— Да, да, это счастье… — пробормотал Вадим, обнимая ее, целуя ее закрытые глаза, щеки, ее холодные, обжигающие губы. Опять к ним подъехали мальчишки и демонстративно закрутились возле самой скамейки.
— Здесь не отдохнешь. Пойдем вон в ту беседку, там тихо, — сказала Лена, вставая, и запела вполголоса: — «Гори, гори, гори-и-и…» Она такая таинственная!
— Пойдем. Только там сидеть не на чем.
— Подожди, — он отстранил Лену и потряс скамью. — Я ее и один донесу.
Взяв скамью двумя руками, Вадим разом поднял ее над головой. На него посыпалась сухая снежная пыль. Ставя коньки враскос, медленными шажками он пошел к беседке.
— Ой, Вадька, упадешь! Ой, осторожно!.. Помочь тебе?
— Бросай ее… Сейчас же брось! — кричала Лена. — Ну, я верю, что ты сильный, верю! Ну, ты — Поддубный, Новак, Геркулес!
Руки его тряслись и гнулись, а коньки то и дело подламывались, выворачивая ступни. Наконец он доковылял до беседки и с грохотом бросил скамейку на промерзший деревянный пол. Лена вбежала за ним, стуча по доскам коньками. В беседке была полная темнота, и вдруг Вадим увидел на полу горящий уголек брошенной папиросы. И над ним, возле столба — две фигуры, стоявшие близко друг к другу.
— Вадька, обратно! — шепнула Лена и сбежала по ступенькам на лед.
Вадим растерянно сошел за ней следом. Лена уже мчалась по аллейке и неудержимо хохотала. А в беседке чей-то бас обрадованно проговорил:
И снова — большой каток, расплывчатое сияние огней на льду, музыка. И рука Лены в мокрой варежке, такая тонкая, невесомая и делающаяся неожиданно твердой на поворотах.
Больше ничего не сказали они друг другу в этот вечер. Ему казалось, будет еще много таких вечеров, очень много в его жизни. И будут такие же плывущие в небе фонари, и пение льда, и музыка, и рядом с ним смеющаяся девушка с покорной и тонкой ладонью… Все это будет у него еще много, много раз. Он радостно верил в это.
…Когда Вадим проходил мимо белых, с ярко освещенными рекламными щитами ворот парка, к нему вдруг подбежали две девушки.
Полная черноглазая Марина Гравец была из его группы, другая — Симочка Мухтарова, красивая девушка с цыганским лицом, — с исторического факультета. Обе были в спортивных штанах и с коньками.
— Нельзя сказать, чтобы он готовился к английской контрольной! — весело и певуче сказала Марина и засмеялась.
— В понедельник. Ольга Марковна еще позавчера грозилась. Что-то страшное будет — на все времена!
— Он этого сейчас не понимает, — вполголоса сказала Симочка. — Для него существует только настоящее время.
— А, да! — Марина понимающе кивнула.
Вадим сделал вид, что ничего не заметил.
Вместе с девушками он дошел до Калужской. Всю дорогу Вадим шутил с ними, рассказывал анекдоты, сам смеялся над всякой чепухой. Ему было весело и легко, как никогда.
— А мы знаем, отчего ты сегодня такой легкомысленный, — сказала вдруг Марина, загадочно улыбаясь. — Знаем, Симочка?
— Знаем, знаем! — баском ответила Симочка.
— Вы же пифии, все знаете.
Они вышли на площадь и ждали у перехода, пока пройдет поток машин.
— У меня было такое впечатление, глядя на вас, — продолжала Марина игриво, — будто вы обсуждаете последний семинар по политэкономии.
Марина расхохоталась.
— Ого! Только учти, Белов, объяснения на катке бывают очень скользкими. — И добавила серьезно: — А в общем ты делаешь успехи.
8
Андрей Сырых зиму и лето жил под Москвой в дачной местности Борское. Летом здесь было людно и весело, наезжало много дачников, молодежи, на реке открывались лодочные станции и пляжи, с утра до вечера гулко стучал мяч на волейбольных площадках, — жизнь была увлекательной и легкой, похожей на кинофильм.
Но она исчезала так быстро, эта неповторимая летняя жизнь, унося с собой запахи лугового настоя, тихую музыку по вечерам, и скрип уключин, и влажную мягкость песка под босыми ступнями, — проносилась падучей августовской звездой и исчезала. И в городе, деловом и дождливом, в его будничной суете не было и следа этой жизни.
А потом начиналась осень, пустели дачи, в поле и в лесу почти не встречалось людей, да и те, кто встречался, были редкие огородники, торопящиеся на автобусный круг с мешком картошки за плечами. И плыла в воздухе нетревожимая паутина, просеки затоплялись жухлой листвой — ее никто уже не убирал до снега, и далеко по реке разносилось одинокое гугуканье последнего катера с каким-нибудь случайным пассажиром, забившимся от холода в нижний салон.
И на долгие месяцы затихало Борское под снегом. Синие морозные утра, синие сумерки, а по ночам — лай заречных собак, шорох снега и далеко на горизонте трепетное призывное миганье огней московской окраины…
Андрей мало времени проводил в Борском. Рано утром он уезжал в институт, после лекций обедал в институтской столовой и шел заниматься в библиотеку. В Борское он приезжал поздно вечером, а иногда и не приезжал вовсе — оставался ночевать у своих приятелей в студенческом общежитии.
Отец Андрея работал мастером на большом станкостроительном заводе. Во время войны и Андрей работал на заводе, не на отцовском, но тоже на крупном. В военное училище его не взяли из-за близорукости, и в 1942 году семнадцатилетним юношей он пришел на завод. В первые два месяца работал в трубоволочильном цехе — тянул на волочильном стане «профиля». Потом его перевели работать к горну, а оттуда в слесарную группу. Два года Андрей простоял у слесарного верстака, на третий — перешел диспетчером в инструментальный цех. У него было много друзей на заводе, и когда Андрей уходил на учебу, ему казалось, что он обязательно будет продолжать эту дружбу, ни за что не оторвется от ребят, с которыми прожил тяжелые годы войны.
— Все вы обещаете, знаем! — говорил при прощании Пашка Кузнецов, слесарь из инструментального. — А как уйдет — так и концы! Поминай как звали.
Андрей сердился, ему казалась нелепой и оскорбительной даже мысль — забыть ребят. Глупости! И он действительно в первое время забегал раз в неделю на завод, в комитет комсомола, в клуб и общежитие. А потом посещения эти стали все реже и через год прекратились вовсе. Закрутила, отнесла в сторону новая жизнь, новые интересы, а главное — это жестокое московское время, которого всегда не хватает.
Изредка теперь на улице, в трамвае или в метро на встречных эскалаторах наскочит Андрей на кого-нибудь из заводских. И времени всегда в обрез, и поговорить-то в толкучке, на проходе неудобно — помнут друг другу руки, поулыбаются:
— А ты здоров стал! Ну как?
— Да ничего! А как на заводе?
— Да работаем, даем стружку… Серега на учебу ушел, директор у нас новый.
— Ну! Нестеров, значит, ушел!
— Он-то давно ушел. Да ты забежал бы, Андрюха, что же ты?
— Да, да, я вот обязательно на днях забегу.
И опять ему кажется, что обязательно он на днях забежит, искренне верит, что забежит. И радостно и грустно от этих встреч…
Недавно на хоккейном матче Андрей встретил Пашку Кузнецова. Он увидел его уже на выходе со стадиона и узнал по широким плечам и знакомой кожаной кепочке, в которой Пашка ходил большую часть года. После первых бесцельных восклицаний, радостных тумаков и объятий друзья разговорились и долго шли пешком. Павел, оказывается, ушел из цеха и теперь — освобожденный секретарь комитета ВЛКСМ на заводе.
— Скоро уж отчетно-перевыборное провожу, — сказал он с гордостью.
— Сколько же мы с тобой не виделись? Да, два года… — Андрей вздохнул. — Завидую я иногда тургеневским героям — только и делают, черти, что друг к другу в гости ходят и чай пьют. Вот жизнь была!
Оба рассмеялись, весело взглянув друг на друга. Кузнецов взял Андрея под руку.
— У меня к тебе дело есть, Андрюшка.
— А ну?
— Ты помнишь, у нас при клубе кружки были? Муз, драм, шах, изо — это при тебе. Потом мы кройки и шитья организовали для девушек, мото и теперь вот думаем — литературный. Народ у нас этим интересуется, в библиотеке от читателей отбою нет. И писатели даже есть свои.
— Писатели?
— Ну, не писатели, сам понимаешь, а — пишут, в общем. Помнишь, был такой Валек Батукин, ученик у Кузьмина? Ну — Кузьмин, мастер из шестого механического? С бородой… Вот — ученик его, конопатый такой, Валек. Теперь уже по пятому работает, строгалем. Такие, я тебе скажу, поэмы пишет — ахнешь! У нас в газете печатают. Все говорят — настоящий талант. Вот сегодня как раз в газете есть его стихи про столовую, сатира. Насчет очередей здорово схватил. И другие у нас пишут. Народ есть!
— Это интересно, — сказал Андрей.
— Да, да. Это, я тебе скажу, очень интересно. Вот мы и хотим создать литературный кружок. А то ведь они ребята способные, а образования не хватает. В райкоме нам посоветовали обратиться в какой-нибудь литфак. Я вот и думаю: нет ли у вас там кого? Со старших курсов, чтоб учился нормально. Хоть и девушку можно. Раз в неделю или в две, по вечерам. С завкомом я утрясу. А сам-то ты… небось занят очень?
— Я вот и соображаю, — сказал Андрей. — Завтра тебе позвоню, идет?
Андрей любил во всем советоваться с отцом. Так повелось с детства, с тех давних пор, как умерла мать. Отец Андрея был мастером в группе монтажников, его часто посылали в длительные командировки на заводы Ленинграда, Ростова, Коломны. В этой трудной и трудовой жизни Андрей быстро повзрослел и стал для отца помощником и другом. Степан Афанасьевич был человек веселый и необычный. Приходя вечером домой и садясь за обеденный стол, он всегда спрашивал: «Ну, молодежь, что сделано для эпохи?»
Андрей и младшая сестра его, Оля, должны были рассказывать об учебных делах со всеми подробностями. После этого Степан Афанасьевич сообщал последние заводские новости и любил изображать в лицах то главного инженера, то какого-нибудь мальчишку из ремесленного, то ворчливого старика нормировщика. И всегда рассказывал что-нибудь смешное.
Узнав о предложении Кузнецова относительно кружка, Степан Афанасьевич сразу же распалился.
— Иди, иди, не раздумывай! Давно тебе говорил: не теряй связи с заводом. Рабочий класс! Шутишь? От рабочего класса никак нельзя отрываться.
— Значит, ты мне советуешь?
— Не только что советую, а приказываю, твоей же пользы ради. — Степан Афанасьевич сделал строгое лицо и поднял указательный палец. Потом, вдруг улыбнувшись так, что блеснули в угольной бороде плотные молодые зубы, заговорил мечтательно: — Вот кончишь ты свою академию, превзойдешь всю эту книжную премудрость и станешь… кем? Педагогом или этим, как его… литературоедом?
Андрей улыбнулся:
— Сколько уж говорил — педагогом, педагогом! Успокойся.
— Ну ладно. Пошлют тебя куда-нибудь за тыщу верст, где одни степи, к примеру, или тайга непролазная, рыбаки, охотники, рабочий люд — и ни одного литературоеда вокруг. А? И станешь ты ребятишек учить наукам, а они тебя — пустяковине всякой, простоте, как меня когда-то студент-ссыльный истории учил, а я его — как дроздов ловить, сопелки вырезывать…
— У тебя, пап, чай стынет, — сказала Оля, придвигая отцу стакан.
— Н-да… Подожди. А под старость и я к тебе притащусь. Вместе будем. Ты со своими ребятишками, а я, глядишь, с твоими. Пчел заведем. Эх!.. — Он вздохнул и рассмеялся, качая головой. — Что, молодежь, любит ваш батька ерунду плести? Любит! И сам знает, что ничем его от цеха не оторвешь, а плетет. Ничем. Вот беда… И как это мы с вами сделаемся?
— Не вздыхай ты раньше времени! — сказал Андрей, поморщившись.
Он не любил этих разговоров. Все чаще стали появляться у отца мысли о неизбежной разлуке с детьми. С одной стороны — он твердо считал, что они должны ехать на периферию, и именно туда, где специалистов мало, где они всего нужнее, с другой стороны — понимал, что не сможет им сопутствовать. Работа на заводе была его жизнью. Уйти с завода — значило перестать дышать.
И сейчас он думал о том же, замолчав вдруг и машинально помешивая ложечкой чай.
— Пап, ты мне обещал мясорубку починить, не забыл? — сказала Оля. — Там винт сорвался.
— Ах, винт зарвался? — пошутил Степан Афанасьевич и, оживившись, быстро завертел ложечкой. — Ну что ж, сейчас его призовем к порядку, ежели он зарвался…
Ночью, лежа на коротком, со впалыми пружинами диванчике возле окна, Андрей долго не мог заснуть. Думал о будущем своем кружке, о людях, с которыми суждено будет познакомиться, а может быть, встретиться вновь. Сумеет ли он заинтересовать их? Говорить с ними просто и увлекательно? Да и есть ли у него вообще какие-нибудь педагогические способности? Если бы не его проклятая застенчивость… Это был крест, который тяготил его всю жизнь. В школе он считался вялым и неактивным, потому что никогда не просился сам отвечать, не кричал с места, а на устных экзаменах часто путался от волнения.
Начальник раздаточного бюро на заводе, старик Шатров, говорил ему: «Что ты, Сырых, и вправду как недоваренный всегда? Ты бойкой должен быть, горластый. Кто тебе перечит — ты его крой в голос, бери за кожу, если ты диспетчер являешься». При девушках, особенно незнакомых, Андрей терялся и в больших компаниях держался молчаливо и в стороне. Девушки считали его угрюмым книжником и относились к нему с пренебрежительной досадой. Другие, знавшие Андрея ближе, уважали его, но таких было немного.
А ведь он был и остроумен, и хорошо пел, и сам любил веселье. Но застенчивость, или, как отец говорил, «дикость», часто мешала ему быть самим собой.
Андрей не боялся работы, не боялся попасть впросак — свой материал он знал хорошо. Но как его встретят ребята? Ведь многих он знал прежде, работал в одном цехе, ходил в такой же, как и у них, темной от масла, прожженной точильными искрами спецовке. Держаться с ними запросто? «А, слесаришки! Ну как?..» Нет, только не это, а серьезно, внушительно, иначе занятия превратятся в болтовню. Лекторская солидность! «Итак, товарищи, я мыслю наши занятия…»
К черту! Все разбегутся. Ведь кружок будет после рабочего дня — он-то знает, что это такое, сам работал…
Андрей ворочался с боку на бок, скрипел пружинами. Он вспотел от этих бесплодных, мучительных дум. Или просто жарко было в комнате? В доме все спали — ложились рано, потому что рано приходилось вставать; было темно и тихо, от натопленной печи веяло нагонявшим бессонницу жаром.
Андрей встал, босиком подошел к окну, сиренево-белому от луны. Он стоял там, пока его не пробрал холод. И когда он снова нырнул под нагретое одеяло, он уже не думал ни о чем. Он просто увидел вдруг завод и свой цех, где он начинал страшно давно… Возле горна стоял огромный пневматический молот, он бухал весь день и всю ночь. В горне лежали оранжевые стальные матрицы, их раскаляли для слесарной доработки. Чтобы прикурить, надо было вынуть матрицу клещами — она так и полыхала, обдавая жаром лицо. Мастер люто ругался. Но он и сам вынимал их, у него тоже никогда не было спичек. Его фамилия была Смердов — маленький, измазанный маслом, с серым, морщинистым лицом гнома. Он на всех кричал, не ходил, а бегал и все делал сам. И он никогда не ел, не спал и даже не сидел на стуле. Его боялись и уважали. Глядя на него, всем хотелось работать лучше. Звали его «Чума».
А в соседнем цехе работала Галя, такая полная, голубоглазая, с веселым и нежным лицом.
Она ходила в ватнике и сапогах. Андрей только здоровался с ней и смотрел на нее, когда она проходила по цеху. Так было очень долго. Однажды он шел по темному коридору возле инструментальной кладовки, совсем безлюдному — была ночная смена. Кто-то выбежал из дверей ему навстречу.
— Кто это?! — крикнул взволнованный голос. Он узнал голос Гали. Она подбежала к нему. — Кто это?
— Это я, — сказал Андрей.
— В Ленинграде победа! Блокада прорвана! Победа! — крикнула она, задыхаясь от бега, и вдруг мягкие руки обняли его за шею и губы ее горячо и быстро прижались к его щеке.
— Откуда ты знаешь? Галя!
Но она уже убежала. А он так и не понял тогда, что это первый раз в жизни его обняла девушка.
Потом он читал вместе с нею газету с сообщением Советского Информбюро и объяснял Гале по карте ход военных действий. А потом Галя поступила работать в госпиталь и уехала в Ленинград. Она была ленинградкой.
Ночью весь завод был во мраке, ни одного освещенного окна — идешь в перерыв, только изредка цигарка мелькнет. И в этой тьме — гуденье, глухое, натужное, беспрерывное. Гудят корпуса, только стекла потенькивают.
А сейчас, должно быть, светло…
Ведь окна какие, громадные там окна…
В этот вечер в общежитии праздновался «объединенный день рождения». Юбилярами были Рая Волкова, Марина Гравец и Алеша Ремешков. Даты их юбилеев разнились друг от друга на несколько дней, но по старой традиции общежития все они праздновались в один день — так было и веселей, и торжественней, и экономней.
Торжество происходило в большой комнате девушек, оформленной специально для этого «особой юбилейной комиссией». Прямо перед входом висел большой плакат: «Ударим по именинникам доброкачественным подарком!» — и на нем нарисованы тушью образцы подарков, начиная с автомобиля «Москвич» и кончая семейным очагом «керогаз».
В комнате было развешано еще много разных плакатов, карикатур, торопливо состряпанных веселых стихотворений, а посредине стоял накрытый стол, составленный из трех канцелярских столов и блистающий великим разнообразием посуды (вплоть до пластмассовых стаканчиков для бритья) и некоторым однообразием закусок. У каждого входящего рябило в глазах от рубиновых россыпей винегрета.
На стене перед столом красовалась предостерегающая надпись: «Именины не роскошь, а суровая необходимость!»
Вадим пришел с опозданием. Все уже усаживались за стол, и кипела та шумная суетливая неразбериха, когда одному не хватает стакана, у другого нет вилки, третьему не на чем сидеть, и он садится с кем-то на один стул, и после первого неудачного движения оба летят, под общий хохот, на пол…
— Явление десятое, те же и Вадим Белов! Где музыка? — закричал, вскакивая с места, долговязый Лесик. Он был уже навеселе и без пиджака, со сбившимся набок галстуком. — И с подарками! Гость нынче сознательный пошел…
Вадима вклинили между двумя именинницами. Марина Гравец, без умолку болтая и смеясь, сейчас же принялась за ним ухаживать — налила полстакана водки, навалила на тарелку гору закусок: винегрет, соленые помидоры, колбасу и сыр, все вместе. Она была в красивом платье, нарядно завитая, раскрасневшаяся, и черные глаза ее блестели счастливо и взбалмошно.
— Маринка, стоп! — протестовал Вадим. — Винегрета хватит.
— Нет, нет! Изволь! — кричала Марина хохоча. — Изволь все съесть! Винегрет — принудительный ассортимент! Он испортится. На всех разнарядка, на всех!
Справа от Вадима сидела высокая рыжеволосая Рая Волкова в строгом, темно-синем костюме, на лацкане которого пестрели два ряда разноцветных орденских планок. Так же как Вадим, Лагоденко и много других юношей и девушек, учившихся теперь в институте, Рая прошла фронт — четыре года отняла у нее война. Семнадцатилетней девушкой, только закончив сельскую среднюю школу на Тамбовщине, Рая ушла добровольцем в армию, на курсы медсестер, а к концу войны была уже лейтенантом. На фронте Рая вступила в партию.
Вадиму нравилась эта спокойная сероглазая девушка, самая старшая на курсе, — ее все уважали, а девчата, которые жили с нею в общежитии, по-настоящему любили ее, шутливо и нежно называя «мамой».
Рая спросила Вадима, почему он один, без Лены.
— Я не знал, что вы ее пригласили. А вы ее приглашали?
— Конечно. Мы звонили по телефону и передали ее маме, — сказала Рая. — Ты должен был заехать за ней. Вот — сам виноват. А Сергей все еще гриппует. Люся к нему заходила.
Рая была странно невеселая сегодня, даже растерянная и все время прищуривала глаза, словно напряженно думала о чем-то. Ее почти не было слышно в общем застольном гаме. Вадим заметил, что Петра Лагоденко нет среди гостей.
— А где же Петька?
Рая пожала плечами.
— Не знаю… Ушел куда-то и никому не сказал. Вадим, ну что за характер у человека? — сказала она тихо и с горечью, повернувшись к Вадиму. — Обязательно надо испортить вечер… Я ему говорю: «Ты придешь!» А он: «А что мне там делать? Мне как раз самое время сейчас веселиться и козлом прыгать!» Я говорю: «Наоборот, тебе надо развлечься, в конце концов ты должен прийти ради меня». Нет… «Ты ничего не понимаешь, отстань!» Просто не знаю… Ну как с ним говорить?
— Может, ему правда лучше побыть одному теперь, — сказал Вадим. — Он, наверно, где-нибудь с Андреем. Андрея тоже ведь нет?
— Нет, он не с Андреем… — Рая качнула головой и отвернулась.
Вадиму хотелось чем-то ободрить, утешить Раю, но он не знал, как это сделать. Он понимал, что она скрывает от других свое настроение и разговор о Лагоденко для нее сейчас будет неловким, тягостным. Да и сам Вадим, который ожидал встретиться здесь с Леной, как-то вдруг потерял к вечеру интерес. Прежде, когда между ним и Леной еще ничего не было, он с удовольствием приходил на вечеринки, и ему было достаточно посидеть с друзьями, пошутить и повеселиться со знакомыми девушками, которых было много. Но теперь была только одна девушка, с кем ему было так хорошо, которая могла одна дать ему все то, что составляло веселье и прелесть всех вечеринок со всеми девушками и песнями, и еще больше этого, гораздо больше. Вот ее не было здесь, и ему стало скучно, а он не умел заставлять себя веселиться. Вина было много, но он не пьянел. Он пил, почти не закусывая, и не пьянел.
Сегодня днем состоялась наконец многожданная английская контрольная, и теперь, за столом, это событие оживленно обсуждалось.
— Вадим, а как ты написал? Применил герунд?
— Только в первом упражнении. У меня вообще должно быть правильно. Я потом у Андрея спрашивал, у него все так же.
— А у меня тройка будет, я знаю, — с печальной убежденностью сказала Галя Мамонова, тоненькая пышноволосая девушка с глазами русалки. — Я уж такая дурная, обязательно напутаю…
Марина возмущенно к ней обернулась:
— Галька, противно, ей-богу! Чья бы корова мычала!.. Вечно ты хнычешь, а всегда пятерки получаешь.
— Да, да, всегда она прибедняется! — радостно подхватила Люся. — Платье шикарное сшила: «Ой, девочки, как я эту безвкусицу надену? Я и так уродка!» А сама красивей всех нас.
— Ну уж конечно… — тихо сказала Галя, краснея и опуская глаза.
— Ребята, а видели, как Медовская сегодня суетилась? — спросил Лесик. — Она передо мной сидела. Смотрю: показывает мне два пальца. Что такое? Никак не пойму. Оказывается, она второе упражнение не знала, как писать. А я еще перевод не кончил…
— Ты про Ленку? — перебила его трескучим своим голосом Люся. — Подумаешь, удивил! Она всегда с чужой помощью пишет. И главное, считает, что все обязаны ей помогать. А за что? За красивые глаза?
— Ну, не сочиняй, — сказал Мак, нахмурившись. — Лена так не считает, и что-то я не замечал…
— Мак, ты же ничего не видишь! Ты всегда героически садишься на первый стол и ничего не видишь! А мы видим.
— Нет, Люська, ты не права, — сказала Марина, решительно замотав головой. — Что-что, а английский она знает неплохо, не в пример тебе. Там, где надо зубрить, Лена как раз сильна.
Вадим слушал все эти разговоры о Лене с напряженным вниманием, но стараясь скрыть это внимание от других и выглядеть равнодушным. И все же ему казалось, что все видят его напряженность и волнение и понимают, почему он выглядит равнодушным и молчит. Ему надо бы что-то сказать, вступить в разговор. Да и, в конце концов, почему он должен молчать, если он внутренне не согласен с ними, в особенности с этой глупой, трескучей Воронковой? И Вадим вдруг поднял голову и, кашлянув, медленно проговорил:
— Напрасно вы так думаете. И вообще… Знания у вас у всех примерно одинаковые. За исключением Нины Фокиной.
Рая улыбнулась и сказала мягко:
— Вадик, никто из нас плохо о Лене не думает. Она хорошая, добрая девочка, но такая, знаешь, единственная дочка… Она как бы равнодушна ко всему, что не касается ее личности. Такое милое детское равнодушие. Ведь мы знаем друг друга уже третий год, а представь себе, она только четыре раза была у нас в общежитии. И то по делу.
— Ну да, по делу — чулок разорвался или заколку потеряла, — пояснила Люся злорадно.
Вадим, склонившись к своей тарелке, усиленно пытался снять с кружка колбасы кожицу, давно уже им снятую.
— Разговорррчики! Довольно! — вдруг крикнул Лесик, вставая. — Чьи именины, в конце концов? Разговаривать только обо мне. И — выпьем! Выпьем мы за Ле-ешу… — запел он. — Лешу дорого-ого, а пока не выпьем, не нальем другого…
Когда кончилось пиршество, столы сдвинули к стене и начались танцы. Комната была просторная, танцевало сразу десять пар. Лесик уже без галстука, разомлевший и улыбающийся, бродил между парами, подставлял всем ноги и что-то дурашливо бормотал.
— Леська, прекрати! — кричала ему Марина, танцевавшая со своим приятелем, молчаливым философом из университета. — Веди себя прилично…
— Маринка, я именинник или нет? Самое неприличное для именинника — вести себя прилично…
К Вадиму подошла Рая и предложила танцевать. Она была очень бледна.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил Вадим. — Может, лучше отдохнешь?
— Нет, ничего. Вот… Петьки все нет.
— Ну, он-то придет! — сказал Вадим убежденно. — Обязательно придет.
Вадим умел танцевать хорошо, танцевал любые танцы, но редко получал от этого удовольствие. Сейчас он старался танцевать как можно лучше, мягко и бережно вел Раю, вспоминал все новые, давно им позабытые па — ему казалось, что он хоть этим немного развлечет Раю. Им было удобно танцевать друг с другом: они оба молчали, каждый думая о своем, и это не было им в тягость. Глядя со стороны на эту молчаливую, сосредоточенную пару, усердно выделывающую самые замысловатые фигуры, можно было подумать, что они целиком поглощены танцем и забыли обо всем на свете…
Потом на середину комнаты выбежал Рашид Нуралиев и начал танцевать какой-то странный, медленный восточный танец, и все стали в круг, хлопали и дружно кричали: «Асса!.. Асса!», словно он танцевал лезгинку. Потом пели песни под аккордеон. Играл на аккордеоне Лесик; голова его была опущена на грудь, и казалось, он спит, но играл он безошибочно и все что угодно.
Когда уже многие, жившие далеко от общежития, стали собираться домой, неожиданно пришел Лагоденко. Хмурый, небритый, в черной флотской шинели, он остановился в дверях, и его сразу не заметили. Потом вдруг Рая увидела его и подбежала.
— А вот и Петя! — сказала Люся, почему-то громко засмеявшись. — Явился не запылился!
Лагоденко молча поздоровался со всеми и сел к столу. Пить и есть он отказался, взял у Лесика хорошую папиросу — именинный подарок — и закурил. Рая села с ним рядом, и они долго говорили о чем-то вполголоса. Лагоденко все время хмурился и, отвечая Рае, смотрел в другую сторону.
Празднество приближалось к концу. Умолк аккордеон, остановилась, тяжело дыша, последняя пара вальсировавших, и кто-то уже произносил традиционную фразу:
— Дорогие гости, не надоели ли вам…
И только неутомимые Марина и Люся с небольшим кружком энтузиастов поспешно доканчивали какой-то аттракцион. Это было что-то вроде гороскопа или гаданья с попугаем. Люся вынимала из шапки свернутую бумажку, и Марина называла имя кого-либо из присутствующих. В бумажке была написана пословица, известный афоризм или просто коротенький житейский совет. Бумажки зачитывались вслух, под общий хохот и рукоплескания.
— А это кому? — спросила вдруг Люся.
— Лагоденко!
— «Вся рота шагает не в ногу, один поручик шагает в ногу…»
На этот раз никто не засмеялся, все посмотрели на Лагоденко. Он продолжал сидеть у стола, курил и, казалось, не слышал, что говорят о нем. Вдруг он поднялся, накинул шинель и молча вышел из комнаты. Рая встала.
— Зачем ты это сделала? Нарочно? — подойдя к Люсе, тихо и возмущенно спросила она. — Ты ведь знаешь, какой он!
— Ничего я не нарочно! А что тут особенного?
— Ничего особенного. Какая ты… — И, не договорив, Рая быстро вышла вслед за Лагоденко.
Это был последний билетик, гаданье кончилось. Все пошли к дверям, где на столе были свалены не поместившиеся на вешалке пальто и шубы. Лесик помогал девушкам одеваться и бормотал сонным голосом:
— Вечер окончен. Лакеи гасят свечи, давно умолкли речи… Разъезд гостей… Сколько мехов, дорогих бриллиантов, туфель на микропористой резине…
Вадим решил на несколько минут забежать в комнату ребят, на второй этаж, где жил Лагоденко. На узкой, неосвещенной лестнице он столкнулся с Раей.
— Петр наверху?
— Да, зайди… Я не могу с ним! — Она всхлипнула, пряча от Вадима лицо. — Слова не добьешься…
Вадим в темноте неуклюже пожал ей руку, пробормотал:
— Ну ничего, Рая… Я сейчас…
Лагоденко лежал на своей койке, лицом к стене. Двое уже спали, накрывшись одеялами с головой. В дальнем углу сидел на койке Мак Вилькин и, разложив на коленях доску и шахматы, решал шахматную задачу.
— Почему ты пришел так поздно? — спросил Вадим, садясь на койку Лагоденко.
Тот повернулся к нему и с минуту молчал, пристально глядя на Вадима.
— Я уезжаю в Севастополь, Дима, — сказал он неожиданно.
— Зачем?
— Помощником капитана меня всегда возьмут. Это уже решено.
— Так, — сказал Вадим, помолчав. Он решил говорить мягко и серьезно, хотя слов Лагоденко всерьез не принимал. — Ну что ж, помощником капитана — хорошее дело, интересное…