Теперь, когда он закончил работу, которая требовала напряжения ума и воли, составляла дневной его труд и развлечение, — теперь он с отчетливостью понял, что эта работа не нужна ему. И не нужна никому. Где он покажет ее, куда понесет? Никуда. Кто прочтет ее и оценит? Никто…
Ровно три часа. Солнечный апрельский день, рвущийся в комнату сквозь открытое настежь окно. Вся комната залита солнцем и благоухает весной. Теплый ветер путается в занавесках, то комкает их и сбивает на сторону, то надувает прозрачным, трепещущим пузырем. И приносит в комнату запахи весеннего города — яблочный запах мокрых железных крыш, сырой штукатурки, земли, бензина. Шумно и звонко за окном: влетают с улицы чьи-то голоса, смех, гудки машин и разнообразные водяные звуки — дзеньканье капель, плеск, журчание в желобах. Снизу долетают глухие удары — выбивают матрацы во дворе. Моют где-то окна, испуганный голос кричит: «Соня, не высовывайся далеко-о!», и другой весело откликается: «Я не высо-о-о…»
Три часа дня. Мать на работе; скоро придет из школы Саша, бросит портфель на сундук возле дверей, схватит в буфете бутерброд и, жуя на бегу, умчится во двор, где его ждут приятели с мокрым футбольным мячом. А в институте… Да, с практикой они уже разделались, теперь снова идут лекции в институте. Десять минут назад окончилась последняя — шестая лекция. В раздевалке задорная толкотня. Липатыч сердито ворчит, чтоб «соблюдали черед», студенты гурьбой выходят во двор, болтают, смеются… Жизнь идет по-прежнему, еще ярче, веселей, радостней, потому что — весна. И никому не кажется странным, что Сергея Палавина нет среди них…
Сергей встал с дивана, пошарил в столе и по карманам в поисках папирос. Одни табачные крошки. Денег у него уже не осталось. Неужели сидеть без табака, до вечера, а потом опять клянчить у матери на студенческие «гвоздики»? Он захлопнул окно. Сел к столу и принялся бесцельно водить карандашом по книжной обложке. Шляпы с полями… Он всегда рисовал шляпы и еще ботинки, больше ничего не умел.
Надо уезжать. Сегодня вечером окончательно поговорить с матерью, взять у нее деньги и уехать. А если не даст, продать все книги, весь шкаф, все, что он собирал с такой кропотливой любовью, — и уехать. Мать, конечно, никаких денег не даст. Начнет плакать, кричать, что он не считается с ней ни вот на столько. А куда ехать?.. Дядя, брат матери, которому она все рассказала, каждый вечер поет одно и то же: «Ты трус, боишься вернуться в коллектив. Тебе стыдно признаться в своей вине». Как будто это так просто! «А что тут сложного? Если ты честный человек…» Рассуждать и поучать — это просто. Для них все просто. Разве они могут понять его состояние?..
Палавин распахнул окно. Какая невыносимая жара в комнате! Он потрогал батарею и с отвращением отдернул руку — топят. На дворе лето, а они топят, дурачье…
Комната вновь наполнилась хвастливым весенним звоном. Окно покачивало ветром, и по комнате с сумасшедшей легкостью метался солнечный зайчик.
Палавин быстро вышел из комнаты в прохладную полутьму коридора. Снял телефонную трубку. Лене? Она еще не пришла, наверно. Спартаку?.. Феде Каплину?.. Вадиму? Неужели нет никого, с кем он мог бы поговорить? Ни одного человека? Он стал лихорадочно листать записную книжку. Валя Грузинова… Кузнецов, Крылов, Каплин, Козельский… Козельский?.. Козельский! Он, может быть, и не знает ничего.
Палавин набрал номер, не веря, что застанет Козельского дома. Молодой, крепкий бас лениво сказал:
— Да, слушаю!
— Бориса Матвеича, пожалуйста.
— Минутку… Боря!
Слышались смутные голоса далекой, большой квартиры, вероятно полной людей. Кто-то разучивал на рояле гаммы, и они тоже напоминали весну, звон капель на подоконнике…
— Да-да?
— Здравствуйте, Борис Матвеич! С вами говорит Палавин.
— Кто?.. Ах, Сережа! Добрый день! — обрадованно откликнулся Козельский. — Не забыли?
— Как видите, Борис Матвеич.
— Спасибо, Сережа. Как ваши успехи? Слышал, идете в гору? Как институт? Что нового?
Он заговорил вдруг так быстро, что Палавин не мог вставить ни слова и только подумал изумленно: «Ничего не знает обо мне!»
— Новостей особых нет, Борис Матвеич. Как ваши дела? Вы работаете?
— Да-да! Как же иначе! Да… — Голос в трубке зазвучал с усиленной бодростью. — Работаю пока дома, пишу кое-что, читаю. Так сказать, профессор-надомник… Перспективы еще не ясны, но будем надеяться на лучшее. Был, так сказать, период переоценки ценностей, было и тяжело и неприятно, но… время, говорят, лучший лекарь. Я добавлю — время и работа. Вы понимаете?
— Я понимаю, — ответил Палавин. Разговор ему вдруг наскучил, и он уже клял себя за то, что позвонил. Между тем Козельский начал подробно расспрашивать о жизни института, о профессорах, студентах, научном обществе. Палавин старался отвечать как можно обстоятельней. Его сведения были трехнедельной давности, но Козельский не мог этого знать и воспринимал их с жадным интересом. Наконец он попрощался.
Палавин отошел от телефона раздосадованный. Теперь он понял, что втайне желал, чтобы Козельский знал об его положении и как-то успокоил его, обнадежил, что-то посоветовал. А впрочем, и это блажь, чепуха. Меньше всего ему способен помочь Козельский…
Палавину хотелось курить. Нет, не хотелось — ему казалось, что все его страдания заключаются сейчас единственно в том, что ему нечего курить.
Когда он вышел на улицу, толстый однотомник Флобера оттягивал его руку, словно чугунная гиря. В прошлом году он три месяца охотился за этой книгой, рыскал по магазинам, договаривался, предлагал кому-то обмен… В магазинах он часто встречал людей, продававших книги, и ему всегда почему-то было жаль их и немножко за них стыдно. Ему казалось, что у них виноватые лица и такой вид, точно они скрываются от кого-то.
Продать книгу оказалось не так-то просто. В одном магазине был выходной день, в другом как раз не было денег. В третьем магазине заболел товаровед. Знакомый букинист, увидев Палавина, удивленно спросил:
— Продаете Флобера? Вы же, помнится, так его искали.
— Да-да, я полное собрание приобретаю…
— Ах, вот как? — заинтересовался букинист. — Интересно, в магазине или с рук?
— У знакомых.
— Слушайте, а почему у вас такой кислый вид? Бледность, мешки под глазами? — не унимался букинист. — Вы больны?
— Так, весенний грипп… — пробормотал Палавин.
Наконец Флобер был продан. Палавин вышел из лавки, зажав в стиснутом кулаке две бумажки. Он сейчас же купил коробку папирос. Вероятно, месяц назад этот поступок показался бы ему чудовищным. Теперь он сам по себе ровно ничего не значил.
В троллейбусе он попросил билет до Кировских ворот. Кондукторша сказала, что надо ехать в обратную сторону…
— А куда идет ваш?
— Наш до Калужской, гражданин. Слазьте, пока дверь открыта.
Палавин раздумывал мгновение — и вдруг решительно сел в кресло.
— Дайте один до Калужской…
Троллейбус бежал через Каменный мост. У чугунных перил стояли люди, очень много людей, на что-то глядели. Троллейбусные пассажиры тоже прильнули к стеклам, заговорили возбужденно и непонятно, наперебой: «Давно пора… Взрывают… Первый день?» Палавин бессознательно смотрел в окно.
Он сошел на знакомой остановке. Широчайшая Калужская улица была влажной и чистой, словно промытая огромной шваброй. Солнце сияло на ее асфальтовом гребне и в окнах многоэтажных новостроек. Палавин вошел во двор дома, в котором бывал много раз, но сейчас у него было такое чувство, словно он шел в этот дом впервые.
Лифт только что поднялся, железное ворчанье медленно уползало вверх. Ждать его было немыслимо. Палавин стал подниматься, перешагивая через ступени.
В комнате с растворенными настежь окнами сидели за столом Вадим, Спартак, Лагоденко и Нина Фокина. Вадим прочел им свой реферат (он закончил его только вчера), и вот уже второй час шел о нем разговор.
Все четверо говорили так шумно и оживленно, что не слышали входного звонка. Открыл кто-то из соседей. Они не услышали и тихого стука в дверь и увидели Палавина, когда тот уже вошел в комнату.
Палавин вошел, нерешительно озираясь, чуть ссутулившись, с горящей папиросой в зубах, и сразу остановился — он не ожидал встретить здесь столько знакомых.
Вадим первый увидел его, встал, молча пожал руку. Спартак и Нина тоже поздоровались молча, а Лагоденко сказал:
— Привет.
Он смотрел на Палавина с откровенным удивлением и недоверчиво и, когда тот сел к столу, сказал:
— Ну, брат, ты просто пассажир первого класса после штормовой качки! Что с тобой?
— Грипп весенний, — сказал Палавин. — Вадим, ты занят сейчас?
— Уже нет. Мы обсуждали тут мой реферат.
— Ну как?
— Очень интересно, — сказала Нина. — Жаль, что ты не пришел раньше, тоже послушал бы.
— Поучился бы? — негромко усмехнулся Палавин.
— Что ты сейчас делаешь? Где ты? — спросил Спартак, сделав вид, что не расслышал палавинского замечания.
— Пока дома… Вадим, я хотел поговорить с тобой.
Вадим кивнул.
— Сейчас поговоришь, не волнуйся, — сказал Лагоденко, вставая, и, подойдя к Палавину, с силой облокотился на его плечо. — Послушай-ка меня, Сережка! Ты уезжать вздумал? Это глупо и неправильно. Не уезжать ты должен, а остаться в институте. И не на заочном, а на очном. На нашем курсе — понял? Я вот тоже собирался когда-то удрать, было дело… Да вовремя застопорил. И тебе советую эти мысли оставить. Легче будет — понял? — самому будет легче. Вот все.
— Нет, не все! — возразил Спартак энергично. — Сергей, отчего ты перешел на заочный и задумал уезжать? Отвечай честно: оттого, что не согласен с нами? Считаешь себя невинно пострадавшим? Отвечай!
Палавин угрюмо смотрел в окно. Долго молчал, обкусывая мундштук давно потухшей папиросы. Пепел осыпался ему на брюки, и он машинально, не глядя, стряхивал его.
— Что ты молчишь? — спросил Спартак нетерпеливо.
— Я переведен приказом на заочное…
— А, брось! Что ты говоришь чепуху! Слушай, если захочешь вернуться, тебя примут. В крайнем случае ну… можно похлопотать. Если ты вернешься честно, как говорится — с открытым забралом…
— Это так просто, по-твоему? Вернуться после всего…
— А как ты думал! — воскликнул Спартак. — Конечно, не просто! Теперь тебе все будет не просто. Легче всего — взять и уйти. Бежать! И еще разыгрывать из себя великомученика…
— Да-да! — рассмеялся Лагоденко. — Лермонтова в ссылке!..
— Очень остроумно… — пробормотал Палавин, болезненно сморщив лицо.
— Слушай, мы все понимаем, — сказал Спартак спокойно. — Да, не просто это — вернуться. Тем более что ушел ты сам, по собственной глупейшей прихоти, которая на самом деле — что? Поза! Да, позерство, я в этом глубоко убежден! Да и ты теперь это понимаешь, но — трудно самого себя ломать, больно, самолюбие страдает. А все-таки вернуться ты должен. В нашем коллективе ты провинился, в нашем коллективе должен и вину искупить. И мне вот… я, например, верю, что ты еще станешь настоящим комсомольцем и человеком.
— Да. Вполне, — сказал Лагоденко. — Ну ладно, мы идем смотреть ледоход. Говорят, сегодня первый день.
— Уже вчера пошел, вечером, — сказала Нина. — Сколько людей на набережной, и стоят часами! По-моему, это ротозейство…
— Да нет, ты ничего не понимаешь! Идем немедленно! — И Лагоденко поднял Нину двумя руками за талию и легко понес через всю комнату к двери. — Посмотреть ледоход — все равно что сходить в консерваторию. Симфония! Идемте, а они пусть тут один на один сражаются. Вам секундантов оставить?
— Обойдемся, — сказал Вадим.
И трое ушли. Вадим увидел их через короткое время в окно, стоявших на троллейбусной остановке. Лагоденко тоже заметил Вадима и начал производить какие-то замысловатые жесты — потряс в воздухе кулаком, топнул ногой и снова потряс кулаком, словно забивая что-то невидимым молотком. Вадим понимающе закивал в ответ, хотя не понял в этой сигнализации ровно ничего.
Палавин ходил по комнате. Он снова курил и стряхивал пепел на пол.
— Есть пепельница, — сказал Вадим. — На столе.
— Прости… — Палавин, остановившись у стола, притушил папиросу. — Вот… Во-первых, я не знаю, как ты теперь относишься ко мне.
— Я тоже не знаю — как ты ко мне.
— Могу сказать. Я относился к тебе… да, скверно. Одно время. Ты был тот первый камень, который покатился с горы, стал сбивать другие и обрушил лавину, которая завалила меня… Так мне казалось, Вадим…
— Это очень образно.
— Может быть. Со стороны.
Палавин замолчал. Нахмурившись, смотрел в одну точку себе под ноги, потом медленно поднял глаза и, встретившись со взглядом Вадима, вновь опустил их, сдвинув брови еще мрачнее…
— Так. Ну, а теперь?
— Я был ошеломлен сначала, перестал соображать… И прошло несколько дней, пока я в чем-то разобрался, — не поднимая глаз, пробормотал Палавин сердито. — Я не буду каяться сейчас, вспоминать свои ошибки и все это… Пустые слова, им грош цена. На поступки отвечают поступками, дела искупаются делами. Это все азбука… Я хочу только сказать, что теперь я стал другим человеком. Нет, не для вас! Для себя…
— Опять для себя? — усмехнулся Вадим.
— Я говорю: пока, пока еще не для вас! — Палавин вспыхнул.
— Ясно. Продолжай.
— Вот… И когда я за эти двадцать дней все передумал, я понял, что хоть и здорово мне досталось… да, крепко… но в общем как будто за дело. И сейчас я думаю о тебе… Одним словом, я пришел к тебе посоветоваться — что мне делать?
Теперь он смотрел на Вадима в упор. Его бледное, ставшее неузнаваемо острым и скуластым лицо зарозовело вокруг глаз.
— Что тебе делать? — переспросил Вадим. — Во-первых, хорошо, что ты пришел сюда. По правде сказать, я знал, что ты придешь. Верил. Это первый твой правильный шаг — потому что ты знаешь, что тебе посоветую я, и Спартак, и все остальные. Мы можем посоветовать тебе только одно.
Палавин кивнул и, точно испытав внезапное облегчение, заговорил поспешно и сбивчиво:
— Я больше не мог! Да, я пришел к тебе потому, что ты не можешь себе представить, что это значит… Как это бывает, когда человек остается сам с собой. Нет, я сам чувствовал, что уезжать нельзя, это бегство, малодушие — я знал это, знал… Но еще труднее мне было вернуться. Даже только прийти — вот к тебе… Ведь я, Вадим, все-таки, хоть и есть во мне эгоизм, человек общественный, я не могу жить без людей, без коллектива. Эти двадцать дней… ну, я писал реферат о Чернышевском, писал день и ночь, чтобы как-то отвлечь себя… А зачем? А потом? Куда его — под подушку? Кому читать?.. Да и не только из-за реферата! Это, в конце концов, мелочь… Все-таки я сроднился, привык к институту, к ребятам, к нашей жизни… И вдруг я оказался оторван, один, как на острове после кораблекрушения. Только Лена как-то связывала меня с той жизнью… Одна Лена! Да, я люблю ее, люблю по-настоящему, Вадим… Это началось с пустяков, а теперь уже другое, серьезно, Вадим… Да, с ней мне было немного легче. А может быть, еще тяжелей… я не знаю…
Палавин поднял плечи и вдруг опустил их, замолчал. Казалось, он был растерян, поражен собственными словами, их обилием…
— Ну ладно, — сказал Вадим, внимательно на него глядя. — Пойдем думать на улицу?
— Да, хорошо! Там весна…
Они вышли на Калужскую, пронизанную косым, оранжевым солнцем. С углов домов свергались водопады капель, и люди пробегали под ними, согнувшись, придерживая руками шляпы, и резво прыгали через лужи.
Поздним вечером Вадим и Сергей Палавин прощались на большой, шумной площади. Оба устали от разговоров, многочасовой непрерывной ходьбы.
— А ты помнишь, Сергей, что как раз на этой площади мы с тобой встретились первый раз после войны?
— Да, только это было там, возле театра…
— Да. И днем.
Оба замолчали на минуту, глядя на площадь, полную вечерних огней.
— Я помню, как ты поучал меня тогда: смотри не влюбись! Это, мол, помешает. Пробиваться надо в одиночку. Я тогда как-то не обратил внимания…
— На что?
— Вот на это «пробиваться». А недавно я перечитывал «Отца Горио» и встретил это словцо, девиз Растиньяка: «Пробиться, пробиться во что бы то ни стало!» У него это в конце концов получилось не плохо… — Вадим взглянул на Палавина искоса и усмехнулся. — Ну, в общем, ладно, понятно! Чего долго говорить…
— Ты прав, прав… — пробормотал Палавин, кивая. Он точно замерзал в своем легком габардиновом плаще и стоял, втянув голову в плечи, с поднятым воротником. — Но мне хочется сказать, Вадим, — внутренне, то есть в глубине души, я не был карьеристом, нет, совершенно! Ведь с рефератом у меня это случайно получилось, без всякого умысла. Знаешь, бывает — как-то сроднишься с чужими мыслями и совсем забываешь потом, что сто не твое, а чужое… Так и у меня, наверно, было. А вообще-то… вообще, конечно, хотелось быть впереди, во всем… хотелось выдвинуться… Мне сейчас очень тяжело, Вадим…
— Еще тяжелей будет, — сказал Вадим тихо и уверенно. — Все заново начинать придется. И дружбу заново завоевывать, и уважение, и место в первых рядах, к которому ты так привык. А иначе, я думаю, ничего не выйдет.
Помолчав, Сергей сказал:
— Три года назад мы встретились здесь, отвыкшие друг от друга, совсем новые… Мне кажется, не три — тридцать лет прошло. И опять стоим здесь — снова отвыкшие, новые. Словно только знакомимся.
— Да, много времени прошло, — согласился Вадим. — Может, опять привыкнем? Ведь еще полтора года вместе жить.
— Там увидим, — сказал Палавин коротко и протянул руку. — Ну, привет!
Он ушел в освещенный подъезд метро.
29
Конец апреля выдался необычно жаркий. На солнце пекло, как летом, и поливочные машины не успевали охлаждать асфальт. Все москвичи уже ходили по-летнему. Радио объясняло этот внезапный прилив тепла вторжением «масс воздуха с южных широт» и каждый день горделиво высчитывало, сколько десятков лет не наблюдалась этой порой в Москве подобная температура. Парки и скверы зазеленели дружно, в одну ночь.
На последнее апрельское воскресенье был назначен в одном из столичных парков спортивный студенческий праздник. Днем должны были состояться финальные встречи боксеров, а вечером — волейболистов. Команда педагогического института встречалась в решающем матче с командой студентов-химиков. Исход этой схватки лидеров должен был определить победителя межвузовских волейбольных соревнований.
Вадим пришел в парк пораньше, чтобы увидеть боксеров — сегодня выступал Лагоденко, и Вадим обещал ему, что обязательно придет «болеть».
Когда Вадим подошел к открытой эстраде, все поле перед нею было уже заполнено зрителями. Здесь были болельщики от всех вузов, чьи представители выступали на ринге, и вся эта огромная толпа возбужденно шумела, двигалась, выкрикивала десятками молодых глоток слова восторга и гнева, досады и одобрения. Среди студентов сновали мальчишки, наиболее осведомленные и азартные болельщики, — они не пропустили, наверное, ни одного дня, ни одной встречи в соревнованиях. Каждого боксера они узнавали в лицо.
— А вон этот-то! — обрадованно кричал мальчуган рядом с Вадимом и без устали подпрыгивал, чтобы лучше видеть. — Всегда улыбающий! Его бьют, а он улыбается… Эй, улыбающий!
С разных сторон раздавались возгласы и замечания знатоков:
— Вон Костя выходит! Он сильно работает…
— Да, техничный боксер…
— Давай, Вася, жми-и! Он уже поплыл!.. Жми, Вася, по корпусу, — он плывет!!
— Моряк вышел! Моряк! — провозгласили мальчишки, когда на ринге появился Лагоденко. — У него наколочка правильная!.. Он вчера тут давал одному — будь здоров!
Лагоденко, выступавший в полутяжелом весе, выиграл у своего противника с большим трудом, по очкам. Когда боксеры после трехраундового боя пожимали друг другу руки, противник Лагоденко, долговязый белобрысый эстонец, студент МГУ, трогательно поцеловал Лагоденко в губы. Зрителям это понравилось, все захлопали. Лагоденко вышел к своим болельщикам мрачный. Его поздравляли, но он только досадливо отмахивался:
— Что это за победа? Позор…
— Почему, Петя? — с шутливым недоумением спрашивала Рая. — Наоборот, очень хорошая победа! Никто никого сильно не побил, не повредил…
Соревнования по боксу продолжались, но пора было идти к волейбольным площадкам. Там играли женские команды, и уже собралось много зрителей.
— Где ты пропадал?! — кинулся к Вадиму Василий Адамович. — Ты кто: представитель комитета? Или корреспондент «Советского спорта»? Немедленно раздевайся!
Вадим быстро переоделся и, чувствуя себя легко и свободно в майке, в спортивных резиновых тапочках, выбежал на площадку. Команда разминалась в два мяча — Рашид бил, кто-то блокировал его, кто-то просто прыгал, взмахивая руками, возле сетки. Ребята не имели спортивного вида — все бледнокожи, незагорелые после зимы.
Капитан команды Бражнев, географ с последнего курса, объяснял что-то одному из игроков, держа мяч над головой. Увидев Вадима, он бросил мяч и подошел.
— Привет, Дима. Ну, сегодня будет игра! — сразу сказал он, возбужденно усмехаясь.
— Что — сделают нас?
— Может, и не сделают, а придется туго. Трудно сказать. У них этот большой, Моня, четвертый номер, говорят, стал здорово бить. Двойной блок прошибает — сила! Ты его все-таки прикрывай…
— Они уже пришли?
— Нет, сейчас придут… Сила, брат! — повторил он, засмеявшись. Он смеялся от волнения.
Тем временем судьи осматривали площадку, где должна была происходить игра, и вымеряли специальным шестом сетку. Наконец явилась команда химиков. Вадим издали наблюдал, как они разминались, прыгали на прямых ногах, перебрасывались в кружке, били небрежно, будто с ленцой, но сильно. Все шестеро били сильно. А капитан их, Моня, курчавый, черноволосый детина не меньше двух метров росту, бил, кажется, с обеих рук…
И вот команды вышли на площадку, прокричали «физкульт-привет!», судья дал свисток и игра началась.
Первый мяч выиграли химики.
Они подают — мяч низко летит над сеткой и попадает прямо в руки Бражнева. Тот пасует Вадиму, и Вадим накидывает мяч точно над сеткой. Должен бить Рашид… Вот он разбегается — удар! Эх, черт! Не загнул кисть — сильный мяч, но в аут.
— Ничего, ничего! — бурчит сзади Бражнев.
Ясно, что «ничего». Один — ноль, только и всего. Первые мячи самые трудные. Химики, как видно, не волнуются. Они помнят, что в первом круге обыграли педагогический институт. Они спокойны. Вот опять подают — сильнейшая, пушечная подача, так называемый «крюк». Опять Вадим получает пас и накидывает мяч точно так же, на самую сетку. Рашид взлетает, как птица, бьет — удар по звуку смертельный, но мяч цепляется за сетку и мягко, несильно перелетает на ту сторону… Болельщики химиков оглушительно аплодируют, глупый народ…
— Я плохо кидаю? — тихо спрашивает Вадим, хотя прекрасно знает, что кидает он хорошо.
— Хорошо кидаешь… — не глядя, отвечает Рашид.
Но мяч уже у химиков, черная голова Мони возносится над сеткой — сейчас будет бить!.. Вадим прыгает, высоко вытянув руки. Мяч пролетает, не задев даже пальцев. Вадим оборачивается — маленький Женя Топорков, пятый номер, лежит, сбитый с ног, на земле и растерянно моргает…
Мяч ушел к зрителям. Враждебные болельщики злорадно хохочут.
— Ничего, ребята, ничего…
И снова Вадим накидывает Рашиду — на этот раз чуть повыше, — и Рашид бьет уже испуганной, осторожной рукой. Мяч идет чисто, но слабо. Нет, это не удар… Что с ним сегодня случилось?
Химики легко забирают мяч, играют на Моню — удар! — словно вылетает из огромной бутылки огромная пробка…
Счет три — ноль. Через пять минут он становится шесть — ноль, еще через минуту восемь — ноль. Команда в растерянности. Рашид бледен, его круглое лицо потно блестит, но он вспотел не от игры, а от невыносимого чувства стыда. Вадим больше не дает ему мячей, он пасует на второй номер — там стоит голенастый хладнокровный Миша Полянский. И вот Миша выигрывает один мяч… Наконец-то! Подача отбита, и Вадим передвигается с третьего номера на второй. Теперь и он может быть нападающим. «Дай пас! Дай пас!» — шепчет он Рашиду сквозь зубы. Он чувствует, как тело его напряглось, точно налито бешеным, злобным желанием ударить по мячу всей мощью руки, всем весом пятипудового тела, ударить так, чтобы мяч несся со свистом, как снаряд, чтобы он прошибал блок, валил кого-то навзничь, друг на дружку… На втором номере Вадим добывает своей команде три очка.
Но игру, конечно, теперь уже не спасти. Потом Вадиму приходится уйти на подачу. Со второго номера пробует бить Рашид, раза два ему удается. Но все разно игру уже не спасти.
Длинный свисток судьи. Первая игра проиграна со счетом пятнадцать — шесть. Команды уходят с площадки на короткий перерыв.
Василий Адамович стоит мрачным изваянием возле столба и смотрит на Бражнева, который подходит к нему, понурившись, и с подчеркнутой заботливостью отряхивает запачканные землей трусы. Но вдруг, улыбнувшись, тренер обнимает Бражнева за плечи и говорит ласково:
— Ничего, Илюша! Спокойно, ребятки, вы теперь злы. Должны выиграть.
Он похлопывает волейболистов по взмокшим плечам, шутит, дает советы, а они, угрюмые и усталые, молча кивают, односложно отвечают…
Вадим видит разочарованные лица своих друзей — одни откровенно печальны, другие успокоительно улыбаются, тоже что-то советуют. Спартак доказывает Василию Адамовичу, что судья неправильно присудил последний мяч химикам. Он так громко и обиженно говорит об этом, словно все дело-то в этом последнем мяче. Бедный Спартачок, как он расстроился!..
Здесь же, среди зрителей, Сергей Палавин и Лена. Сергей — запасной, он в такой же, как у Вадима, голубой майке. Он свеж, полон сил, спокойно курит и что-то негромко объясняет Рашиду:
— Когда ты выходишь на мяч, ты выходи вот так…
А Рашид, измученный, потный, с ввалившимися глазами, молча слушает его и кивает, ничего, вероятно, не понимая. К Вадиму подбегает Лена.
— Ой, Вадим, я за вас так болею, а вы проиграли! — говорит она, сделав плачущее лицо.
— Да мы еще не проиграли.
— Вадим, милый, выиграйте! Как я этого Моню ненавижу — все время тушит! Потушит и еще смеется!
— Тушат, милая моя, капусту… — говорит Лесик, с брезгливым видом нацеливая на кого-то объектив «ФЭДа». — А ты бы подошла к нему, очаровала, увлекла в парк, понимаешь ли… Они без него и проиграют.
Вадим видит вдруг Андрея и Олю; их не было днем, и Вадим уже решил, что они не придут. Протолкавшись сквозь толпу болельщиков, Оля подходит к нему, притрагивается пальцами к его руке, еще полной внутренней дрожи и напряжения.
Вадим спрашивает быстро:
— Ты давно здесь? Видела игру?
— Я видела. Вы все равно выиграете, — говорит она тихо. — У меня такое предчувствие, а я никогда не ошибаюсь…
— Свисток судьи — перерыв кончился. Вадим сжимает Олины пальцы и, не рассчитав, очень сильно. Она вскрикивает и улыбается, глядя в его испуганные глаза.
Вместе со всей командой он выбегает на площадку, теперь на другую, где играли в прошлый раз химики. Он чувствует внезапный и радостный прилив сил. Эта площадка счастливая. Здесь надо выиграть.
Через сетку Вадим разглядывает противников: какие они спокойные, совершенно уверенные в победе! Стоят как вкопанные, не шевелясь.
А Рашид переминается с ноги на ногу, горбится, щупает зачем-то колени — нервничает. Женя Топорков, тоже волнуясь, топчется в своем углу.
Мяч летит… Летит почти по прямой, на волосок от сетки — и попадает в точно подставленные ладони Бражнева. С первых же секунд начинается небывало стремительная игра. Обе команды попеременно захватывают подачу и играют с такой яростью, точно бьются за последний мяч. Очень быстро счет становится пять — пять.
И вот Вадим оказался уже на задней линии. Он не видит болельщиков, не слышит их криков — теперь уже кричат и свои и чужие, — он забыл об Оле… Глаза его прилипли к мячу, к этому черному вертящемуся клубку, который с головокружительной быстротой перемещается в воздухе. Только бы поймать его, не упустить, принять на мягкие пальцы и подчинить его дикую волю своей воле, сделав его союзником, а не врагом! Рашид словно переродился, он бьет из любых положений, обманывает, ловко хитрит, и каждый его маневр сопровождается рычанием обезумевших от восторга первокурсников, которые пришли сюда, кажется, в полном составе.
— Раши-и!!
Химики все время ведут счет. Но их преследуют по пятам. Разрыв в счете на одно очко. И вот уже объявляет судья:
— Четырнадцать — тринадцать.
Моня подает. Это, может быть, последний мяч в игре. В соревновании. Становится очень тихо. Вадим случайно замечает лицо Спартака — у того прыгает подбородок. «Спартачок, милый!» — думает Вадим с нежностью. В ту же секунду он забывает о нем.
И вдруг — в это напряженное решающее мгновение — осеняет Вадима странное спокойствие и уверенность, что победа близка. Мяч в руках у Рашида, тот сразу пасует Мише. Миша выпрыгивает очень высоко, словно подкинутый пружиной, — и…
— Миша-а-а!..
На той площадке принимают, и сейчас же кто-то бьет ответный. Мяч идет колом — смертельный! Бражнев ловит его концами пальцев, но мяч отлетает далеко в сторону…
— А-а-ах!.. — хором вздыхают зрители.
И тогда Женя Топорков в удивительном, цирковом прыжке догоняет мяч уже далеко за площадкой и, падая на живот, подымает его высокой свечой. Раздаются аплодисменты, и все смотрят как зачарованные на мяч, который тихо и плавно описывает в ясном вечернем небе дугу и падает на площадку химиков. А химики почему-то не берут его и только растерянно на него смотрят…
Вадим выбегает к сетке.
— В темпе, ребята, в темпе! — шепчет Бражнев.
Да, теперь — в темпе, теперь — выиграть, теперь — чего бы это ни стоило! Выиграть три мяча! Вадим забивает два из них… Судья поднимает руку, зрители что-то ревут, трудно разобрать что, свистят… В чем дело?
— Двойной уда-ар!
Ага, у кого-то из химиков двойной удар…
Судья дает продолжительный свисток. Игра выиграна. Теперь можно по-настоящему отдохнуть.