Иду сегодня в ваш институт и встречаю, совершенно случайно, Федора Андреевича, а мы с ним фронтовые друзья, еще со Сталинграда. Правда, не виделись два года. Рассказываю ему всю историю, и он просит меня зайти на бюро. Видите ли, я не считаю поступок Сергея плагиатом — реферат, в общем, работа самостоятельная. Но Сергей нарушил свое слово, обманул меня и поставил в неловкое положение. Поступок неэтичный и, мне кажется, некомсомольский. Я не предполагал, что дело получит такую огласку, мне придется выступать на бюро и все прочее… Мне хотелось только увидеть Сергея и сказать ему несколько слов. Но вот так обернулось, вместо нескольких слов пришлось говорить довольно долго. Вот, собственно, и все, товарищи.
Крезберг умолк, и Спартак спросил у Палавина, так ли все это было. Палавин сказал, что все было так.
— Ты использовал в своем реферате чужие материалы. Зачем ты это сделал?
— Я не считаю свой реферат плагиатом.
— А чем же ты считаешь свой реферат? — спросил Спартак. — Вполне самостоятельной работой?
— Ну да, — сказал Спартак. — Надо было скорее закончить, чтобы попасть в сборник. Надо было скорее закончить, чтобы получить персональную стипендию. И надо было к тому же, чтобы реферат «вышел за рамки».
…Комсомольское бюро третьего курса решило: «За нарушение принципов коммунистической морали объявить Сергею Палавину строгий выговор с предупреждением».
Общее комсомольское собрание происходит два дня спустя. Вновь выступают Спартак, Вадим, Марина Гравец, и выступают Лагоденко, Сырых и другие однокурсники Палавина. Девушки из драмкружка рассказывают о работе с Палавиным во время подготовки «капустника». Никто не отрицает дарований Палавина, но работать под его начальством всегда неприятно. Он не терпит ничьих советов и замечаний, каждое свое решение считает окончательным и безусловным.
— И всегда почему-то успех нашей коллективной работы приписывался в общем одному Палавину, — говорит Валюша Мауэр. — Разве это справедливо? В том же самом новогоднем «капустнике» два эпизода — в библиотеке и насчет стенгазеты — придуманы второкурсником Платоновым. А знаменитый репортаж о футбольном матче почти целиком написан Алешей Ремешковым…
Медленными шагами выходит к трибуне Палавин. На этот раз он не разыгрывает из себя невинно оскорбленного. Он мрачен, с трудом выговаривает слова. Да, он признает, что характер у него отвратительный, гнусный, эгоистичный. Все это правда, сущая правда… Но он хочет заверить «всех сидящих в этом зале», что им недолго осталось страдать от его отвратительного характера. Скоро они вздохнут свободно. Бессмысленно, чтобы столько людей страдало от присутствия одного человека. Он освободит их. Он уйдет…
— Неужели тебе нечего сказать, Сергей, кроме этих придуманных, фальшивых слов? — спрашивает выступающий затем Левчук.
Палавин сидит в первом ряду, сгорбившись, сжимая ладонями голову. Нет, он больше не выступает. После собрания, которое большинством голосов утверждает решение бюро, Вадим слышит, как Лена Медовская кому-то говорит напряженно высоким, дрожащим голосом:
— Я не понимаю… Разве не может человек полюбить одну женщину, потом встретить другую… другую, — лепечет она беспомощно, — и разлюбить…
И, вдруг зарыдав, прижимая платок к глазам, она убегает. К Вадиму подходит маленький, всегда серьезный Ли Бон. Глаза его, необычайно расширенные, восторженно блестят.
— Спасибо! — он хватает Вадима за руку и трясет ее изо всех сил. — Это… это так надо! Нельзя обижать женщина, надо любить! Мы — коммунисты, да? Мы — новый человек, новый, да? А старый… — он гневно взмахивает темным юношеским кулачком, — старый — вон, вон. Бросать вон! Это… очень хорошо!
На следующий день Палавин не появляется в институте. А через день он приносит Мирону Михайловичу заявление с просьбой перевести его на заочное отделение.
Он решил уехать из Москвы, работать сельским учителем.
27
Кончался март, месяц ветров и оттепелей и первых солнечных, знойких, весенних дней.
Во дворе у Андрея Сырых еще лежали плоские, твердые, спекшиеся на солнце сугробы снега; река еще не тронулась, и жители Троицкого по-прежнему ходили к автобусу по льду. Но с каждым днем снега становилось все меньше. Как ни коробился, каким черным и невзрачным ни старался он казаться, прикидываясь то грязью, то камнем, хоронясь под заборами, по канавам, — солнце находило его везде. И он умирал мокрой смертью, растекаясь ручьями и уходя, как все умирающее, в землю.
В лесу пахло прелью и талой водой. Обнажалась земля с ветхим прошлогодним быльем, еще не богатая ничем, кроме буйных, томящих запахов…
Оля приносила домой первые подснежники и рассказывала о прилете птиц. В саду, в черных ветвях липы, обживались воротившиеся из-за моря грачи, тонко посвистывал зяблик. И высоко над полем, между небом и землей, лилась весенняя ликующая песнь жаворонка…
Москву омывали сырые южные ветры.
Площади города блестели, и последний снег вывозился с улиц на грузовиках-самосвалах. Серые, липкие ломти снега, собранные горками вдоль тротуаров, похожи были на огромные кучи халвы. Москва начинала жить по-весеннему. Людней и шумней становилось на улицах. Кавказские мимозы — их привозили каждое утро на самолетах — продавались на всех углах. И уже девочки прыгали через веревку на высушенных солнцем кусочках тротуара, и самые франтоватые парни ходили по городу без шапок.
Эта весна была необыкновенной. Впрочем, за последние годы каждая весна казалась необыкновеннее предыдущей.
На Горьковской магистрали и других улицах возобновились прерванные зимой посадки деревьев. В разных концах города началась закладка высотных зданий — первых советских небоскребов. И среди них грандиозный подарок Москве и всей молодежи страны — новое здание университета на Ленинских горах.
А на семинарах текущей политики студенты обсуждали громовые известия из Китая, где войска генерала Чжу Дэ сокрушительно наступали на юг и запад.
Жизнь Вадима неслась по-весеннему бурно, не умещаясь в отведенных ей берегах — семнадцати часах в сутки. Он заканчивал реферат. Его назначили редактором курсовой газеты вместо Мака Вилькина, который вошел в редколлегию факультетской. Вадим продолжал вести литературный кружок на заводе. Почти весь март Вадим вместе со всем курсом был занят педагогической практикой в школе.
Палавина он не видел ни разу после собрания. Стало известно, что Сизов долгое время отказывался перевести Палавина на заочное отделение, но тот все же настоял и оформил перевод. Однако он еще никуда не уехал — его встречали в городе.
Лена Медовская упорно не разговаривала с Вадимом. Она очень изменилась, стала молчаливой, замкнутой и была как будто целиком поглощена занятиями.
Однажды она принесла Вадиму книгу, аккуратно завернутую в газету, и сказала:
— Это твой Бальзак. Сергей возвращает.
— А ты давно была у него? — спросил Вадим.
— Мы видимся часто.
— Что он сейчас делает?
— Работает, — ответила она с вызовом и повернулась, чтобы уйти.
Вадим удержал ее за локоть.
— Подожди-ка… Он что, злится на меня здорово?
— Не знаю. Мы вовсе не говорим о тебе, — и Лена подняла локоть, освобождаясь от руки Вадима.
Вскоре затем собралась редколлегия, в которой Лена по-прежнему заведовала сектором культуры и искусства. Она попросила освободить ее от работы. Вадим не протестовал: от Лены никогда, в сущности, не было большого проку в газете. Но Спартак возмутился:
— Ты что же, хочешь вовсе от общественной работы отделаться? Ты пока что комсомолка и изволь принимать участие.
— Я буду работать в клубе, — сказала Лена. — Или в подшефной школе. Мне хочется в школе, дайте мне поручение.
Спартак предложил ей связаться с Валюшей Мауэр, которая возглавляла теперь шефскую работу в школе. «Просто ей не хочется работать со мной, под моим начальством», — решил Вадим.
В первый день апреля из Москвы уезжала студенческая делегация в Ленинград. Вадим приехал на вокзал провожать Андрея.
Был свежий, очень ясный вечер. Дома утопали в густой сумеречной синеве, и небо над ними, чистое и промытое почти до цвета зелени, уходило ввысь ровно темнеющим пологом. В глубине его уже мерцали ранние звезды, обещая на завтра теплый день.
По дороге на вокзал Вадим, волнуясь, думал о встрече с Олей. Но ее не было на перроне. Андрей стоял в группе незнакомых студентов, тоже делегатов; он был в кожаном коротковатом — верно, в отцовском — пальто и в сапогах.
— Отчего так поздно, Вадим? Эх ты! — Он обнял Вадима и расстроенно покачал головой. — Все пиво без тебя выпили. Тут Петр был, Рая, Максим, Нина — только ушли… Через десять минут отправление.
Андрей вздохнул и неожиданно сказал, понизив голос:
— Ты знаешь — что-то я волнуюсь…
— С чего вдруг?
— Вот, страшновато стало… Понимаешь, хочется отличиться. И не только перед ленинградцами, но и перед москвичами из других вузов. А я вдруг уверенность потерял. Так ли все у меня хорошо, все ли правильно?.. Три ночи подряд Самгина перечитывал.
— Все будет в порядке, Андрюша, — сказал Вадим, улыбнувшись. — Да ты и сам знаешь, что все будет в порядке.
— Не знаю… — Андрей вздохнул, поднял очки на лоб и потер пальцами глаза. — Там и обсуждения будут. Диспуты. А разговаривать, сам знаешь, какой я мастер. Обязательно собьюсь, напутаю… Слушай, а как ты думаешь: почему Горький избрал героем своей эпопеи именно образ такого человека, как Клим Самгин?
Вадим ответил что-то, и начался спор. Они отошли от группы делегатов и двинулись по перрону к голове поезда. Неожиданно и без всякой связи Вадим спросил:
— А почему Оля не пришла на вокзал?
— Оля? — переспросил Андрей рассеянно. — Она здесь. Побежала в киоск мыло покупать; я так собирался, что мыло забыл взять. Что-то долго ее нет… — Андрей взглянул на часы и продолжал: — А по-твоему, случайно Горький избрал форму бессюжетного романа? И даже не романа — ведь это называется повестью…
Вадим, споривший до этого вяло, заговорил вдруг с подъемом:
— Горький ничего не избирал! Какой сюжет в жизни? Он взял саму жизнь, ничего не придумывая, не прибавляя…
— Андрюшка!
Оля бежала к ним по перрону, по-мальчишески размахивая руками.
— Здравствуйте, Вадим! — поздоровалась она, подбежав и глядя на Вадима радостно.
— Где ты бегала? — спросил Андрей строго.
— На площадь бегала! Горе-путешественник!.. Я еще не уверена, не забудешь ли ты мыться каждый день.
— Ну хорошо, без глупых шуток… Давай, пожалуйста, сюда. — Андрей, хмурясь, положил мыло в карман пальто. — Елка, а теперь немедленно езжай домой, а то опоздаешь на двенадцатичасовой автобус.
— Домой? — спросила Оля, вмиг перестав улыбаться. — А я хочу до отхода…
— Мало ли что ты хочешь! Следующий автобус идет без четверти час, нечего тебе одной ночью по шоссе гулять. Сейчас же отправляйся!
Оля молчала, потупясь.
— А я все равно останусь… — сказала она тихо. Вдруг лицо ее просияло. — Я у тети Наташи буду ночевать! Как раз надо ее навестить, я ее полгода не видела.
Пожав плечами, Андрей пробормотал:
— Сама говорила, что никогда больше не останешься у тети Наташи, потому что она всю ночь спать не дает своими разговорами. Странный прилив родственных чувств…
— Идемте к вагону, сейчас отправление! — сказал Вадим громко и потянул Андрея за руку.
Перед самым отходом поезда Андрей спохватился, что не сказал Вадиму главного.
— Третьего дня я был у Кузнецова. Он собирается проводить дискуссию — «Образ советского молодого человека». Помнишь, намечали? Он хочет, чтобы и наши студенты приняли участие. Интересно, должно быть…
— Я помню, — сказал Вадим, — кажется, это еще Палавин предложил?
— Да-да. А что Сережка сейчас делает, не знаешь?
— Не знаю. Хочет уезжать…
— Дурак, — сказал Андрей коротко. — Вот малодушие! А он, наверно, думает, что если он уедет в тайгу учителем-недоучкой, то совершит подвиг самопожертвования.
Последние слова Андрей говорил, уже стоя на подножке. Поезд бесшумно, точно стараясь уйти незамеченным, двинулся вдоль перрона. Провожающие пошли рядом нестройной толпой, глядя в открытый тамбур и в окна, натыкаясь друг на друга и крича каждый свое:
— Береги горло, Женя!..
— Лиговка, пять! Пять!..
— Яну привет!..
— Не забудь про цикламен!..
Этот возглас относился к Андрею. Когда поезд ушел и дружная толпа провожающих как-то сразу рассыпалась, Вадим спросил у Оли, что это — цикламен.
— Это альпийская фиалка, очень красивая. У меня в Ленинграде подруга живет, и у нее есть этот цикламен. Я просила Андрея привезти семена. Все равно забудет!
Оля безнадежно махнула рукой. Они вышли на площадь перед вокзалом, и в этот поздний час полную суетливой жизни, залитую светом. Бойко торговали ночные ларьки, лоточники с мороженым и папиросами, продавщицы цветов. Легковые такси, все одинаково дымчато-серого цвета, с шахматным бордюром по кузову, стояли у тротуара длинным парадным строем. Одни поминутно отъезжали, другие подкатывали, двигаясь в толпе людей нерешительно, словно на ощупь…
Оля, обычно такая оживленная и разговорчивая, отчего-то притихла. Она шла в некотором отдалении от Вадима. «Все-таки она совсем девочка, — подумал он вдруг. — Боится, что возьму ее под руку».
— Где живет ваша тетя Наташа?
— В центре. Я поеду на метро до Охотного.
— Может быть, немного пройти пешком?
— Пешком? Ну пойдемте… Только здесь скользко. Возьмите меня под руку.
Он взял ее под руку. Оля оживилась и начала рассказывать о своем техникуме, о предстоящих экзаменах. Весной она кончает. Ей хотелось бы работать в опытном лесничестве, вроде того, где она была на практике. Уезжать из Москвы? Да, жалко, конечно… Вот и Андрей окончит, тоже уедет, и отец останется совсем один.
— Но ведь это не на всю жизнь, правда? — сказала Оля горячо. — Я обязательно вернусь в Москву, но я вернусь с диссертацией, я вернусь заслуженным человеком. А у вас есть какая-нибудь мечта?
— Есть, — ответил Вадим, помедлив.
— Какая же?
— Я хотел бы встретиться с вами, когда вы вернетесь в Москву заслуженным человеком.
— Нет, вы шутите, — сказала Оля, засмеявшись, — а я спрашиваю серьезно.
— Я не шучу.
— А если я никогда не вернусь?
— Тогда… ну, тогда я приеду к вам. Ведь там, где вы будете работать, тоже будут дети и их надо учить…
— Какие же дети в лесу? — сказала Оля тихо. — Это же лес…
Оля замолчала, отвернувшись от него и глядя в сторону на бегущие по улице машины. Вадим сказал глуховато, словно что-то доказывая:
— Если в лесу живут люди, значит, и там есть дети. Ведь у вас тоже будут дети. И их надо учить. Так что…
— Моих детей? — спросила Оля удивленно и вдруг расхохоталась так звонко, что на нее оглянулись прохожие. — Вы думаете, у меня будет столько детей, что для них откроют школу в лесу? Ой, Вадим… Знаете что! — Она вдруг перестала смеяться. — Я бы хотела, чтоб вы приехали ко мне. Да, только не когда-то там через сто лет, когда у меня будет дюжина детей, а на днях. Мне будет скучно на этой неделе… Знаете, привезите свою научную работу о прозе Пушкина и Лермонтова и почитайте. Андрюшка говорил, что у вас очень интересная. Вы кончили?
— Нет еще.
— Ну ничего, сколько есть. Не думайте, что я уж такой профан в литературе. Андрей всегда со мной советуется.
— Вы скучаете без Андрея? — спросил Вадим.
— Да. Мы с ним в общем очень дружны. Серьезно, Вадим, приезжайте! И папа тоже спрашивал: почему это Вадим больше не приезжает? А то ведь… — Оля запнулась и добавила тише: — Мы, наверно, встретимся с вами только на вокзале, когда Андрюшка вернется.
— Он вернется дней через десять, — сказал Вадим.
— Видите, как долго…
— Почему долго?
— Почему? Потому что… — Она вдруг повернула к нему лицо, и в глазах ее смеялись и пылали отражения фонарей. — Потому что я хочу, чтобы вы приехали ко мне в лес. Когда-нибудь… когда у меня будет много, много детей и придется открывать для них школу.
Они стояли на остановке, и уже подходил, бесшумно покачиваясь, троллейбус, по-ночному светлый, пустой и словно отчего-то грустный. Они вошли, разбудив дремавшего кондуктора, и в троллейбусе не сказали друг другу ни слова. Но как только они сошли в центре, Вадим спросил, крепко взяв Олю за руку:
— Это правда?
— Я пошутила, — сказала она. — Сегодня ведь первое апреля. Идемте — вон дом тети Наташи!
И она побежала по тротуару, не вырывая своей руки и увлекая Вадима за собой. В огромном, гулком вестибюле со спящим лифтом они прощались.
— Ваша шутка недействительна, — сказал Вадим, глядя на часы. — Сейчас ноль часов пятьдесят минут. Уже второе апреля.
— Ой, что вы! — воскликнула Оля испуганно. — Так поздно! Я побегу…
— Нет, стоп, — и он взял ее другую руку. — Значит, ваша шутка недействительна?
— Значит, да, — сказала Оля, вздохнув.
— Значит, это правда?
— Правда… — сказала она чуть слышно. — Идите скорей, Вадим, а то вы опоздаете на метро.
— Да нет… Я… — Голос его прервался от нежности, внезапной и непобедимой, охватившей его, как озноб. Он махнул рукой. — Я не опоздаю… Я приеду к вам.
— До свиданья, Вадим! Бегите скорее!
Он медленно шел по улице — медленно, потому что на метро он все равно опоздал. Звездное небо опустилось над городом, дыша на него пахуче и влажно — весной. А город еще не спал: проносились машины, лихо поворачивали на перекрестке, где стоял милиционер в белых перчатках, и шоферы небрежно высовывали левую руку из кабин. Люди гуляли по улице, сидели на сырых ночных скамейках в сквере перед театром. И все они были счастливы этой теплой апрельской ночью, все они любили кого-то и были любимы, и у всех впереди была весна, первомайские праздники, летний отдых со знойным солнцем и речной свежестью — все, все прекрасное было у них впереди…
Педагогическая практика в школе подходила к концу. Каждому студенту пришлось за эти полтора месяца провести четыре самостоятельных урока: два по русскому языку и два по литературе, но, кроме того, полагалось присутствовать на всех уроках товарищей и затем вместе с методистом обсуждать их. Весь третий курс был разбит на небольшие группы и распределен по московским школам.
Практика в общем проходила благополучно, если не считать печального эпизода в один из первых дней, героем которого был Лагоденко. Во время перемены два мальчугана подрались на лестнице, и Лагоденко как раз проходил мимо. Вместо того чтоб разнять драчунов, он стал показывать им приемы бокса и затем разрешил немного «поработать». Директор школы застал молодого практиканта в роли тренера, который безуспешно кричал противникам «шаг назад!», а потом бросился их растаскивать. Всему курсу в тот же день было сделано строгое внушение.
Вадим провел свои четыре урока одним из первых и получил от методиста высшую оценку, хотя сам он остался не вполне доволен собой. Сидя на уроках товарищей, он каждый раз оценивал свой собственный урок заново, находя в нем какие-то новые недостатки, упущения. Очень нравились Вадиму уроки Лагоденко. Тот обо всем умел говорить с ребятами удивительно серьезно, энергично, с увлечением и даже скучные грамматические правила украшал такими необыкновенными военно-морскими примерами, что все мальчишки пришли в восторг. Спокойно и уверенно провел свои уроки Андрей. Нина Фокина показалась Вадиму суховатой. Единственное, что ей безусловно удавалось, это суровый учительский тон, и, казалось, главной ее заботой было сохранять на лице выражение строгого бесстрастия. На самом же деле она так волновалась, что, вызвав ученика к доске, тут же забывала, о чем хотела его спросить. «Нет, — решил Вадим, — педагог из нее все-таки не выйдет. Будет научным работником, методистом…»
В последний день практики Вадим пришел в школу поздно: были назначены только два урока, один из них — Лены Медовской.
В маленькой комнатке на нижнем этаже, специально отведенной для практикантов, было шумно, как всегда, тесно, все были заняты своими делами: одни что-то читали, готовясь к уроку, проверяли друг у друга конспекты, другие просто болтали между собой, а методист, грузный седоватый мужчина в очках с железной оправой, человек немногословный и добродушный, не обращая внимания на шум, суету и даже пение — несколько девушек, усевшись возле окна, пели вполголоса, — разбирал с Леной Медовской ее конспект предстоящего урока.
— Товарищи, почему вы поете? — не отрывая глаз от конспекта, спрашивал он флегматично. — Вы же на занятиях, ей-богу.
— Алексей Евграфыч, — весна! — отвечали девушки смеясь.
— И практика наконец-то кончилась!
— Только не вздумайте убежать с урока Медовской. Извольте все присутствовать.
Лена Медовская проводила урок русского языка в пятом классе. Вадим ни разу еще не был в пятом классе — он занимался с шестым и восьмым. С интересом наблюдал он, как на перемене мальчики окружили Лену, что-то наперебой у нее спрашивали, называя «Еленой Константиновной», потом потащили показывать свою стенную газету и Лена вместе с ними хохотала над карикатурами. Ее, несомненно, любили здесь. Вадим знал, что Лена в последние две недели каждый вечер проводила в школе — она организовала школьный хор, пригласив своего знакомого хормейстера, и была занята теперь в драмкружке, готовя спектакль к Первому мая.
Когда Лена вошла в класс и остановилась возле учительского стола, Вадим заметил, что она одета с особенной заботливостью, в очень нарядном, светлом весеннем платье, и он даже подумал, усмехнувшись: «Лена всегда Лена — по всякому поводу новое платье». Но по тому, как сразу притихли ребята, как они смотрели на Лену, внимательно, не отрывая глаз, Вадим понял — им как раз нравится, что Лена такая красивая, необычная, весело улыбающаяся, в нарядном платье.
На уроке Лена держалась очень непринужденно, всех учеников знала по фамилиям, а многих по именам. И урок свой она провела умело: новый материал подала так понятно, коротко, что у нее осталось четверть часа на «закрепление» — а это удавалось немногим. Глядя на нее издали, слушая ее звонкий, спокойный голос, Вадим неожиданно подумал: а ведь она может при желании стать неплохим педагогом! И Вадиму пришло вдруг в голову, что и красота Лены и ее способность внушать людям любовь — то, что казалось ему прежде счастливым, но бесполезным даром, — может приобрести теперь, в ее педагогической работе, совсем новый, неожиданный смысл…
После урока Вадим остался в классе, чтобы внимательно рассмотреть классную стенгазету. Она была оформлена замечательно, со множеством акварельных рисунков и карикатур, сделанных искусной и трудолюбивой рукой.
— А кто ж у вас такой превосходный художник? — спросил Вадим у мальчиков.
— У нас Саша!
— Иди сюда, Саш!
— Да где он?
Бросились искать Сашу и через минуту приволокли из зала упирающегося и покрасневшего от смущения мальчика, в зеленой курточке и коротких штанах с пуговицами под коленями.
— Это ты художник? — спросил Вадим, и вдруг он узнал мальчика: — Саша Палавин!
— Он у нас такой скромница! Ему бы в девчонской школе учиться! — крикнул чей-то веселый голос.
— Здравствуйте, — сказал Саша тихо.
— Вот это встреча! — изумленно воскликнул Вадим. — Почему ж я тебя на уроке не видел?
— А я на «Камчатке» сижу…
— Но ведь ты меня видел?
Саша кивнул.
— Ты очень хорошо рисуешь. Пойдем-ка… — Вадим взял Сашу за локоть. — Я хочу с тобой поговорить.
Они прошли через зал и остановились на пустой лестнице.
— Вот это встреча! — повторил Вадим улыбаясь. — Расскажи-ка мне, что делает Сережа.
— Сережа? — переспросил Саша, неуверенно подняв на Вадима глаза. — Он пишет, все время пишет… И курит.
— Курит?
— Да.
— Много курит?
— Ага. Очень много. — Помолчав, Саша добавил: — Он теперь опять папиросы курит, а трубку забросил.
— Та-ак. Ну, а что он еще делает?
— Еще?.. Еще он читает, иногда мне задачи помогает решать. Потом на диване лежит, просто так.
— И никуда не ходит?
— Не знаю. Он хочет уехать насовсем.
— Да?
— Да. А мы с мамой не хотим…
— Правильно. Вот что, Саша, — Вадим положил руку на Сашино плечо и очень серьезно и доверительно спросил: — А если я зайду к вам? Как на твой взгляд — можно это, ничего?
Саша, вдруг смутившись, отвел глаза в сторону.
— Не знаю, вообще-то…
— Почему не знаешь?
— Да нет… Например, сегодня мама сказала, чтоб ни одной вашей ноги не было. А Сережка стал кричать на нее, и они поссорились. Потом я в школу пошел…
Саша хотел еще что-то сказать, но тут зазвенел звонок, означавший конец перемены.
— Подожди минутку. Значит, Ирина Викторовна на меня сердита?
— Она очень нервная, — подумав, сказал Саша. — Она на меня тоже накричит, накричит, а потом забудет. Сережа говорит — с ней надо мириться, как с репродуктором, который у соседей. До свиданья!
И Саша на цыпочках, но очень быстро побежал по залу.
Когда возвращались из школы, Лена подошла к Вадиму на улице.
— Мне нужно поговорить с тобой, — сказала она, не глядя на него.
— Пожалуйста. Сейчас?
— Сейчас. А что, ты занят? У тебя неприемные часы? — После долгого перерыва они впервые взглянули друг другу в глаза. Глаза Лены смотрели насмешливо и с откровенной враждебностью.
— Пожалуйста… Когда хочешь… — пробормотал Вадим.
— Я хочу поговорить о Сергее, поэтому…
Вадим кивнул, и они, отстав от компании, зашли в сквер и сели на скамью.
— Как ты понимаешь, мне не легко было решиться, и тем более — с тобой… — начала она прерывающимся голосом, хмурясь и комкая в руках перчатку. — Но это слишком серьезно. Я не буду говорить о том, что было и согласна ли я с решением собрания или не согласна…
— Ты ведь голосовала против строгого?
— Да, против. Но я не об этом. Сергею сейчас так плохо, что… Он ведь совсем один остался, понимаешь?
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь! — проговорила она с внезапным раздражением. — Попробуй поставь себя на его место — весело тебе будет? Нет, ты не можешь понять, ты слишком холодный, Вадим…
— Ну хорошо… — Он растерянно улыбнулся. — А что, собственно, я должен делать?
— Ничего ты не должен! И вообще вы правы, все вы правы тысячу раз! Но дело, по-моему, не в том, чтобы трахнуть человека по голове — пускай даже за дело — и спокойно шествовать дальше, оставив человека на произвол судьбы.
«Крепко она к Сережке присохла», — глядя в побледневшее от волнения лицо Лены, думал Вадим удивленно и даже с завистью, запоздалой и смутной, но которая все же была ему неприятна. Он взял ее за руку и сказал как можно мягче:
— Леночка, ты мне напомнила сейчас знаешь кого? Ирину Викторовну. В ее представлении Сергей тоже беспомощный младенец, брошенный, как ты говоришь, на произвол судьбы.
— Какой ты злой, Вадим! — сказала Лена возмущенно, залившись румянцем.
— Я? Ничего подобного. Наоборот, я несколько дней уже порываюсь пойти навестить Сережку и каждый раз говорю себе — рано. Рано, понимаешь? Пусть подумает обо всем, помучается один.
— Пока ты будешь выжидать, он соберет чемодан и укатит куда-нибудь.
— Не укатит. Ручаюсь, что не укатит.
— Ты думаешь? Не знаю… — Она вздохнула и заговорила немного спокойней. — Мы с ним сначала поссорились. Он не хотел меня видеть, говорил, что я должна презирать его, что он уедет, мы никогда не увидимся, всякие жалкие слова… А я считаю, что он не должен уезжать, должен закончить институт в Москве. Это малодушие, я считаю, это противно комсомольской совести! Разве он будет учиться на заочном? Конечно, нет! А он спорит со мной, и ему так трудно объяснить. Даже не знаю… Вот если бы ты пришел к нему… мне кажется, он бы тогда задумался, он бы понял, потому что ты… вот ты такой.
— Я такой… — повторил Вадим, усмехнувшись. Ему вспомнились эти же слова Лены, но сказанные совсем в других обстоятельствах.
— А он твердо решил уехать. Если б ты видел его! Он стал на себя не похож. Не выходит из дому, злющий, тощий, курит без конца — одну от другой прикуривает. Просто ужас какой-то…
Лена замолчала, скорбно покачивая головой. Вадим впервые видел ее так искренне и горько, по-человечески говорящей о своих чувствах.
— Вот зачем я тебя позвала, — сказала Лена. — Надо что-то сделать. Надо вернуть его, уговорить… Только — слышишь? — ни в коем случае не говори ему, что я с тобой разговаривала. Это тайна.
После минутного раздумья Вадим сказал:
— Он вернется.
— Ой… хоть бы скорее! Без коллектива он погибнет, это же ясно. Ну, Дима, а вот ты… ты не можешь поговорить с ним? Прийти к нему? Или как-нибудь встретиться, например — случайно?
— Я же сказал тебе: по-моему, рано…
— Рано? — неуверенно переспросила Лена. — Может быть, не знаю.
Она поднялась со скамьи, вынула из сумки зеркальце и, глядя в него, пригладила пальцем светлый локон под шляпкой. Вадим смотрел на нее, невольно улыбаясь. Бедная Лена! Она говорит громкие фразы насчет комсомольской совести и коллектива, но в мозгу ее мечется только одна мысль, одна простая отчаянная мысль: «Он хочет уехать, он может уехать и оставить меня. Оставить меня!»
— Не знаю, не знаю… — повторила Лена, вздохнув. — Наверное, я не все еще поняла как следует. Все-таки я легкомысленная — правда, Вадим?
— Сущая правда, — сказал Вадим серьезно.