— Дим, а ты не помнишь? Я что-то забыл…
И Вадим, покраснев от неожиданности и чувствуя на себе два десятка любопытных глаз, поднялся и ответил.
Свое занятие Вадим решил посвятить Маяковскому. Три дня он готовился — так тщательно, кропотливо, точно к докладу в научном обществе. Пересмотрел гору книг о Маяковском и написал весь текст лекции на бумаге. Он все время старался выбирать простые, понятные слова, не слишком вдаваться в теорию и делал главный упор на биографию Маяковского, на веселые рассказы о его блестящих, остроумных выступлениях, молниеносных ответах. «Это уж, — решил он, — любая аудитория должна принять хорошо».
И вот наступил день занятия. В небольшом читальном зале разместилось человек двадцать кружковцев, а у стола посредине зала, под яркой лампой, стоял Вадим. Он читал свой доклад, почти не видя слушателей, — не мог заставить себя даже изредка отрывать глаза от бумаги.
Чем дольше Вадим читал, тем отчетливей начинал он понимать, что первое занятие не удалось. Да что не удалось — провалилось… Доклад получился настолько вялый, примитивный, что Вадим, читая его, ужасался: как мог он так написать?! Все эти «простые и понятные» фразы и обороты, которые он так долго, старательно сочинял, теперь казались ему главным злом: именно они-то создавали впечатление серой, унылой примитивности. Ему самому теперь противно было читать их. Он пытался что-то выбрасывать на ходу, что-то сказать иначе, но много ли мог он изменить? Нет, конечно: еще и потому, что от сознания неудачи он растерялся, стал ненаходчив и боялся отступить от написанного, чтобы не нагородить и вовсе чепухи.
И он читал и читал, воткнувшись глазами в бумагу, и голос его становился все более монотонным, все более скучным, бубнящим…
Его слушали будто бы внимательно. Было очень тихо. Но Вадим чувствовал, что причиной этого безмолвия, этой глубокой тишины, обступившей его со всех сторон, была всего-навсего вежливость. Нет, его слушали не внимательно, — его слушали вежливо.
Он надеялся еще, что дело немного поправится веселыми рассказами о выступлениях Маяковского. Все эти едкие эпиграммы, мгновенные разящие каламбуры, остроты, анекдоты он припас под конец своего доклада. Приступая к ним, он подумал почти отчаянно, со злостью: «Если уж это не поможет, тогда — конец, безнадежный провал».
И он начал рассказывать. По-прежнему было тихо вокруг. Потом стало чуть оживленней: задвигались, зашептались, кто-то раза два усмехнулся, кто-то покашлял, снова — чей-то жидкий, точно неуверенный смешок… И — все Вадим, уже обозленный, подумал с возмущением: «Что ж они — разучились смеяться, юмора не понимают? Если это не дошло, чем же тогда их проймешь?» Он невольно поднял глаза — и впервые увидел лица своих слушателей: спокойные, вежливо улыбающиеся… Внезапно он понял: они вовсе не разучились смеяться, но то, что он рассказывал сейчас, просто-напросто им давно известно. Они уже смеялись над этим когда-то, в свое время, может быть в одно время с ним, Вадимом.
Пораженный этой догадкой, совсем растерявшийся, Вадим торопливо, кое-как закончил доклад и объявил перерыв.
Все встали разом, шумно и как будто с облегчением. А Вадим сел на стул, закурил. К нему подошла его старая знакомая — диспетчер Муся.
— Вадим Петрович, вы ужасно серьезный сегодня, — сказала она, глядя на него смеющимися глазами. — Я вас не узнаю.
Вадиму послышалась в ее словах насмешка и, кроме того, показалось, что она кокетничает, демонстрирует перед всеми свое знакомство с ним. Он сказал суховато:
— Я пришел, Муся, заниматься, а не на вечер танцев. У вас есть какие-нибудь вопросы?
— У меня? Больше нет… — Муся растерянно покачала головой и отошла. А он сейчас же понял, что ответил неумно и что после этого убожества под названием «доклад» любая деловитость и строгость должны выглядеть очень неуместно, смешно. Каждый раз потом он вспоминал об этом разговоре с Мусей со стыдом.
И вообще он наделал много глупостей в первый день. Например, во время доклада один из слушателей — полный мужчина в синей спецовке и с галстуком, вероятно техник или конструктор, — вытащил портсигар, обстучал папиросу и солидным басом спросил: «Курить позволительно?» Поколебавшись секунду, Вадим ответил: «Нет. Курить будем в перерыве». Для чего он это сказал? Так, что называется, «для пущей важности». А на кой черт эта важность, если самое главное — доклад получился негодный!..
К столу Вадима подошел невысокий, густобровый юноша с решительно насупленным, смуглым лицом. Он оперся о стол руками, очень крупными, жилистыми, с отогнутым назад сплющенным большим пальцем — такие руки могли быть у пожилого слесаря — и сказал, медленно и твердо выговаривая слова:
— У меня есть вопрос, Вадим Петрович. Кто из современных поэтов, по вашему мнению, продолжает линию Маяковского?
— Да никто! — вдруг отозвался резкий и тонкий, почти мальчишеский голос. У стола появился лобастый, сильно веснушчатый юноша лет восемнадцати — Валя Батукин, заводской поэт, с которым Вадим уже познакомился на занятиях Андрея.
— Неверно, — сказал Вадим. — Вся советская поэзия идет в общем по тому пути, по которому шел Маяковский.
— Ха! Тара-тина, тара-тина, тэнн! — Батукин воинственно рассмеялся. — Поэзия, конечно, идет! А поэты — «каждый хитр!» — опять сохой пашут…
— Что значит: сохой пашут? — спросил чей-то третий голос.
— А вот и значит, что не хотят у Маяковского учиться. Опять «стихами льют из лейки».
— А «Флаг над сельсоветом», по-твоему, тоже стихами из лейки? — сказала Муся возмущенно.
— Я, между прочим, еще не читал…
— А что ты вообще читал?
— Да Валек ведь только свои произведения читает! — сказал кто-то, и все засмеялись.
— Мало что… Читал меньше, да понимаю больше!
— Нет, вы не правы, Батукин! — сказал Вадим, вставая. Он почувствовал неожиданную уверенность и прилив энергии, как всегда перед началом спора. — Маяковский ворвался в поэзию с новыми идеями, темами, с новым, революционным содержанием. Вот линия Маяковского… В общем, садитесь, товарищи! Перерыв кончился! Будем говорить по порядку.
Но порядок удалось установить не сразу. Да Вадим и не старался особенно это делать. Этот внезапный спор, родившийся в перерыве, уже увлек его, стремительно вывел из состояния унылой растерянности.
Крикливым, мальчишеским голосом говорил Батукин, с ним спорил тот самый густобровый коренастый слесарь — его фамилия была Балашов; выступали один за другим взрослые рабочие, молодые ребята, девушки, читали стихи на память, говорили азартно, наперебой. И сам Вадим перебивал их и тоже читал стихи — кажется, впервые в жизни читал наизусть перед большой аудиторией. Он забыл обо всем: о своем смущении, о той нарочитой строгости, которую он напустил на себя в первый час, и о злополучном докладе. Он спорил, он доказывал свою точку зрения упрямо и яростно, как он привык это делать в кругу товарищей, в институтских коридорах, в научном обществе.
И он уже не сидел за столом, а, совсем как Андрей, расхаживал большими шагами по залу и курил папиросу за папиросой. В какое-то мгновение, оценив вдруг весь свой сегодняшний день, Вадим понял, что неудача с докладом произошла оттого, что он просто неверно представлял себе своих слушателей. Люди, сидевшие перед ним, — резьбошлифовщики, техники, шоферы, экспедиторы, такелажники, слесари — читали те же книги, что и он, жили теми же интересами, были записаны наверняка в те же библиотеки — в Ленинскую и в Историческую; он встречался с ними в музеях и на выставках, сидел с ними рядом в театрах. Многие из них учились в школах рабочей молодежи, а некоторые, вероятно, были такими же студентами, как и он, — учились в вечерних институтах. И теперь, когда он познакомился с ними — пусть ценой неудачи, испытав несколько горьких, неприятных минут, — теперь он чувствовал себя легко, и просто, и радостно…
Вадим предложил желающим прочитать свои стихи и рассказы, кто что хочет. Батукин вызвался первый. Он держался очень свободно, не смущаясь, и громко, чеканно выговаривал слова. Стихи были юношеские, наивные. Одно стихотворение называлось «Мой цех» и начиналось так:
Здесь электрические дрели
Поют лирические трели
И пневмомолот
Вечно молод,
Весь день грохочет и стучит…
Слушали Батукина серьезно, внимательно. Потом начали обсуждение.
— Я люблю читать стихи, когда мне грустно, — сказала одна из девушек, — потому что, если грустные стихи, сразу все понятно, а если веселые — тогда развеселишься. А у Валентина ни грустные, ни веселые. Как считалки: все под рифму, а смысла нет. По-моему, надо писать стихи со смыслом.
— По-моему, тоже! — сказал Батукин вызывающе. — А если не поняла смысла, не надо говорить, что его нет.
— А какой же у тебя смысл?
— Какой! Да вот… — он неопределенно развел руками, — цех, вообще… описание.
Вадим остановил его:
— Подождите, Батукин. Вы после скажете.
Поднялся суровый слесарь Балашов и сказал решительно:
— Валентин Батукин парень способный, это видно. Но пока еще он дает не стихи, а брак. Рифмы есть, а мыслей маловато. И чепухи много. Что это за цех, спрашивается, где и дрели и пневмомолоты? Нет у нас такого цеха. И разве дрели поют. И почему пневмомолот «вечно молод»?
— Ты к словам не придирайся, — сказал Батукин, покраснев. — Критиковать все умеют, а ты попробуй напиши.
— Я и не собираюсь писать. А стихов я много читал и кое-что понимаю.
— В зубиле ты понимаешь…
— Да, в зубиле я понимаю! — вдруг резко сказал Балашов. — А ты, поэт великий, опять норму не даешь! Прошлую неделю было выправился, а теперь снова здорово?
— А я, может, в многотиражку пойду работать, если хочешь знать… — проворчал Батукин.
Он смотрел на Вадима упорно, исподлобья, с напряженным ожиданием и, вероятно, с надеждой, и Вадим понял, что ему нельзя сейчас целиком поддерживать резкую критику Балашова, как бы ни была она справедлива. Надо было найти какие-то другие, настоящие слова, чтобы и правду сказать и одновременно ободрить юного поэта.
— Написать хорошее стихотворение очень трудно, — помолчав, медленно начал Вадим. — Это удается не сразу даже способным, талантливым людям. Ваши товарищи правильно заметили: не может быть в поэзии «цеха вообще» и «описания вообще». В поэзии все должно быть точно. И главное в ней — это не звонкая рифма, а интересная, глубокая мысль. А уж мысль приведет рифму. Но я вам говорю, — и Вадим вдруг встал и даже ударил ладонью по столу, — что Батукин будет писать стихи! И настоящие стихи! Смотрите, как он хорошо сказал о молодом пареньке слесаре в стихотворении «Ночная смена»… — И Вадим прочитал на память одно четверостишие.
— Да-а, здорово!.. — сказал кто-то словно с удивлением.
— С этим я не спорю, — сказал Балашов.
И все, заулыбавшись, посмотрели на Батукина, который покраснел смущенно и радостно и, пытаясь скрыть улыбку, низко опустил голову. А Вадим подумал с гордостью, что он одержал только что маленькую педагогическую победу.
Было уже поздно, и Вадим предложил закончить занятие. Несколько человек поднялись и ушли, но остальные пожелали послушать еще одного автора. Это был электротехник из цеха термообработки Шамаров — молодой человек с фигурой тяжелоатлета. У него было румяное, приветливое лицо и такие светлые волосы, что при электрическом свете казались совсем белыми. Он читал свой рассказ — единственный написанный им в жизни. Рассказ был на военную тему, очень короткий, простой и скорее походил на фронтовой очерк. Два товарища разведчика посланы в тыл к немцам за «языком». Они захватывают немецкого офицера, отбиваются от погони и доставляют «языка» в свою часть. По дороге они переплывают реку. Немец дважды пытается утонуть, но они «спасают» его, выволакивают на берег, делают ему искусственное дыхание и приводят в чувство. Задание выполнено. Конец. Рассказ так и назывался: «Задание».
— Это взято из жизни? — спросил Вадим.
— Можно сказать, да, — кивнул Шамаров. Он говорил тихо и невнятно и все время, пока читал, вытирал лоб и щеки платком. Он сразу понравился Вадиму и его немудрящий, написанный без всякой претензии рассказ — тоже.
Неожиданно чей-то голос из задних рядов сказал:
— Семен, ты же не так рассказывал…
— А как? — спросил Вадим.
— То одно, и это одно… — пробормотал Шамаров, нахмурившись.
— Нет, нам интересно: а как же было на самом деле? Или вы не хотите рассказывать?
— Да что рассказывать… — Шамаров вздохнул и заговорил после паузы еще глуше и невнятней. — Поплыли мы через реку, а по нас стрельбу открыли. Еще и ракету над рекой повесили. И вот Николай, дружок мой, говорит: бросай, мол, фрица, ныряй в разные стороны. Конечно, с ним, чертом, ни нырнуть, ни плыть быстро невозможно… да… А я говорю: плывем, мол, дальше. А он испугался, однако, и откачнулся в сторону, тут его и подшибли. «Тону, кричит, спасай!» А как тут его спасать! На мне этот гад в пять пудов, еле волоку, а бросить права не имею… да… А дальше уж, как написано.
— А Николай… — ахнула Муся, — утонул?
— Утонул, — сказал Шамаров, посмотрев на нее. Помолчав, он сказал: — Разве можно это писать? Хотя командир наш, гвардии майор Ершов, сказал, что я правильно сделал. А все равно так не опишешь…
— А мне кажется, надо было именно так писать, как было в жизни, — сказал Вадим с волнением. — Был бы замечательный рассказ о воинском долге! Ведь он же струсил, бросил вас?
— Струсишь тут… Не то что струсишь, ума лишиться можно. Когда тебя, как утку, подстрелить норовят, а у тебя обороны никакой. Тут не то что… тут… понятное дело.
— Но вы же не струсили!
— А как же? И я струсил. Это, конечно, описать нельзя, как в жизни. А было жутко! И светло, главное, никуда не спрячешься. Да что говорить!.. Мы как братья с ним, два года…
Он умолк, резко опустив голову, и все на минуту замолчали. Разговор так внезапно вышел за рамки литературного обсуждения, что Вадим растерялся и не знал, что ему надо говорить.
— Ты его переделай, Семен, как советуют, — сказал Балашов.
Шамаров покачал головой:
— Нет, не стану переделывать. — И добавил тихо и твердо: — Что хотелось, то и написал.
И Вадим понял, что убеждать Шамарова переделывать рассказ бесцельно, да и не нужно. Перед ним был человек, который вовсе не собирался быть писателем. Он написал о том, что могло бы быть и как ему хотелось, чтоб было.
— А вообще вы собираетесь писать? Учиться этому? — спросил Вадим.
— Учиться? — Шамаров недоверчиво усмехнулся. — Это изолятор поставить — научишься, а книги писать разве научишься? Тут учись не учись, а все равно гений нужен. Гений или талант, что-нибудь одно. Вот Максимов, возьмите, — он кивнул на одного из парней, — любую вещь вам нарисует, а меня хоть сейчас убей, я и собаки не нарисую…
Когда занятие кончилось, — было уже около одиннадцати, — к Вадиму подошел Балашов и поблагодарил от лица всех кружковцев. Вадима окружили, спрашивали, кто проведет занятие в следующий раз и о чем будет лекция. Вадим был взволнован: он чувствовал, что сегодняшнее занятие в общем всем понравилось, несмотря на такое неудачное начало. И ему захотелось сказать, что следующий доклад он наверняка сделает лучше, намного интересней, гораздо интересней.
— Доклад у меня, конечно, вышел не блестящий, — сказал он, улыбнувшись смущенно. — Ну… короче говоря, первый блин комом. В следующий раз, я думаю, лучше будет.
Ребята, окружившие его, заговорили хором, улыбаясь сочувственно и понимающе:
— Да что вы, Вадим Петрович!
— Понятное дело…
— Все нормально, чего там!..
— Конечно…
— Ну, пусть будет по-вашему! — сказал Вадим и рассмеялся облегченно, весело. — Это я так, про себя подумал.
На улицу вышли большой группой, но пока Вадим дошел до метро, у него остался только один попутчик — самый юный член литературного кружка, Игорь Сотников. Он молча и независимо шагал рядом с Вадимом и долго не решался вступить в разговор.
Вадим заговорил сам и узнал, что Игорю скоро будет шестнадцать лет, что два месяца назад он окончил ремесленное училище и теперь работает фрезеровщиком и учится в восьмом классе вечерней школы. Кроме того, Вадим узнал, что Игорь больше всего любит читать научную фантастику и особенно понравился ему роман Уэллса «Машина времени».
— Знаете, я прочел ее и всю ночь спать не мог, — сказал Игорь, оживившись. — Вот бы построить такую машину! Сила!
— А что бы ты сделал с такой машиной? — спросил Вадим.
— Я бы, знаете, поехал сначала недалеко. Лет на пять вперед.
— Что ж, желание скромное.
— Да, скромное, но очень меня интересует, — сказал Игорь серьезно. — Мы за городом живем, по Павелецкой дороге. И вот я слышал доклад, какой наш поселок станет через пять лет. Во-первых, это будет уже город. Во-вторых, у нас построят новый театр, два кинотеатра, стадион на восемь тысяч мест. Новый мост еще. Ну там скверы, деревья — это я уж не считаю. Меня, главное, стадион интересует. Вот, а потом… — Он вздохнул. — А потом я бы в коммунизм поехал!
— Ну, если б ты попал в коммунизм, ты бы, наверно, оттуда и не вернулся? А? — спросил Вадим, улыбнувшись.
— Что вы! — Он засмеялся. — Обязательно вернулся бы. У меня же тут мать и сестра при социализме. И все ребята…
Они уже спустились по эскалатору и шли вдоль перрона подземной станции. Как всегда, в этот вечерний час людей было немного: волна москвичей, возвращавшихся с работы, прокатилась здесь несколько часов назад, а из театров, из концертных залов люди еще не вышли. Редкие пассажиры прогуливались в ожидании поезда по просторному, зеркально блестящему залу, сидели на мраморных скамейках. Аккуратная красивая девушка в красной форменной фуражке медленно, точно отдыхая, шла по самой кромке перрона и внимательно разглядывала свои новые туфли.
— Конечно, Герберт Уэллс был талантливый, выдающийся писатель, — сказал Вадим. — Но, между прочим, на его «Машине времени» ты бы не очень далеко уехал. И скорее назад, чем вперед. Он пытался заглянуть в будущее на много сотен лет вперед, а на самом деле не видел далее того, что через десять лет будет. Он, например, не верил, что мы сможем построить метро. Говорил, что для нас, большевиков, это неисполнимая, фантастическая затея. А мы построили. И далее при его жизни.
— А он не верил? — спросил Игорь изумленно и с некоторым разочарованием. — Вот это да… Мне, между прочим, тоже все время казалось, что этот изобретатель уехал на своей машине не вперед, а назад. Ведь он должен был приехать в коммунизм, а попал в какую-то древнюю Грецию, даже еще хуже…
Полтора года назад, когда Рая Волкова была агитатором во время выборной кампании, она подружилась с одной из своих избирательниц — Валей Грузиновой, тоже студенткой и своей ровесницей.
В прошлом году Валя окончила медицинский институт и теперь работала в клинике. Это была тихая, серьезная девушка, очень начитанная, хорошо знавшая театр, музыку. Рая встречалась с ней не часто, но эти встречи всегда были необычны. Они вдвоем совершали дальние загородные прогулки — в Архангельское или в Мураново, бродили по весенним полям или, глубокой осенью, по сырым, мягким от опавшей листвы лесным тропинкам. Иногда зимой Валя вдруг предлагала: «Поедем на Воробьевку, посмотрим на ночную Москву». И они садились в троллейбус, долго ехали, вылезали на пустынном шоссе у темной вышки воробьевского трамплина и смотрели на море огней внизу, беспокойное, зыблющееся, огромное… Говорили они о многом, о разном, больше всего — о людях. Им никогда не бывало скучно друг с другом.
Часто Рая уговаривала свою подругу прийти на вечер в педагогический институт, но Валя никогда почему-то не соглашалась. Всегда у нее находились неожиданные отговорки, и Рая наконец примирилась с тем, что вытащить Валю на вечер в свой институт невозможно, и относила это за счет ее застенчивости и боязни незнакомых, многолюдных компаний.
Вскоре по возвращении из лыжного похода Рая пошла к Грузиновым. Она обещала Вале прийти сразу после приезда и подробно обо всем рассказать. Грузиновы жили в двух смежных комнатах большой коммунальной квартиры. Отец Вали работал мастером на табачной фабрике «Дукат», мать — техническим контролером на той же фабрике.
Раю встретила мать Вали, Анна Карловна, плотная, коренастая женщина с мохнатыми мужскими бровями. Она как-то странно всполошилась, прикрыла дверь и крикнула, немного шепелявя, с латышским акцентом: «Валентина, к тебе гости пришли!», потом снова распахнула дверь и пригласила Раю зайти. Из другой комнаты доносился громкий, возбужденный разговор. Мужской голос почти кричал:
— Ишь, негодяй! Я еще доберусь до него, вот увидишь!
И взволнованный, дрожащий голос Вали:
— Отец, молчи! Это все ни к чему…
— Ишь, научился! Негодяй какой… — еще раз гневно крикнул мужчина, закашлялся, умолк.
Быстрыми шагами Валя вошла в комнату. Она была бледна, ее близорукие глаза смотрели растерянно.
— Что с тобой? — испуганно спросила Рая, беря ее за руки.
— Со мной? Ничего, переутомление. Пустяки… — Валя потрясла головой и улыбнулась через силу. — А ты прямо красавица! Цветущая, краснощекая… Это ты в походе так поправилась?
— Да, было чудесно. А тебя просто не узнать…
— Ну хорошо, после… Так ты приехала? Ну, рассказывай, рассказывай, Раечка! Интересно было?
Рая рассказывала долго, но без увлечения, чувствуя, что пришла некстати и удерживают ее только из вежливости. А Валя слушала почти безучастно, механически переспрашивала, механически возмущалась, когда Рая хотела уйти: «Что ты! Я же слушаю, мне интересно!»
Рая с тревогой чувствовала, что у подруги какое-то горе. Может быть, Валя и хотела бы поделиться с нею, но, видимо, не решалась начать, что-то стесняло ее. А самой спрашивать было неловко, и к тому же в комнате неотступно и как бы настороже присутствовала молчаливая Анна Карловна.
Уже в коридоре, прощаясь, Рая сказала:
— Валюша, приходи на той неделе на наш курсовой вечер! Хотя ты все равно не придешь…
— А что у вас будет? — спросила Валя.
— Будет очень интересно. Один наш студент, Сергей Палавин, написал повесть. Он будет читать ее всем нашим, на курсе. Ну, приди хоть разок! Увидишь Петю, ребят…
— Я, может быть, приду, — вдруг сказала Валя.
— Придешь? Вот умница! — воскликнула Рая обрадованно и обняла подругу. — Наконец-то она снизошла! Вот увидишь, тебе понравится.
— Палавин — это, кажется, ваш персональный стипендиат? — спросила Валя.
— Да, и вообще остроумный парень. Нет, вечер должен быть интересным! Много выступающих, познакомлю тебя с Петей…
— А Палавин — ваша гордость, да? Светило?
— Да что ты меня выпытываешь? — рассмеялась Рая. — Я тебе говорю, что будет интересно. Ты мне веришь? Вот, я тебе обещаю.
Валя как-то быстро, напряженно взглянула на Раю.
— Да потому что… Ты слышала, как отец кричал за стеной? Все эти слова относились к Палавину.
— К кому? К Сережке Палавину?..
— Сейчас я ничего тебе не скажу. После, после, — торопливо заговорила Валя. — Я не знаю, приду ли я на ваш вечер. Я тебя хочу попросить: ты знаешь Вадима Белова?
— Знаю, конечно.
— Попроси его прийти ко мне. Только не сюда, а в клинику. Он знает, где это. Пусть сначала позвонит. Хорошо?
— Хорошо, — кивнула Рая. — А все же…
— Раюша! — Валя взяла ее за плечи и покачала головой. — Сейчас я ничего не скажу. Я должна поговорить с Вадимом, и после этого ты все узнаешь. Ей-богу, ничего интересного. Так… — она устало усмехнулась, — житейская история. Ну, до свиданья!
— До свиданья, — тихо сказала Рая.
На следующий день Рая еще до лекции встретила Вадима в вестибюле и спросила у него, знает ли он такую Валю Грузинову? Вадим знал такую.
— Она просила тебя позвонить и зайти к ней на работу, — сказала Рая. — Причем как можно скорее.
Этого, правда, Валя не просила передать, и Рая добавила последнюю фразу от себя. Ей казалось, что вмешательство Вадима каким-то образом должно помочь Вале, и чем скорее, тем вернее.
— Хорошо, я позвоню, — сказал Вадим, удивившись. — А зачем, ты не знаешь?
— Я не знаю. Что-то… как будто с Палавиным… Ты не в курсе?
Вадим пожал плечами. Рая начала было рассказывать:
— Ты понимаешь. Я познакомилась с Валентиной… — Но вдруг оборвала и, сказав быстро: — Одним словом, непременно звони ей! — отошла в сторону.
Рядом с Вадимом вдруг появился Палавин. У него был вид человека, чем-то глубоко озабоченного или дурно спавшего.
— Здорово, Вадим. Что это она хвостом вильнула? — Он хмуро посмотрел вслед Рае. — Обо мне что-нибудь?.
Он обладал странным чутьем, странной догадливостью на этот счет. Иногда в большом зале Вадим тихо разговаривал с кем-нибудь о Палавине и вдруг замечал, что тот с другого конца зала настороженно на него оглядывается. Это было необъяснимо и всякий раз неприятно поражало Вадима.
— Нет, — сказал он, — главным образом не о тебе.
— У меня к тебе дело, Вадим. Идем сядем на скамейку… Да! — Палавин усмехнулся. — Во-первых, третьего дня мне звонил этот бедняга Козельский, и знаешь зачем?
— Ну?
— Он просил, чтобы я написал свое мнение о его работе в НСО. Написал на бумажке, а он покажет ее где-то, где собираются его бить. В каком-то институте или министерстве, что ли. Одним словом, надо было состряпать небольшую апологию и поставить несколько подписей. Как тебе нравится?
— Ну и что дальше?
— Мне кажется, старик спятил со страха. Надо ж додуматься! Я сказал, конечно, что не смогу этого сделать. Сказал — болен, не выхожу из дому. Он понял, все-таки умный человек, извинился. Будьте здоровы — до свиданья. Все. Ну-у, старик! — Палавин развел руками и засмеялся с веселым недоумением, как бы предлагая и Вадиму посмеяться вместе с ним.
— Это все твое дело? — спросил Вадим, помолчав.
— Да нет, это эпизод… — И Палавин так же ненатурально откашлялся. — А дело такое: хочу взять твои выписки из лекций Козельского и конспекты Фокиной.
— Зачем?
— Думаю подготовить выступление на открытом учсовете.
— Это о Козельском?
— Да. О Козельском, так сказать, посмертно, а вообще — о формализме, космополитизме и всем прочем. В марте это.
— Знаю. Я готовился и сам буду выступать.
— Ты будешь? Да зачем тебе? — изумленно спросил Палавин. — Козельского и так прогнали к свиньям. Ведь дело-то сделано! У тебя узкая критика, а я собираюсь говорить шире, привлечь все последние материалы из газет…
— Конспектов я не дам, — неожиданно грубо сказал Вадим. — Это не твое дело выступать о Козельском!
— Как, то есть, не мое?
— Вот так. Ты защищал его на собрании, защищал его в НСО, а он устраивал тебе стипендию…
— Он устраивал мне стипендию?
— Не он, так не без его участия!
— Стипендию мне дали в феврале, когда он уже пускал пузыри. Дурак ты!
— Был дураком — хватит!
Они оба вдруг вскочили на ноги и стояли друг перед другом, словно собираясь драться.
— Ты очумел, наверно, — сказал Палавин, нервно усмехаясь.
— Мне надоело смотреть на твои цирковые вольты! Ясно тебе? — крикнул Вадим в бешенстве. — Когда Козельский был тебе нужен, ты ходил перед ним на полусогнутых! А теперь положение изменилось — и ты норовишь первый пихнуть его к свиньям. И здесь подзаработать!
— Идиот, что ты кричишь на весь институт? — злобно зашипел Палавин. — Я имею больше прав выступать, чем ты…
— Никаких прав ты не имеешь!
— Больше, — повторил Палавин. — Ты только грохочешь попусту, донкихотствуешь, а я работаю!
— Да, и усердно работаешь — для себя. Для своей выгоды.
Палавин посмотрел на Вадима в упор.
— Ты еще вспомнишь эти слова, Белов, — сказал он негромко и ушел не оглядываясь.
Вадим смотрел ему вслед, сжав кулаки и взволнованно улыбаясь. Он испытывал чувство внезапного, еще не вполне осознанного облегчения.
23
Два дня Лена Медовская не появлялась на лекциях. Никто не знал, что с ней. Наконец она пришла и сообщила, что была занята переездом на новую квартиру.
В этот же день Вадим получил приглашение на новоселье. Вчера была взрослая компания, а сегодня Лена приглашает молодежь. Из института будут только трое: он, Сережа Палавин и Мак Вилькин. Больше ей никого не хочется звать, потому что «все время одни и те же, одни и те же — в конце концов это скучно. Самые интересные люди могут надоесть, если их видишь каждый день». А будет один юноша, Гарик, из консерватории, один из театрального училища, школьные подруги Лены, ее двоюродный брат…
Она сыпала именами, говорила о каких-то незнакомых людях — Вадим слушал рассеянно. За последнее время между ними установились безмятежные, деловые отношения. Внешне это выглядело так, будто вновь вернулся первый курс, когда они были друг для друга обыкновенными товарищами по учебе. И это, кажется, устраивало обоих. Вадим не стал спрашивать у Лены, почему она в тот день не приехала на Белорусский вокзал. Она сама подошла к нему объясняться, сказала, что в последний момент ее не пустила мама, потому что Лена только-только оправилась после гриппа, и как она маму ни упрашивала — все было бесполезно. Извинялась Лена очень жалобно. Вадим простил ее легко — все это его попросту перестало интересовать.
И так же спокойно, трезво он обдумывал теперь ее приглашение. Он понимал, почему она пригласила только троих. Это будет особенный вечер — букет поклонников, новоселье кумира. Ну что ж, пускай потешится. Зато любопытно взглянуть на других, и на Палавина в этом букете. Можно пойти, а можно и не идти.
— Я не обещаю, Лена, — сказал он. — Если будет время, приду. У меня сегодня важное собрание на заводе.
— Опять завод! — Она досадливо поморщилась. — Одним словом, я жду тебя. Постарайся, Вадим!
Она дала ему адрес. Телефон им уже поставили, но еще не включили…
Занятия литературного кружка в этот день происходили в комитете комсомола. Обсуждали волновавший всех вопрос — об издании комсомольского журнала. Решили назвать его «Резец», и это споров не вызвало. Зато разгорелись споры о том, будет ли журнал чисто литературный или же литературно-производственный.