И, однако, они долго еще пытались «угадать» хоть приблизительно свою будущую жизнь, будущую работу. Лагоденко утверждал, что он обязательно будет работать в каком-нибудь приморском городе, чтоб из окна директорской открывался вид на море. Андрей мечтал о далекой сельской школе в сибирской тайге или на Алтае. А Вадиму представлялся небольшой городок на берегу реки, весь в садах, и чтоб в школьном дворе тоже был сад, высокие яблони, акации, а неподалеку, километра за два, — сосновые перелески, озера, и он будет ходить туда с ребятами на рыбалку, будет запускать с ними змеев, а зимой — на лыжах… Страшно далекой, невообразимой казалась им эта жизнь, хотя на самом деле была она близка, они стояли почти на ее пороге. Все представления о ней были еще зыбки, расплывчаты и неясны, и только одно они знали твердо: они уже любили эту неизвестную будущую жизнь и ждали ее с волнением.
Поздно вечером позвонила Рая Волкова и велела Лагоденко немедленно идти домой, если он не хочет опоздать завтра на поезд. Андрей остался ночевать у Вадима.
Это был первый за весь месяц день, когда Вадим заснул с чувством странного спокойствия: у него вдруг появилась уверенность, что операция пройдет хорошо и мать выздоровеет. Все обойдется. Так должно быть, так будет.
Через неделю была операция. И действительно, исход ее оказался неожиданно счастливым. Профессор Андреев вышел из операционной с бледным, чуть растерянным, но улыбающимся лицом. К нему сейчас же бросилась Валя.
— Сергей Константинович!.. Ну что?
Вадим почему-то не мог встать с дивана и молча, сжав на коленях кулаки, смотрел в усталое, с блестящими от пота висками, лицо профессора.
— Благополучно, товарищи, да, да, — сказал Андреев, глядя на Вадима. Профессора окружили какие-то люди в белых халатах, среди них старичок с сухоньким, розовым лицом, и Андреев продолжал, уже обращаясь к ним: — К счастью, наши предположения не оправдались. Узел в легких оказался не опухолью, а эхинококком…
— А что я говорил?! — воскликнул один из врачей.
— Позвольте, Борис Львович! — с жаром перебил его другой. — Вы ссылались на случай Лалаянца, тогда как наш случай…
Врачи заговорили на непонятном медицинском языке, часто повторяя неприятно покоробившее Вадима выражение: «наш случай», но Вадим уже не слушал их.
К нему подошла Валя.
— Дима, милый! — сказала она, схватив его за руку. — Видишь — все хорошо! Как я рада за тебя! Недели через две-три мама совсем оправится, ее пошлют в санаторий. А месяца через два она и работать будет…
Вадим не мог вымолвить ни слова. Он только молча кивал, глядя в ее сияющие, посветлевшие глаза.
19
Институтские лыжники вернулись в Москву к середине февраля. Приехали поздоровевшие, обветренные, с мужественным загаром на лицах и гордые своим превосходством перед остальными студентами, проводившими каникулы в Москве.
Некоторое время в общежитии и в коридорах института только и слышались разговоры о лыжном походе.
Со всеми подробностями рассказывалось о том, как торжественно передавал Спартак Галустян подшефному колхозу привезенную библиотеку; как Мак Вилькин проводил в колхозном клубе сеанс одновременной игры в шахматы и проиграл одному пятикласснику; как студенты участвовали в районном лыжном кроссе и Лагоденко пришел первым, но сломал на финише лыжи; как профессор Крылов научил Нину Фокину прыгать с трамплина; как Мак Вилькин потерял очки и стал после этого таким красивым, что в него влюблялись все встречные девушки, и как он решил совсем не носить очков и отпустить бороду, чтобы стать окончательно неотразимым, и так далее, без конца.
Для Вадима первые дни второго семестра были днями радостного возвращения к работе, к друзьям, по которым он соскучился. Он испытывал такое чувство, точно сам перенес только что тяжелую болезнь, угрожавшую его жизни, и теперь все вернулось к нему — отдых, любимые книги, и февральское синее небо, и снег, которых он не замечал прежде…
В один из первых же дней к Вадиму подошел в коридоре Козельский и спросил, как подвигается его реферат. Вадим сказал, что он много работал последнее время, но кончит, однако, не скоро.
Козельский подчеркнуто серьезно и внимательно расспрашивал о плане реферата, о материалах, которыми Вадим пользовался, и назвал несколько полезных книг, о которых Вадим не знал. Они беседовали в течение всей перемены, прогуливаясь рядом по коридору.
Когда прозвенел звонок, Козельский, точно вспомнив вдруг, оживленно сказал:
— Да, кстати! Я недавно перебирал свою библиотеку и наткнулся на прекрасную монографию о Лермонтове. Издание начала века. Мне кажется, она может вам пригодиться. Хотите?
— Что ж, я с удовольствием… — сказал Вадим, все больше дивясь этой внезапной благожелательности.
— Тогда таким образом: запишите мой адрес и в воскресенье, часа в два-три, загляните ко мне, я вам приготовлю книгу. Сможете? Ну, чудно. Итак — Печатников переулок, это у Сретенских ворот, дом тридцать восемь, квартира два.
Вадим записал.
— Так я вас жду!
— Да, я приду. Спасибо, Борис Матвеевич…
«Книга действительно может мне пригодиться, — подумал Вадим. — Ничего страшного не будет, если я возьму ее у Козельского. Странно только, что Козельский стал вдруг таким любезным. Тут не так что-то… А может быть, он прослышал, что я на ученом совете собираюсь против него выступать? Решил пойти на мировую?.. Ну ладно, там посмотрим».
В воскресенье Вадим отправился в Печатников переулок. В центре, пересаживаясь с одного троллейбуса на другой, он вдруг увидел Сергея. Тот медленно, вразвалку, засунув руки в глубокие карманы своего просторного, мохнатого пальто, подходил к троллейбусной остановке.
— Привет! — окликнул его Вадим. — Куда собрался?
— А, Дима! — обрадовался Сергей. — Да мне на троллейбус надо, на второй номер…
— И мне на второй.
— Блеск! Поедем вместе. А я, знаешь… — Сергей вынул из кармана небольшую, в кожаном переплете книжку и, прикрыв ею рот, протяжно зевнул. — Хожу, знаешь, с утра по букинистам. Воскресный обход… Нашел вот на Арбате интересную штучку: о французском балете семнадцатого века. В антиквариате раскопал.
— Зачем это тебе? — удивился Вадим.
— Да это не мне. Просили достать.
Они сели в один троллейбус. По дороге Сергей рассказывал о своих связях с московскими букинистами, о том, что они могут в два дня найти ему любую книгу, да и он, Сергей, случалось, оказывал им немалые услуги. У Сретенских ворот он поднялся:
— Ну, будь здрав! Мне тут сходить.
— Мне тоже, — сказал Вадим.
— И тебе здесь? Блеск…
Они дошли до Печатникова переулка, и Вадиму пришло в голову, что они идут, наверное, в один дом.
— Сережка, да ты куда? Уж не в дом ли тридцать восемь? — спросил он, усмехнувшись.
— Тридцать восемь? — спросил Сергей удивленно и с некоторым замешательством и, стараясь скрыть это замешательство, вдруг расхохотался: — Да, конечно!.. И ты туда же? К Борису Матвеичу, да? Вот так совпадение! — И сразу настороженно: — А ты что, в гости или как?
— За книжкой. Он мне книжку обещал для реферата.
— А! — Сергей вздохнул и проговорил с натянутой развязностью и словно в чем-то оправдываясь перед Вадимом: — А Борис, кстати, вовсе не такой уж плохой старикан, между нами… Вовсе нет…
Он вошел в парадное и решительно шагнул к высокой квартирной двери. Небрежно, костяшкой среднего пальца прижал кнопку звонка и за одну минуту, пока открыли дверь, успел сообщить Вадиму следующее:
— Квартира-то не его, а сестры его замужней. У него тут только комната. Он же холостяк, живет в свое удовольствие. Ни в чем, понятно, себе не отказывает. Вот посмотришь колорит…
Им открыл долговязый белокурый юноша со скучающим лицом, одетый по-спортивному: в ковбойке с засученными рукавами и легких тренировочных брюках.
— Здорово, Костя! — бодро приветствовал его Сергей.
— Салют! — отозвался юноша и, обернувшись назад, громко крикнул: — Боря, к тебе!
И, насвистывая, скрылся за какой-то дверью.
— Это племянник, их тут двое, — шепнул Вадиму Сергей. — В автодорожном учатся. Заядлые мотоциклисты. А к Боре нашему относятся, знаешь, так это…
Он не успел договорить, потому что в коридор вышел сам Козельский — в полосатой светлой пижаме, домашних туфлях, с газетой в руке.
— А, молодые люди, и оба вместе! — сказал он, приветливо улыбаясь и кивая. — Милости прошу, милости прошу… Сережа, как ваши успехи?
— Все в порядке, — сказал Сергей.
— Ну, чудно! Милости прошу…
Вадим вошел вслед за Сергеем в комнату Козельского — большую, с высоким лепным потолком, с двумя полузашторенными окнами. Был серый зимний день, и рано смерклось. В комнате горела, поблескивая бронзой, настольная лампа.
— Я, собственно, Борис Матвеич, задерживаться у вас не буду, — сказал Сергей, присаживаясь на край дивана. — Вот, пожалуйста, все-таки поймал! И знаете где? На Арбате, у Павла Ивановича! — Он довольно рассмеялся, протягивая Козельскому книгу в кожаном переплете. — Шесть дней лежала, меня дожидалась. Причем знаете: один хитрый ленинградский товарищ, какой-то театральный туз, просто слезно умолял Павла Ивановича отдать ему. Предлагал, говорит, фантастический обмен — чуть ли не всего Мопассана, этого, зелененького… Чувствуете, Борис Матвеич?
— Что вы говорите! — изумленно и радостно сказал Козельский, сделав большие глаза. — Ну, Сережа, я даже не знаю, как вас благодарить. Вы просто чародей!
Взяв книгу, он стал жадно листать ее, все время улыбаясь, кивая и бегло, вполголоса, читая какие-то отдельные французские фразы. Потом подошел к лампе и принялся рассматривать книгу еще пристальней, вертел ее и так и сяк, поглаживал золотой обрез, потом послюнявил палец и осторожно протер что-то на корешке.
— Вы понимаете, редчайший экземпляр! — наконец выпрямившись, сказал он, подняв к Вадиму необычно сияющее, помолодевшее лицо. — То, что я искал годы! Книга о Ринуччини, поэте и балетмейстере. На его балетах танцевал сам Людовик Тринадцатый. О, Ринуччини — это был знаменитый итальянский поэт, создатель речитатива, вернее возродивший античный греческий речитатив… Оттавио Ринуччини!
— Вы интересуетесь балетом? — спросил Вадим с некоторой даже почтительностью. К чужим знаниям, особенно в областях мало ему знакомых, он всегда относился с невольной почтительностью.
— Да, и не только интересуюсь, — я коллекционирую книги о балете. Сережа, чародей, еще раз глубочайшая благодарность! — Козельский пожал Сергею руку, а тот, польщенно и горделиво улыбаясь, привстал с дивана.
Поставив редчайший экземпляр в шкаф, Козельский сел в кресло и выложил на стол коробку дорогих папирос «Фестиваль». Коробка была не распечатана и, очевидно, специально приготовлена для гостей.
— Ну-с, молодые люди, курите, рассказывайте!
— Борис Матвеич, вы меня извините, но мне надо идти, — сказал Сергей, взяв папиросу и вставая. — Через полчаса я должен быть у памятника Тимирязеву.
— О! Тогда, конечно, вам опаздывать нельзя. — Козельский лукаво и многозначительно посмотрел на Сергея и подмигнул Вадиму. — Идемте, я вас провожу… Да, кстати, ученый совет должен быть послезавтра…
— Борис Матвеич! — громко перебил его Сергей. — Вы даже в воскресенье не можете забыть о делах! Будь здоров, Дима.
Они вышли из комнаты. Вадим слышал невнятное гудение их разговора в коридоре, мягкий, ровный говорок Козельского и басовые восклицания Сергея, его короткий, взрывчатый смех. Вадим услышал одну фразу, громко сказанную Сергеем: «Но почему вы-то не можете?» Козельский заговорил что-то еще тише, мягче и в таком тоне говорил очень долго, без перерыва.
Вадим между тем разглядывал комнату Козельского. В ней действительно все говорило о комфортабельной, покойной холостяцкой жизни. Это был и кабинет, и гостиная, и библиотека, и спальня вместе. Тяжелый, во всю комнату, многоцветный персидский ковер. Старинное бюро, кресла, книжный шкаф — все красного дерева. На отдельном низком столике телевизор. Обогревательная электропечка. Теннисная ракетка в чехле. На подоконнике две легкие, трехкилограммовые гантельки и рядом пузатая, с длинным горлышком бутылка коньяка. И зеркало — о да, большое, ясно блистающее зеркало в простенке между окон! — этакий томный, изящный овал, попавший в эту обитель ученого мужа, спортсмена и холостяка как будто из старинного дамского будуара.
«Пожалуй, и я тут задерживаться не стану, — решил Вадим. — Возьму сейчас книгу и попрощаюсь». Он чувствовал себя связанно, главным образом оттого, что не верил Козельскому, — тот пригласил его неспроста, ему что-то нужно. Но что?.. Вот этого Вадим никак не мог понять и потому досадовал на себя и начинал уже раскаиваться, что пришел. Что-то неприятное, неправдивое чувствовал он и в благожелательности Козельского и в его любезном гостеприимстве; неприятным было и то, что он встретился с Сергеем (хотя для Сергея их встреча была, кажется, еще более неприятным сюрпризом). Зачем, в конце концов, надо ему одолжаться у Козельского? С таким же успехом достал бы книгу в библиотеке…
Голоса Козельского и Сергея все еще гудели в коридоре. У Вадима медленно накипало раздражение. Он начал быстро, нарочито громко стуча ботинками, ходить по комнате. Потом подошел к столу, раскрыл какой-то архитектурный альбом, лежавший поверх горки книг, и принялся машинально листать его. Он наткнулся вдруг на изображение многоколонного дворца, который показался ему очень знакомым. Где-то он видел эту колоннаду, конные статуи, эти извилистые пологие дорожки, огибающие фонтан… Что это? Внизу не было никакой подписи, стоял только номер страницы.
В комнату вошел Козельский.
— Вы не скучаете? — спросил он оживленно. — Ваш Сережа и говорун, доложу я вам!.. Чем это вы увлеклись? А, зодчие прошлого века!
— Где-то я видел это здание, — сказал Вадим. — Не вспомню вот — где…
— Что-что? — Козельский нагнулся к книге и снисходительно рассмеялся: — Ну, голубчик, вам это вспомнить будет довольно трудно! Это венский рейхсрат, великолепная постройка в новогреческом стиле. Вот это так называемый фонтан Минервы.
— Ах, это венский парламент? — обрадованно сказал Вадим. — Ну, правильно! А я-то не мог вспомнить! Правильно, эти лестницы, фонтан…
— Вы были в Вене? — удивился Козельский.
— Ну да, мы же брали этот самый парламент. Прорвались с ходу, вот с этой улицы, а фашисты сидели в большом доме, здесь его не видно, и палили по нашим танкам. Вот здесь как раз мы развернулись…
Козельский, сразу перестав улыбаться, слушал Вадима с подчеркнутым вниманием, изумленно и сочувственно поддакивал и качал головой: «Да что вы говорите!.. Это действительно… Да, да, да…»
— А вы бывали в Вене? — спросил Вадим.
— Я? Да нет… — Козельский вздохнул, посмотрел на Вадима быстро, смущенно, как-то снизу вверх. — Не довелось, знаете ли. Вообще не довелось побывать в Европе. — Он чуть прищурил глаза, что-то вспоминая. — Вот… в Финляндии, правда, бывал. Лет сорок назад. Ну, это какая Европа!..
Вадим собирался уже напомнить Козельскому о книге, но тот сам подошел к шкафу, поднял стеклянную дверцу на верхней полке и достал оттуда объемистый том, аккуратно обернутый в газету.
— Вот ваша монография, — сказал он, протягивая Вадиму книгу. — Можете держать у себя сколько потребуется.
Вадим поблагодарил. У него уже пропал всякий интерес к этой книге, и он с легкостью отказался бы от нее, но это было теперь неудобно. Ему хотелось сейчас же, не мешкая, попрощаться и уйти, но это тоже было неудобно. И Вадим взял книгу и принялся листать ее и разглядывать. Кроме «спасибо», он почему-то не мог вымолвить ни слова, и это молчание становилось неловким, глупым и еще больше раздражало Вадима. Вероятно, у него был очень мрачный вид, потому что Козельский спросил вдруг:
— У вас что — зубы болят?
И Вадим неожиданно соврал и сказал «да». Он решил, что под этим предлогом он сможет уйти скорее. Козельский, сидя в кресле у стола, покуривал трубку и говорил что-то о Печорине, Ибсене, байроновском Дон-Жуане… Его обычный менторский тон постепенно возвращался к нему.
— Вы знаете, кстати, что во вторник решается судьба Сережи? — спросил он многозначительно.
— Нет. А что будет во вторник?
— Будет ученый совет по итогам сессии. И одновременно решится вопрос о персональной стипендии. Мне кажется, у Сережи большие шансы. Как вы считаете? У него все пятерки, этот несчастный случай с Рылеевым не помешает — он недавно мне пересдал. И реферат у него превосходный.
Вадиму пришло в голову, что Козельский, наверное, немало содействовал выдвижению Сергея и теперь не прочь подчеркнуть это перед Вадимом. А зачем? Да просто чтоб выставить себя другом-благодетелем. Он, видно, знает, что Вадим и Сергей — друзья детства. И Вадим, уже достаточно раздраженный против Козельского, решил, что теперь хватит поддакивать.
— Нет, Борис Матвеевич, — сказал он. — Андрей Сырых, по-моему, более достоин.
— Вы так считаете? — удивился Козельский. — Ну, не думаю…
— А я уверен в этом, — сказал Вадим упрямо.
— Не знаю, не знаю… Во всяком случае, конечно, Сырых претендует вполне по праву. Его горьковский реферат был очень неплох. Вот видите, — Козельский поднял брови, — как полезно вовремя окончить реферат.
Вадим пожал плечами.
— Я пишу реферат вовсе не для того, Борис Матвеевич.
— Безусловно. Я понимаю, — кивнул Козельский. — Но кроме всего прочего… Видите ли, любое высокое поощрение, любая награда даются в итоге какого-то соревнования. В данном случае также имело место соревнование — пусть своеобразное, молчаливое, без договора, но вполне честное. Ведь так? Я думаю, — Козельский мягко улыбнулся, — ваше благородное возмущение против моей мысли несколько неосновательно. Я бы даже сказал, наивно… Нет? Вы не согласны?
Уловив в тоне Козельского скрытую насмешку, Вадим сразу почувствовал себя спокойней. Все становилось на свои места. Неопределенность исчезла. Перед ним вновь был прежний Козельский, и Вадим знал, как себя надо с ним вести.
— Нет, я не согласен, Борис Матвеевич, — сказал Вадим и тоже попробовал любезно улыбнуться. — Видите ли, я не люблю соревнований, участники которых перемигиваются с судейской коллегией.
— Вы совершенно правы, — сказал Козельский серьезно. — Это всегда неприятно выглядит со стороны.
Он кругло сложил губы и выпустил кольцо дыма, которое медленно поплыло к потолку, становясь все бледнее и шире. Козельский следил за ним, пока оно не растаяло, и выпустил второе. Вадим почувствовал, что Козельский подошел сейчас к решительному моменту разговора. Он обдумывает, как приступить к нему, и, видимо, колеблется.
Вот он взглянул на Вадима, улыбнулся и неожиданно бодро, легко спросил:
— Ну-с, а как вы готовитесь к ученому совету? Может быть, я могу вам помочь?
Вот оно — так и есть! Вадим действительно уже начал готовиться к своему выступлению: взял у Нины Фокиной все конспекты, внимательно перечитывал их, делал выписки. В понедельник он собирался идти в партком к Крылову, посоветоваться. Но это будет другой ученый совет, не во вторник, а недели через две, во второй половине февраля… Однако Борис Матвеевич не только хитер, но и решителен — сразу быка за рога.
— Я еще окончательно не подготовился, Борис Матвеевич, — сказал Вадим хладнокровно. — Я ведь готовлюсь не к этому ученому совету, а к следующему.
— Разве не к этому? — Козельский будто бы с удивлением склонил голову набок. — Вот как! А я не знал… Но работа в общем идет успешно? Затруднений нет?
— Нет, пожалуй… особых нет…
— Ну, прекрасно! А все-таки я мог бы вам помочь, скажите по совести?.. А?
Вадим слегка растерялся от необычного тона, в котором шел разговор. Минуту они молчали, глядя друг другу в глаза: Козельский чуть насмешливо, иронически прищурившись, Вадим с напряженным, нелегко дававшимся спокойствием. Наконец Вадим опустил глаза и, насупясь, пробормотал:
— Нет. Я уж как-нибудь сам справлюсь…
Козельский громко рассмеялся:
— Неужели справитесь? Нет, я все-таки вам помогу… Скажите: вы видели мою книжку о Щедрине, вот что недавно вышла?
— Нет еще, не видел.
— Так вот, могу вас обрадовать — на нее уже есть рецензия. Очень вам пригодится. Кроют меня почем зря. Это знаете где? В «Известиях» от тридцатого числа. Вы запишите, а то забудете.
— Сейчас, — сказал Вадим, вынимая записную книжку. Он решил доиграть эту игру до конца. — В «Известиях», вы говорите… от тридцатого?
— Ммм… — Козельский кивнул с полным ртом дыма и снова выпустил кольцо. — Это на третьей странице, двухколонник.
Вадим записал и спрятал книжку в карман. Козельский спросил неожиданно:
— Хотите кофе?
— Нет, Борис Матвеевич, спасибо. Мне пора идти.
— А кофе с коньяком?.. Просто коньяк?
— Нет. Спасибо, Борис Матвеевич…
Вадиму стало ясно, что Козельскому наскучил разговор, наскучило его присутствие. Разговор, очевидно, не удался. А чего он все-таки хотел? Пожалуй, он хотел затеять спор по существу и «по душам», оправдываться, доказывать, обрушиться на Вадима многопудовой эрудицией, но самому начинать этот спор было неловко, недостойно, а Вадим так и не начал. Или он собирался как-нибудь задобрить Вадима? Прощупать настроение? Разжалобить? Поразить эксцентричным стилем? Кто его разберет… Ясно одно — здорово пошатнулись его дела, если он пускается на такие трюки.
Козельский между тем налил себе рюмку коньяку и, чуть наклонившись в сторону Вадима, быстро отхлебнул полрюмки. Глаза его на миг заблестели, и он улыбнулся.
— Напрасно отказываетесь, коньяк неплохой. Кстати, помогает от зубной боли…
— Спасибо, я не люблю коньяк, — сказал Вадим и поднялся с дивана. — До свиданья, Борис Матвеевич…
— Будьте здоровы! — громко и почтительно откликнулся Козельский и низко склонил голову. — Спасибо, что зашли к старику. Будьте здоровы!
Он проводил Вадима до двери. Лицо его приобрело свое обычное выражение холодного, почти надменного равнодушия, но голос звучал по-прежнему мягко.
— Заходите еще, милости прошу. Сережа заходит ко мне играть в ма-чжонг. Вы, верно, не играете в ма-чжонг? Вот мы вас научим, это очень забавная смесь домино и покера… Вы знаете покер?
— А я играю в ма-чжонг, Борис Матвеевич.
— Ах, вы играете? — вновь удивился Козельский. — Это редкая игра, она почти не распространена у нас. А в Китае, вы знаете, на всем Востоке в нее играют миллионы…
— Я знаю, — сказал Вадим. — Сам с китайцами играл. Это я ведь и привез Сережке ма-чжонг из Мукдена. Он прислал мне письмо, просил достать. Но я не люблю эту игру, по-моему — скучновата.
— Ну почему так уж… Одним словом, милости прошу!
— Спасибо, всего хорошего, — сказал Вадим и, пожав протянутую Козельским руку, вышел. Монографию о Лермонтове он незаметно оставил на сундуке под вешалкой.
Закрыв дверь, Козельский спокойно взял с сундука «забытую» Вадимом книгу и вернулся в свою комнату. Гам он аккуратно освободил книгу от газетной обертки и поставил ее в шкаф. Взял недопитую рюмку, перелил остаток коньяка в бутылку с длинным горлышком и поставил бутылку на прежнее место, на подоконник рядом с гантелями. Потом долго размеренными шагами ходил по комнате из угла в угол.
— Ну что ж. — Он остановился в нерешительности. — Что ж…
Без стука открылась дверь, и в комнату всунулась светлая, стриженая голова Кости.
— Боря, как ты насчет партийки в ма-чжонг?
— Что? — спросил Козельский, резко повернувшись. — Во-первых, изволь научиться стучать, прежде чем…
— Есть, хорошо, — миролюбиво кивнул Костя. — А как насчет ма-чжонга?
Помолчав мгновение, Козельский проговорил с неожиданной холодной злобой:
— Никак насчет ма-чжонга. И вообще вы не партнеры, а труха! Денег у вас никогда нет, а мне еще достается за то, что я даю вам в кредит… Довольно! Хватит этой игры для дураков!
— О-о! Какие мы сердитые… — изумленно пробормотал Костя и, присвистнув, медленно закрыл дверь.
…А Вадим быстро шагал по улице, радуясь тому, что он выбрался наконец на вольный воздух, и рук его ничто не отягощает, и он может размахивать ими легко и свободно. И он шел, размахивая руками, улыбаясь вспомнившимся вдруг словам из разговора с Козельским и даже с удовольствием повторяя их вслух: «Я уж, Борис Матвеевич, как-нибудь сам справлюсь!.. Нет-с, я не люблю коньяк…»
И вообще он был доволен собой.
20
Лагоденко и Рая Волкова, как молодожены, получили комнату на первом этаже общежития. Никогда в жизни Лагоденко не принимал гостей — теперь к нему приходили гости. И Рая согревала чай на плитке и угощала гостей печеньем. Но чаще он и Рая сами приходили в общежитие к ребятам. По вечерам не хватало им заливчатого смеха Маринки, рассудительных речей Мака, острот и дурачеств Лешки Ремешкова, веселого гомона, споров до поздней ночи.
Однажды вечером Лагоденко зашел к ребятам хмурый и сосредоточенный.
В комнате было по вечернему обычаю шумно, толкотно, накурено. Рашид собирался в театр и брился, сидя на краешке стула и глядя в крошечное карманное зеркальце, где отражались намыленные скула и четверть уха. Из угла гудел бас нового жильца комнаты, поселившегося на место Лагоденко, — математика Саши Салазкина. Салазкин рассказывал какой-то анекдот, Его никто не слушал. Лесик, ставший после Лагоденко старостой комнаты, отчитывал Мака за то, что тот очинил карандаш прямо на пол. Он собирался выбросить карандаш в форточку, но, смягчившись, бросил его Маку на кровать.
— Еще раз увижу — твоей же бородой заставлю подметать! — говорил он свирепо и, заметив Лагоденко, добавил: — Мой предшественник распустил вас, понимаете! Либеральничал! А я вас возьму за жабры, без-д-дельники!
— Потом возьмешь. Слушайте! — Лагоденко сел на стул посреди комнаты. — Салазкин, прикройся на минуту. Есть дело — треба разжуваты. Сегодня днем встретил я во дворе Козельского. Вы знаете, мы с ним такие закадычные друзья, что было время — даже не здоровались. Подходит он ко мне: «Здравствуйте, товарищ Лагоденко! Можно с вами поговорить?» Пожалуйста, мол. А вижу — профессор сильно не похож на себя, то ли больной он, то ли…
Договорить он не успел, потому что с треском отворилась дверь и в комнату влетела Люся Воронкова.
— Здравствуйте еще раз! Можно войти?
— Нельзя. Я переодеваюсь, — мрачно сказал Лесик, снимая пиджак.
— Лешка, не хулигань. Я вам такие новости принесла! — и, радостно засмеявшись, Люся тут же села на чью-то койку. — Полчаса назад закончился ученый совет, и если б вы только знали, как попало Козельскому!
— Наконец-то! — сказал Лагоденко.
— Оказалось, что самые низкие показатели в эту сессию именно по его курсу, ну и Борису Матвеевичу влетело! И Крылов выступал и Иван Антонович — все против него. Насчет формализма, отрыва от этого самого… от… — Люся даже поперхнулась, так она была возбуждена и торопилась выговориться, — от современности! А Крылов сказал: вы, говорит, препарируете литературные образы, как трупы!.. Ох, Козельский прямо зеленый сидел! А потом сам выступил: говорит, обещаю перестроиться, окончательно покончу с этим формалистическим методом, и вообще каялся, божился. Мы просто все были поражены этой переменой!
— Кто это «мы»? — спросил Лагоденко насмешливо. — Может, ты тоже выступала на совете? Или ты сидела под кафедрой?
— Нет, я не сидела и даже не присутствовала, но я тоже поразилась! — стремительно, нимало не смутившись, ответила Люся. — А кроме того, назначили персональную стипендию. И назначили знаете кому? Сережке Палавину!..
— А вот это зря, — сказал Лесик. — Надо было Андрюхе дать.
— Вот уж нет! — возразила Люся. — Сережка такой ценный человек для института. Очень умно сделали.
— Чем же он ценный, ну-ка? — спросил Лагоденко, усмехнувшись.
— Ну, он отличник, такой талантливый… у него эрудиция… вообще.
— Я вам скажу: все решилось рефератом, — конфиденциально, понизив голос, сообщил Мак. — Точно. Он вылез на реферате.
— Ну что ж! Значит, за дело, верно? Все говорят, что его реферат вышел за рамки…
— А, чепуха! — махнул рукой Лагоденко. — Надо было Андрею дать. Иван Антоныч все-таки слабый человек, не мог настоять.
— А он и не настаивал. Вот новость! — сказала Люся и снова засмеялась. — Нет, Петр, ты человек субъективный, это же всем известно! А вот Андрей Сырых — он человек объективный, и я слышала, как он сам даже говорил, что Сережка у нас самый способный и больше всех достоин этой стипендии…
— Андрей говорил? Да это же тряпка, толстовец! Это же такая патологическая скромность, которая… от которой… — И Лагоденко даже сплюнул от злости. — Тоже нашла на кого сослаться!
— Ну, я вам сообщила, а вы считайте как хотите. Мое дело маленькое, — сказала Люся, вставая. — Пойду к своим. Бывайте здоровы, живите богато… Да! У вас веник освободился?
Староста комнаты сказал «да», и Люся, схватив веник, мгновенно исчезла.
— Ей на венике в самый раз… — проворчал из угла Салазкин.
Лагоденко молчал некоторое время, прежде чем продолжать прерванный рассказ о Козельском, и, хмуро глядя перед собой, постукивал пальцами по сиденью стула.
— Ну вот, хлопцы, слушайте… — наконец проговорил он машинально, все еще думая о чем-то другом. — Значит, так… Встретил я Козельского, и он будто не в себе… — Лагоденко замолчал на минуту и вдруг стукнул с досадой кулаком по колену. — Ах ты, сорока меня все же огорчила! Надеялся я, что павлина прокатят… Ну ладно! В общем, такой у нас с ним вышел разговор… «У меня, — говорит он, — сейчас большие неприятности. Я совершил ряд ошибок в своей преподавательской работе и ухожу из университета. Ошибки, говорит, того плана, в котором вы меня критиковали на собрании». Так, думаю, интересно, что дальше. «Теперь, говорит, я понял, что во многом был не прав, и особенно по отношению к студенчеству. Я, говорит, предъявлял к вам, конечно, недопустимо высокие требования. И делал главный упор на менее существенные стороны предмета… Да… Но мне кажется, говорит, что наши разногласия были здоровыми, рабочими разногласиями, которые многому научили и вас и меня и ни в коей мере не могут нас принципиально поссорить». Что-то вроде этого…
— Ну-ну! Любопытно! — проговорил Мак, подсаживаясь поближе.