Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нетерпение

ModernLib.Net / Отечественная проза / Трифонов Юрий / Нетерпение - Чтение (стр. 25)
Автор: Трифонов Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


Соня, проницательнейший ум, сказала однажды: "А Лев от нас тихо-тихо отплывает". Дело не в том, что он изменял свои взгляды, иначе писал статьи, он писал так же зло, беспощадно, как прежде, писал великолепно, но вот решил повенчаться, устроил свадьбу, Катя ждет ребенка: это и есть отплытие. Это делают, когда собираются жить. А они собираются умирать. Андрей слушал разговор умных людей, и ему было скучновато. Он думал о Соне, которая ждала дома. Думал о том, что у него мало времени в этом мире.
      Верочка пошла танцевать кадриль с Писаревым, а Семен с Катей. Тигрыч смотрел на жену с испугом: она еле ходила, оставалось недели две до родов.
      Михайловский подозвал лакея и заказал кофе и кюрасо. Андрею вдруг захотелось пощекотать "властителя дум" - которого уважал безмерно, ценил его талант, готовность помогать, а статьи за подписью Гроньяра считал образцом революционной журналистики, - и, подсев к нему, напомнил о предсказанье Казотта.
      - Николай Константинович, помните Лагарпа? Казотт предсказал: "Вы будете гильотинированы, вас разорвет толпа..." Ну, а что вы скажете о нашей милой компании? - Андрей обнял жестом уютный палкинский кабинет, где три пары танцевали кадриль и жуковидный тапер дергался и махал головой за роялем. Сделайте предсказание!
      Михайловский погладил бороду, кашлянул и как-то очень всерьез, с сознанием ответственности - хотя Андрей предлагал полушутливый тон - оглядел всех, кто был в кабинете. На Андрея он воззрился последним. Взгляд из-под стекол пенсне был суров.
      - Не могу сказать о каждом в отдельности, но вся ваша компания прославится. Это я вам предсказываю. И еще: когда-нибудь нынешнее время покажется удивительным! Самые опасные террористы разгуливали спокойно по городу, сидели у Палкина, танцевали кадриль, пили кюрасо.
      Андрей, помолчав, сказал:
      - Не знаю, как слава, а шум будет.
      В конце обеда подали счет: пятьдесят рублей. У Верочки вытянулось лицо. Таких денег, кажется, ни у кого не было, и вообще это недопустимое мотовство. Но более всего недопустимо, чтобы платил "властитель дум". Николай Константинович уже достал портмоне, но Тигрыч вскочил: "Нет, нет! Плачу я!" Слава богу, мы бедны, но горды...
      Денег не было. Касса почти пуста. Надеялись на поправку дел Кишиневским подкопом, но дружина Фроленко вернулась ни с чем: рухнули громадные средства, труды. Каким-то образом обратили на себя внимание полиции и пришлось срочно уезжать из гостиницы, откуда уже начали рыть.
      Васька Меркулов, один из главных кишиневских "казнокопов", в чем-то винил Михайлу Фроленко, Таня Лебедева винила Ваську, Фриденсон сказал, что мало людей, не хватило сил: в подкопах надо работать непрерывно, в несколько смен. С деньгами стало настолько худо, что Андрей даже попросил денег у полунищего Рысакова, парня, которого Андрей еще мало знал и только лишь вовлекал в дело: Рысаков переходил на нелегальное положение, и Андрей обещал ему платить от партии такое же содержание, какое тот получал от конторы Громова и К°, в которой служил отец Рысакова. Тридцать рублей ежемесячно. А пока что Андрей научил парня, чтоб тот потребовал в конторе содержание за три месяца вперед и дал хотя бы рублей пятьдесят в кассу партии.
      Нет, все правильно, разумно - не пропадать же деньгам? Он становится нелегалом и лишается пособия. Но язва в том, что партия, которую мальчишка обязан считать могущественнейшей в мире, берет у него в долг пятьдесят рублей! И все это надо было пережить, перетерпеть, сжать зубы, не обращать внимания на недоумевающие взгляды. "Нам не так важны деньги, как важна форма символического участия".
      И все же - борьба, лютая, на живот и на смерть: государство с миллионной казной и несколько человек, для которых важны пятьдесят рублей...
      Рысаков и кое-кто из молодых, почуявших скудость сил, насторожились. Васька Меркулов стал наглеть. Васька был одним из старейших знакомцев Андрея, еще по Одессе. Солдатский сын, с детства без надзора, ничему путем не научившийся - не то столяр, не то резчик по дереву, не то разбитной одесский возчик, балагула - Васька пристал к революционным делам как бы случайно, но цепко вроде Ванички Окладского: он и то, и это, и пятое, и десятое. И всем знаком, всем он "Васька". Правда, в отличие от Ваничкн, у которого был отменный характер, Васька вспыльчив, капризен, легко надувается, всегда у него какие-то просьбы, жалобы, глупые обиды.
      Едва приехал из Кишинева, сразу - жалоба:
      - Иваныч, почему Верочка со мной знаться не желает? Ни в кофейную, ни в театр не хотит?
      - Я не знаю, Василий. Наверно, недосуг. Ты уж у нее спроси.
      - Спросишь! Она фыркнула и пошла. А почему никогда домой не пригласит? Я знаю, она теперь с Гришкой Исаевым, на новой квартире. Там у вас сборы, разговоры, чай пьете, а рабочего человека не очень-то привечаете...
      - Если рабочий человек не член Комитета - нельзя.
      - А что ж, если просто так, от сердца, работает, жизнь ставит на кон ежечасно...
      - Вася, голубчик, пойми: эта квартира комитетская. Туда только члены Комитета допущены. Вера, может, и хотела бы тебя позвать, да не имеет права.
      Махал рукою презрительно:
      - Говорите только: рабочие, рабочие. А на деле-то не особо...
      Всех приехавших из Кишинева сейчас же снарядили на работу на Малой Садовой: копать. А Ваську определили "молодцом" в сырную лавку. Но Богданович и Баска вскоре от него отказались: для "молодца" негоден, ростом невелик, ухватки какие-то не "молодецкие", все та же капризность. Вдруг с покупателями начинал говорить высокомерным тоном: "А вы не понукайте! Не запрягли!"
      В подкопе работали только ночью. Все, кто были здоровы: Колодкевич, Баранников, Исаев, Саблин, Ланганс, Фроленко, Фриденсон, лейтенант Суханов, недавно принятый в члены Исполнительного комитета, Дегаев и Васька Меркулов. И - Андрей. Землю из подкопа складывали в задней комнате, прикрывали на день сеном, каменным углем. Первые дни работа двигалась споро, наткнулись на железную водопроводную трубу, ее пришлось обойти, слегка изменив направление подземного хода, это было несложно, однако через несколько дней возникло другое препятствие: огромный деревянный водосток размером примерно аршин на аршин. Миновать его низом было нельзя, снизу поднимались подпочвенные воды, а обходить верхом рискованно: близка мостовая, мог случиться обвал. Суханов и Исаев, два главных специалиста по этим делам - их никто не выбирал, но так получилось само собой, Исаев оказался фантастическим энтузиастом копанья, а Суханов был сведущ в минной науке - определили, что деревянная труба наполовину пуста. Решили ее прорезать, чтобы в дырку вставить бурав и затем проталкивать снаряды с динамитом. Как только водосток прорезали, подкоп наполнился ужасным зловонием. Дольше трех минут не выдерживал никто, даже Исаев, и это несмотря на то, что на нос и рот надевали респираторы с ватой, пропитанной марганцем. Но когда бурав был вставлен и прорезь тщательно заделана, зловоние прекратилось. Все пошло дальше спокойней, хотя медленней: работа с буравом требовала больших физических усилий. Боялись шуметь. Недалеко был пост городового, и Баска, наблюдавшая в окно, давала сигнал, когда фараон удалялся в конец улицы и когда приближался.
      И так все это шло, двигалось, ладилось, хотя и с помехами, но непрерывно вперед, и Андрей всем существом, всей кожей своей, пропитанной земляной сыростью, чуял, что цель близка. И там, под землей, в адовой темноте, вдруг осеняла минута покоя: скоро конец! Скоро, скоро конец. Еще неделя, другая, день, два, и - конец.
      Общественная квартира, о которой прослышал Васька Меркулов, снятая Верой и Гришей Исаевым для заседаний Комитета, находилась на Вознесенском проспекте. Три больших, неуютных комнаты, мало мебели, плохие печи, всегда холодно, и особенно холодно - на улице калил крещенский мороз - было в тот вечер, когда пришел заиндевевший Исаев и со странной улыбкой показал всем, сидевшим за столом, свернутую трубкой бумажку.
      - Как думаете, господа: от кого письмо?
      Только что был тяжкий, малоутешительный разговор о возможных попытках инсуррекции, ни о чем другом говорить не хотелось, и неясный розыгрыш Исаева остался без отклика. Андрей спросил хмуро:
      - Ну?
      - От Нечаева, - спокойно сказал Исаев и положил бумажку на стол. - Из равелина.
      От Нечаева? Что за вздор! Разве он жив? Тот самый? Сергей Геннадиевич? Который вызвал такую бурю? Которого знали Герцен, Бакунин, Огарев, Маркс? Которого проклинали? Который был - монстр, чудовище, царский враг номер один? И, получив двадцатилетнюю каторгу, исчез бесследно лет восемь назад в каких-то безднах, казематах... Так вот, господа: Нечаев в Алексеевском равелине. Он жив, не сломлен, борется, полон грандиозных замыслов и шлет привет Исполнительному комитету. До ноября в равелине кроме Нечаева был всего лишь один узник, какой-то загадочный арестант, сошедший с ума, а в ноябре в равелин поместили Леона Мирского и затем Степана Ширяева, с которым Нечаеву удалось наладить связь. Степан переправил через верного Нечаеву конвойного солдата его письмо Исполнительному комитету на адрес Дубровина, своего гимназического приятеля. Того самого Евгения Дубровина, которого Андрей отлично знал по рабочим кружкам, студента-медика. А Дубровин передал нечаевское письмо Исаеву, своему товарищу по Медико-хирургической академии. Вот каким путем оно - здесь, на столе.
      Письмо было поразительное по прямоте и деловому тону. Нечаев просил, впрочем и не просил, и не требовал, а предлагал Комитету принять меры к его освобождению. Не было ничего лишнего, никаких излияний, сентиментов, громких фраз, покаяний, самооправданий, намеков на прошлое - может, и не догадывался о том, какую ненависть вызывало его имя среди молодежи? Да ведь прошло десять лет с первого процесса, когда судили еще не его самого, а "нечаевцев". Но имя Нечаева прогремело впервые тогда. Просто и четко, в том стиле, в каком были писаны знаменитые прокламации "Народной расправы", Нечаев предлагал способы действовать. Солдаты конвойной стражи находятся под его влиянием. Многолетней работой среди них - что ж это была за работа! какие упорные, без устали разговоры! - сумел их распропагандировать. До тонкости выведено все, что касается крепости: количество войск, оружия, число солдат и командиров, расположение помещений. Единственное, что нужно: помощь извне. Согласен ли Исполнительный комитет помочь Нечаеву?
      А Андрею вспоминалась Одесса, лето после второго курса, ощущение силы, удачи, полная стипендия, июль, купанья и беготня по утрам в городскую библиотеку за "Правительственным вестником". Там печатался отчет о процессе. И все было слитно в то лето: ночи, девчонки, драки на набережной, а по утрам странная, чем-то манившая, чем-то ужасавшая фигура учителя закона божия в приходском училище в Петербурге, ивановского мещанина Сергея Нечаева. Создал "организацию". Обманывал, врал, выдавал себя не за того, кто есть, никому не говорил правды, морочил голову эмигрантам, даже бедному Герцену перед смертью, вымогал у них деньги, брехал, мистифицировал, писал фальшивые записки, будто его везут в Петропавловку, распускал слухи, что бежал из крепости, выпрыгнув из окна уборной, оказывался внезапно за границей, убивал, связывал круговой порукой и кровью - и все ради того, чтобы до конца разрушить этот поганый строй!
      Вспомнилось, как кто-то украл из библиотеки номер "Правительственного вестника", где печатался "Катехизис революционера", тогда это называлось "Общие правила организации" или что-то в этом роде, и читали вслух на квартире то ли Мишки Тригони, то ли Заславского. Точно не знали, кем написан "Катехизис", одни говорили, что самим Нечаевым, другие намекали на эмигрантов, на Бакунина. Сочинение это было найдено в бумагах нечаевцев. Какая была сеча, какой стоял крик! "Революционер - человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей... Он знает только одну науку, науку разрушения... Он презирает общественное мнение... Он презирает и ненавидит общественную нравственность... Все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены единой холодной страстью революционного дела..."
      Эти железные строчки, из-за которых было так много шума и брани, врубились в память. Ну как же! Говорилось: "Это провокация, устроенная нарочно, чтобы общество возненавидело молодежь!", "Нечаев маньяк!", "Нечаев смельчак! Он говорит то, о чем все боятся сказать прямо!", "Подлец! Обольститель!" А знаменитое деление общества на шесть категорий?
      "Все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий..." Поражал стиль сочинения, полный ярости и страстной злобы, проникавшей в каждое слово. Он не писал: общество должно быть разбито или разделено на несколько категорий, а - раздроблено. Даже в словах спешил дробить проклятое общество. Да, да, все делилось на шесть категорий. Первая категория - неотлагаемо осужденные на смерть. Будет составлен список по степени зловредности каждого. При составлении списка надо руководствоваться не личными злодействами человека, не ненавистью, им возбуждаемою - это даже полезно для народного бунта, поэтому главных злодеев надо "лелеять", - а руководствоваться мерой пользы, которая произойдет от убийства для революционного дела. Во второй категории - особо зверские злодеи, которых для пользы дела убивать не сразу... Третья - высокопоставленные скоты, которых надо эксплуатировать, опутать, сбить с толку и, овладев их грязными тайнами, сделать своими рабами...
      Десять лет прошло с тех пор, как читал "Правительственный вестник", а некоторые выражения, например - "овладев их грязными тайнами", изумившие тогда, помнились от слова до слова. Революция, это чистое, святое дело, и тайны каких-то скотов? Копаться в чужой грязи? Делать кого-то рабами? Да ведь против грязи и рабства все затевается! В четвертой категории были, кажется, честолюбцы и либералы, которых тоже следовало шантажом прибрать к рукам... В пятой - революционные болтуны, доктринеры, которых тянуть и толкать к делу... И, наконец, шестая категория - вызывавшая в Одессе самые шумные споры женщины. Они делились, кажется, на три разряда. Первые: бессмысленные, бездушные, которыми нужно пользоваться, как третьей и четвертой категориями мужчин; другие - горячие, преданные, но какие-то еще не вполне свои, их надо употреблять, как мужчин пятой категории; и, наконец, женщины совсем наши. На них следует смотреть, как на драгоценнейшие сокровища наши, без которых нельзя обойтись.
      Все это было ближе не к Карлу Моору, не к декабристам, не к благородному, твердому, как сталь, Рахметову, а к маленькой книжонке, выпущенной года за два перед тем: "Монарх" Макиавелли. Но главное, что оттолкнуло многих, заключалось, конечно, не в словах, напоминавших книжонку, а в рассказах про грот, убийство, кирпич на шею. Заманили, набросились впятером. Николаев кричал: "Не меня, не меня!" Душили в темноте. Иванов искусал Нечаеву руки. Не возмездие за предательство, а сведение мелких счетов, и - порука кровью. Нужна была кровь, чтоб связать. Один из нечаевцев, говорят, предлагал, будучи в заключении, найти и убить Нечаева. Все его ненавидели. Ни один человек на суде не сказал о нем доброго слова, хотя некоторые изумлялись его особым свойствам: он умел не спать, обладал чудовищной работоспособностью, решительностью, доходящей до изуверства. Александровская, бранившая его на все лады, говорила: "Он убежден, что большинство людей, если ставить их в безвыходное положение, способно на храбрость и отвагу".
      Вот это и было его задачей, целью, страстью: ставить людей в безвыходное положение. Через два года пришло известие: Нечаев арестован в Швейцарии и передан русскому правительству как уголовный преступник. Это уж подробно рассказывала Верочка, которая училась тогда в Цюрихе. Нечаев, оказывается, жил в Швейцарии, то у Огарева, то у агентов Мадзини, зарабатывал рисованием вывесок, был выдан каким-то провокатором, и русские студенты, хорошо помнившие нечаевское дело, не слишком ему сочувствовали и не сделали попыток отбить его у швейцарской полиции. В Петербурге был суд, Нечаев вел себя дерзко, с вызывающим непокорством, был приговорен к двадцати годам каторжных работ в рудниках, и, когда его выводили из зала, кричал: "Да здравствует Земский собор! Долой деспотизм!" После этого - сгинул. Были хождения в народ, разочарования, бунтари, троглодиты, "Земля и воля", выстрел Засулич, громкие, навесь мир прогремевшие дела и процессы, а Нечаев прозябал в неведомых тартарарах. И, судя по письму, не прозябал, а неуемно боролся с тюремщиками, боролся без надежды, в могильной безвестности и мраке, просто в силу своей натуры, для которой жить, дышать, тлеть означало - бороться. Он дал пощечину шефу жандармов Потапову, который пришел к нему с предложением оказать услуги полиции. От пощечины у генерала пошла кровь носом и изо рта. Нечаева избивали, увечили, надевали на него кандалы, два года держали в цепях, прикованным к стене. И на воле об этом никто не знал! Все вынес, переборол, пережил своего главного мучителя Мезенцева, и вот - не мольбы и не вопли о спасении, а спокойные, трезвые слова: "Если Исполнительный комитет сочтет возможным..."
      Андрей вспомнил, как Феликс Волховский, давний друг - и привлекший спервоначалу как раз тем, что был нечаевцем, судился по процессу, и в Одессе жил под надзором - рассказывал: "Сам худенький, безбородый, как мальчик, лицо серое, ногти обгрызаны, а рот у него сводила судорога. И подумать только, что у этакой невзрачности - сила воли гигантская, гипнотическая!"
      - О чем же тут думать? - сказала Вера. - Разумеется, мы должны сделать все, чтобы спасти его!
      Андрей засмеялся.
      - Верочка, я вспомнил, как яростно ты поносила его в Липецке. И я тебя охлаждал.
      - Я и сейчас возмущаюсь его действиями. И ты прекрасно знаешь, Тарас, что для меня нет худшего ругательства, чем "нечаевщина". Но я преклоняюсь перед его подвигом и страданиями!
      Баска, знавшая о Нечаеве много по рассказам своей подруги Липы Кутузовой-Кафиеро, бакунистки, тотчас поддержала Веру: да, да, конечно помочь, но нельзя забывать, что он был осужден всеми, даже Бакуниным, который называл его иезуитом, абреком. А как он выманил у Огарева деньги, остатки Бахметьевского фонда? А как пытался обольстить некоторых наших знакомых? Чисто женское: все в кучу, важное и пустяки, и все одинаково ранит душу. Но Соня отличалась от всех. "Теперь это не имеет значения, - сказала она. - После того, что мы узнали".
      - Это первое! - подхватил Андрей. - А второе: два, три года назад мы, действительно, были далеки от него и имели право возмущаться, а сейчас, дорогие друзья, мы заметно к нему приблизились.
      - Как!
      - Что ты говоришь?
      - Доказательства! Такими обвинениями не бросаются!
      - Господа, мы почти выполняем программу "Катехизиса". Там было сказано, что революционер должен проникнуть всюду, во все сословия, в барский дом, в военный мир, в литературу, в Третье отделение и даже в Зимний дворец. Я помню отлично, потому что это место меня тогда поразило и показалось сказкой. Теперь мы знаем, что вовсе не сказка, все выполнено: мы проникли к военным, к литераторам, наш агент есть у Цепного моста и побывал в Зимнем дворце!
      - Тарас, ты можешь убить человека? - спросила Вера. - Не предателя, не шпиона, не врага, а просто - потому что его смерть даст тебе некую власть?
      - А для чего убивающему некая власть? А вдруг - для всеобщего блага? Вдруг - получить власть и с ее помощью навести на земле порядок? Ведь мы собираемся в одно из ближайших воскресений казнить царя, а он - не шпион, не предатель, не личный враг. Но мы надеемся этой казнью приобрести некую власть над историей, повернуть колесо российской фортуны. Убиваем ради блага России! В этом-то вся трагическая сложность: мечтаем о мирном процветании, а вынуждены убивать, стремимся к земскому собору, чтоб убеждать словами, а сами готовим снаряды, чтоб убеждать динамитом.
      - Позволь, ты сравниваешь разные вещи: убийство несчастного Иванова и царя... - Слабо сопротивлялась одна Вера. Мужчины молчали.
      - Разные по размерам. Модель одна. Мы тоже начинали с бессмысленных убийств: какого-то Гориновича, какого-то дурака Гейкинга... А если бы Сергей Геннадиевич не был сейчас в равелине, он бы сидел с нами и руки у него были бы такие же черные, как у Гриши Исаева, от динамита.
      Кто-то из мужчин сказал угрюмо:
      - Ну, довольно теорий! У нас времени в обрез. Давайте решать: что делать, чтобы спасти его? Он нам нужен, людей-то нет.
      Решили дело освобождения Нечаева и Ширяева возложить на военную организацию, руководство поручить Андрею и Суханову. Все шло чередом. Катился в сыром тумане не слишком морозный январь, все дальше углублялся подкоп, все больше земли нагромождалось в задней комнате, в пустых кадках, кучами на полу, прикрытыми рогожей и коксом. А в конце января внезапно повалились беды: 24 арестовали Фриденсона, через день у него на квартире полицейской засадой был схвачен Баранников, и в тот же день на квартире Семена арестовали Колодкевича, и 28 января самый страшный удар - засадою на квартире Колодкевича схвачен Николай Васильевич Клеточников. Лучшие люди партии провалились в течение четырех дней! Что сие значило? Кто ворожил полиции в этих сокрушительных, без промаха, нападениях? Ведь не только же оплошность партионцев! Хотя и оплошность была. Привыкли к тому, что Дворник заботился о безопасности всех, а Клеточников заранее обо всем предупреждал. Но Дворника не было, а Клеточников наполовину утратил всесильность, ибо право обысков и арестов получило теперь и градоначальство, куда Клеточников не достигал. Вот и попадались дурным образом: одна засада за другой, какое-то дьяволово наваждение! Была ночь, когда Андрей и Соня не сомкнули глаз ни на минуту: гадали, пытались понять откуда моровой ветер?
      Соня требовала, чтоб Андрей прекратил безоглядно ходить по городу, толкаться в трактирах, встречаться со множеством людей, знакомых и незнакомых. Он обещал. Прекратит. Оставит только главное: рытье подкопа, равелин, метальщиков. Но видел, что - не сможет. Кто же, если не он? Людей становилось все меньше, катастрофически. И опять считали, считали: ну, кто остался? Исаев и Кибальчич, эти двое на динамите, Баска и Богданович в лавке, Геся, Соня, Вера, Аня Корба, Мария Николаевна, ее сестра, женщины сохранились, а мужчин бойцов - почти нет. Тетерка, партионный извозчик, и Лев Златопольский арестованы в те же дни. Итак: Фроленко, Саблин, Суханов, Ланганс, больной Франжоли... И какие-то не вполне ясные новобранцы: Рысаков, Тимоха, Гриневицкий, Подбельский. Какого-то долговязого юнца прислала Аня.
      Но все это уже не имело значения. Когда подсчитывали силы сочувствующих, выходило - человек пятьсот. Ни о какой инсуррекции думать нельзя. Но из этих-то пятисот десять человек для одного дела - найдутся?
      И он сказал тогда в бессонную ночь:
      - Знаешь, Соня: ничто нас не остановит. Даже если б мы сами пытались себя остановить.
      Всю Владимирскую запрудила толпа, медленно двигавшаяся в сторону Невского. Перейти на другую сторону улицы не было никакой возможности. Андрей возвращался с Лиговки, где была встреча с Подбельским, на комитетскую квартиру и очень спешил. Впрочем, он спешил теперь каждый день. Он перестал спать. Иногда засыпал днем, внезапно, где-нибудь в комнате на стуле. Теперь была понятна изумлявшая всех способность Нечаева не спать: так же, как Андрей, он не мог спать, и это было постоянное, естественное, неутихающее. Потому что надо было дожить. Толпа шла шагом, плотно, в странном молчании. Над головами колыхались лавровые и пальмовые венки. Что это было? Похороны, что ли? Да, конечно, он вспомнил: умер Достоевский. Третьего дня кто-то говорил, кажется Саблин. Достоевский жил в том же доме, где жили Семен с Марией Николаевной. Семен рассказывал: несколько раз видел его на лестнице, возле дома, и однажды даже разговаривал о чем-то, о птицах. Семен подкармливал крошками птиц, в морозный день. И вот уже неделя прошла, как Семена нет. Марии Николаевне с ее замечательным везением, как обычно, удалось спастись и сейчас она, слава богу, уехала из этой квартиры на Кузнечном, ибо сразу за тем там арестовали Колодкевича. Но как перейти на другую сторону улицы?
      Толпа замедляла шаг, останавливалась. Андрей, поднявшись на ступеньки каменного крыльца, смотрел в сторону головы колонны, там высоко поднимали венки, какую-то черно-желтую хоругвь, и оттуда неслось пение хора. Был светлый, туманный, не по-зимнему теплый день. Шествие остановилось возле Владимирской церкви. Люди в толпе спрашивали: "Почему остановка?" Кто-то объяснял: "А как же, поют литию..." Было много бледных, угрюмых, заплаканных лиц, но много было и вовсе спокойных, даже довольных чем-то: как будто довольных тем, что удалось попасть и присутствовать. Колонну ограждала цепь студентов, державшихся за руки. Андрей решил пойти быстрее вперед, тротуаром и попытаться обойти шествие спереди, тем более, что оно делало остановки, а хвост, наверное, был велик, его не обойдешь. Где быстрым шагом, а где протискиваясь между цепью студентов и стенами домов, он продвинулся далеко вперед, почти к самой голове и, приподнимаясь на цыпочки, уже мог видеть гроб, усыпанный цветами и окруженный вместе с несущими людьми громадной гирляндой листьев. На тротуаре стоял народ, глазевший на похороны и пытавшийся угадать, кого хоронят. Андрей слышал, как один говорил, что хоронят штатского генерала, второй сказал - учителя. И в другом месте Андрей услышал: "Учителя хоронят, который на каторге четыре года безвинно..." И это напоминание о каторге почему-то больно задело Андрея, и он подумал со злой радостью: "Подождите, скоро другие похороны будут!" Он сумел протолкаться в толпу, намереваясь пересечь ее поперек. Тут были солидные люди в дорогих шубах, может быть, адвокаты, профессора, литераторы, было много женщин и молодежи. Все это двигалось, а вернее сказать, плыло в сторону Невского так слитно, нерасторжимо, что пробиваться сквозь эту объятую густой взволнованностью толпу было не то что трудно, а попросту немыслимо. Андрей понял, что совершил ошибку, сойдя с тротуара и углубившись внутрь шествия. Его несло вместе со всеми, шатало вместе со всеми, вдруг останавливало и он стоял, обтиснутый со всех сторон, покачиваясь, потому что все вокруг покачивалось. Поневоле прислушивался к разговорам, и мысли его, занятые равелином, Нечаевым, арестами друзей, голодом в Оренбургской губернии, обращались к писателю, великому и враждебно-далекому, ненавистнику. Призывал к смирению и одновременно так страстно ненавидел. "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость!" И вдруг так ясно, внезапно подумалось: а ведь ненависть у них к одному - к страданию. И поклонение тому же, и вера в силу искупительную - того же самого, страдания человеческого. Пострадать и спасти. И, значит, где-то в самой дальней дали, недоступной взгляду, есть точка соединения, куда стремятся они каждый по-своему: исчезновенье страдания. Только он-то хотел - смирением победить, через тысячелетия, но ведь никакого терпения не хватит! Нет у рода людского такого запаса терпения, нет и быть не может.
      Толпа несла. Пробиться к левой стороне шествия и выйти на тротуар казалось почти невозможным. Он слышал тихие разговоры, вздохи, шарканье ног, всхлипыванья, испуганные голоса и даже стоны женщин и почти непрерывное, доносившееся и спереди и откуда-то сзади пение хоров. И все же это было единство, это был поток, кативший к единой, всем ведомой цели - в Лавру? На кладбище? Смирись, гордый человек, и теки вместе со всеми.
      Но времени более не оставалось ни минуты. И он нажал плечом, расшиб, растолкал и выскочил опрометью на тротуар. Через полчаса, в середине дня он был на Вознесенском.
      Собралось человек семнадцать. Приехал Михаил Тригони, срочно вызванный из Одессы. Глядя с радостью на своего необыкновенно плечистого, могучего друга, Андрей подумал: "Сегодня же его в сырную лавку! Вот из кого землекоп!" Опять говорили об инсуррекции, обсуждали, подсчитывали, и опять выходило то же: сил мало. Суханов сказал, что в лучшем случае можно поднять сотни две военных, считая моряков и артиллеристов. А по всем рабочим, студенческим кружкам, по всем городам - человек пятьсот. Так и они с Соней считали. Конечно, огромный рост могло дать удачное покушение. Тригони, как человек провинциальный и восторженный, восклицал:
      - Черти соломенные, чего вы плачете? Пятьсот человек - это же армия! Наполеон начинал с нуля, а у нас - пятьсот!
      - Господин адвокат, ваше дело копать землю, - сказал Андрей. - Сегодня же ночью - за лопату!
      Тигрыч вяло махнул рукой.
      - Какие пятьсот? Откуда? Выдаем желаемое за действительность...
      И, конечно, Старик был по сути прав: истинных бойцов было не пятьсот, а пятьдесят. И даже, быть может - тридцать. А если еще точнее, то - вот эти семнадцать, что сидят в комнате. Эти пойдут до конца, на смерть, остальные будут помогать, горячо, пылко, могут вступить в драку, но вопрос жизни и смерти ими еще не решен.
      Второе, что обсуждалось: как действовать с равелином? Андрей и Гриша Исаев прочитали последние нечаевские письма, которые тот передавал через верных ему караульных солдат на волю. В этих письмах было много здравого, но была и совершеннейшая фантастика. Нечаеву казалось уже недостаточным освобождение себя, Ширяева и третьего, безумного узника. Он предлагал теперь не больше, не меньше, как захватить в плен всю царскую семью в тот день, когда царь прибудет в Петропавловский собор на богослужение. План излагался подробно: его солдаты заранее займут все входы и выходы собора, поместятся на хорах, а Нечаев, заблаговременно освобожденный, появится внезапно в форме полковника, объявит Александра II низложенным, посадит его в камеру, а Александра III назовет императором. Одновременно будет захвачена вся крепость. Поражало одно: абсолютная уверенность в преданности своих солдат.
      Одни смеялись, другие были изумлены, третьи высказывали догадку: а не тронулся ли Сергей Геннадиевич слегка? Тихомиров сказал, что занятное заключается в том, что если б Нечаев взялся осуществлять свой план, он бы у него почти удался. Ведь у него все всегда почти удавалось! Нет, он нисколько не тронулся, это был обычный, ясный, нечаевский стиль. Он предлагал на выбор и два простых плана своего освобождения: один - через водосточную трубу, крышка которой находилась во дворике, где Нечаев гулял, а выход был в реку, невысоко над уровнем воды; второй - солдаты переоденут его и выведут за ворота, где будут ждать партионцы с пролеткой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29