Бывший солдат сидел в кресле, и поза у него была нелепая, как будто он самой позой пытался показать все неудобства своего существования. Время от времени, когда повисала пауза или когда, наоборот, его несвязная речь в очередной раз срывалась с места в карьер, руки у него начинали ощупывать одежду, как будто искали что-то. Потом они вдруг застывали, и, немного времени спустя, он снова начинал тереть костяшками одной руки о ладонь другой. Его взгляд то и дело уходил куда-то вниз и в сторону, цепляясь то за ковры, которыми была закрыта большая часть пола, то за угол деревянной стенной обшивки.
– И еще вы, должно быть, не знаете, сэр. Что те двое ребят, они уже уехали.
– О каких ребятах вы говорите, мистер Хорахан?
– Давно уехали, сэр.
– Которые приходили сюда той ночью вместе с вами, так, что ли? Они что, эмигрировали?
Капитан вспомнил то чувство жалости и страха, которое шевельнулось где-то у него внутри, когда он понял, что попал в одного из стоящих на лужайке юнцов, а потом облегчение, когда раненый не упал на землю. Он как-то неловко пошел вперед, всего несколько шагов, пока его не догнали товарищи.
– Это был несчастный сличай, – сказал он. – Я не собирался ранить вас. И мне жаль, что так все получилось.
Он раскурил одну из своих маленьких сигарок и, почувствовав острую потребность чего-нибудь выпить, пошел через всю комнату, чтобы налить себе виски. По пути он уцепился взглядом за стоящий под одним из окон велосипед и подумал, а не тот ли это самый, который двадцать с лишним лет назад уже успел два раза проделать дорогу к дому. И как, интересно, товарищи Хорахана умудрились довезти его в ту ночь обратно в Инниселу. Три велосипеда на двоих плюс раненый, им явно пришлось помучиться. Он налил больше виски, чем намеревался. А потом медленно вернулся к своему креслу.
– И никто этого не скажет, сэр. Девушка, с которой ты встречаешься, не скажет тебе ничего подобного, потому что это слишком страшно, говорить такие вещи мужчине. То же самое и люди в Инниселе – до сих пор никто не скажет. Ни в магазине. Ни матушка моя, за всю жизнь ни разу, сэр, упокой, господи, ее душу. Ни ребята в армии. Никто из тех, кто работает сейчас у Неда Велана, не скажет этого вслух, сэр.
– Может быть, вы мне скажете, чего они такого никак не скажут, а, мистер Хорахан?
Капитан говорил мягко, как только мог, прикинув, что в этаком разговоре так будет лучше. Он вспомнил матушку, о которой зашла речь, – когда они пришли к ним в дом, лицо у нее было каменное, платье засаленное, а под ним ковровые тапочки. И – такая же глухая враждебность, как у мужа, хотя сама она за все время не сказала ни слова.
– Прежде чем начнет звучать гимн, сэр, в зале зажигают свет. В той толпе, которая выходит наружу, сэр, никто ничего не скажет. Ни мужчина, ни женщина. Можешь хоть всю жизнь маршировать по плацу во дворе казармы, и все время будет одно и то же. Сидишь себе и жрешь, и ни слова. И только Матерь Божья, сэр, только она может все расставить по своим местам.
Чувство сострадания прихлынуло так внезапно, что капитан сам себя испугался, представив этого больного человека в армейской части, одинокого и странного посреди плац-парада, а за спиной постоянные шепотки, а по ночам он борется с кошмарами, которые никак не желают оставить его в покое. Он увидел его, стоящим по стойке «смирно» на посту в большом синематографе в Инниселе, когда играют государственный гимн. А что, если на пустом экране, на который он был вынужден неотвязно смотреть, вспыхивали куски его ночных кошмаров, а что, если и в этом состояла часть его пожизненной муки? А что, если они поджидали его повсюду: на улицах, на берегу моря, в устье реки, где плавают лебеди?
– А в тот день, когда я увидел, как вы гуляете на променаде, со мной заговорила Святая Дева, сэр.
* * *
Несколько пчел кружило между ульями, большая их часть была занята внутри. Пчелы никогда ее не жалили, но однажды она надевала туфельку, и там оказалась оса, а мама потом натерла укушенное место чем-то прохладным и все утро читала ей из большой зеленой книги братьев Гримм. А потом, много лет спустя, когда мамы давно уже не было дома, Хенри нашел в трещине стены под грушей гнездо шершней. «Иногда мне кажется, что пляж, а иногда – то место, где переход через ручей, – сказала она в ответ на вопрос Ральфа о том, какое место у нее здесь любимое. – А еще бывает, что это сад». Они снимали Батскую красавицу, и яблоки были точь-в-точь как сейчас, спелые, в малиновую и красную полоску, как щеки Ханны, когда она ее видела в последний раз. На кустах черной смородины, на самом солнышке, Бриджит разложила салфетки, – просушить. И они стали твердыми, как картон. Она сняла их, опасаясь внезапного дождика.
Во дворе навстречу ей лениво вышла одна из овчарок. Она погладила псину по гладкой черной голове и почувствовала, как та прижалась к ее бедру. Когда зимой в сарае, где кормили птицу, разводили огонь, она любила там сидеть; Бриджит как-то раз сказала ей, что и она в детстве тоже так делала. Люси зашла в сарай, в его прохладную полумглу. С тех пор как, много лет тому назад, сарай стали использовать по другому назначению, огня тут больше не разводили. «Может, устроим тут дровяной склад?» – спросил ее Хенри, делая вид, что от ее мнения тоже что-то зависит. Ей тогда было одиннадцать лет.
Она посидела в сарае, на стуле, который раньше стоял на кухне, пока у него не вывалилась спинка. Овчарка не пошла за ней внутрь, повернув назад от самой двери: ей больше нравилось на солнышке. Люси услышала, как Хенри вышел во двор и сказал, что человека, который сидит в гостиной, зовут Хорахан. Она не знала, кто такой Хорахан, знала только, что отец уже называл это имя. Она спросила об этом Хенри, и тот ей все рассказал. Он взял у нее салфетки, сказав, что как раз идет на кухню.
– У этого Хорахана с головой что-то совсем стало плохо, – сказал он.
Она стояла в дверном проеме сарая и смотрела, как Хенри идет через двор к дому. Ей было не холодно и не жарко оттого, что человек, который был всему виной, опять пришел в Лахардан, не холодно и не жарко оттого, что у него стало совсем плохо с головой. Выехал Ральф в дорогу или нет? Может, ему и осталось всего ничего и скоро он будет здесь? Сегодня, сейчас? А может быть, именно сейчас его машина разворачивается на пустой дороге возле сторожки и трогается в обратный путь?
– Ну да, конечно, – прошептала она, твердо зная, сколько ей осталось от той реальности, которая не стала задерживаться надолго. – Именно сегодня он здесь и был.
Она снова пошла в сад, потом в заросший травой огород. Всем телом она чувствовала страшную усталость, как будто стала вдруг древней старухой. Он понял. Понял, что она наказана за собственную глупость. Через несколько дней придет исполненный печали ответ на ее письмо, и ей захочется написать ему еще раз, и она попытается, и, вероятнее всего, ничего не выйдет.
Она подумала, что чужой человек, должно быть, уже успел уйти, но когда она вышла из сада, через двор и через арку на подъездную площадку, велосипед по-прежнему стоял у стены. В прихожей были слышны голоса. Можно было вернуться назад; можно было подняться наверх. Но во всей этой ситуации была какая-то незаконченность, и она не стала отступать.
– Выпьешь чего-нибудь? – спросил у нее отец, уже в гостиной.
Она покачала головой. По его взгляду она поняла: он догадался, что ей уже сказали, кто пожаловал к ним в гости. Она подумала: а он сам-то, интересно, когда об этом догадался. И почему не прогнал его прямо с порога.
– Мистер Хорахан был солдатом, – сказал отец.
Законченная вышивка с фигурами на пляже лежала на подлокотнике кресла, из игольного ушка свисает бледно-голубая нить. Нужные цвета у нее были не все, и на холсте там и тут зияли белые пятна. Она свернула вышивку, заколола иголкой и сунула на место, в ящик.
– Посидите с нами, леди, – сказал отец.
Она смотрела на него, пока он наливал себе очередную порцию виски. Он налил и ей, хотя секунду назад она сказала, что не будет пить. Он принес стакан ей, и она сказала: спасибо. В окно ударилась птица и какое-то время отчаянно била крыльями в стекло, пока не пришла в себя и не улетела.
Человек в кресле сидел и что-то бормотал себе под нос.
* * *
Когда он красил окна в сумасшедшем доме, в оконном проеме иногда появлялся псих, а не то сразу два или три, они здоровались с ним за руку через решетку и спрашивали, не найдется ли у него лишней замазки; он скатывал пару комочков и клал сквозь решетку на подоконник. «А, я знаю, что ты за птица», – однажды сказал один из них, и остальные тут же подняли гвалт, чтобы им тоже сказали. «А то я не знаю, что ты за птица», – сказал ему сержант на плац-параде, и еще один человек, который выходил от Фелана, сказал то же самое, очень невнятно, потому что был пьян. «Очередной калека за Ирландию», – сказал один из них, и в окошко сквозняком выдуло занавеску: как белый флаг на фоне темного неба.
– Дня не проходит, чтобы я не поставил свечку – девочке, за упокой души.
Он поднял голову и огляделся: в комнате с тех самых пор даже ремонта не сделали: не вставили в окна стекол, не отчистили закопченные стены. Мебель, выгоревшая чуть не дотла, стояла на своих местах, пол усыпан осколками стекла, свисают лохмотья штор. «Черт, давай быстрей отсюда, – сказали ребята. – Черт, не оглядывайся».
Когда он опустился на колени, щепки больно впились ему в плоть. Когда он встал, на ногах остались капли крови, теплые, и ему стало неудобно, что он опять принес в эту комнату кровь.
– Всего лишь тени, призраки, – сказал он и стал объяснять сказанное, потому что иначе непонятно. Всего лишь тени на фоне густых клубов дыма, когда он обернулся и увидел, как люди уносят чье-то тело.
* * *
– Это моя дочь, мистер Хорахан. Она – та самая девочка, которая тогда жила в этом доме.
Наверху негромко стукнула дверь, двери иногда открывались и закрывались сами собой, когда с моря задувал бриз; а ручка задребезжала потому, что старая и разболталась. В наступившей тишине Люси попыталась сказать, что она могла бы выйти замуж за любимого человека, что ее родители вынуждены были уехать из собственного дома, что мать так никогда и не оправилась от своего горя. Все это была чистая правда; она специально вернулась в гостиную, чтобы это сказать, потому что кроме этого говорить было не о чем, но слова не шли. Букет цветов, белых колокольчиков, который она еще с утра поставила в комнате, казался каким-то выцветшим на фоне пожелтевших от солнца обоев. От отцовской сигарки ленивой змейкой поднимался вверх дым.
– Приятный вечер, домой вам будет ехать – одно удовольствие, – сказал отец.
Ей показалось, что она ослышалась: таким невероятным диссонансом прозвучала эта вежливая фраза. Под горло опять подкатило желание сказать о том, как в одночасье рухнула вся здешняя жизнь, о страхе и хаосе там, где когда-то царило счастье, о боли. И снова гнев выдохся, не сумев прорваться наружу.
– Ну, ладно, – сказал отец, встал, прошел через всю комнату, открыл дверь и остался стоять возле нее. – Идите с богом, – сказал он уже в прихожей.
Она вышла с ним вместе, так, как будто он ее об этом просил, хоть он и не просил. Снаружи на гравии и на крыльце лежали косые полосы солнечного света. Море вдалеке было тихое-тихое. Наверное, нужно было поплакать, но у нее не получилось раньше, не получилось и теперь; может быть, вообще больше никогда не получится. На секунду она зацепилась взглядом за лицо мужчины, который вернулся сюда после стольких лет, и увидела там одно лишь безумие. Его возвращение не было облагорожено каким бы то ни было смыслом; прошлое и настоящее не выстроились в понятную последовательность событий, хотя, наверное, могли бы; смысла не было ни в чем и никакого.
– Дня не проходит, чтобы я не поставил свечку, – сказал он.
– Да, конечно, – сказал отец. – Конечно.
Послеполуденный гость аккуратно приладил на место велосипедные зажимы и тронулся с места, долговязая фигура на большом железном велосипеде. Они смотрели ему вслед, пока он окончательно не исчез в подъездной аллее, а потом, когда отец сказал, что ему очень жаль, она поняла по его тону, что он знает, почему она так вырядилась.
Они немного прошлись по аллее, не говоря ни слова, пока наконец ее гнев не прорвался наружу могучей яростной вспышкой, пружиной взметнувшись из-под придавившей ее было усталости. Она что-то кричала вслед уехавшему мужчине, и ее отчаяние эхом отражалось от выстроившихся в ряд деревьев, а слезы мигом промочили отцу одежду, когда он наконец прижал ее к себе.
– Будет тебе, будет тебе, – услышала она его тихий голос, одни и те же два слова, опять и опять.
8
Хенри и Бриджит еще не начали всерьез страдать от старческих недугов, которым впоследствии было суждено превратить их обоих в калек. Когда начинались боли – у Хенри в колене, у Бриджит в плече, если погода стояла сырая, – они вверялись воле Божьей; когда как-то раз в мастерской Хенри сдавило грудь, он просто постоял тихонечко и подождал, пока отпустит. Бриджит оглохла на одно ухо, но утверждала, что ей и другого вполне достаточно.
Пришла другая беда, откуда не ждали, и куда более серьезная: на маслобойне заявили, что лахарданское молоко сплошь заражено. Потом обнаружили, что в стаде свирепствует туберкулез; после принудительного забоя осталось всего восемь коров. Капитан, прямо с первого дня, помогал Хенри в дойке, хотя получалось это у него не очень. И это, и все прочее, что было с этим связано – дважды в день загонять коров в доильню, пастеризовать фляги, отмывать все начисто, – уже становилось не по силам двум старикам, так же, как когда-то становилось не по силам одному Хенри. Он старался как мог, и с капитановой помощью дело шло лучше, но именно он как-то раз поставил вопрос ребром: если они перестанут отправлять молоко на маслобойню, то восьми коров слишком много, а если не перестанут, то слишком мало. Трех, с самыми лучшими удоями, оставили, остальных продали.
Это было начало конца. Наверное, рассудительно заметила Бриджит, когда несколько поколений тому назад большая часть Лахардана была проиграна в карты О'Рейли, на душе было примерно так же. Хенри страдал оттого, что несчастливое стечение обстоятельств оставило его без привычной работы, пусть даже эта работа и начала становиться ему в тягость, пусть даже именно от него исходила инициатива свести стадо к минимуму. А теперь выходило так, что оставшиеся три коровы никак не смогут съедать всю траву, которая растет на лахарданских пастбищах, и год от года проблема эта будет становиться все серьезней. Луга зарастут, чертополох некому будет вытаптывать, и он засеет все, что только сможет, да и крапива разрастется. А ему останется только беспомощно смотреть на этот упадок, потому что постоянно выкашивать бурьян при помощи серпа у него не будет ни желания, ни сил. «Ну, и плюнь ты на это на все», – последовала резолюция Бриджит.
Спорить с ней смысла не было, не было смысла гробиться целыми днями под дождем, да так, что это и молодого бы свело в могилу. Но время от времени Хенри все равно возвращался с полей вымокшим до нитки, и Бриджит развешивала всю его одежду на кухне, на выдвижных штырях у плиты. Летом он уходил в поля с серпом и крюком на длинной палке и выкашивал там бурьян, и подравнивал живые изгороди с пяти утра до самой темноты. В марте, когда на гортензиевой лужайке пробивалась трава, он счищал с газонокосилки наросшую за зиму ржавчину и смазывал ось. Хотя бы это.
– Да нет, сэр, что вы, не нужно, – отказывалась Бриджит, когда капитан предлагал ей нанять какую-нибудь женщину в Килоране, чтобы она приходила и помогала по дому. Вроде как Ханна приходила когда-то, настаивал он, но Бриджит считала, что от посторонней женщины в доме хлопот будет больше, чем пользы. – Да бросьте вы, мы и так замечательно со всем справляемся, – говорила она.
Капитан знал, что это не так. Они упрямо следовали заведенному порядку вещей, и не только в силу привычки, но и находили в этом своего рода повод для гордости. Они гордились тем, что Лахардан стоит, как стоял, что они управляются с ним, что на них здесь все держится, что они все время что-нибудь придумывают и давно уже переросли ту роль, для которой он когда-то их здесь оставил: просто следить за порядком. Именно Хенри предложил способ, как можно в будущем уберечь выгоны от полного зарастания сорняком: за небольшую ежегодную плату и обязательство чинить изгороди О'Рейли и в самом деле согласились выпасать на этих землях свой скот – на полную катушку.
О человеке, который как-то раз, теперь уже больше года назад, явился к ним в дом, почти не вспоминали, сойдясь на том, что он сумасшедший, а потому ответственности за это нелепое вторжение не несет. Хенри нехотя высказал эту мысль, и Бриджит, помолясь, нехотя с ним согласилась; однако возмущение случившимся время от времени все-таки давало о себе знать. Капитан по этому поводу высказывался более определенно.
Люси так и не написала Ральфу во второй раз, как сама и предвидела; даже когда от него пришел ответ, который, впрочем, она тоже предвидела. Смятение, вызванное странными тогдашними событиями, со временем улеглось, но весь тот день так и не вылинял для нее, не слился с серым фоном, сохранив цвета яркими, как на картине. Ни образы реальности, ни образы воображаемые никуда не делись. Автомобиль останавливается, поворачивает назад. Она снимает со смородиновых кустов накрахмаленные салфетки. Чужой человек, чей приход совершенно случаен и в то же время не случаен, встает на колени и молится. Ее обнимает отец.
Так уж все сложилось, писал Ральф. И некого в том винить. Он не мог дать ей то, чего она от него хотела; именно поэтому она его когда-то и полюбила и не разлюбила до сих пор. Тогда она не понимала этого, теперь поняла, что все письма на свете, вся тоска и печаль ровным счетом ничего не изменят. До конца своей жизни она будет любить человека, который женился на другой.
– Расскажи мне о Монтемарморео, – попросила она отца однажды за завтраком, так, как будто он ни разу ей об этом не рассказывал, и он принялся повторять уже знакомые слова и фразы.
Потом были ставшие уже привычными выезды на бега и в оперу, и Люси знала, что ее отец надеется на невозможное: что нежданно-негаданно из безликой массы болельщиков на бегах или театральных зрителей вдруг выступит вперед мужчина, так же, как много лет назад появился из ниоткуда Ральф. Сам отец ничего на этот счет не говорил, но Люси чувствовала эти надежды в его преувеличенно заботливой манере.
Между ними – притом, что Люси по-прежнему бывала раздражительна и обидчива, а отец назойлив и требовал слишком многого – постепенно установилось доверительное чувство. Люси стало казаться, что прежде она сознательно и злонамеренно отталкивала его и что он не мог этого не понимать. Она стыдилась этого, стыдилась, что совсем не горевала по матери, что в любовном ослеплении так нелепо и так эгоистично не желала никого и ничего вокруг принимать во внимание. В том, что жизнь ее стала пустой, виноваты обстоятельства; теперь же ее неловкий любовный пыл, как и многое другое, успел уйти в прошлое и не слишком назойливо о себе напоминал. На ее тридцать девятый день рождения они с отцом посмотрели «Николаса Никлби» в шикарном новеньком кинотеатре, который сменил былой синематограф. А вернувшись в Лахардан, они засиделись далеко за полночь, как теперь это у них время от времени случалось.
Несколько недель спустя, ясным ноябрьским днем, они вместе обиходили семейные могилы в Килоране; прежде Люси делала это одна.
– Мы тут среди своих, – заметил капитан, обрезая буйно разросшуюся траву.
Надгробия в семействе Голтов было принято класть на могилу плашмя, и теперь из-за травы они были едва заметны. Местами лютик заплел побегами даже надписи, клевер крошил известняковые плиты по краям.
Люси с корнями выкапывала герань, амброзию и щавель. Ее часто удивляло то хладнокровие, с которым отец выслушивал в гостиной бредни этого психа. Он ведь, по сути, человек простой, вполне мог подняться наверх, взять ту самую винтовку, из которой однажды уже стрелял по поджигателям, и – как солдат солдату – дать понять, что может пустить ее в ход еще раз. Но он не стал сопротивляться обстоятельствам, которые были превыше его сил; и, похоже, вообще с недавних пор взял себе это за правило.
– Конечно, придет такой день, – в голосе у капитана появились пророческие нотки, – когда некому будет делать за нас эту работу. Хотя, конечно, и это не важно, ведь мы это делаем скорее для себя, тебе не кажется?
Она кивнула, выкапывая очередное корневище. Их род пресечется, когда настанет срок, и никто ничем не будет им обязан, и всякая память о них умрет. Останутся влачить свой век одни только мифы, истории, переходящие из уст в уста.
– Ну да, а как же иначе, – согласился он сам с собой.
Она смахнула усыпавший гладкую серую поверхность надгробия травяной мусор. Иногда ей казалось, что даже ездить на бега ему уже тяжеловато: с того утра, когда они с Алоизиусом Салливаном сидели в баре «Сентрал-отеля», прошла уйма времени. «Замечаешь, как он стал ноги волочить», – услышала она один раз краем уха фразу Хенри. Он куда медленнее стал взбираться по лестнице, а когда выбирался через чердачное оконце на крышу, получалось это у него теперь совсем неловко. И яблони он теперь обрезал очень медленно, и ежевику выкапывал. Машину теперь тоже водила она и, припарковавшись на улице в Инниселе, оставляла его в салоне, а сама шла по магазинам, от прилавка к прилавку, со списком Бриджит в руках: все тот же твердый почерк, ничуть не изменившийся с тех времен, когда Хенри на обратном пути с маслобойни отдавал в руки миссис Мак-Брайд точно такой же список. На дверях магазина миссис Мак-Брайд много лет висела табличка Продается, но недавно табличку сняли. Так никто в ее доме и не поселился.
– Хотя так все равно лучше. – Отец отвернулся, опускаясь на колени, чтобы скрыть от нее гримасу боли. – Хоть немного, а лучше, да, леди?
В углу кладбища было место, куда сбрасывали скошенную траву и вырванный с корнем бурьян. Она отнесла туда все, что они срезали и выкопали; стебли уже успели обмякнуть, листья пожухли.
– Намного лучше, – сказала она, вернувшись к могилам, и принялась собирать инструменты.
На кладбище они заехали по дороге в Инниселу и теперь двинулись дальше. Она купила все, что нужно; магазины были знакомые, и в каждом с ней здоровались. Ей часто приходило в голову, что она может действовать на нервы жителям Инниселы, поскольку человек, с которым случилось что-то странное, сам становится странным; и глупо их винить, если именно так они про нее и думают. Но, даже несмотря на это, она всегда старалась подольше здесь задержаться, поскольку сроднилась с этим городом, когда-то совершенно ей безразличным.
Сегодня она остановилась посмотреть на лебедей, как они плавают взад-вперед, как ковыляют – несколько менее грациозно – по берегам, которые давным-давно стали их неотъемлемой собственностью. Она полюбовалась розовато-красной валерианой, свисавшей со стены, мимо которой она проходила на обратном пути к променаду. Она обратила внимание на маленькую забавную деталь, которую показал ей отец сразу после того, как вернулся: на почтовых ящиках сквозь зеленую краску по-прежнему проглядывали королевские вензеля. Она посмотрела, как на камнях под парапетом играют дети, как увозят с набережной груды собранных на берегу водорослей. Иногда она присаживалась за столик в кафе при булочной, рядом с бывшим аукционом, иногда грелась на солнышке возле эстрады, но сегодня она прошла мимо всех этих мест, вернувшись вместо этого к машине, где дремал над номером «Айриш таймс» ее отец.
В тот вечер он говорил об иннисельских регатах и о летних карнавалах, которые давно успели кануть в прошлое. А она вспомнила о том, как однажды мистер Салливан привез известие о марше синерубашечников[38] вдоль по длинной главной улице, из конца в конец, и о том, как посреди ночи через Инниселу с ревом пронеслись участники автомобильной гонки вокруг Ирландии, как раз примерно на полпути.
– Помнишь тот вечер, когда мы ходили прощаться с мистером Эйлвордом? – спросил отец. – А ты все пыталась отыскать глухонемого рыбака?
Он уже собрался идти спать и остановился у захламленного стола в прихожей, подхватив с него какую-то книгу в потертом кожаном переплете.
– Он научил меня, как с ним можно говорить, – сказала она. – Я тебе уже рассказывала? Когда я шла из школы, он всегда ждал меня по дороге домой.
– Так, значит, вы, леди, умеете говорить на пальцах?
– Умею.
Она показала ему свое умение прямо оттуда, где стояла, из дверного проема в гостиную. Руки у рыбака были грубые и все в шрамах, а когда он совсем постарел, по тыльной стороне расползлись веснушки, но двигались они настолько выразительно, что ей захотелось так же. Их разговоры были похожи на разговоры двух маленьких детей, но, с другой стороны, ей часто потом приходило в голову, что от старика и девочки, которые не слишком близко между собой знакомы, было бы нелепо требовать большего.
– Тебе тогда было одиноко, – сказал отец.
– Если тебе немножко одиноко, в этом нет ничего страшного.
– Может быть, оно и так.
Он ненароком положил книгу обратно на стол, царапнув о столешницу оторвавшимся кусочком кожи на корешке. «Ирландская жизнь» Ле Фаню, а вместо закладки электрический счет. Несколько секунд он тихо стоял, положив руку на вытертую кожу, и по лицу его невозможно было сказать, что у него сейчас на уме, хотя, как правило, ей это особого труда не составляло. Он знал, что она ревнует к той, другой, которая жена; и знал, что в последнее время эта ревность стала не настолько болезненной. Но обсуждению такие вещи не подлежали.
– Знаете что, леди, а не съездить ли вам как-нибудь на швейцарское кладбище? А заодно и в Монтемарморео?
– Может быть, нам вместе съездить в Монтемарморео?
– А ты была бы не против?
– Я была бы совсем не против.
– Знаешь, за эти годы ей, несмотря ни на что, случалось бывать счастливой.
– Ты устал, папа.
– Это трудно объяснить. Я просто чувствовал, и все.
Она стояла и смотрела, как он идет вверх по лестнице, без книги, которую он сперва подобрал со стола, а потом положил обратно. В доме никогда не было заведено желать друг другу спокойной ночи, не стал исключением и этот вечер.
– А пчелы из Лахардана не ушли, – сказал он, обернувшись на полпути вверх. – Наверное, навсегда тут останутся.
Люси посидела еще немного в гостиной одна, потом придвинула каминную решетку поближе к угольям, которые все еще тлели в камине. Она разложила по местам подушки, расставила стулья, закрыла дверцы углового буфета, чуть приподнимая их там, где провисли петли и приходилось прикладывать некоторое усилие. Проходя мимо доски для багателя, она пустила шарики в игру. Свой личный рекорд, двести десять очков, она установила в шесть лет и сегодня тоже его не улучшила.
Оглянувшись в последний раз, чтобы проверить, все ли в порядке, она на долю секунды увидела комнату такой, какой она стала бы после пожара, и снова услышала стон. Часто, когда за окном уже брезжил рассвет, вынырнув из беспокойного предутреннего сна, она выносила с собой на поверхность странную фигуру в выцветшей черной одежде, которая, скорчившись от страха, сидела в уголке кресла и смотрела перед собой пустыми глазами. Однажды она увидела стоящий у стены маяка большой старомодный велосипед, а где-то вдалеке, в дюнах, стоял худой нескладный человек, которому казалось, что он убийца. Сама не зная почему, она какое-то время наблюдала за ним; сама не зная почему, она сразу вспомнила и будто воочию увидела мелкие, суетливые движения рук, нервные пальцы, которые пытаются одновременно дотронуться везде, где болит. Там, в песках, он так и не сдвинулся с места, а просто стоял и смотрел в море.
* * *
Лежа на высоко поднятых подушках, капитан слышал, как дочь ходит внизу по гостиной, потом как она прошла мимо его двери к себе. В какой-то момент, среди ночи, он вспомнил, как они привели в порядок могилы, и у него стало легко на душе. Потом он почувствовал боль. Она его не разбудила.
Пять
1
Когда после похорон прошло уже довольно много времени и начался следующий год, Люси решила разобрать одежду и вещи отца. Ничего неожиданного для себя она там не обнаружила. Складывая костюмы и сорочки, она думала о том, закончилась ли наконец многоактная драма в этом доме, который теперь принадлежал ей. Он выпил весь свой виски, столько, сколько хотел, и она ему не мешала. Он знал, что смерть потихоньку карабкается вверх по его дряхлеющему телу; не раз и не два он говорил, что если в чем и можно быть уверенным наверняка, так только в этом. Он с улыбкой принимал рачительную экономику природы, и она тоже вместе с ним старалась не придавать значения предчувствию смерти, вспоминать его таким, каким он был когда-то, медленно приучать себя к тому, что ее простили за все, даже за те упреки, которые так и остались невысказанными; полюбить его заново.
Кое-что из его вещей она решила оставить: набор запонок, его часы, трость, которую он в последнее время начал брать с собой, когда, от случая к случаю, ходил с ней вместе на прогулки, обручальное кольцо, которого он так и не снял. Одежду она отвезла в Инниселу, одной женщине, которая собирала пожертвования от имени св. Винсента. Его коллекцию открыток с видами она тоже отложила в сторону. Спальня, которая долгие годы пустовала и потому была похожа на могильный склеп, снова стала склепом: двери заперли, и никто туда больше не входил.
С уходом капитана из дома исчезла и определенная формальность, порядки, заведенные еще в дни его молодости, которые он любил и ценил и которые, словно сами собой, ожили сразу по его возвращении.