Ооооо, игра!
Приглаживая волосы щеткой, откинувшись на подушках своей белой железной кровати, она говорила скромно:
— Ну, в общем, игра не такая уж трудная, вы знаете. Ничего особенного. (Такой она изображала игру, чтобы им было понятнее.) Надо немножко притвориться, вот и все. Есть такой способ для этого, понимаете? Просто... ну, думание, вот и все. Выбрать что-то и смотреть на это. И думать только об этом одном, думать изо всех сил и потом сощурить глаза, и вот здесь, за веками, получится как бы картинка того, что ты видел, а от солнца вокруг разноцветные точки, а потом открываешь глаза и видишь, какая эта вещь на самом деле. Заглядываешь внутрь ее, видишь ее насквозь.
Просто фокус, правда?
— Ага, я так думаю, но если фокус, то чисто русский фокус. — Как если бы это все объясняло.
Но как? Как?
— Ну, русские, если вы заметили, чувствительнее, чем остальные люди. Они глубже. Русские, я думаю, имеют шестое или седьмое чувство, которое Бог не дает большинству людей. У них есть нечто большее, чем то, что называют... — Задумалась на мгновение. — Интуиция. Ага. Вот подходящее слово. Интуиция. Они мистический народ, русские, и — добавила она шутливо — чем пьянее, тем мистичнее.
Но они тоже могут это проделывать.
— Ну конечно, вы ведь наполовину русские. Чего же вы хотите?
Но расскажи нам еще немного. Расскажи о маленькой дочке и собаке, бешеной собаке, которая подкрадывалась! Все внимательно ждут знакомой истории.
— Ладно, — начинала она обычно, — этот чертов пес был проклятием тех мест, большая русская борзая, с такими охотятся на волков. Собака принадлежала леснику, и звали ее Султан. Я стояла одна в лесной чаще, когда этот пес появился, он крался следом за лесником, а я смотрела на пса и думала, что никто еще не догадался, что Султан взбесился. — Она постучала пальцем по лбу. — Не совсем еще, но уже началось, медленно, и надо за ним следить. Я сказала себе: «Бойся собаки, которая подкрадывается ради собственного удовольствия, она может укусить». И еще подумала: «И, укусив, будет кусаться снова». Я повторила это мысленно два-три раза, пока Султан не прошел мимо, и сама поверила в это. Ну, однажды после обеда Мадам была в летнем домике с маленькой дочкой и с другими дамами, и я приготовила им закуску, чай и маленькие пирожные на подносе, а мужчины стояли поодаль возле площадки для крокета. Дамы болтали между собой, а я накрывала на стол и увидела, как маленькая дочка Мадам спустилась по ступенькам и смотрела через лужайку, как играют в крокет, а за ней, там, где кончалась лужайка, начинался лес, дикая чаща, колючие заросли ежевики, и я забыла напрочь о чайных приборах и смотрю, смотрю в чащу. И думаю, что это там такое? И я сказала себе: ну, вороны слетаются на мою могилу. И тут сразу волосы у меня стали дыбом, я почувствовала это, и я вскочила, и все красивые чашечки грохнулись на пол, и я протянула руки, чтобы остановить то, что должно было, я уверена, случиться.
Да, сказали они торжественно, зная, что должно случиться, затаив дыхание, ожидая продолжения. И продолжение последовало: изумленный взгляд Мадам, когда Ада-Катерина выбежала из летнего домика и кинулась через лужайку к девочке, которая улыбалась игрокам в крокет, а те и не подозревали о том, что происходит, и Ада схватила ребенка в тот самый миг, когда огромный сумасшедший пес Султан выскочил из чащи, где он прятался, ужасная пасть вся белая от пены. Он хотел съесть маленькую девочку. «Ах, какая огромная пасть, какие острые зубы!» Но вместо этого пес злобно вцепился в ногу Ады и опрокинул ее. Но Ада вырвалась, оставив клочок платья в зубах собаки, и, истекая кровью, убежала в безопасное место, в летний домик, где ребенок был передан в благодарные материнские руки, а потом... о, потом было страшно больно, когда доктор зашивал ужасную рану на ноге, от которой она до сих пор хромает, когда становится холодно или когда она устанет или расстроится.
Мадам сразу взяла Аду, смелую Аду-Катерину, под свое попечительство, дала ей много денег, и платье, очень хорошее, из собственного гардероба, и несколько гребней для волос и никогда ничего не говорила насчет разбитых чашек, а они были дорогие. И как странно, говорила Мадам, что Ада узнала о бешеной собаке, притаившейся в чаще, как могла она узнать? Но «бойся собаки, которая подкрадывается, она может укусить» — это было все, что могла сказать Ада, не забывая добавить: «И, укусив, будет кусаться впредь». Так все узнали, что у Ады-Катерины есть Дар, и, играя, подружки дразнили ее, Ада-Катерина, стань для нас пчелкой, цветком, совой. Ах, Холланд и Нильс любили эту часть истории. Но что было с Султаном? Ты не сказала, что сделали с сумасшедшей собакой!
— Хватит, дети, пора в кроватку.
Нет, нет. Pajalsta, pajalsta! И, ероша им волосы, вьющиеся у обоих, она продолжала:
— Ах, эта проклятая собака! Русские, как вы знаете, очень привязаны к животным, они могут любить их настоящей любовью, как вы любите другого человека, даже когда они вытворяют всякие безобразия. Поэтому Василий, лесничий, не пристрелил собаку, отказываясь верить, что она совсем взбесилась, он посадил ее на цепь в конюшне. Но однажды ночью Василий, который поехал на лошади ловить браконьеров (как все думали), вернулся домой пьяный, слышали, как он пел в лесу. Ну, когда он въехал в эту конюшню, лошадь испугалась Султана и сбросила Василия, и, прежде чем тот успел опомниться, Султан разорвал Василию горло!
Когда она доходила до этого места, они замечали, что ее английский становился хуже, чем обычно. Она дрожала, вспоминая, и, смеясь, говорила, что ворон прилетел на ее могилу.
А теперь о дедушке? Да, про дедушку!
Ну, так уж получилось, что Ада влюбилась в сына садовника, он ухаживал за розами, Павел Ведрин было его имя, и он знал все, что только можно знать о цветах, и, когда они вместе накопили достаточно денег, они поженились, и он купил билеты в Америку, и так часы, которые стоят вверху на лестнице, попали в маленький домик в Балтиморе, где Ада с дедушкой жили много лет, пока он не умер, и где у него была оранжерея, полная деревьев и цветов для продажи. Родители Ады умерли, она оплатила проезд своих сестер, Жозефины и Фани, чтобы они тоже смогли приехать в Америку.
Но и здесь всюду были подсолнухи, ее любимые podsolnechniki, так что Ада могла вспоминать поля Санкт-Петербурга и Аду-Катерину, какой она была когда-то, сажая подсолнухи во дворе, возле изгороди, у гаража. И когда она переехала в Пиквот Лэндинг, она бросила семена в землю за каретником, где они выросли высоченные и улыбались ей солнцами-лицами ранним летним утром...
Скрип-скрип, говорила качалка. Музыка кончилась, Ада открыла глаза и улыбнулась насмешливо Нильсу.
— Чайковский с саксофонами, — пробормотала она, — сапоги всмятку. Ах, я не должна привередничать — я ведь никогда толком не слышала Чайковского, пока не приехала в Америку.
— Почему?
— В России нам негде было слушать музыку, только Мадам иногда играла на рояле французские песенки, ничего похожего на Чайковского. В России, когда я была девочкой, не было музыки для бедных, кроме той, что они сочиняли сами. Ах, как я люблю музыку!
— Значит, русские теперь счастливее, чем раньше?
— Почему это?
— Потому что теперь у них есть музыка для бедных.
— Музыка для бедных — да. Но я не уверена, что они стали хоть немного счастливее. — И печаль в голосе сказала ему, как ей жаль прежней России.
— Ты потеряла подсолнухи, — сказал он, протянув руки, чтобы коснуться ее через разделявшее их пространство. — Но у нас ведь тоже есть подсолнухи, не так много, но все-таки, — сказал он, будто извиняясь. — И бабочки. Ты ведь любишь бабочек.
— Здесь все подсолнухи такие пыльные, — сказала она, затем помолчала какое-то время. — Я подберу цветы для церковной службы. Немного шпорника, пожалуй, и кореопсиса, может быть, чуть-чуть детского дыхания, если они еще не отцвели.
Шпорник. Кореопсис.
Он вспомнил мистические утра с белым диском солнца, прячущимся в тумане, когда они будили ее пораньше и вели в росистые луга, где она срывала лютики, и маргаритки, и дикие розы, потом выбирала анютины глазки с ликами львов, фиалки, петушки и разыгрывала цветочные шествия, и лошадки — львиный зев — везли карету свиты королевы Анны...
— Или, может, несколько ирисов, — думала она вслух, — чтобы украсить другую сторону кафедры.
— Нет — один большой букет, и поставь его на столик под Ней.
«Под Ней». Ада улыбнулась. «Она» — это фигура в одном из цветного стекла окон, Ангел Благовещенья, прибывший со счастливыми известиями, красивая работа, изображавшая женщину, летящую к земле на огромных светящихся крыльях, в одной руке зажата лилия. Нильс дал ей собственное имя: Ангел Светлого Дня — очаровательное вымышленное существо, которое он считал своим ангелом-хранителем.
Ада подняла голову:
— Что ты такое говоришь? Кружева королевы Анны?
Он ничего не говорил, но подтвердил:
— Конечно. Их тысячи в лугах. Я нарву их тебе завтра.
Она читала его мысли точно так же, как Холланд.
Связь между ними была несомненной. Будто невидимая нить была протянута от его головы к ее, и они могли телефонировать друг другу, и один воспринимал мысли другого. Он всегда знал до того, как она заговорит, что она у него попросит: книжку из библиотеки, ее шитье, стаканчик мороженого, обрезки мяса для кошки... только обрезков больше не требовалось, кошка умерла.
— А что еще ты видел на ярмарке? — Он подумал немного и описал ей ребенка в бутылке.
— Ах, такие вещи нельзя показывать детям. Это может вызвать у тебя кошмары.
— Нет, не может, — возразил он. — Но Холланда это взбесило, он стукнул кулаком по бутыли и убежал. Но он и без этого был взбешен.
— Да-а? Что же его взбесило?
— Старая леди Роу.
Она посмотрела на него.
— Я имею в виду миссис Роу. — Он подался вперед, глядя на мигающие огоньки светлячков: — Та-ти ти-ти ти-та-ти-ти ти ти-ти-ти...
— Что это?
— Азбука Морзе. От светлячков. Лучше, чем наш детекторный приемник. — Глаза его лучились надеждой. — Можно я сделаю это сейчас?
— Что?
— Игру.
Пора спать, детка, сказала она ему, ага, ответил он, а Холланд еще гуляет. Pajalsta, pajalsta, хоть разочек! Его «пожалуйста» было таким искренним, улыбка обезоруживающей, она не могла разбить его сердце. Глубоко вздохнув, она кивнула на мигающих светлячков. Ну ладно, посмотри туда. Скажи мне, на что это похоже. Что они чувствуют? Поворачивая золотое колечко на пальце, она ждала, пока он сосредоточится.
Светлячки. Светящиеся жучки. На что они похожи? Крохотные вспышки, яркие семена, рассеянные в темноте. Так они выглядят. Но какими они себя ощущают? Холодные зеленые звезды, удаленные на несколько световых лет, их свет производится слоями специализированных клеток. Крохотные неоновые точки. Нет — неон холоден. Тепло, еще теплее. Огненные мушки, горячие искры, раздуваемые ночным ветром. Да, только так, теперь он стал ближе к ним. Огонь! В верхушках вязов паутина веточек ловила лунные лучи, отбрасывая узоры, присыпанные золотой пыльцой, рассеянной в ночной дымке. Там! И там! Светящиеся точки вспыхивали, поджигая ночь, танцуя, поднимались вверх и пеплом падали вниз, будто черный снег, выжженный в золотом огне, ввинчивались, мертвые, в ночное небо... мертвые... и ужасные...
Он дрожал, гусиная кожа выступила на покрытых рыжеватым пушком руках. Он растирал кожу, смеясь.
— Гадство, это какой-то ворон прилетел на мою могилу! — Он поднялся со ступеньки. — Ну, уже пора слушать «Для полуночников». Хочешь послушать? Нет? Ладно. Я отнесу шитье в твою комнату?
Она молча кивнула, и он осторожно собрал работу с ее колен и сложил в корзинку. Потом поцеловал ее, и затянутая сеткой дверь хлопнула за ним, когда он, нагруженный корзинкой и куклой-лампой, вошел внутрь, а она осталась сидеть в кресле, легко раскачиваясь и чувствуя, как в теплой ночи вокруг нее сгущается холод и в то же время ужас охватывает ее мозг — так осторожно, так вкрадчиво и незаметно, что она застигнута им врасплох.
* * *
Нильс поднялся в комнату Торри и Райдера и подарил сестре куклу-лампу, затем вернулся в коридор, где оставил Адину корзинку с шитьем под охраной стойки перил. Он прошел вдоль галереи и открыл дверь. У комнаты был строгий, чистый вид. Кроме комода, кресла с высокой спинкой возле лампы, железной кровати, выкрашенной белой краской, как та, на которой она спала в России, да половичков на полу, связанных ею самою, — кроме этого в комнате ничего не было. На одной стене висела простая маленькая иконка в золотом окладе. Немного узнаешь об Аде, увидев ее комнату. На комоде лежала большая книга с картинками, старые гравюры из Библии и другой мировой литературы, — книга, страницы которой они с Холландом постигли всем сердцем. «Иллюстрации Доре». Он открыл книгу и посмотрел на надпись с внутренней стороны переплета. Ада-Катерина Ведрина. Балтимора. Мэриленд, 1894. Легкий аромат исходил от страниц: она сушила в книге цветы. Он закрыл обложку и, мягко притворив за собой дверь, вышел в холл и оттуда в заднее крыло, в свою комнату. Он не хотел пропустить начало передачи «Для полуночников».
Наушники детекторного приемника лежали на кровати Холланда. Он надел их, лег на покрывало, включил в сеть и стал слушать. На этот раз пьеса оказалась не очень, интересной, и он развлекался тем, что разглядывал лицо, которое постепенно образовывалось из пятен сырости на потолке: два глаза, нос, губы. Знакомое лицо. Но чье? Чье?
Гадство, какая дурацкая программа! Когда она кончилась, он зевнул, снял наушники и открыл окно, выходящее на юг. Вдоль дороги стояли ели, черно-зеленые на фоне неба, они казались пантеоном бородатых богов: Вотан, Фарниф, Тор — их руки вытягивались, махали, тянулись к нему на ветру. Золота, золота — вот чего они требовали, золота Нибелунгов, золота Перри. Время от времени небо живописно окрашивалось фейерверком, вспыхивающим вдали за деревьями. Насос отбрасывал тень часового на дорогу возле колодца, куски гравия блестели, облитые белым, в то время как восковой горбун луны карабкался в небо. Доносились свистки, струйка дыма поднималась над темными верхушками деревьев, там паровоз тянул состав грузовых вагонов по рельсам. Ту-ту-тууу — он проходит мимо «Розового камня», завода фруктовых вод на Соборной улице, — одинокий звук, думал Нильс, но не такой одинокий, как стук, бряцанье, лязг трамвая, уходящего в Тенистые Холмы. Самый одинокий звук в мире...
Когда гудок паровоза умер вдали на севере, родился звон трамвая с юга, Вавилонский экспресс, тянущий прицеп от парома Талькотта. Можно проверять часы по этому трамваю, говорил папа: он всегда опаздывает на пять минут. Все больше и больше становится его силуэт, салон ярко освещен, пассажиров нет, одинокий кондуктор, погруженный в мысли — о жене? о доме? об ужине? — ноги широко расставлены для баланса, трамвай летит, раскачиваясь на рельсах.
Динь-динь-динь.
Вот он идет, на пять минут позже, разумеется, — Нильс глянул на часы, — экспресс до Тенистых Холмов, по дороге на Вавилон. Конечная остановка. Он слышал звон колокольчика — динь-динь-динь, — когда трамвай прогремел мимо дома.
Он мечтал сесть на старый экспресс до Тенистых Холмов и, сидя в плетеном кресле, проделать весь путь до Вавилона, до конца линии. Тенистые Холмы? О, это просто название такое, ответила Винни, когда он спросил ее об этом. Просто... просто место, вот и все. Нет, холмы на самом деле вовсе не тенистые. Да, ее родители живут как раз по пути туда, и Дженни, ее сестра, тоже; отец работает в трамвайном депо смазчиком. Но правда ли то, что рассказывал Холланд? Вавилон — это легендарное место, если верить ему. Столица, настоящее Эльдорадо, с роскошным дворцом — огромные пролеты лестниц, бронзовые ворота, башни, знамена, развевающиеся на остроконечных шпилях. Винни рассмеялась и покачала головой. Чушь. Там нет ничего похожего на твой Вавилон. Там просто старое здание из красного кирпича, сказала она, с железными воротами и ступенями, ведущими наверх, ужасно крутыми, — скорее крепость, чем дворец.
Динь-динь-динь — издалека уже...
Но Нильс хотел увидеть сам. Иногда, когда чувство одиночества охватывало его, когда он помимо своей воли стремился куда-то, сам не зная — куда, он вдруг испытывал ностальгию по Тенистым Холмам, месту, где никогда не был. Смешно — как можно испытывать ностальгию по месту, где не бывал? Вавилон — конец пути. Холланд никогда не рассказывал ничего, только хмыкал и пел свои дурацкие куплеты:
Скажи, где Вавилон стоит?
За тридевять земель...
Дойду, пока свеча горит?
Дойдешь — шагай смелей.
Он перешел к западному окну, оттуда можно было увидеть амбар. Сапсан-флюгер, неподвижный в лунном свете, повернулся к востоку, его янтарные глаза зорко следили за рекой. Темнея на фоне серебристой ленты реки, высился сухой сикомор, летом можно было раскачиваться на его ветвях и нырять в воду, зимой он служил убежищем, возле корней его разводили костры, чтобы согреться после катания на коньках. С грустью Нильс вспомнил, что именно там Билли Талькотт провалился под лед. Это было после дня рождения Дж.Вашингтона. Нильс, больной крупом, встал, чтобы пойти в ванную. Проходя мимо окна, он глянул на реку. Бедняга Билли, хромой, мог только ковылять по льду, но, когда он провалился в полынью, он был достаточно близко к берегу, чтобы Холланд, разводивший костер, успел спасти его. Но вместо этого он сбежал, сбежал — и оставил Билли, бьющегося, замерзающего в ледяной воде.
Нильс повернулся и увидел: Холланд вошел и улегся на свою постель.
— Ты ходил смотреть на фейерверк? — спросил Нильс.
— Нет. — Он смотрел на рыжее пятно на потолке прямо над головой.
— Очень красиво! — воскликнул Нильс, когда ракеты взорвались вдали. Нет ответа. Снова Холланд надулся. Нильс поискал подходящую тему, чтобы привлечь его внимание, и хихикнул.
— Что смешного? — захотел узнать Холланд.
— Я просто подумал...
— Ну?
— Да так, вспомнил пятиногую свинью на выставке уродов.
— Убери это куда-нибудь, — проворчал Холланд. Нильс подсел к нему и машинально встряхивал жестянку «Принц Альберт». Он проверил содержимое. Перстень для Перри. Вещь. Вещь была отвратительна. Он старался не думать об этом, гнал эти мысли прочь. Это все Холланд сделал. Холланд решил, а Нильс должен хранить Секрет...
Вот, опять этот его взгляд.
— Я же сказал тебе, не таскай ее с собой.
Дисциплинированный Нильс тут же задумался о подходящем месте для тайника.
— Куда мне ее положить? В отделение?
Холланд покачал головой. Вся семья знала о секретных отделениях, которые отец встроил в комоды близнецов. Даже Винни знала. Он взял жестянку у Нильса и подошел к стене возле гардероба, где на крючках висела доска Чаутаука, которую подарила близнецам Ада. Это была школьная доска с отделениями и с проволочными кольцами, на которых держался широкий свиток цветных репродукций, иллюстрирующих библейские истории. Другие свитки, хранящиеся в чулане, рассказывали не только о географии и палеонтологии, но и биологии, астрономии, мифологии и других предметах. Развернув один свиток, он спрятал жестянку внутрь и снова закрутил шпиндель.
Нильс покачал головой.
— Это плохо. Мама нашла доллар времен Гражданской войны в свитке, помнишь?
Холланд вертел свиток до тех пор, пока не показалась картинка «Иисус произносит Нагорную проповедь».
— Она больше не заходит сюда, — сказал он холодно. Затем что-то привлекло его внимание за окном, он открыл рот в изумлении, выключил лампу между кроватями и быстро вернулся на свое место. — Нильс! — воскликнул он. — Смотри!
— Что?
— Иди сюда. Смотри!
Напротив, в параллельном крыле, светилось окно, занавески были задернуты. Тень мужчины мелькнула за занавеской: свет-тень-пауза, свет-тень-пауза. Появилась другая тень, поменьше, с большим животом, тени обнялись.
— Это Торри и Райдер, — услышал Нильс вздох Холланда. — Пойдем, посмотрим!
— Холланд! — Нильс был поражен.
— Не бойся, маленький братик, они не узнают. Идем.
Нильс чувствовал, как его тянут за дверь, ведут через передний холл, мимо дедушкиных часов, в северное крыло, через лестничную площадку, вниз на несколько ступенек, в кладовую. Фантастические тени бродили по стенам, сундуки прикидывались огромными гробами, манекены угрожающе увеличились в размерах, широкоплечие, с тонкими талиями, в груди воткнуты булавки. Рука Нильса задела липкую паутину, затянувшую плетеную колыбель; паук, черный алмаз, спрыгнул на пол и спрятался за лошадью-качалкой. Он дернулся, напуганный собственным отражением в дверце зеркального шкафа.
Сквозь щель в дальней стене проникал свет. Молча пересекая кладовую по световой дорожке на полу, Нильс прислушивался к тихим голосам по ту сторону перегородки. Через щель видна была кровать Торри и Райдера, частично заслоненная комодом. На ней лежала Торри, раздетая, беззаботно откинув простыню, прикрывавшую ей ноги. Подаренная Нильсом лампа-кукла стояла на прикроватном столике, обрисовывая теплым светом тонкие черты ее лица, груди, вздутый живот. Райдер выключил верхний свет и, обнаженный, склонился над нею, обхватив ее всю руками. В теплом свете лампы он ласкал губами зрелые груди жены, смуглая рука легко поглаживала живот, пальцы медленно двигались через холм ее чрева.
— Она, — Торри хихикнула, — она толкается, чудовище. Чувствуешь?
— М-мм... — Райдер поворачивал голову из стороны в сторону между ее грудями, ее рука следовала изгибам его спины. — Эй, — сказал он, подняв глаза, — кое-кто подглядывает!
Нильс видел, как Холланд дернулся, отвернулся и выключил фонарик.
— Ну и рожа, — добавил Райдер, и Торри снова хихикнула.
— А мне она нравится, — сказала она, потянувшись, чтобы расправить юбку-абажур хитрой, недобро глядящей куклы. — Хоп, вот она снова тут! — Она взяла его руку и положила себе на живот.
— Ну, поторопись, роди этого, — сказал он хрипло, — и мы сможем сделать другого.
Она подняла голову и посмотрела на него, лицо ее выражало нежность.
— Милый Райдер, — сказала она, прижав ладони к его щекам, — это должен быть очаровательный малыш. Красивый ребенок.
— Почему ты так уверена?
— Я знаю. Так Нильс сказал. Он сказал мне.
— Откуда он знает?
— Ну, это такая смешная игра, в которую они играют.
— Что за игра?
— Я называю их цыганами. — Понизив голос, Торри стала рассказывать об игре, о том, как она, и Нильс, и Холланд пытались стать деревом, птицей, цветком, и ей казалось, что это просто глупо. Однажды Ада привела их троих за каретник посмотреть на один из ее любимых подсолнухов, гигант в два раза выше ее ростом. Послушные Адиной воле, они смотрели, стараясь познать его. На что он похож? Цвет, строение; какой высокий, какой старый? Чем пахнет? Горячий — холодный. Твердый — мягкий. Она принуждала их юные мозги сосредоточиться, чтобы проникнуть в сердцевину цветка, в его суть, как это называла Ада. «Твой разум блуждает (это Холланду, забавлявшемуся вокруг зарослей подсолнухов — стойки на руках и кувырки, шаловливый блеск в глазах, сумасшедший Дон-Кихот). Смотри сюда. Смотри сюда». Она вела их странным путем по странной тропинке играть в странную игру. Подсолнух рассматривали, описывали, запоминали. Потом она спросила: «А что он чувствует?» И знаешь, что сказал Нильс? — продолжала Торри. — Он сказал: «Я чувствую прелесть». Разве это не чудесно? Затем ворона прилетела и стала клевать семечки подсолнуха — и Нильс заплакал, сказал, что ему больно. А Холланд...
— Что он сделал? — спросил Райдер.
— Он смеялся. И Ада зашикала на него. И еще она сказала ему одну вещь. Она сказала: «Теперь ты понимаешь, что такое по-настоящему чувствовать?» Цыгане, да и только, честное слово! Но Нильс — это что-то особенное. Просто сверхъестественно, как он всегда все предсказывает.
— Он не предсказывал, что мы разбогатеем?
— Нет, но он сказал, что северный луг опять засеют луком, и в будущем году так и будет, — а он говорил об этом тогда, когда ты еще собирался стать адвокатом.
— Жаль, что он не мог предупредить Вининга или...
— Ш-шш... Не при ребенке. — Они прижались тесней друг к другу, и, обнимаясь, шептались, и смеялись чему-то, и мечтали вслух. Торри не сводила глаз с красивой юбки куклы-лампы, подарка Нильса. Ребенок обязательно будет красивым, и это будет девочка, как он предсказал. Они должны подобрать самое лучшее имя для лучшего из детей. Это будет Благословенный ребенок, потому что он был зачат в ночь после Дня Благодарения; горе, вызванное смертью отца, еще не ослабло, они хотели обождать, но Торри решила, что утраченная жизнь должна быть возмещена. Скоро, когда наступит август, она должна родить. Она надеялась, что это будет мальчик — второй Вининг займет место ее отца, — но Нильс утверждал, что родится девочка.
Чуть позже, когда Райдер выключил лампу, шепот сменился ровным дыханием спящих.
— Черт, — ругался Холланд, поворачивая стекло фонаря, чтобы увеличить пятно света на стене. Следом за ним Нильс пересек комнату. Когда они вышли за дверь, Холланд прошипел злобно: — Вот они чем занимались!
Он качнул люльку, заставив ее бессмысленно раскачиваться.
— Кто?
— Торри. Райдер. Делали ребенка. Вместе делали. В ночь после Дня Благодарения. Я видел их.
— Видел их? — Нильс был поражен. — Ты подсматривал?
— Они были в кровати. При свете. Он лег на нее. И двигался. — Слова застревали у него в горле, он проталкивал их наружу, описывая то, что видел через щель в стене. — Прямо при свете. Чертов гермафродит. Вот что они были — гермафродит. Полумужчина, полуженщина.
— Но ведь это и есть брак.
— Но только зря они думают, что у них будет такой миленький ребенок. И ты тоже зря думаешь. Он будет уродливый, белый, с выпученными глазами и огромной башкой. Как младенец в бутылке! — Придя в дикий восторг, Холланд дал люльке еще один толчок, заставив ее качаться сильнее, и голос его был похож на придушенный крик, когда он швырнул в сторону фонарик и выбежал из комнаты.
Мгновением позже Нильс подошел и поднял фонарик. Яркий лунный свет упал на подоконник, где лежал король Копетуа, убитый воин. В небе блестели, будто снег, острые кристаллы звезд, превращая летнюю ночь в зимний пейзаж.
Потом, глядя из окна, Нильс увидел странное зрелище. Сетчатая дверь на верхней площадке наружной лестницы тихо приоткрылась, показалась фигура: мама. Постояв на площадке, она торопливо сбежала вниз, белая рука чуть касалась перил, покрытые лаком ногти блестели в лунном свете. Молча она скользнула через газон, ее сиреневый халат мерцал на фоне темной травы, будто призрак, пересекла она посыпанную гравием дорожку и мимо елей подошла к колодцу, где стояла долго-долго, руки безвольно опущены, клевер темнел вокруг ее ног. И долго она смотрела на тяжелую печать, замкнувшую уста колодца, и Нильсу казалось, будто она ждет, что колодец заговорит с нею.
3
Однажды утром, несколько недель спустя, Нильс сидел на кухне, чувствуя себя в полной безопасности, всецело поручив себя тетушке Жози, колдовавшей над его лицом. Густо напудренное, так что черты практически не различимы, с пятнами румян на щеках, подведенными карандашом глазами и бровями, подкрашенным ртом и с замечательными нарисованными усиками, лицо его выглядело именно так, как он и хотел, — ужасное, зловещее и в то же время привлекательное.
— Годится! — сказал Нильс, поглядевшись в зеркало в комнатке Винни. — Это действительно здорово. — Встал в дверном проеме. Он был в цилиндре и в плаще с красным подбоем и, скрестив ноги, игриво опирался на тросточку. — Мне нужны длинные брюки, — сказал он, критически разглядывая свои шорты. — И крахмальная рубашка.
— Может, еще и бабочку? Ты и так хорош, сердечко мое. Только многовато румян вот тут. — Тетя Жози поплевала на платок и потерла ему щеку. — Отлично, Профессор, я думаю, ты пройдешь на ура. — Она посмотрела на него со свойственным ей выражением постоянного удивления. — Хочешь, я пойду и объявлю твой номер, Профессор?
— Ладно, — сказал он, довольный, — ты иди впереди. Я приду следом. Мне надо еще кое-что сделать. — Он побежал наверх по задней лестнице.
— Будь добр, задержись там и покажись Сане! — крикнула она вслед.
Сетчатая дверь жалобно взвизгнула, когда она прошла коридором, чтобы присоединиться к остальным, сидевшим в беседке. Построенная дедушкой Перри для жены собственными руками беседка стояла в дальнем конце газона, ближе к пустующему северному крылу дома, прохладный оазис с белыми столбиками и шпалерами, мох между плитами пола и сень виноградных лоз. Был уже конец июля, тетушки приехали, и сегодня все собрались в беседке, в плетеных креслах вокруг стола: тетя Фаня и Торри, миссис Джевет, отдыхавшая после часа занятий с Нильсом по арифметике, и Ада за мольбертом, срисовывавшая дедушкины розы.
Миссис Джевет расстегнула воротник вязаного платья, слишком теплого для такой жары, и обмахивала себе грудь.
— Ну, — продолжала она, в то время как появилась тетя Жози, — не имеет значения, что говорят люди, неосторожность — мать несчастных случаев.
— Не говорите мне о материнстве и младенчестве! — захохотала тетя Жози, топая по плитам беседки, как слон.
Тетя Фаня вылавливала из бокала ягоды, они пили пунш, сваренный Винни, чтобы разогнать полуденный зной.
— Опля! — воскликнула тетя Жози, усаживаясь. Тетушка Жо была себе на уме. Все в этом мире было для нее поводом для смеха, будь то Мужчина или Животное, Война или Мир, Любовь или Ненависть. Особенно Любовь. Собственное детство она воспринимала как шутку судьбы, хитрую уловку Природы, что же еще ей оставалось делать, как не смеяться? Актриса на вторые роли, она годами разъезжала с водевилями по всей стране, но с появлением звукового кино ей пришлось искать другой заработок, и она стала ассистенткой фоторепортера в Нью-Йорке, где они с сестрой снимали квартирку на Морнингсайд-Хайдс.
Как нарочно, сестры ни в чем не походили друг на дружку и еще меньше на Аду. Если Жози можно было уподобить любимому креслу — удобному, глубокому, хотя и слегка потертому, то Фанни больше походила на стул в аудитории: простой, жесткий, прямой. Веселая и пухлая Жози — и костлявая непреклонная Фанни.