Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк)
ModernLib.Net / Морские приключения / Травен Бруно / Корабль мертвых (пер. Грейнер-Гекк) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Бруно Травен
Корабль мертвых
ПЕСНЯ АМЕРИКАНСКОГО МОРЯКА
Не плачь так горько обо мне,
девушка-краса. Я в Джексон-сквер вернусь к тебе,
раскинув паруса,
В солнечный Нью-Орлеан,
В родную Луизиану.
Родная думает, что смерть мне принесет волна,
И в Джексон-сквере уж не ждет любимого она,
В солнечном Нью-Орлеане,
В родной Луизиане.
Но не сомкнулись надо мной
курчавых волн стада.
Корабль смерти мчит меня неведомо куда,
Далек родной Нью-Орлеан
И солнце Луизианы.
I
…Мы привезли груз хлопка из Нового Орлеана в Антверпен на первоклассном корабле «Тускалозе» – «First rate steamer made in USA». Родная гавань – Новый Орлеан! О, солнечный, смеющийся Новый Орлеан, столь не похожий на трезвые города оледеневших пуритан и окостеневших торговцев ситцем нашего Севера! И какие прекрасные помещения для экипажа! Наконец-то нашелся порядочный судостроитель, которого осенила революционная мысль, что команда корабля – тоже люди, а не только руки. Все чисто, все ласкает взор… Ванная и кипы белоснежного белья, непроницаемого для москитов. Отличная сытная пища. Всегда наготове чистые тарелки и блестящие, вычищенные вилки, ложки и ножи. Тут были негритянские бои, которым только вменялось в обязанность держать жилые помещения в чистоте, чтобы команда корабля всегда оставалась здоровой и бодрой. Компания наконец догадалась, что хорошо настроенная команда оплачивает себя лучше обиженной и недовольной.
Второй офицер? Нет, сэр. Я не был вторым офицером на этом судне. Я был обыкновенным палубным рабочим, совсем простым рабочим. Видите ли, уважаемый, матросов уже почти не осталось, да в них и нет надобности. Такой современный транспортный корабль, в сущности, уже и не корабль. Это плавающая машина. А что машина нуждается в услугах матросов, этого, полагаю, вы и сами не думаете, хотя бы вы и ничего не смыслили в кораблях. Машине нужны рабочие и инженеры. Даже шкипер или капитан в наше время только инженер. И даже сам рулевой, который, казалось, имел бы все основания считаться матросом, теперь только машинист, не более. Его дело – повернуть рычаг, чтобы дать направление рулю. Романтика морских историй давно умерла. Я же думаю, что этой романтики никогда и не существовало. Ни на парусных судах, ни на морях. Романтика эта существовала только в фантазии изобретателей и писак разных историй. Эти лживые морские истории вовлекли многих юношей в такую жизненную обстановку, которая неизбежно обрекала их на духовную и физическую гибель. Ведь они имели за собой только детскую веру в правдивость и честность этих романтичных писак. Возможно, что капитаны и штурманы знали романтику, но команда – никогда. Романтика команды всегда была одна и та же: нечеловеческий труд и скотское обращение… Капитаны и штурманы фигурируют в операх, романах и балладах. Песнь песней никогда не воспевала скромного героя труда. Такая песнь песней была бы слишком груба, чтобы вызвать восторг тех, для кого она предназначена. Да, сэр.
Я был простым палубным рабочим – и только. Я делал всякую работу, какая попадалась под руку. Вернее говоря, я был маляром. Машина движется сама. А так как рабочие должны быть заняты, а работа бывает нужна лишь в исключительных случаях, когда надо привести в порядок помещения для груза или произвести какую-нибудь починку, то на корабле всегда идет окраска. Она происходит ежедневно с утра до ночи и никогда не прекращается. Всегда находится что-либо, что надо окрасить. В один прекрасный день начинаешь удивляться этому нескончаемому окрашиванию и приходишь к твердому убеждению, что все остальные люди, не плавающие на кораблях, занимаются только одним делом – заготовляют краски. И преисполняешься глубокой благодарностью этим людям, потому что, если бы они вдруг отказались приготовить краски, палубный рабочий не знал бы, что ему делать, а первый офицер, под командой которого он состоит, пришел бы в отчаяние, так как не знал бы, что ему приказать. Не могут же палубные рабочие даром получать свое жалованье. Не так ли, сэр?
Жалованье было небольшое. Я бы не сказал, что большое. Но если бы двадцать пять лет я не тратил ни единого цента, бережно откладывая каждую месячную получку, и ни разу за все это время не оставался бы без работы, то по истечении двадцати пяти лет неустанного труда и бережливости я мог бы с гордостью причислить себя к низшему слою среднего класса, к тому слою, который может сказать: слава богу, я отложил себе копейку на черный день. И так как этот слой населения есть тот благословенный слой, который поддерживает фундамент государства, я мог бы по праву считаться почтенным членом человеческого общества. Чтобы достигнуть этой цели, стоит трудиться и отказывать себе в самом необходимом, хотя бы даже в продолжение пятидесяти лет. Таким способом себе обеспечишь будущую жизнь, а другим – земное существование.
Я не очень-то торопился с осмотром города. Терпеть не могу Антверпена. Здесь всегда шатается множество беспутных моряков и всяких темных субъектов. Да, сэр.
Но не так-то просто складывается наша жизнь. Судьба очень редко считается с нашими вкусами. Не скалы определяют движения и характер вселенной, а мелкие зерна и камушки.
Мы не получили груза и должны были вернуться домой с балластом. В последний вечер перед отплытием вся команда ушла в город. Я остался в кубрике совсем один. Я устал от чтения и сна и не знал, что с собой делать. Сегодня мы бросили работу уже в двенадцать, так как надо было распределить вахты на предстоящее плавание. Не трудно было догадаться, почему все ушли на берег: всем хотелось захватить с собой по бутылочке, ведь дома спиртного не было благодаря благословенному запрету алкоголя.
Я беспрестанно бегал от кубрика к фальшборту, чтобы плюнуть в воду, и от фальшборта в кубрик. От нескончаемого созерцания опустевшего корабля и постоянного разглядывания скучных портовых построек, амбаров, доков, пустых каморок контор с их хмурыми окнами, за которыми не видно было ничего, кроме сортировщиков писем и груд исписанных деловых бумаг и накладных, мне стало невыразимо уныло и безутешно. Сумерки сгущались, и в этой части пристани не было видно ни одной человеческой души.
Меня охватила тупая тоска по земле – мне страстно захотелось ощутить под ногами твердую почву, – тоска по улице и людям, заливающим ее своим веселым потоком. Да, я хотел видеть улицу, только улицу, не больше. Улицу, не окруженную водой, улицу, которая не качается, а твердо лежит под ногами. Мне захотелось доставить радость глазам, радость упоительного созерцания улицы.
– Надо было придти раньше, – сказал офицер, – теперь я не выдаю денег.
– Но мне необходимо двадцать долларов аванса.
– Пять вы можете получить, и ни цента больше.
– С пятеркой мне нечего делать… Мне нужно двадцать, иначе я завтра свалюсь. Кто же тогда будет красить палубу? Может быть, вы это знаете? Я должен иметь двадцать во что бы то ни стало.
– Десять. И это мое последнее слово. Десять или вообще ничего. Я не обязан давать вам ни гроша.
– Ладно, давайте десять. Это подлейшая скупость, но что же с вами поделаешь? Мы уже привыкли мириться со всякими неудобствами. Нам это не впервые.
– Подпишите квитанцию. Завтра мы занесем ее в книгу. Сейчас у меня нет охоты заниматься счетами.
Я получил свою десятку. Мне всего-то и нужно было только десять. Но если бы я сказал ему десять, он ни в коем случае не дал бы мне больше пяти. Больше десятки я и не собирался тратить. Что положишь в карман, отправляясь в город, того уже не вернешь назад, —пиши пропало.
– Не напейтесь только. Это гиблое место, – сказал офицер, принимая от меня квитанцию.
Это была неслыханная обида. Шкипер, офицер и инженеры напивались по два раза в день с тех пор, как мы стояли в порту, а мне проповедуют трезвость. Я и не думал напиваться. Да и зачем? Это так глупо и недостойно.
– Нет, – ответил я ему. – Я никогда не выпью ни одной капли этого яда. Я знаю свои обязанности перед родиной даже здесь на чужбине. Да, сэр. Я – трезвенник, я – аскет. Можете положиться на меня. Я верю в святую силу запрещения алкоголя.
Я простился с офицером и побежал вниз.
II
Был чудесный летний вечер. Я шагал по улицам, упиваясь жизнью, и не мог себе представить, что где-нибудь существуют люди, недовольные этим миром. Я глазел на витрины и разглядывал встречных прохожих. Красивые девушки, черт побери! Некоторые, разумеется, и не замечали меня, но те, которые мне улыбались, были как раз самые красивые. И как очаровательно они умели улыбаться!
Я подошел к дому с золоченым фасадом. Он выглядел таким веселым, этот дом, со своей позолотой. Раскрытые настежь двери, казалось, говорили: «Войди, дружок, хоть на полчасика, садись, устройся поуютнее и забудь свои горести…»
У меня не было горестей, но мне казалось забавным, что кто-то убеждал меня позабыть их. Это было так мило! А в доме было уже много людей; все они веселились, позабыв свои заботы, смеялись и пели, и оттуда неслась такая подмывающая музыка! Мне захотелось посмотреть, позолочен ли дом и внутри. Я вошел и сел на стул. Ко мне тотчас же подбежал парнишка, ухмыльнулся и поставил бутылку и стакан перед самым моим носом. Верно, он умел читать по лицу, потому что сейчас же заговорил по-английски:
– Угощайтесь, дружище, и будьте веселы, как и все другие.
Я видел вокруг себя только веселые лица, а ведь по целым неделям передо мной не было ничего, кроме воды и вонючих красок. И мне стало легко и весело, и с этого момента я уже не мог ни на чем сосредоточить свои мысли. Я не осуждаю этого доброго парнишку; виноват алкогольный запрет, делающий нас такими слабыми перед искушением. Законы всегда ослабляют человека, потому что в самой натуре его уже заложено – нарушать законы, придуманные другими.
Все время меня окутывал сладостный туман, а поздно ночью я увидал себя в комнате очаровательной, смеющейся девушки. Я обратился к ней:
– Скажите, мадемуазель, который теперь час?
– О! – воскликнула она с очаровательным смехом. – Какой ты красивый! Ты, верно, настоящий джентльмен! – Честное слово, именно так она и сказала. – Хорошенький мальчик, – продолжала она, – смотри не испорть нашей милой шутки, будь кавалером, не покидай робкую молодую девушку в полночь одну… Может быть, здесь поблизости находятся разбойники, а я ужасно труслива, ведь разбойники могут меня, пожалуй, зарезать!..
Ну да, я знал свой долг, долг краснощекого американского юноши, когда его просят помочь слабой беспомощной даме. Мне еще в детстве наказывали: веди себя прилично в присутствии женщин, и если дама тебя о чем-нибудь попросит, исполни ее просьбу беспрекословно, хотя бы это стоило тебе жизни.
Ладно, утром, чуть свет, я помчался в порт. Но там уже не было «Тускалозы»… Место, где она стояла, опустело. Она ушла домой, в солнечный Орлеан, ушла, не захватив меня в собою.
Мне случалось видеть заблудившихся детей, которых покинула мать, людей, хижина которых сгорела или была унесена потоком, самцов, у которых угнали или убили самку. Все это выглядело очень печально. Но печальнее всего на свете – моряк на чужбине, у которого из-под носа ушел его корабль. Моряк, оставшийся на берегу. Моряк, оказавшийся лишним.
Но не чужая страна гнетет его душу и заставляет его плакать, как малого ребенка. К чужим странам он привык. Нередко он добровольно оставался на чужбине, задерживался на берегу по всяким соображениям личного свойства. Тогда он не испытывал ни грусти, ни угнетения. Но если корабль, представляющий для него всю его родину, уходит, не взяв его с собой, то к чувству бездомности присоединяется нестерпимое чувство своей полной никчемности. Корабль не подождал его, он может справиться и без него, он не нуждается в нем!.. Старый гвоздь, выпавший откуда-нибудь и оставшийся в гавани, может сыграть роковую роль в жизни корабля; моряк же, вчера еще считавший себя необходимым для благополучного путешествия корабля, значит сегодня меньше, чем этот старый гвоздь. Без гвоздя корабль не мог бы обойтись, моряк же оказался лишним, его отсутствие прошло незамеченным, компания сэкономит его жалование. Моряк без корабля, моряк, не принадлежащий ни к какому кораблю, – ничтожнее сора на улице. У него нет пристанища, он никому не нужен. Если он бросится в море и утонет, никто не станет его искать.
«Неизвестный, по всем признакам, – моряк», – вот и все, что скажут о нем.
«Впрочем, все это довольно-таки забавно, – подумал я и ударил по гребню захлестнувшую меня волну уныния так, что она отхлынула. – Сделай из дурного хорошее, и дурное исчезнет во мгновение ока».
Черт с ней, со старой «Тускалозой»! На свете есть еще много кораблей, ведь океаны безмерно широки. Придет другой, лучший. Сколько всего кораблей на свете? Полмиллиона, наверно. Из них, по крайней мере, хоть одному понадобится палубный рабочий. А Антверпен – большой порт, и сюда, наверно, зайдут все эти полмиллиона кораблей. Когда-нибудь, хоть один раз, два зайдут. Только терпение. Не могу же я требовать, чтобы такой корабль явился немедленно и чтоб капитан в смертельном страхе кричал:
– Господин палубный рабочий, идите-ка скорее сюда, вы мне нужны, не ходите к соседу, умоляю вас!
Я, в самом деле, не очень-то горевал об изменнице «Тускалозе». Можно ли было ожидать подобного вероломства от этой прелестной женщины? Но таковы они все, все. А у нее были такие чистые кубрики и такая вкусная еда! Сейчас у них как раз первый завтрак, у этих проклятых беглецов. Они, наверно, уплетают мою порцию яичницы с ветчиной. Только бы она не досталась Слиму. Этой собаке я бы не хотел бы ее отдать. Он первый, конечно, перероет мои вещи и выберет себе самое лучшее, пока их не запрут на замок. Эти бандиты вообще не позволят запереть мои вещи. Они разделят их между собой и скажут, что у меня ничего не было. Мошеннику Слиму нельзя доверять, ведь он уже не раз воровал у меня туалетное мыло: он, видите ли, не может мыться простым, этот разряженный бродвейский жеребец. Да, сэр, вот каков этот Слим. Вы ни за что не поверили бы этому, если бы его увидели.
Право же, я не очень-то горевал о покинувшей меня «Тускалозе». По-настоящему меня огорчало лишь то обстоятельство, что в моем кармане не осталось ни цента. Прелестная девушка рассказала мне ночью, что ее любимая мать тяжело больна и что у нее нет денег на лекарство и куриный бульон. Я не хотел быть ответственным за смерть ее матери; я отдал прелестной девушке все свои деньги и был награжден тысячью благодарностей и счастливых пожеланий. Есть ли на свете что-нибудь более приятное, чем тысяча благодарностей красивой девушки, любимую мать которой вы только что спасли от смерти? Нет, сэр.
III
Я присел на огромный лежавший подле меня ящик и мысленно следил за «Тускалозой» на ее пути. Я ждал и надеялся, что она налетит на скалу и будет вынуждена либо вернуться, либо спустить в шлюпки свой экипаж и отослать его обратно. Но она ловко обошла рифы и скалы; я так и не дождался ее возвращения. Во всяком случае, я от всего сердца желал ей всяких несчастий и крушений, какие только могут случиться с кораблем. Но ярче всего я представлял себе, что «Тускалоза» попала в руки морских разбойников, разграбивших ее сверху донизу и отнявших у Слима все мои вещи, которые он, конечно, уже успел себе присвоить. И здорово же надавали ему по его ехидной роже! Надавали так, что он на всю жизнь потерял охоту язвить и зубоскалить.
Только что я прикорнул, чтобы подремать немного и увидать во сне мою прелестную девушку, как кто-то хлопнул меня по плечу и начал говорить с такой бешеной быстротой, что у меня закружилась голова.
Я рассвирепел и крикнул:
– Oh, rats, оставьте меня в покое, мне тошно от вашей трескотни. Кроме того, я не понимаю ни слова из того, что вы здесь мелете. Убирайтесь к черту!
– Вы англичанин, не так ли? – спросил он меня по-английски.
– Нет, янки.
– Ага, значит, американец.
– Да, и отвяжитесь от меня поскорей. Мне нет никакого дела до вас.
– Но у меня есть дело к вам: я из полиции.
– Значит, вы счастливец, милый друг, – это хороший пост, – сказал я ему на это. – Что же случилось? Плохо вам, что ли, живется, или у вас какие-нибудь неприятности?
– Моряк? – продолжал он допрашивать.
– Да, старина. Может быть, у вас есть местечко для меня?
– С какого корабля?
– С «Тускалозы» из Нового Орлеана.
– Ушла в три часа утра.
– Я не нуждаюсь в вашей информации. Не найдется ли у вас лучшей шутки в запасе? Эта уже устарела и протухла.
– Где ваши бумаги?
– Какие бумаги?
– Баша корабельная карточка?
Вот еще новое дело, моя карточка! Она торчала в кармане моей тужурки, а моя тужурка была в моей сумке, а моя сумка лежала под моей койкой на «Тускалозе», а «Тускалоза» – ба! Где бы она могла теперь быть? Если б я только знал, что давали им сегодня на первый завтрак. Негр опять, конечно, пережарил сало, – ну и задам же я ему взбучку, когда пойду окрашивать палубу!
– Ну-ка, давайте вашу карточку. Вы же понимаете, что я вам говорю?
– Мою карточку? Если вы говорите о ней, то есть о моей карточке, то я должен вам сказать правду. У меня нет карточки.
– Нет карточки?
Надо было слышать, каким разочарованным тоном он произнес это. Приблизительно так, как если б хотел сказать: «Как, вы не верите, что существует морская вода?»
Ему казалось непостижимым, что у меня нет корабельной карточки, и он переспросил меня в третий раз. Но, механически повторяя этот вопрос, он, по-видимому, уже пришел в себя от изумления и добавил:
– И никаких других бумаг? Паспорта или удостоверения, или еще чего-нибудь в этом роде?
– Нет. – Я усердно обшарил свои карманы, хотя и знал совершенно точно, что при мне не было даже пустого конверта.
– Ступайте за мной, – сказал полицейский.
– Куда? – спросил я, так как хотел узнать, что имеет в виду этот человек и на какое судно он хочет меня отвести. На дозорный корабль я не пойду, это я мог бы сказать ему заранее. Туда не затащат меня даже десять лошадей.
– Куда? Это вы сейчас увидите.
Не могу сказать, чтобы этот человек был особенно любезен, но агенты по найму матросов только тогда и рассыпаются мелким бесом, когда никого не могут заманить в свою коробку. Должно быть, он хотел отвести меня на хорошее судно. Счастье само шло мне в руки, а еще за полчаса до этого я унывал.
Наконец мы высадились. Где? Вы угадали, сэр, – в полицейском участке. Тут меня основательно обыскали. Когда они обшарили меня до нитки и ни один шов не оставался уже тайной для них, человек спросил меня очень сухо:
– Оружия нет? Инструментов нет?
Я еле сдержал себя, чтоб не залепить ему в рожу. Уж не думали ли они, что я спрятал пулемет в верхней части носа или под глазными веками! Но таковы уж все эти люди. Они не могут и никогда не смогут понять, что у вас нет того, чего они ищут. Но тогда я еще не знал этой особенности всех полицейских.
Потом я должен был стать перед столом, за которым сидел человек, все время смотревший на меня так, словно я украл его пальто. Он раскрыл толстую книгу, в которой было много фотографий. Полицейский, который привел меня, служил нам переводчиком, потому что иначе мы не могли бы объясниться. Когда на войне им были нужны наши солдаты, они отлично нас понимали, но теперь мы им больше не нужны, и они позабыли все, что знали раньше.
Первосвященник – так, по крайней мере, выглядел сидевший за столом – смотрел сначала на фотографии, затем на меня или, вернее, на мое лицо. Он проделал это больше сотни раз, но мускулы его шеи не устали, так привык он к этой работе. У него было много времени, и он беззаботно им пользовался. Ему ведь платили за это, зачем же ему было торопиться?
Наконец он покачал головой и захлопнул книгу. По-видимому, он не нашел моей фотографии. Я тоже не мог припомнить, чтобы когда-нибудь снимался в Антверпене. Под конец я устал, как собака, от этого скучного дела и сказал:
– Ну, теперь я проголодался. Я еще не завтракал сегодня.
– Правильно, – сказал переводчик и повел меня в какую-то каморку.
Здесь было мало мебели, и та, что стояла здесь, не отличалась особой изысканностью.
Но что это там на окне? Удивительно, эта комната кажется слишком простой для хранения государственных сокровищ Бельгии. Но сокровища, наверно, хранятся здесь, потому что проникнуть сюда никто не может – через окно, безусловно, нет, – да, сэр.
Хотелось бы мне знать, действительно ли здешние жители называют это завтраком? Кофе с хлебом и маргарин. Они еще не оправились от войны? Или война была затеяна не для того, чтобы добыть себе лучшие завтраки? Значит, они и вправду не победили, что бы ни писали газеты; эта скудная трапеза, вероятно, называлась у них завтраком и до войны, потому что это минимум количества и качества того, что вообще можно назвать завтраком.
В полдень меня опять повели к первосвященнику.
– Хотите поехать во Францию? – спросил он меня.
– Нет, я не люблю Франции. Французы всегда хотят кого-нибудь посадить, а сами никогда не могут усидеть на месте. В Европе они всегда хотят побеждать, а в Африке – устрашать. Все это мне сильно в них не нравится. Им, может быть, скоро понадобятся солдаты, и, так как у меня нет с собой моей карточки, они могут принять меня нечаянно за одного из своих солдат. Нет, во Францию я не поеду ни в коем случае.
– А что вы скажете о Германии?
И чего только эти люди от меня хотели?
– В Германию я тоже не поеду.
– Почему же? Германия – прекрасная страна. Там вы сможете легко найти себе корабль.
– Нет, я не люблю немцев. Когда не предъявляешь счета, они возмущаются, и если не в состоянии по ним заплатить, то приходят в ярость. А так как у меня нет удостоверения, что я моряк, то меня там тоже могут спутать и заставить платить вместе с другими. А я, как палубный рабочий, не могу столько заработать. При таких условиях я никогда не достиг бы низшего слоя среднего класса и никогда не стал бы почетным членом человеческого общества.
– Что вы так много болтаете? Скажите просто: хотите ехать туда или нет?
Я не знаю, понимали ли они мои слова, но, по-видимому, у них было много свободного времени, и они радовались, что нашли себе развлечение.
– Итак, коротко и ясно: вы едете в Голландию, – сказал первосвященник, и переводчик передал мне его слова.
– Но я не люблю голландцев, – ответил я, – и сейчас скажу вам почему…
Но меня прервали:
– Любите ли вы голландцев или нет, это нас нисколько не интересует. Об этом вы можете сказать самим голландцам. Во Франции вы были бы устроены лучше всего. Но вы не хотите туда. В Германию вы тоже не хотите, она для вас тоже не достаточно хороша, поэтому вы поедете в Голландию. И кончено. Другой границы у нас нет. Из-за вас мы не станем искать себе другого соседа, который, может быть, удостоился бы вашего расположения. А бросать вас в воду мы пока еще не намерены. Голландия – единственная граница, которая остается у нас в запасе. Значит, туда! И баста. Радуйтесь, что вы так дешево отделались.
– Но, господа, вы заблуждаетесь. Я вовсе не хочу в Голландию. Голландцы сидят…
– Молчать! Вопрос решен. Сколько вы имеете при себе денег?
– Вы же обыскали все мои карманы и швы. Сколько денег вы там нашли?
Как тут не придти в бешенство? Они обыскивают вас в течение нескольких часов с увеличительным стеклом, а потом спрашивают с невозмутимой невинностью: «Сколько вы имеете при себе денег?..»
– Если вы ничего не нашли, значит, у меня нет денег, – говорю я.
– Отлично. Все. Отведите его опять в камеру.
Первосвященник кончил свою церемонию.
IV
С наступлением вечера меня повезли на вокзал. Два человека, один из которых был нашим переводчиком, провожали меня. Очевидно, они думали, что я никогда в своей жизни не ездил по железной дороге, потому что ничего не разрешали мне делать самому. Один покупал билет, другой стоял подле меня и следил, чтоб какой-нибудь вор не обыскал еще раз мои карманы и не потратил бы таким образом свое время даром, потому что в карманах, которые обыскала полиция, самый искусный вор не найдет уже ни гроша.
Человек, покупавший билеты, не отдал мне моего билета. Вероятно, он подумал, что я тотчас же его перепродам. Затем они вежливо проводили меня к вагону и провели в купе. Я думал, что здесь они простятся со мной. Но они не сделали этого. Они сели со мною в купе и, чтобы я не вывалился из окна, посадили меня в середину. Всегда ли бельгийские полицейские так вежливы, я не знаю. Но я, во всяком случае, не мог бы на них пожаловаться. Они предложили мне папиросы. Мы курили, и поезд несся на всех парах. Вскоре мы вышли из поезда и оказались в небольшом городке. Опять меня привели в полицейский участок. Я должен был сесть на скамью – в том помещении, где находились свободные от дежурства чиновники. Оба человека, с которыми я приехал, рассказали длиннейшую историю обо мне. Остальные фараоны, – я хочу сказать, остальные полицейские, – глазели на меня в упор: некоторые с любопытством, словно им никогда еще не приходилось видеть подобного мне человека, другие с таким видом, словно перед ними сидел человек, совершивший, по крайней мере, тройное убийство.
Эти люди, с таким упорством разглядывавшие меня, считавшие меня виновником самых чудовищных преступлений и ожидавшие от меня в будущем еще более тяжких преступлений, нежели те, которые я, по их несомненному убеждению, уже совершил, внушили мне внезапно мысль, что я сижу здесь в ожидании палача, которого, очевидно, не застали дома и теперь разыскивают.
Тут нет ничего смешного, сэр. Положение было очень серьезное. Следует только чуть-чуть над этим задуматься: у меня не было удостоверения, что я моряк, при мне не было паспорта и никакого другого документа, моей фотографии первосвященник в своем альбоме не нашел. Если бы у него была, по крайней мере, моя фотография, тогда он сразу узнал бы, кто я. Рассказ о случае с «Тускалозой» не мог внушить ему никакого доверия: любой бродяга мог бы рассказать ему то же самое. Нигде на всем свете у меня не было постоянной квартиры. Либо корабль, либо ночлежка в чужом порту. Членом какой-либо торговой палаты я тоже не состоял. Короче говоря, я был никто. Ну и вот, я спрашиваю вас, почему бельгийцы обязаны кормить какого-то проходимца, когда им и без того приходится кормить множество детей таких проходимцев, наполовину все же принадлежащих Бельгии? Я же не принадлежал к ней никакой половиной. Повесить меня – был кратчайший путь от меня избавиться. Я даже не смог бы поставить им это в вину. Ни один человек не думал обо мне, ни один человек не спросил бы обо мне, им не пришлось бы даже заносить мое имя в их толстые книги. И они, конечно, собирались меня повесить. Они ждали только палача, знакомого с этим делом, иначе моя казнь была бы противозаконна и равнялась бы простому убийству.
И как я был прав! Доказательство было налицо. Один из фараонов подошел ко мне и подал мне два толстых пакета папирос, последнюю дань бедному грешнику. Потом он протянул мне спички, заговорил со мной на ломаном языке, засмеялся, – словом, был чрезвычайно приветлив. Хлопнув меня по плечу, он сказал:
– Ничего страшного, малец, не делайте из этого трагедии. Курите, время пролетит скорее. Придется подождать, пока стемнеет, иначе наше дело может не выгореть.
Не делать трагедии, когда тебя собираются повесить! Ничего страшного! Хотел бы я знать, испытал ли хоть что-нибудь подобное этот человек, говорящий с такой уверенностью: «Ничего страшного!» Ждать, пока стемнеет! Разумеется, днем они не решатся меня повесить, ведь мы могли бы встретить кого-нибудь, кто знает меня, тогда им не удалась бы эта шутка. Впрочем, нет никакого смысла вешать голову: она скоро повиснет и сама. И вот я дымлю, как фабричная труба, чтобы не оставить им, по крайней мере, папирос.
Папиросы не имеют ни малейшего запаха. Чистейшая солома.
Тысяча чертей, я не хочу висеть! Если бы я только знал, как мне выбраться отсюда. Но они все время толкутся около меня. И каждый вновь приходящий полицейский оглядывает меня с головы до ног и тут же осведомляется у других, кто я, почему я здесь и когда меня повесят, а потом ухмыляется во всю рожу. Отвратительный народец! Хотел бы я знать, зачем мы им помогали.
Позднее я получил свою последнюю порцию. Таких скаредов я не видел еще за всю мою жизнь. Подумать только, какой ужин они подают висельнику! Картофельный салат с ломтиком ливерной колбасы и несколько кусочков хлеба с маргарином. Обидно до слез. Нет, нехорошие люди бельгийцы, а ведь меня чуть не ранили, когда мы вытаскивали их за волосы из этой каши, которую они сами помогли заварить. А сколько денег мы из-за них потеряли!..
Полицейский, предложивший мне папиросы и пытавшийся меня утешить, снова заговорил со мной:
– Вы, конечно, настоящий американец и не пьете вина, не правда ли? – Сказав это, он улыбнулся.
Черт возьми, если бы он не был таким лицемером с его выражением «ничего страшного», можно было бы подумать, что на свете существуют порядочные и честные бельгийцы.
– Настоящий американец? Плевать мне на Америку. Я пью вино, но только крепкое.
– Я так и подумал сразу, – сказал полицейский, ухмыляясь. – И вы, конечно, правы. Ведь это запрещение алкоголя одно бабье суеверие. Позволяете над собой командовать разным тетушкам и богомолкам. Меня это, впрочем, не касается. Но здесь у нас только мужчины носят штаны.
Да, этот парень понимал толк в вещах. Такой не пропадет, он сквозь мутную воду видит дно. Жаль только, что он фараон. Но если бы он не был фараоном, я, вероятно, никогда не увидел бы перед собой такого огромного стакана вина. Запрещение алкоголя – позор и грех. Я убежден, что где-то и когда-то мы тяжко провинились, потому только у нас и отняли этот божественный дар.
– Так, теперь пора, моряк, идите за мной.
Какой смысл кричать: «Я не хочу быть повешенным!», когда четырнадцать человек окружают тебя и все четырнадцать представляют закон? Такова уж, значит, судьба. «Тускалозе» следовало обождать всего только два часа. Но я не стоил этих двух часов, а здесь я стоил и того меньше.
Мысль о моей никчемности привела меня все же в негодование, и я сказал:
– Я не пойду с вами. Я американец, я буду жаловаться.
– Ого! – воскликнул один из них насмешливо: – Вы – не американец. Докажите это. Есть у вас удостоверение? Есть у вас паспорт? Ничего у вас нет. А у кого нет паспорта, тот никто. Мы можем сделать с вами все, что нам заблагорассудится. Мы так и сделаем и спрашивать вас не станем. Выходите!
Сопротивляться было бы бесполезно: я все равно остался бы в дураках. И я пошел.
Слева от меня шел весельчак, который умел говорить по-английски, справа – другой полицейский. Мы покинули городок и вскоре вышли в открытое поле.
Было ужасно темно. Мы шли по ухабистому, разъезженному шоссе, идти по которому было чрезвычайно трудно. Мне очень хотелось знать, долго ли нам придется так путешествовать, пока мы достигнем наконец печальной цели.
Но вот мы оставили за собой это жалкое шоссе и вышли на луг. Добрую часть пути мы брели по лугам.
Пришло время приступить к расправе. Но эти парни, очевидно, умели читать мысли. И в тот момент, когда я намеревался вырваться, посадив предварительно фонарь одному из моих соседей, – он схватил меня за руку и сказал:
– Вот мы пришли. Теперь нам придется распроститься.
Убийственное чувство – наблюдать, как подкрадывается к тебе последняя минута, смотреть ей навстречу с открытыми глазами и ясной головой. Впрочем, она даже и не подкрадывалась: она стояла уже передо мной, суровая и грозная. У меня пересохло в горле. Я с удовольствием выпил бы глоток воды. Но об этом нечего было и думать. «Эти несколько минут можно обойтись и без воды», – наверно, ответили бы мне. Я все же не считал своего покровителя таким негодяем. Палача я представлял себе совсем иначе. Какое, однако, грязное, гнусное дело; словно нет других профессий. Нет, надо же сделаться палачом, бестией, и к тому же избрать это своей профессией!
Никогда прежде я не чувствовал так остро, как хороша жизнь. Изумительно, невыразимо хороша даже тогда, когда усталым и голодным возвращаешься в порт и узнаешь, что твой корабль ушел и ты остался в чужой стране без единого документа. Жизнь всегда прекрасна, какой бы мрачной она нам ни казалась. И быть уничтоженным в эту темную ночь в открытом поле, как червь! Никогда не подумал бы я этого о бельгийцах. Но всему виной закон об алкоголе, делающий человека таким слабым перед искушением. Если бы сейчас, сию минуту, этот мистер Вольштедт попался мне в руки! Какую злую жену имеет, должно быть, этот человек, если он мог выдумать нечто подобное! И как я рад, что на меня не извергаются миллионы проклятий, которые тяготеют на жизни этого человека.
– Да, мистер, мы должны распроститься. Вы, кажется, вполне порядочный человек. Но в настоящий момент нам просто некуда вас девать.
Из-за одного этого все-таки не следовало бы меня вешать.
Он поднял руку, очевидно, чтобы накинуть мне на голову петлю и удавить. Они, конечно, не станут сооружать специально для меня виселицу: это было бы сопряжено с излишними расходами.
– Там, – сказал он и указал вытянутой рукой направление, – там по прямой дороге, куда я указываю, – Голландия, Нидерланды. Ну да вы, вероятно, уже слышали об этой стране?
– Да.
– Так идите прямым путем в том направлении, которое я указываю. Не думаю, чтоб вы встретили сейчас кого-нибудь из пограничников. Мы осведомлялись. Но в случае, если бы вы кого-нибудь увидели, обойдите его подальше. После часа ходьбы все в том же направлении вы придете к железнодорожной линии. Идите вдоль линии, пока не дойдете до станции. Переждите поблизости от нее, но не показывайтесь. Около четырех часов утра туда придет много рабочих; подойдите к билетной кассе и скажите по-голландски: «Роттердам, третий класс» – и больше не говорите ни слова. Вот вам пять гульденов.
Он дал мне пять кредиток.
– А вот вам еще гостинец – поешьте ночью. И не покупайте ничего на станции. Вы скоро будете в Роттердаме. До тех пор как-нибудь потерпите.
Он подал мне небольшой сверток, в котором, очевидно, были бутерброды. Потом я получил пачку папирос и коробку спичек.
Что мне сказать об этих людях? Их послали повесить меня, а они дали мне деньги и бутерброды, чтобы я мог скрыться. Они были слишком добры, чтобы хладнокровно меня убить. И как тут не любить людей, когда находишь таких душевных парней даже среди полицейских, сердце которых должно бы уже окаменеть в вечной травле и погоне за людьми?
Я так крепко тряс обоим руки, что они испугались, не намерен ли я их выдернуть.
– Не шумите вы так, ради бога, оттуда могут услышать, и тогда все полетит к черту. Придется опять все начинать сначала…
Человек был прав.
– А теперь слушайте хорошенько, что я вам скажу.
Он говорил вполголоса, но старался объяснить мне все как можно яснее, по нескольку раз повторяя сказанное:
– Не возвращайтесь никогда в Бельгию. Если мы найдем вас еще раз в пределах наших границ, можете быть уверены, что мы засадим вас на всю вашу жизнь. На всю жизнь в тюрьму. Так вот, дружище, предупреждаю вас. Нам нечего делать с вами. Ведь вы беспаспортный.
– Но, может быть, я пошел бы к консулу…
– Убирайтесь вы с вашим консулом! У вас есть удостоверение, что вы моряк? Нет? Ну вот. В таком случае ваш консул вышвырнет вас вон, и вы останетесь на нашей шее. Теперь вам известно все. Пожизненная тюрьма, поняли?
– Да, да, господа, обещаю вам. Я никогда не переступлю вашей границы.
Да и зачем мне это? Что мне нужно в Бельгии? Я был безумно рад, что очутился на свободе. Голландия гораздо лучше. Голландцев я, по крайней мере, понимаю хотя наполовину, а здесь никак не поймешь, что говорят эти люди и чего им от тебя надо.
– Ладно, теперь вы предупреждены. Идите же и будьте осторожны. Если услышите шаги, ложитесь и ждите, пока не перестанете их слышать. Не попадитесь только, иначе вы опять очутитесь в наших руках, и тогда вам несдобровать. Счастливого пути!
Они ушли и оставили меня одного.
Не помня себя от радости, я пустился в путь в указанном мне направлении.
V
Роттердам – прекрасный город, когда имеешь деньги. Но у меня не было ни гроша, не было даже кошелька, в который я мог бы положить деньги, если бы они у меня были.
И в здешней гавани не было ни одного корабля, нуждавшегося в палубном рабочем или в первом инженере. В тот момент это было мне безразлично. Если бы на каком-либо корабле потребовался первый инженер, я бы принял это место. Тотчас же. Не моргнув глазом. Катастрофа произошла бы только там, в открытом море, на полном ходу. А там им не так-то легко удалось бы выбросить меня за борт. На корабле всегда найдется что-либо покрасить, и для меня нашлась бы постоянная работа. Да я, в конце концов, и не посягаю на жалованье первого инженера. Я готов и уступить. Ба, в каком магазине не делают уступки, хотя бы там во всю стену висел плакат: «Цены без запроса?»
Катастрофа была бы неминуема, потому что в то время я еще не умел отличить кривошипа от клапана и валек от вала. Это обнаружилось бы при первом сигнале, если б шкипер позвонил мне «тихий ход» и вслед за этим бадья понеслась бы, как ошалелая, словно она поклялась не на жизнь, а на смерть выиграть «Голубую ленту». Да, была бы потеха! Но не моя вина, что мне не удалась эта шутка, – просто никто не искал первого инженера. Вообще никого не искали ни на каком корабле. Я согласился бы на любую должность – от поваренка до капитана.
Много моряков шаталось здесь, и всем им хотелось попасть на какой-нибудь корабль. А захватить судно, идущее в Штаты, не было никакой надежды. Все хотят попасть на судно, идущее в Америку. Ведь люди думают, что там всех кормят изюмом – требуется только подставлять рот. Как бы не так! А потом они валяются тысячами в портах и ждут корабль, который взял бы их обратно на родину, потому что все оказалось не так, как они ожидали. Прошли золотые времена. Иначе разве я пошел бы рабочим на «Тускалозу»?
Однако и удивили же меня бельгийские полицейские своими замечаниями о моем консуле.
Мой консул, мой! Как будто бельгийские фараоны знают моего консула лучше, ведь он же мой консул, он из-за меня в чужой стране, и ему за меня платят жалованье.
Консул освобождает от пошлины десятки кораблей, значит, ему должно быть известно и о требующихся на кораблях рабочих, в особенности, если у меня нет ни копейки денег.
– Где ваша корабельная карточка?
– Я потерял ее.
– Паспорт у вас есть?
– Нет.
– Какое-нибудь удостоверение?
– Никогда не было.
– В таком случае чего же вы от меня хотите?
– Я думал, что вы мой консул, что вы поможете мне.
Он усмехнулся. Поразительно, что люди всегда усмехаются, когда собираются нанести другому удар.
– Ваш консул? Вы должны доказать мне, милый человек, что я ваш консул.
– Но ведь я американец, а вы американский консул.
Я сказал правду.
Но он, очевидно, думал иначе, потому что возразил:
– Да, я американский консул, это несомненно. Но то, что вы американец, – это надо доказать. Где же ваши бумаги?
– Я же сказал вам: утеряны.
– Утеряны! Как можно утерять свои бумаги? Ведь документы носишь всегда при себе, особенно, если находишься в чужой стране. Ведь вы не можете доказать, что были когда-нибудь на «Тускалозе». Разве вы можете доказать это?
– Нет.
– Ну вот. Так зачем же вы пришли сюда? Если вы даже и были на «Тускалозе», если бы это и могло быть доказано, у меня все же еще не было бы доказательств, что вы американский гражданин. На американском судне могут работать и готтентоты. Так чего же вы от меня хотите? Да и как вы попали без бумаг из Антверпена в Роттердам? Это очень странно.
– Полиция меня…
– Бросьте, прошу вас, эти сказки. Где это слыхано, чтобы государственные чиновники незаконным путем переправляли людей через границу в чужую страну? Без бумаг! Вам не удастся поймать меня на эту удочку, милый человек.
И все это он говорил с улыбкой, потому что американский чиновник обязан всегда улыбаться, даже в том случае, когда объявляет смертный приговор. Это его республиканский долг. Но больше всего меня возмущало то, что он в продолжение всего разговора играл карандашом. То он царапал им что-то на столе, то чесал в волосах, то барабанил по папке, то выбивал песенку на мотив «My Old Kentucky Home»[1], то стучал им по столу, точно каждым ударом пригвождал свое слово.
С величайшим удовольствием я бросил бы ему в лицо чернильницу. Но приходилось сдерживаться, и я сказал:
– Может быть, вы устроите меня на судно, чтобы я мог вернуться домой? Может статься, у какого-нибудь шкипера недостает человека или кто-нибудь заболел.
– Судно? Без бумаг на судно? Это невозможно. И не трудитесь больше показываться мне на глаза.
– Но где же мне взять бумаги, если вы мне их не дадите? – спросил я.
– Какое мне дело до того, как вы достанете свои бумаги? Я же не брал их у вас. Ведь этак всякий проходимец может явиться ко мне и потребовать от меня свои бумаги.
– Хорошо, сэр, – возразил я на это. – Я думаю, что и другие люди, не рабочие, не раз теряли свои бумаги.
– Совершенно верно. Но у этих людей были деньги.
– Ах так! – воскликнул я. – Теперь я понимаю.
– Ничего вы не понимаете, – усмехнулся он опять, – я хочу сказать, что у этих людей были другие доказательства, и они все-таки стояли вне подозрений. Люди, у которых есть дом, адрес.
– А разве я виноват в том, что у меня нет виллы, нет дома и никакого адреса, кроме места моей работы?
– Это меня не касается. Вы потеряли бумаги? Постарайтесь приобрести себе другие. Я должен держаться данных мне инструкций. Не моя вина. Вы уже обедали?
– У меня нет денег, а милостыни я еще не просил.
– Подождите минуту.
Он встал и вышел в другую комнату. Немного погодя он вернулся и принес мне карточку:
– Вот вам продовольственная карточка на целых три дня в общежитии моряков. Когда вы используете ее, приходите опять со спокойной совестью. Попытайтесь. Может быть, вы устроитесь на какое-нибудь судно другой национальности. Не все относятся к этому делу так строго. Я не имею права давать вам указания. Вы должны найти сами то, что вам нужно. Я бессилен помочь вам. Ведь я только слуга государства. Будьте здоровы, желаю вам всяких успехов.
Возможно, что этот человек был по-своему прав. Он, кажется, вовсе уж не такая бестия. Да и почему бы людям быть бестиями? Я думаю, что величайшая бестия – это государство. Государство, отнимающее у матери сына, чтобы бросить его на сожрание идолам. Этот человек – слуга этой бестии, как и палач, который тоже только слуга. Все, что сказал этот человек, заучено им наизусть. Во всяком случае, он должен был заучить это, сдавая экзамен на консула. Речь его лилась, как струя воды. На всякое мое возражение он находил меткий ответ, моментально затыкавший мне рот. Но когда он спросил: «Голодны ли вы? Обедали ли вы?», – он сразу стал человеком и перестал быть слугой бестии. Голод – это нечто человеческое. Документы – это нечеловеческое, неестественное. Вот в чем вся разница. И в этом как раз причина того, почему люди все больше перестают быть людьми и все больше становятся похожими на фигуры из папье-маше. Бестии не нужны люди; они причиняют слишком много хлопот. Фигуры из папье-маше легче расставить по местам и облечь в однообразную форму, чтобы слуги бестии могли вести более удобную жизнь. Да, сэр.
VI
Три дня не всегда бывают тремя днями. Бывают очень длинные три дня, бывают и очень короткие. Я никогда не поверил бы, что три дня могут быть так коротки, как те три дня, когда у меня была еда и постель. Я как раз собирался сесть за первый завтрак, как эти три дня остались уже позади. Но если бы они длились даже в десять раз дольше, к консулу я больше не пошел бы. Зачем мне опять выслушивать его заученные ответы? Ведь он и теперь ничего нового мне не скажет. На корабль он меня не устроит. Так зачем же давать ему повод лишний раз изливать на меня свое красноречие? Возможно, что он опять дал бы мне продовольственную карточку. Но на этот раз, разумеется, с таким жестом и с такой миной, от которых у меня кусок остановился бы поперек горла. Эти три дня были бы еще короче первых.
В особенности же я не хотел испортить того впечатления, которое осталось у меня от него при первом моем посещении, когда он по-человечески осведомился, сыт ли я. На этот раз он, безусловно, дал бы мне карточку, как слуга бестии, трезво взвесив свой поступок и приправив его нравоучениями: «это в последний раз, слишком многие приходят за тем же… и нечего полагаться на его помощь, а надо самому взяться за какую-нибудь работу и т. д.». Нет, лучше околеть, чем пойти туда еще раз.
О, и как же я голодал! Как жестоко голодал! И как устал от ночевок по углам и подворотням, гоняемый в полусне ночной полицией, освещавшей все закоулки своими карманными фонарями. Все время приходилось быть настороже, прислушиваться сквозь сон к шагам патруля, чтобы иметь возможность вовремя улепетнуть. Попасться им в руки – значило бы угодить на принудительные работы.
И ни один корабль в гавани не нуждался в людях. Сотни голландских моряков искали места на корабле, имея в руках все необходимые бумаги. И никакой работы: ни на фабриках, ни где бы то ни было. Да если бы даже работа нашлась, мне бы ее не дали. «У вас есть документы? Нет? Жаль, не можем вас принять. Вы иностранец».
Я так голоден и так устал! И вот подходит момент, когда перестаешь ощущать разницу между кошельком сытого человека и своим собственным, которого, правду сказать, у тебя и нет. Да их, в сущности, и не приходится смешивать. Невольно начинаешь думать о кошельке сытого собрата…
Я проходил мимо витрины, у которой стояли господин и дама.
Дама сказала:
– Скажи, Фибби, разве эти сумки не прелестны?
Фибби пробормотал что-то, что могло бы одинаково легко сойти за согласие и за отрицание, но что в такой же мере могло означать: «Оставь меня в покое с твоей болтовней!»
Дама:
– Нет, право же, они исключительно хороши, настоящее старинное голландское искусство.
– Ты права, – ответил Фибби сухо. – Старинное голландское искусство 1926 года.
Слова эти прозвучали для меня райской музыкой. Я был убежден, что напал на настоящий клад.
Я не медлил ни минуты. Ведь золото лежало передо мной тут же, на улице.
Мне казалось, что Фибби гораздо внимательнее слушал меня, нежели свою жену, приятельницу или подружку, – сэр, мне нет никакого дела до того, в каких родственных отношениях состояли эти люди. Во всяком случае, он очень забавлялся, слушая мою историю. Сначала улыбался, потом смеялся, наконец заревел во всю глотку так, что прохожие начали останавливаться. Если бы я не узнал по его «That so!» при первых же словах его речи, откуда он, то его безудержный смех, конечно, сразу выдал бы его с головой. Так могут смеяться только американцы, только они.
– Итак, бой, вы превосходно рассказали свою историю. – И он рассмеялся опять.
Я думал, он расплачется над моей печальной историей. Ну, да ведь он же не был в моей шкуре. И видел все это со смешной стороны.
– Скажи мне, Флора, – обратился он к своей спутнице, – не превосходно ли рассказала эта выпавшая из гнезда птичка свою историю?
– Право, очень мило. Откуда вы? Из Нового Орлеана? Ведь это же замечательно. Там у меня живет тетушка, Фибби. Рассказывала ли я тебе о тете Китти из Нового Орлеана? Кажется, да. Помнишь, та, что каждую фразу начинает так: «Когда дедушка жил еще в Южной Каролине…»
Фибби вовсе не слушал, что говорила ему его Флора; он предоставил ей изливаться, словно бы она была водопадом, к которому он уже привык. Он пошарил у себя в карманах и достал доллар.
– Это вам не за самую историю, а за то, что вы так мастерски ее рассказали. Уметь так отлично рассказывать неправдоподобные истории – это дар, молодой человек. Вы художник, знаете ли вы это? Жалко, собственно говоря, что вы шатаетесь по свету без дела. Вы могли бы сколотить себе целое состояние, дружище. Знаете ли вы это? Ну разве он не художник, Флора? – обратился он снова к своей жене, что ли, – впрочем, какое мне дело, паспорт у них, во всяком случае, такой, какой им нужен.
– О да, Фибби, – ответила Флора в экстазе. – О конечно, он большой художник. Знаешь, Фибби, спроси его, не может ли он быть у нас на нашем журфиксе? Тогда мы, несомненно, утерли бы нос этим выскочкам Пеннингтонам.
Значит, это все же его жена.
Фибби не выказал водопаду ни малейшего внимания. Продолжая смеяться, он снова пошарил в своих карманах и достал оттуда еще один доллар.
Потом протянул мне обе кредитки и сказал:
– Один за то, что вы так мастерски рассказали свою историю, а другой за то, что вы подали мне блестящую идею для моего листка. В моих руках она стоит пять тысяч, в ваших – ни гроша. И вот я уплачиваю вам вашу долю прибыли. Ведь вы тоже некоторым образом ее участник. Спасибо вам за труды, до свиданья, всех благ.
Я помчался в разменную кассу. За доллар мне дадут около двух с половиной гульденов, за оба доллара – пять гульденов. Приличная сумма. Когда я протянул кассиру кредитки, он набросал передо мной примерно пятьдесят гульденов. Вот была неожиданность! Фибби, оказывается, дал мне две десятки, а я, не желая обнаружить при нем своего любопытства, не развернул скомканных кредиток и принял поданные мне бумажки за два доллара. Фибби – благородный человек. Благослови его Wall Street!
Двадцать долларов, конечно, большие деньги, пока имеешь их в своем кармане. Но если приходится их тратить, то внезапно убеждаешься, что двадцать долларов – это ничто. В особенности же, когда позади у тебя ряд голодных дней и ночей без крова. Прежде чем я пришел к оценке своего неожиданного богатства – его уже не стало. Только люди с большими деньгами знают им цену, потому что имеют время оценить их стоимость. Как можно узнать цену вещи, которую у вас тотчас же отнимают?
А как часто приходится слышать, что только тот, кто ничего не имеет, знает настоящую цену деньгам.
VII
Гораздо раньше, чем я предполагал, наступило то утро, которое, судя по всем признакам, было последним утром, заставшим меня в постели. Я обыскал свои карманы и нашел, что у меня еще хватит денег, чтобы побаловать себя скромным завтраком. Я не любитель скромных завтраков. Они всегда прелюдия к обеду и ужину, которых не будет. Фибби встречается не каждый день. Но если бы мне еще раз повстречался Фибби, я рассказал бы ему свою историю в таком комическом виде, что он расплакался бы от всего своего растерзанного сердца и его осенила бы идея, как раз противоположная первой, которая принесет ему пять тысяч долларов. Из идеи всегда можно выжать деньги, чему бы она ни служила – смеху или слезам. Есть столько же людей, падких на слезы и готовых заплатить за возможность поплакать, сколько и таких, которые предпочитают посмеяться…
Ну что там опять? Не дадут даже подремать за последний гульден, полежать спокойно в постели, прежде чем придется покинуть ее, и, может быть, на очень долгое время.
– Дайте мне выспаться, черт побери! Я уплатил вчера вечером, прежде чем подняться сюда.
Ну как тут не рассвирепеть? Кто-то непрерывно стучится в дверь.
– Тысячу чертей на вашу голову, убирайтесь-ка подальше. Я хочу спать!
Пусть только откроют дверь, я запущу им сапогом в самую рожу. Этакий подлый, несносный народ!
– Откройте дверь. Полиция. Нам надо с вами поговорить.
Я начинаю совершенно серьезно сомневаться в том, есть ли на свете какие-нибудь люди, кроме полиции. Полиция существует для охраны порядка, а между тем никто так не нарушает тишину и спокойствие, никто так не беспокоит людей, как полиция. И, несомненно, никто не причинил миру столько несчастий, потому что солдаты ведь тоже только полицейские.
– Чего вам нужно от меня?
– Нам надо поговорить с вами.
– Это вы могли бы сделать и через дверь…
– Мы хотим видеть вас лично. Откройте, или мы взломаем дверь.
Взломаем дверь! И эти люди взяли на себя обязанность охранять нас от грабителей!
– Хорошо, я открою.
Но едва я приоткрыл дверь, как один из них уже просунул в щель свою ногу. Старый трюк, которым они и по сию пору бравируют. Это, должно быть, первый трюк, которому их обучают.
Они входят. Двое в штатском платье. Я сижу на краю постели и начинаю одеваться.
С голландским языком я справляюсь отлично. Я ездил на голландских кораблях и здесь слегка подучился. Оба птенца щебечут кое-что по-английски:
– Вы американец?
– Как будто.
– Покажите вашу корабельную карточку.
Корабельная карточка является, очевидно, центром вселенной. Я уверен, что война велась только затем, чтобы в каждой стране могли осведомляться о паспорте или корабельной карточке. До войны никто не спрашивал ни о паспорте, ни о карточке, и люди были вполне счастливы; но войны, ведущиеся за свободу, за независимость и демократию, всегда подозрительны. Они подозрительны с тех самых пор, как пруссаки вели свои освободительные войны против Наполеона. Когда выигрываются освободительные войны, люди лишаются свободы, потому что свободу выиграла война. Да, сэр.
– У меня нет корабельной карточки.
– У вас н-е-т корабельной карточки?
Этот разочарованный тон мне уже приходилось слышать в то прекрасное раннее утро, когда я собирался так сладко вздремнуть.
– Да, у меня н-е-т корабельной карточки.
– Тогда покажите ваш паспорт.
– Я не имею паспорта.
– Не имеете паспорта?
– Нет, не имею.
– И никакого удостоверения из местной полиции?
– И никакого удостоверения из местной полиции.
– Надеюсь, вам известно, что без визированных нашими властями документов вы не можете оставаться в Голландии?
– Нет, этого я не знаю.
– Так. Этого вы не знаете? Может быть, вы последние месяцы и годы жили на Луне?
Оба птенца считают это бог весть какой остроумной шуткой и хохочут:
– Одевайтесь и идите с нами!
Хотел бы я знать, вешают ли и здесь, если у человека нет корабельной карточки?
– Нет ли у вас, господа, папиросы? – спрашиваю я.
– Сигару можете получить, папирос у меня нет. Мы можем купить по пути. Хотите сигару?
– Я с большим удовольствием выкурю сигару, чем папиросу.
И пока я одеваюсь и моюсь, я раскуриваю сигару. Оба полицейские садятся у самой двери. Я не очень-то тороплюсь. Но как бы человек ни медлил – все имеет свой предел, и в конце концов я оканчиваю свой туалет.
Мы отправились и пришли – куда? Как вы думаете? В полицейский участок.
Здесь меня снова тщательно обыскали. На этот раз им посчастливилось больше, чем их собратьям в Антверпене. Они нашли в моих карманах сорок пять голландских центов, которые я приберег себе на завтрак.
– Как? Это все, что вы имеете?
– Да, это все, что я имею.
– На какие же средства вы жили здесь все эти дни?
– На те средства, которых сегодня у меня уже нет.
– Значит, у вас были деньги, когда вы приехали в Антверпен?
– Да.
– Сколько?
– Этого в точности не помню. Сто долларов приблизительно, а может быть, и двести.
– Где же вы взяли эти деньги?
– Очень просто: скопил.
Очевидно, это была хорошая шутка, потому что вся банда, обступившая меня, так и прыснула со смеху. Но все следили за первосвященником, смеется ли он. И когда он начинал смеяться, они все покатывались со смеху, а когда он замолкал, они так внезапно обрывали свой смех, словно бы их поразил удар.
– Как же вы попали в Голландию без паспорта? Как вы сюда проникли?
– А так просто и проник.
– Как просто?
Консул не поверил мне, когда я рассказал ему, каким путем я попал в Голландию. Эти и подавно не поверят. А потом в праве ли я выдавать моих милых бельгийцев? И я выпалил:
– Я прибыл на корабле.
– На каком корабле?
– На… на… «Джордже Вашингтоне».
– Когда?
– Этого я точно не помню.
– Так? Значит, вы прибыли на «Джордже Вашингтоне». Это довольно мифический корабль. Насколько нам известно, такого корабля в Роттердаме не бывало.
– Это уж не моя вина. За корабль я не отвечаю.
– Значит, у вас нет никаких бумаг. Ничего? Ровно ничего, чем вы могли бы доказать, что вы американец?
– Нет, но мой консул…
Я, кажется, сказал что-то очень смешное, потому что вокруг меня опять поднялся адский хохот.
– В-а-ш консул?!.
Слово «ваш» он растянул так, как будто его должно было хватить на полгода.
– У вас же нет бумаг. Что же в таком случае может сделать с вами в-а-ш консул?
– Он даст мне бумагу.
– Ваш консул? Американский консул? В двадцатом веке? Нет! Без бумаг – нет! Другое дело, если бы вы жили в других условиях – я хочу сказать, в другой обстановке. Но такому проходимцу? Нет!
– Но ведь я американец.
– Возможно. Но это вы должны доказать ва-ше-му консулу. А без бумаг он вам не поверит. Без бумаг он не поверит вам, что вы вообще родились. Я скажу вам кое-что в поучение: чиновники всегда бюрократы. И мы тоже бюрократы, но самые завзятые бюрократы это те, что стали бюрократами вчера. А самые свирепые бюрократы те, что унаследовали свой бюрократизм от пруссаков. Вы поняли, что я хочу сказать?
– Как будто, господин.
– И если мы отправим вас к вашему консулу и там обнаружится, что у вас нет бумаг, тогда он уже официально передаст вас в наше распоряжение, и тогда мы никогда от вас не отвяжемся. Надеюсь, вы и на этот раз поняли, что я хочу вам сказать?
– Как будто, господин.
– Как же нам поступить с вами? Беспаспортные получают у нас шесть месяцев тюрьмы, а потом высылаются обратно на родину. Ваша родина под сомнением, и нам придется заключить вас в концентрационный лагерь. Не можем же мы убить вас как собаку. Но возможно, что выйдет и такой закон. Почему, собственно говоря, мы должны вас кормить? Хотите поехать в Германию?
– Я не хочу в Германию. Когда немцам предъявляешь счет…
– Значит, Германия отпадает. Что же, это понятно. Довольно на сегодня.
По-видимому, этот чиновник много думал или прочел на своем веку много хороших книг.
Он подозвал полицейского и сказал:
– Уведите его в камеру, дайте ему завтрак и купите английскую газету и журнал, чтобы он не скучал. И пару сигар.
VIII
К вечеру меня опять повели в контору; там мне приказали следовать за двумя чиновниками в штатском платье. Мы отправились на вокзал и уехали. На станции маленького городка мы вышли из поезда и направились в полицию. Там я сел на скамью и подвергся такому осмотру свободных от дежурства фараонов, словно я был, по меньшей мере, диким зверем, привезенным в зоологический сад. Время от времени со мной заговаривали. Когда пробило десять часов, мои спутники сказали:
– Пора. Нам надо идти.
Мы шли полями по протоптанным тропинкам. Наконец мои спутники остановились, и один из них сказал приглушенным голосом:
– Идите туда, в том направлении, куда я вам указываю, все время прямо. Вы никого не встретите. Если вы кого-либо увидите, обойдите его подальше или ложитесь, пока он не пройдет. Через некоторое время вы подойдете к железнодорожной линии. Идите вдоль линии, пока не дойдете до станции. Оставайтесь неподалеку от нее до утра. Как только увидите, что составляют поезда к отправке, идите к кассе и скажите: «Um troisieme a Anvers» – «Третий класс до Антверпена». Можете запомнить?
– Да, конечно. Это очень легко.
– Но не говорите больше ни слова. Вы получите свой билет и поедете в Антверпен. Там вы легко найдете корабль, которому нужен моряк. Вот вам кое-что перекусить. А вот тридцать бельгийских франков.
Он вручил мне сверток с бутербродами, коробку сигар и спички, чтобы я ни у кого не просил огня.
– Никогда больше не возвращайтесь в Голландию. Вы получите шесть месяцев тюрьмы или будете заключены в концентрационный лагерь. Я нарочно предупреждаю вас при свидетеле. Счастливого пути!
И вот я остался один среди ночи, в открытом поле. Счастливого пути!
Я шел некоторое время в указанном направлении, пока не убедился, что мои проводники не могут уже меня видеть. Тогда я остановился и погрузился в размышление.
В Бельгию? Но там меня ожидало пожизненное заключение. Назад в Голландию? Здесь дают только шесть месяцев тюрьмы – здесь можно бы отделаться несколько дешевле. Но потом еще концентрационный лагерь для беспаспортных. И почему я не спросил, сколько времени длится интернирование? Вероятно, тоже пожизненно. Почему бы Голландия должна уступать Бельгии?
Я пришел к заключению, что Голландия обойдется мне во всяком случае дешевле, чем Бельгия. Здесь было лучше еще потому, что я мог справиться с языком, между тем как в Бельгии я не понимал ни слова, а сам уж и совсем не мог объясниться.
И вот я пошел несколько в сторону и шел так около получаса. А потом полем, наискось, назад в Голландию. Пожизненная тюрьма – это было бы слишком горько!
Все шло отлично. И я смело пробирался вперед.
– Остановись! Кто там? Или я буду стрелять.
Нечего сказать, приятное ощущение, когда внезапно из темноты вас окликает голос: «или я буду стрелять…»
Прицелиться этот человек не мог, так как не видел меня в темноте. Но пуля может попасть и без прицела. А это, в конце концов, еще хуже пожизненной тюрьмы.
– Что вы здесь делаете? – два человека выступили из темноты и направились ко мне.
– Я вышел немного погулять, мне не спится.
– Почему же вы гуляете именно здесь, на границе?
– А я не видал границы. Здесь же нет забора.
Два ярких карманных фонаря осветили мое лицо, и меня обыскали. И что за охота людям обшаривать карманы? Мне думается, они всюду ищут утерянные четырнадцать пунктов Вильсона. Но я, во всяком случае, не ношу их с собой в кармане.
Конечно, они не нашли у меня ничего, кроме бутербродов, тридцати франков и сигар. Один остался со мной, а другой пошел обыскивать часть пройденного мной пути. Вероятно, он рассчитывал найти там международный мир, который ищут по всему свету с тех пор, как наши юноши боролись и отдали свои жизни за то, чтобы эта война была последней войной.
– Куда вы намерены теперь идти?
– Назад, в Роттердам.
– Теперь? Почему же именно в полночь и как раз здесь, через луг? Почему вы не идете по дороге?
Как будто ночью нельзя ходить по лугу! Удивительные у людей понятия! И всегда у них является подозрение: не преступник ли перед ними. Я стал рассказывать им, как приехал из Роттердама и как попал сюда. Но тут они рассвирепели и заявили мне, чтобы я не морочил их. Им совершенно ясно, что я прибыл из Бельгии и хочу пробраться в Голландию. А когда я сказал им, что тридцать франков – наилучшее доказательство моим словам, они рассвирепели еще пуще и сказали, что франки-то именно и доказывают мою наглую ложь. Они доказывают, что я еду из Бельгии, так как в Голландии ни у кого нет франков. Что же мне было делать? Сказать им, что голландские чиновники дали мне эти деньги и незаконным путем среди ночи сплавили меня? Это принудило бы их арестовать меня и предъявить мне обвинение в оскорблении властей. В заключение они все же признали меня невинным бедняком, ничего общего с контрабандистами не имеющим, и вывели на верную дорогу, по которой я снова мог вернуться в Антверпен.
Так добры были ко мне эти люди!
Итак, я должен был вернуться в Бельгию, ничего другого мне не оставалось. Если бы только не эта пожизненная тюрьма!
Целый час шел я в том направлении, где должна была начаться Бельгия.
Я устал и спотыкался. О как охотно я растянулся бы здесь и уснул! Но здравый смысл подсказывал мне идти дальше, чтобы поскорей выбраться из этого опасного места, где разрешено стрелять в того, кому стрелять не разрешается.
Вдруг что-то хватает меня за ногу. Я думаю, что это собака. Но когда я прикасаюсь к ней, то оказывается, что это рука. И тут же вспыхивает карманный фонарь. Эта штука, наверно, изобретена самим дьяволом. Ее видишь только тогда, когда она уже торчит у тебя перед глазами.
Передо мной встают два человека. Они лежали здесь, на лугу, и я наткнулся на них.
– Куда вы?
– В Антверпен.
Они говорят по-голландски или, вернее, по-фламандски.
– В Антверпен? Ночью? Почему же вы не идете по шоссе, как подобает порядочным людям?
Я отвечаю им, что иду не по доброй воле, и рассказываю все, что произошло.
– Эти сказки вы можете рассказать другим. Не нам. На такое дело чиновники не пойдут. Вы натворили чего-нибудь в Голландии и теперь хотите улизнуть через границу. Но это вам не удастся. Мы обыщем прежде всего ваши карманы и узнаем, почему вы в полночь бродите в степи на самой границе.
Но ни в карманах, ни в швах у меня они не нашли того, чего искали. Хотелось бы мне знать, чего, собственно, ищут всегда эти люди и зачем они выворачивают карманы? Дурная привычка – и больше ничего.
– Мы знаем, чего ищем… Об этом вам совершенно нечего беспокоиться.
Этот ответ не мог меня успокоить. Найти им, однако, у меня ничего не удалось. Я убежден, что до конца мира одна половина людей будет обыскивать карманы, а другая – позволять себя обыскивать. Быть может, вся борьба человечества имеет целью установить, кто вправе обыскивать карманы и кто обязан подчиняться обыскам, платя еще деньги при этом.
Окончив церемонию обыска, один из чиновников обратился ко мне:
– Вон там дорога на Роттердам, идите прямо по этой дороге и больше сюда не показывайтесь. И если вы еще раз наткнетесь на пограничную стражу, то не надейтесь отделаться от нее так легко, как вы отделались от нас. Что, у вас в Америке есть, что ли, нечего, что вы все приезжаете объедать нас? У нас своим не хватает.
– Но ведь я здесь вовсе не по доброй воле, – возражаю я.
– Удивительно, это говорят все, кого бы мы ни поймали.
Вот так новость! Значит, не я один шатаюсь здесь, в этой чужой стране.
– Ну идите. И не сбивайтесь больше с дороги. Уже светает, и мы сможем отлично видеть вас. Роттердам – хороший город. Там много кораблей, на которых всегда нужны моряки.
Сколько раз я уже слышал это. Эти частые повторения одного и того же должны бы уже стать научной истиной.
По дороге проехал воз с молоком; он подвез меня немного. Потом меня нагнал грузовой автомобиль, и этот подвез меня. Потом мне повстречался крестьянин, который гнал в город свиней. Так, миля за милей, я приближался к Роттердаму. Пока люди не имеют никакого отношения к полиции и пока они не хотят, чтобы их считали за людей, имеющих к ней какое бы то ни было отношение, до тех пор они могут быть милыми существами, вполне разумно мыслящими и нормально чувствующими. Я доверчиво рассказывал людям о всех своих злоключениях и о том, что у меня нет никаких бумаг, и все они были очень добры ко мне, дали мне поесть, дали мне сухой теплый угол, где я мог переночевать, и добрый совет, как наилучшим образом обойти полицию.
Удивительное дело! Никто не любит полиции. И при ограблении полицию зовут лишь потому, что не позволено самим расправляться с грабителями и отбирать у них награбленное.
IX
Тридцать франков, размененных на голландские гульдены, дали немного. Но ведь на деньги все равно нельзя полагаться, если под рукой нет ничего другого.
Гуляя у гавани, я увидел двух мужчин, направлявшихся в порт. Когда они приблизились ко мне, я перехватил кое-что из их разговора. Ужасно смешно слышать, как говорят англичане. Англичане утверждают, что мы не умеем говорить на чистом английском языке; но язык, на котором говорят они сами, безусловно, не английский язык. Это вообще не язык: ну да все равно. Я ведь ненавижу этих красноголовых. Но и они нас не переваривают. Итак, мы квиты. Это длится уже, по крайней мере, полтораста лет, а может быть, и гораздо дольше.
Попадешь, например, в какую-нибудь гавань, в которой их полным-полно, как ежевики на кустах в хороший урожай, в Австралии, Японии, Китае – все равно, где бы то ни было, – захочешь раздавить стаканчик, зайдешь в ближайший кабак. Там они сидят и стоят вокруг столов, и не успеешь открыть рта, как начинается потеха.
– Эй, янки!
Не обращая внимания на этих быков, выпиваешь свою бутылку и собираешься уходить.
Вдруг из какого-нибудь угла раздается голос:
– Who won the war (кто победил), янки?
Хотел бы я знать, какое мне до этого дело? Я не победил, это я знаю наверно. И те, что считают себя победителями, тем тоже не приходится смеяться; они были бы рады, если бы никто об этом не говорил.
– Эй, янки!
Что тут скажешь, если ты один среди двух дюжин красноголовых быков? Скажешь: «Мы!» – будет потасовка. Скажешь: «Французы!» – будет потасовка. Скажешь: «Я» – они рассмеются, и все же будет потасовка… Скажешь: «Английские колонии: Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка» – будет потасовка. Не скажешь ничего – значит: «Мы, американцы!», и опять будет потасовка… Сказать: «Вы победили!» – было бы бессовестной ложью, а лгать мне не хочется. Значит, так или иначе будет потасовка; от нее никак не избавишься. Вот они каковы, эти быки, а нам еще говорят: «Ваши братья из Великобритании». Не мои, во всяком случае. А потом они же еще и удивляются, что не выносишь их запаха.
– С какого вы корабля? – спрашиваю я.
– А ты, янки, что здесь делаешь? Мы еще не видели здесь ни одного янки.
– Мой корабль ушел из-под носа, и я жду другого.
– Без страхового полиса, ге?
– Вы угадали.
– Хочешь улизнуть отсюда?
– Во что бы то ни стало.
– Мы на «Шотландце».
– А куда идете? – спросил я.
– В Болонью. Туда мы можем тебя довезти. Дальше нельзя. Боцман у нас собака.
– Ладно. Хотя бы до Болоньи. Когда вы снимаетесь?
– Самое лучшее, если ты придешь в восемь. В это время боцман как раз выпивает. Мы будем стоять на палубе. Если шапка будет у меня на затылке, можешь подняться; если же нет, то подождешь. Не ходи только слишком много у нас под носом. Если же тебя поймают, дай лучше побить себе морду, но не выдавай нас. Здесь дело чести, понял?
В восемь часов я был на месте. Шапка сидела на затылке. Боцман был пьян, как стелька, и не протрезвился до самой Болоньи. Тут я вышел и очутился во Франции.
Я разменял свои деньги на французские франки. Потом отправился на вокзал, где стоял экспресс «Болонья – Париж». Взял билет до первой станции и сел в поезд.
Французы слишком вежливы, чтобы беспокоить пассажиров в дороге.
Так я доехал до Парижа. Но тут стали проверять билеты, а у меня билета не оказалось.
Опять полиция. Ну конечно! Да и как дело могло бы обойтись без полиции? Пошло невероятное коверканье языка. Я – несколько слов по-французски, они – несколько слов по-английски. Большую часть того, что они говорили, мне приходилось отгадывать: «Откуда я?» – «Из Болоньи».– «Как я попал в Болонью?» – «На корабле». – «Где моя корабельная карточка?» – «У меня ее нет».
– Что, у вас нет корабельной карточки?
Этот вопрос я понял бы, если бы ко мне обратились даже по-санскритски, потому что жесты и тон, с которыми этот вопрос предлагается, всегда так у всех одинаковы, что ошибиться невозможно.
– Паспорта у меня тоже нет. И никакого удостоверения. У меня вообще нет никаких бумаг. И никогда не было.
Все это я произношу залпом, без передышки. По крайней мере, им не придется ставить мне этих вопросов и терять время. Я вижу, что они озадачены, потому что одну минуту ни один из них не знает, что сказать и что спросить. К счастью, у них остается случай с билетом, которого у меня не оказалось. И на следующий день опять начинается допрос. Я спокойно предоставляю им говорить. Я ничего не понимаю. В конце концов, мне становится ясно, что меня ожидает десять дней заключения за мошенничество на железной дороге или нечто подобное. Точно не знаю, за что. Да мне это и безразлично. Главное то, что я в Париже.
Мое пребывание в тюрьме было очень забавно.
Первый день. Водворение, купанье, осмотр, чистое белье, распределение по камерам. Первый день прошел.
Второй день. Явка к кассиру за получением квитанции на отобранные у меня при аресте деньги. Вторичное установление личности и занесение в толстую книгу. После обеда прием у тюремного духовника. Он уверяет меня, что отлично говорит по-английски. Но на таком английском языке, наверно, говорили в Англии еще до Вильгельма Завоевателя. Я не понял ни единого слова из этого «отличного» английского языка, но и виду не подал, что не понимаю. Говоря о боге, он произносил это слово так: «Goat», и я был уверен, что он говорит о козле. Так прошел и второй день.
Третий день. Перед обедом меня спросили, пришивал ли я когда-нибудь тесемки к фартукам. Я ответил: «Нет». После обеда мне заявили, что я назначен в фартучное отделение. Так прошел третий день.
Четвертый день. Перед обедом мне дали иглу, ножницы, нитки и наперсток. Наперсток не годился. Но мне сказали, что другого нет. После обеда мне показали, как я должен класть иголку, ножницы и наперсток на табуретку, а табуретку ставить посреди комнаты перед тем, как покинуть камеру для прогулки. Снаружи двери красовалась надпись: «Имеет право на пользование ножницами, иглой и наперстком». Так прошел четвертый день.
Пятый день – воскресенье.
Шестой день. Утром меня ведут в рабочую казарму. После обеда мне указывают мое место в казарме. Прошел шестой день.
Седьмой день. Утром мне показывают заключенного, который должен обучить меня пришивать тесемки к фартукам. После обеда заключенный говорит мне, чтоб я вдел нитку в иглу. Прошел и седьмой день.
Восьмой день. Мой учитель показывает мне, как пришивать тесемки. После обеда – купанье и взвешивание. Восьмой день прошел.
Девятый день. Утром меня вызывают к директору. Мне сообщают, что завтра истекает мой срок, и спрашивают, нет ли у меня жалоб. Потом меня берут на учет как иностранца. После обеда мне показывают, как надлежит пришивать тесемки. Прошел девятый день.
Десятый день. Утром я пришиваю тесемку к фартуку. Мой учитель разглядывает пришитую тесьму полтора часа и потом говорит, что она пришита неверно и что он должен ее отпороть. После обеда я пришиваю еще одну тесьму. После того как я пришил один конец тесьмы, меня вызывают к отправке. Меня взвешивают, обыскивают, выдают мне мою одежду; я переодеваюсь, и мне разрешается выйти во двор на прогулку. Прошел и десятый день.
На следующее утро в шесть часов меня спрашивают, хочу ли я получить еще раз завтрак. Я отвечаю: « Нет». Меня ведут к кассиру, где я жду некоторое время, потому что он еще не пришел. Мне все же дают завтрак; наконец кассир приходит и возвращает мне мои деньги. Потом мне дают пятнадцать сантимов за исполненную мною работу, и я свободен. Не много заработала на мне Франция, и если железная дорога воображает, что она возместила свои убытки, то жестоко ошибается.
На воле я сразу же попал в объятия полиции. Мне заявили, что в течение пятнадцати дней я должен оставить пределы Франции тем же путем, каким попал в страну. Если же по истечении пятнадцати дней меня здесь найдут, то ко мне будут применены законные меры.
Итак, ко мне будут применены законные меры. Я не вполне уяснил себе смысл этих слов: шла ли здесь речь о моем повешении или сожжении на костре. А почему бы и нет? В наше время совершенной демократии беспаспортный, а значит, и лишенный права выборов, является еретиком. Каждый век имеет своих еретиков и своих инквизиторов. В наши дни паспорт, виза, ограничения иммиграции играют роль догматов, на которых зиждется непогрешимость папы, догматов, в которые человеку приходится верить, чтобы избежать последовательного ряда пыток. Прежде тиранами были князья, в настоящее время – тиран государство. Конец всякой тирании – все равно, кто бы ни был тиран, – низложение и революция. Свобода слишком тесно срослась со всем существом и волей человека, чтобы человек мог примириться с какой бы то ни было тиранией, в какой бы обманчивой форме она ему не являлась, хотя бы в форме многообещающего права участвовать в выборах.
– Но ведь у вас должна же быть хоть какая-нибудь бумажка, милый друг, – сказал предостерегавший меня офицер. – Без бумаги вы не можете сдвинуться с места.
– Может быть, мне следует обратиться к моему консулу?
– К вашему консулу?
Этот тон был мне знаком. По-видимому, моего консула знал весь свет.
– Чего же вы хотите от вашего консула? Ведь у вас нет бумаг. Он не поверит ни единому вашему слову. Для него имеют значение только бумаги. Лучше и не пытайтесь обращаться к нему. Иначе мы никогда от вас не отделаемся, вы так и будете всю жизнь сидеть у нас на шее.
Как говорили римляне? «Пусть консулы позаботятся, чтобы с республикой не случилось чего-нибудь дурного». А республике, наверно, пришлось бы очень плохо, если бы консулы не мешали тем, кто не имеет бумаг, возвращаться на родину.
– Но хоть какую-нибудь бумагу вы должны иметь. Не можете же вы прожить весь остаток своей жизни без бумаг.
– Да, мне тоже кажется, что мне следовало бы иметь какую-нибудь бумагу.
– Я не могу выдать вам документа. На основании чего? Все, что я могу вам дать, это отпускную бумагу из тюрьмы. С этой бумагой вы далеко не уйдете. Лучше уже вовсе не иметь ее. А всякую другую бумагу я могу вам дать только с оговоркой: предъявитель утверждает, что он тот-то и тот-то и явился оттуда-то. Но такая бумага не имеет никакой цены, так как не может служить доказательством; она свидетельствует только о том, что вы сами утверждаете. А вы, разумеется, можете говорить все, что вам вздумается. Даже если вы говорите правду, то это должно быть доказано. Мне очень жаль, но я не могу вам помочь. Я предостерегаю вас совершенно официально; вам придется покинуть нашу страну. Поезжайте в Германию. Это тоже хорошая страна.
Почему они все посылают меня в Германию, хотел бы я знать?
X
Я остался на несколько дней в Париже в надежде на какое-нибудь счастливое событие. Случай иногда помогает лучше самых прекрасных планов. Теперь я с полным правом мог осмотреть Париж. Мой билет по железной дороге был уплачен, мое питание в тюрьме отработано. Итак, я не остался в долгу перед Францией и мог спокойно топтать ее тротуары.
Когда человеку нечего делать, в голову лезут всякие ненужные мысли. И вот однажды пришла мне на ум нелепая мысль – отправиться к консулу. Я знал заранее, что это безнадежно. Но я подумал про себя, что никогда не мешает ближе узнать людей. Все консулы выливаются из той же формы, что и чиновники. Они употребляют в разговоре такие же обороты речи, какими блистали в свое время на экзаменах, они становятся сановитыми, серьезными, властными, почтительными, равнодушными, скучающими, заинтересованными и печальными или, наоборот, веселыми, радостными, приветливыми и болтливыми – всегда при одинаковых обстоятельствах, вне зависимости от того, состоят ли они на службе у Америки, Франции, Англии или Аргентины. Знать, точно знать, когда следует обнаружить то или иное чувство, – в этом вся премудрость, которой должен обладать чиновник. Случается, что чиновник позабудет на полминуты эту свою профессиональную мудрость и станет человеком. Тогда в нем трудно узнать прежнего чиновника, он как бы выворачивает наизнанку свою оболочку. И наступает самый интересный момент, когда он вдруг замечает, что внутренняя сторона его оболочки лежит перед вами обнаженной, и снова быстро прячет ее внутрь. Чтобы пережить этот момент и обогатить свой опыт еще одним наблюдением, я отправился к консулу. Опасность заключалась в том, что он откажется от меня, официально передаст меня французской полиции и свяжет меня, таким образом, по рукам и ногам. Я окажусь под наблюдением полиции и должен буду давать отчет в каждом своем шаге.
Я прождал полдня. Потом консульство закрыли. После обеда очередь опять не дошла до меня. Нашему брату приходится ждать везде, куда бы он ни пришел. Ведь у кого нет денег, у того, по общему мнению, уйма свободного времени. Тот, кто имеет деньги, может расплатиться своими деньгами, а тот, у кого их нет, должен расплачиваться своим временем и терпением. А если он станет упорствовать или обнаружит свое нетерпение в какой-либо нежелательной форме, то у чиновника найдется много способов заставить его расплатиться еще большим количеством времени. Итак, миришься с неизбежной потерей драгоценного времени.
Здесь сидело еще много таких, которые приносили в жертву свое время. Некоторые просиживали здесь целые дни. Других посылали, по крайней мере, по шести раз туда и обратно, потому что у них либо чего-нибудь недоставало, либо предъявленные документы не имели установленной формы.
В ожидальню вкатилась маленькая, совершенно круглая дама. Жирная – до невероятности. Трудно даже передать, до чего она была толста. В этом помещении, где на скамьях сидели одни лишь истощенные фигуры, касаясь головами повешенного на стене усеянного звездами флага, где покорные, услужливые и привыкшие к труду люди выжидали, с таким выражением на лицах, словно за бесчисленными дверями подписывался их смертный приговор, присутствие жирной дамы действовало прямо-таки оскорбительно. У нее были черные, как смоль, жирные, вьющиеся волосы, кривой нос и невероятно кривые ноги. Ее карие глаза навыкате, казалось, готовы были выскочить из орбит. Она была одета во все лучшее, что только может позволить себе богатство. Она пыхтела, стирая с лица обильный пот и, казалось, готова была свалиться под тяжестью своего ожерелья, серег и бриллиантовых брошек. Если бы она не носила на своих пальцах таких тяжелых платиновых колец, ее пальцы, наверное, лопнули бы от натуги своего собственного жира.
Не успела она распахнуть дверь, как уже воскликнула:
– Я потеряла паспорт. Где мистер консул? Я должна сейчас же получить новый паспорт.
Вот оно что! Оказывается, и другие люди теряют свои паспорта. Кто бы мог это подумать? Я был почти убежден, что такое несчастье может постигнуть только моряка.
Да, можешь радоваться, Фанни, мистер консул отчитает тебя за потерянный паспорт. Тебе придется выслушать немало неприятных вещей. Новый паспорт – бедняжка! Придется тебе, пожалуй, пришить к фартуку другой конец тесьмы. Как ни неприятна была мне эта дама своей назойливой внешностью, я вдруг почувствовал к ней симпатию, ту симпатию, которую испытываешь к своему товарищу по несчастью.
Секретарь вскочил со своего стула:
– Разумеется, мадам, подождите, прошу вас, одну минуту. Присядьте, пожалуйста.
Он взял стул и с поклоном подал его даме. Потом принес три формуляра и заговорил с ней шепотом, заполняя их. Тощим фигурам приходилось самим заполнять формуляры, иногда по четыре и пять раз, если они делали ошибки. Но дама, видимо, не умела писать, и секретарь оказывал ей эту маленькую услугу.
Записав все, он вскочил и понес формуляры в одну из дверей, за которыми подписывались смертные приговоры.
Очень скоро он вернулся назад и вполголоса обратился к туше:
– Мистер Гргргргр желает вас видеть, мадам. Есть у вас при себе три фотографии?
Черноволосая туша достала три фотографии и подала их услужливому секретарю. Потом она исчезла за дверью, где решались судьбы мира.
Только совсем старомодные люди верят еще теперь в то, что судьбы людей решаются на небесах. Это – достойная сожаления ошибка. Судьбы людей – судьбы миллионов людей решаются американскими консулами, «которые должны заботиться, чтобы с республикой не случилось чего-нибудь дурного!» Да, сэр.
Дама недолго находилась в таинственной комнате. Выходя оттуда, она захлопнула свою сумку энергичным щелчком. И этот щелчок пронзительно кричал:
– Ах, господи, ведь надо же жить и другим дать жить!
Секретарь тотчас же приподнялся, вышел из-за своего стола и пододвинул даме стул. Дама села, открыла сумку, порылась в ней, достала пудреницу и, оставив на столе раскрытую сумку, принялась пудриться. Зачем ей понадобилось пудриться, если, по всем признакам, она только что пудрилась, – было неясно.
Секретарь обшарил весь стол, ища, очевидно, бумагу, заложенную им бог весть куда. Наконец он нашел ее, и так как дама к тому времени уже кончила пудриться, то она взяла со стола сумку, опустила в нее пудреницу и опять защелкнула с такой силой, что сумка издала тот же пронзительный звук.
Истощенные фигуры на скамьях не слышали этого пронзительного звука. Все они были, по-видимому, беспечные иммигранты, не понимавшие международного языка щелчков. Потому-то им и не предлагали с поклоном стула. Потому-то им и приходилось ждать, пока придет их очередь.
– Можете ли вы через полчаса заехать сюда, мадам, или вам угодно, чтобы мы послали вам паспорт в отель?
Вежливый народ в американском консульстве!..
– Я приеду через час. Паспорт я уже подписала.
Дама встала. Когда она через час вернулась снова, я все еще сидел. Но эта круглая каракатица уже получила свой паспорт.
Наконец-то я получу здесь свой паспорт. Теперь я знал это достоверно. Я не стану утруждать секретаря присылкой его ко мне в отель. Я возьму его сейчас же с собой. А если у меня будет паспорт, значит, будет и корабль. Если и не американский, то уж во всяком случае английский или голландский, или же датский. По крайней мере, у меня будет работа и надежда найти в какой-нибудь гавани отечественный корабль, нуждающийся в палубном рабочем. Ведь я не только умею красить, я знаю еще, как чистить медь; потому что если на корабле уже нечего окрашивать, то всегда еще найдутся медные вещи, которым надо придать блеск.
Я действительно слишком поторопился со своим приговором. Американские консулы лучше, чем о них говорят, а то что мне говорила о консулах бельгийская, голландская и французская полиция, объясняется только национальной ревностью.
Наконец наступил тот день и час, когда очередь дошла до моего номера, и вот меня позвали. Всех моих тощих собратьев по скамье уводили в другую дверь для выслушивания смертного приговора. Для меня же сделали исключение. Меня позвали к мистеру Гргргргр, или как его там зовут. Это был тот человек, которого я так страстно жаждал видеть; ведь это был он, понимавший всю глубину несчастья человека, потерявшего паспорт. Если бы никто на всем белом свете не помог мне, он сделал бы это. Он помог увешанной золотом толстухе, тем скорее и усерднее он поможет мне. Да, очень хорошо, что я решил еще раз попытать свое счастье.
XI
Консул – маленький, худощавый человек, высохший на своей службе.
– Присядьте, – говорит он и указывает на стул, стоящий у его письменного стола. – Чем могу служить?
– Я хотел бы получить паспорт.
– Вы потеряли паспорт?
– Не паспорт, а корабельную карточку.
– Ах значит, вы моряк?
Он сразу изменил свой тон. И его новый тон, проникнутый каким-то странным недоверием, длился еще некоторое время и определил дальнейший характер нашего разговора.
– Я потерял свой корабль.
– В пьяном виде?
– Нет. Я никогда не пью ни единой капли.
– Вы же сказали, что вы моряк?
– Так точно, моряк. Мой корабль ушел тремя часами раньше, чем было условлено. Он должен был уйти с приливом, но так как он уходил без груза, то ему нечего было дожидаться прилива.
– Значит, ваши бумаги остались на корабле?
– Да.
– Я так и полагал. Вы помните номер вашей карточки?
– Нет.
– Кем она была выдана?
– Этого я не могу сказать вам в точности. Я плавал на каботажных судах, на бостонских, ньюйоркских и балтийских. Я уже не помню, где мне выдали карточку.
– Так я и думал.
– Не каждый же день смотришь на карточку. Я, признаться, ни разу не взглянул на нее за все время, пока она была у меня.
– Так.
– Она лежала у меня в кармане.
– Инородец?
– Нет, я родился в Америке.
– Ваше рождение было зарегистрировано?
– Не знаю. Тогда я был еще слишком мал.
– Значит, не зарегистрировано?
– Я же говорю вам, не знаю.
– Но я-то знаю.
– Так зачем же вы спрашиваете, если знаете?
– Так разве я хочу получить паспорт? – спросил он меня.
– Этого я не знаю, сэр, хотите ли вы иметь паспорт.
– Ведь вы же хотите получить паспорт, а не я. И так как паспорта выдаю я, то, надеюсь, вы разрешите мне задавать вам вопросы? Не правда ли?
Этот человек был прав. Люди всегда правы. И это не составляет для них никакого труда. Сначала они выдумывают законы, а потом стараются вдохнуть в них жизнь.
– У вас есть точный адрес в Америке?
– Нет, я живу на кораблях или же, если не плаваю, то в наших общежитиях и ночлежках.
– Значит, без определенного адреса. Может быть, вы член какого-нибудь клуба?
– Кто, я? Нет.
– Родители есть?
– Нет, умерли.
– Родственники?
– Слава богу, нет. Если бы и нашлись какие-нибудь, я бы от них отрекся.
– Вы участвовали в выборах?
– Нет, никогда.
– Значит, вы не состоите и в избирательных списках?
– Безусловно, нет. Я бы не участвовал в выборах, если бы даже был в это время на берегу.
Он смотрит на меня с минуту тупым, ничего не выражающим взглядом. Все время он улыбался и, как и его коллега в Роттердаме, играл карандашом. Что стали бы люди делать, если бы вдруг не стало карандашей? Правда, тогда остались бы еще линейки или пресс-папье, или телефонный шнур, или очки, или несколько листов бумаги, или формуляры, которые можно перелистывать. Канцелярия позаботилась бы о том, чтобы чиновник не скучал. Мыслей, которыми он мог бы заняться, у него нет, а если какая-нибудь заведется, то в этот момент он перестает быть чиновником и становится самым обходительным человеком. Если бы в один прекрасный день пальцы лишились возможности играть настольными предметами, занесенными в инвентарный лист, и занялись бы сверлением стен, то от этого мог бы, пожалуй, пострадать фундамент.
– Я не могу выдать вам паспорта.
– Почему?
– На основании чего? На основании одних ваших голых утверждений? Этого я не могу. Да и не имею права. Я должен представить доказательства. Я должен дать отчет, на основании каких доказательств выдан паспорт. Чем вы можете доказать, что вы американец и что я обязан вами заниматься?
– Но ведь вы же слышите это?
– По говору?
– Конечно.
– Это не доказательство. Возьмите, к примеру, Францию. Здесь живут тысячи людей, которые говорят по-французски и в то же время вовсе не французы. Здесь есть русские, румыны, немцы, говорящие на чистейшем французском языке, лучше любого француза. Здесь есть тысячи людей, родившихся во Франции и состоящих в иностранном подданстве. С другой стороны, в Америке есть сотни тысяч еле говорящих по-английски, но никто не может заподозрить их в том, что они не американские граждане.
– Но ведь я родился в Америке.
– Тогда, разумеется, вы можете быть американским гражданином. Но в таком случае вам пришлось бы еще доказать, не приберег ли ваш отец для вас другого гражданства, которого вы не сменили, став совершеннолетним.
– Мои прадеды уже были американцами и их родители тоже.
– Докажите мне это, и я обязан выдать вам паспорт, хочу я этого или нет. Приведите ваших предков или ваших родителей. Но я даже не требую этого: докажите мне только, что вы родились в Америке.
– Как же я это докажу, если мое рожденье не было зарегистрировано?
– Но это во всяком случае не моя вина.
– Может быть, вы станете оспаривать, что я родился?
– Совершенно верно. Это вопрос спорный. Тот факт, что вы стоите предо мною, не может служить для меня доказательством того, что вы родились. Я могу только верить этому, как и тому, что вы американский гражданин.
– Значит, вы даже не верите, что я родился. Ну дальше идти уже некуда!
Консул улыбнулся своей очаровательной улыбкой должностного лица.
– То, что вы родились, я беру на веру, потому что вижу вас перед своими собственными глазами. Но если я выдам вам паспорт и сошлюсь в отчете моему правительству на то, что видел этого человека и верю, что он американский гражданин, то легко может случиться, что меня уволят, потому что правительство нисколько не намерено считаться с моими верованиями. Оно считается только с тем, что я знаю достоверно. А что я знаю достоверно, я должен уметь доказать. Ваше гражданство и рождение я не могу доказать.
Приходится только пожалеть, что мы пока еще не сделаны из папье-маше, потому что тогда можно было бы сразу видеть по ярлычку, сфабрикован ли человек в Соединенных Штатах Америки или во Франции, или в Испании. И консулам не приходилось бы тратить свое драгоценное время на такие пустяки.
Консул бросил карандаш, встал, направился к дверям и выкрикнул какую-то фамилию. Вошел секретарь, и консул сказал ему:
– Взгляните, пожалуйста. Ваше имя? – Он обернулся ко мне. – Ах да, вспомнил: Галле. Правильно. Так вот, взгляните, пожалуйста!
Секретарь оставил дверь полуоткрытой, и я вижу, как у одного из шкафов, в которых расставлены тысячи желтых карточек, он разыскивает букву «Г» и мое имя. Это карточки ссыльных, неблагонадежных, пацифистов и известных анархистов.
Секретарь возвращается. Консул, который все это время стоял у окна и смотрел вниз, оборачивается к нему:
– Ну?
– Не значится.
Это я знал заранее. Теперь я получу свой паспорт. Но, разумеется, не так-то скоро. Секретарь ушел и закрыл за собой дверь. Консул не произносит ни слова, снова садится за письменный стол и некоторое время оглядывает меня, не зная, что бы ему еще спросить. По-видимому, он истощил весь запас своих вопросов. Наконец он встает и покидает комнату. Он идет за советом в один из других священных апартаментов.
Мне нечего делать, и я принимаюсь рассматривать развешенные по стенам картины. Все знакомые лица. Лицо моего отца я помню хуже, чем эти лица. Вашингтон, Франклин, Грант, Линкольн. Люди, которым бюрократизм был так же ненавистен, как кошка собаке. «Пусть эта страна навсегда останется страной свободы, где найдет убежище всякий преследуемый и травимый, если им руководит добрая воля». «Пусть эта страна принадлежит тем, кто ее населяет».
Но, разумеется, так не могло продолжаться вечно. «Пусть эта страна принадлежит тем, кто ее населяет». Пуританская совесть не допускала сказать коротко и прямо: «Страна принадлежит нам, американцам», потому что здесь были и индейцы, которым эта страна была дана самим богом, а пуританин должен чтить божий закон. «Где найдет убежище преследуемый и травимый». Хорошо, если все там живущие – преследуемые и травимые из всех стран. А преемники этих преследуемых и травимых держат на запоре эту предоставленную всем людям страну. И чтобы запор был понадежнее, чтобы ни одна мышь не могла пробраться туда, эта страна запирается от своих собственных сынов. Ведь под видом сына мог бы пробраться переодетый в его платье сосед.
Консул возвращается и садится снова. Он придумал новый вопрос:
– Вы, может быть, бежали из тюрьмы или преступник, которого всюду разыскивают? А я выдам вам паспорт на указанное вами имя, и этот паспорт спасет вас от справедливого наказания.
– Да, так оно и есть. Я уже вижу, что пришел к вам совершенно напрасно.
– Мне, право, очень жаль, что я не могу помочь вам. Мои права не так велики, чтобы я мог выдать вам паспорт или какую-нибудь другую бумагу, способную вас легитимировать. Вам следовало обращаться более осторожно с вашей карточкой. Такие вещи нельзя терять в наше время, когда паспорт важнее всего другого.
– Мне все-таки хотелось бы узнать одно…
– Да, что именно?
– Здесь была толстая дама с бриллиантовыми кольцами на пальцах, которые она едва могла поднять от тяжести золота и бриллиантов. Она ведь тоже потеряла свой паспорт, и вы тотчас же дали ей другой. И вся эта церемония длилась не более получаса.
– Но ведь это была мисс Салли Маркус из Нью-Йорка. Вы, вероятно, слышали это имя? Это солидный банк, – сказал он с таким жестом и с такой интонацией, как будто хотел сказать: ведь это же был принц Уэльский, а не моряк, у которого из-под носа ушел корабль.
Вероятно, по выражению моего лица он увидел, что я не вполне уяснил себе смысл сказанного, и добавил:
– Вы, наверно, уже слышали это имя. Один из крупнейших ньюйоркских банков.
Я все еще был в недоумении и сказал:
– Я вовсе не уверен, что эта дама американка. Я готов биться об заклад, что она родилась в Бухаресте.
– Откуда вы это знаете? Мисс Маркус действительно родилась в Бухаресте, но она американская гражданка.
– А разве при ней был документ об ее гражданстве?
– Конечно, нет.
– Откуда же вы узнали, что она американская гражданка? Ведь она еще не научилась как следует говорить по-английски.
– Для этого мне не нужны доказательства. Банкир Маркус достаточно известная личность. А кроме того, она приехала в первом классе на корабле «Мажестик».
– Ах наконец-то я понял. Я ведь прибыл в матросском кубрике на транспортном судне, на котором был всего только палубным рабочим. Это, конечно, ничего не доказывает. Солидный банк и каюта первого класса доказывают все.
– Дело совсем не в этом, мистер Галле. Я уже сказал вам, что ничем не могу вам помочь. Бумаг я вам выдать не могу. Я лично верю тому, что вы мне сказали. Но в случае, если бы полиция привела вас сюда с тем, чтобы мы признали и приняли вас под свою ответственность, мне пришлось бы отказаться от вас, а также от того, что вы американский гражданин. Я не могу поступить иначе.
– Значит, я должен погибнуть в чужой стране?
– Я бессилен помочь вам, даже если бы и хотел. Я дам вам карточку в гостиницу на три дня с полным пансионом. По истечении срока вы можете взять вторую и даже третью.
– Нет, благодарю вас, не трудитесь.
– Не хотите ли получить железнодорожный билет в ближайший портовый город, где вам, быть может, удастся устроиться на корабль, идущий под другим флагом?
– Нет, благодарю вас. Я постараюсь устроиться сам так, как найду для себя более удобным.
– Ах, в таком случае будьте здоровы, счастливого пути! Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|