— Еще два шага, Мадорский, и я прострелю в вас две-три аккуратненькие дырки. Верьте мне, я неоднократно делал это раньше и сделаю еще один раз. Вы очень рискуете сейчас.
Саша обернулся и посмотрел на Хью, тот действительно не шутил, это было видно по тонко сжатым волевым губам. Саша нехотя повернулся и пошел назад. Когда он склонился над столиком, Хью увидел, что его глаза смеялись. Это было невыносимо, Мадорский опять смеялся над ним.
— Я не могу сейчас объяснить вам это, — сказал Саша мягко, почти доверительно, — мне потребовалось бы влезть в толщу вопроса, но суть в том, что в мире, где нет времени, нет и насильственной смерти. Поверьте мне.
Хью видел, как он выпрямился, опять повернулся к нему спиной и пошел прочь. Он понял, что предупреждать бессмысленно, и еще он понял, что если не остановит Мадорского сейчас, то не остановит его никогда. А значит, победа навсегда останется за Мадорским. А этого быть не могло, он, Хью Гарднер, не мог так долго проигрывать одному и тому же человеку. И он нажал на курок. Потом нажал еще раз, а затем и третий — выстрелов не последовало. Это было непонятно: перед выходом из квартиры он тщательно проверил пистолет, тот не мог дать сбоя.
Хью повернул оружие дулом в свою сторону, просто чтобы убедиться, что все в порядке. Конечно же, он больше не нажимал на курок, как он мог, ведь он был опытным стрелком. И не мог же пистолет выстрелить с задержкой, он отлично знал, что не мог. Но это оказалось последним из того, что он знал. Раздался выстрел, потом второй, третий, Хью рухнул головой на уже кровавую скатерть.
К столику бросились люди. Саша подбежал первым. «Он находился еще там, где существует время, — прошептал он побелевшими губами. — Оно так и не отпустило его».
Я закрываю книгу и кладу ее на тумбочку к изголовью кровати, рядом с собой; мне хочется почитать еще, но я знаю, пора спать. Все же — и это моя последняя мысль перед тем, как заснуть, — какой чудной человек все это написал? Странный, чудной человек.
Просыпаюсь я рано. Утро обещает еще один солнечный день, но разве можно доверять утру? Впрочем, мне все равно, какая мне разница, я всегда была равнодушна к погоде. Я готовлю на кухне свой утренний чай и думаю о том, что это первая ночь, когда я наконец-то хорошо спала. Мне ничего не снилось, и сейчас первый раз за долгое время я чувствую себя свежей и полной сил. Может быть, я выздоравливаю, а может быть, и тут я вспоминаю о книге, это она чьей-то чужой забавной мыслью успокаивает и заживляет меня.
Впрочем, все готово: и утро, и океан, и качалка на веранде, и даже чай, а раз все так удачно готово, я, как есть, в халате, спешу на веранду. Я приветствую океан, безумно-пенный сегодня, скорее, «опененный», придумываю я слово, и мой взгляд и слух фиксируются на его шумном дыхании. Как же он красив, этот белый океан, думаю я.
Правда ли, что времени нет? — вспоминаю я вчерашний рассказ. Но тогда нет и прошлого. А ведь это прошлое привело меня к настоящему, к этому креслу, на котором мне так удобно сидеть, к этому дому, да и к этой книге тоже, с которой я так нелепо сейчас спорю.
Однажды в канун Рождества Стив пригласил меня на вечеринку, которую устраивала для своих сотрудников его кафедра. Мы ехали в машине, и я видела, как он меняется по мере того, как мы подъезжали. Его движения, обычно расслабленные, становились дергаными, лицо выглядело скованным, даже черный, строгий костюм сидел мешковато. Когда мы вошли в большой, освещенный яркими люстрами зал, я даже одернула край его пиджака, пытаясь придать тому более элегантную форму. Стив обернулся ко мне, и я обомлела, я бы не узнала его, если бы сейчас встретила на улице. Я сразу поняла: глаза! Они были подернуты, даже лучше сказать, запеленуты пленкой, прозрачной, конечно, но не пропускающей ни свет, ни глубину. Теперь это стали самые обыкновенные светлые глаза, ничего не выражающие, тусклые, равнодушные, я ежедневно встречала десятки таких глаз. Я знала, что Стив, мягко говоря, не в восторге от своей работы, но не настолько же?!
— Расслабься, — сказала я, — все в порядке.
— А что, заметно? — спросил он, глядя на себя в зеркало и пытаясь принять более расслабленную позу.
— Я вижу.
— Тебе, конечно, видно. А вот им ни черта. Я каждый день такой. — Он помолчал и добавил:
— Как я это все ненавижу!
— Зачем же мы поехали? — спросила я.
— Нельзя было отказаться, — ответил он и повернулся ко мне.
— Не комплексуй. Ты не хуже, чем все остальные, — подбодрила я его.
— Ну да, спасибо, куда уж хуже.
Мы ходили от одной группы людей к другой, Стив здоровался, пожимал руки, но почти не участвовал в разговорах, отделываясь лишь односложными формальными ответами. В какой-то момент его остановил пожилой мужчина во фраке и стал что-то рассказывать, почти задыхаясь от удовольствия. Стив смотрел на собеседника своим новым, ничего не выражающим взглядом, и я видела, что он не слушает, хотя и послушно поддакивает, кивая головой. Мне стало скучно, и я отошла в сторону. Мужчины смотрели на меня, я с самого начала ловила их взгляды, бросаемые украдкой от жен; я действительно была как из другого мира, в обтягивающем платье, красивая, с веселыми глазами, полная жизни и юности.
Я не долго оставалась в одиночестве. Рядом тут же оказался какой-то пижон, с бородкой, с шарфом поверх пиджака. Он с самого начала демонстративно следил за мной взглядом, так чтобы я обратила внимание.
— Вы со Стивом? — спросил он.
— Да, — я кивнула.
— Я и не знал, что Стив дружит с такими красивыми женщинами.
— Про женщин я тоже не знаю, но с женщиной, надеюсь, всего с одной, он, как вы правильно выразились, дружит.
Он замялся, понимая промашку. Он был интересный, чего уж там?! Высокий, представительный, статный, да и бородка придавала ему дополнительную привлекательность, но он мне не нравился, слишком вычурный, манерный, и этот шарф на шее, зачем ему шарф? — в комнате и без того было жарко. Он спросил, как меня зовут, я ответила.
— А меня зовут Роберт. Мы со Стивом старые товарищи. Вы тоже занимаетесь лингвистикой?
— Нет, — я усмехнулась, — я не занимаюсь лингвистикой.
— А чем же?
Я ненавидела эти всегда одинаковые вопросы.
— Учусь на изобразительном, — ответила я, подавляя в себе раздражение.
— Правда? — У него чуть глаза не вылезли из орбит, так он обрадовался. — В нашем университете? Почему же я вас никогда не видел?
— Нет, не в вашем.
— Как жаль, как жаль, — сокрушался Роберт. — У нас ведь лучшая кафедра в городе, я сам там преподаю. Хотя это и звучит нескромно.
— Нормально звучит, — я пожала плечами. — Так вы живописец, Боб? — Наверное, он почувствовал иронию в моем голосе, потому что сразу заерзал, как будто я поймала его на едва заметной фальсификации.
— Нет, я преподаю историю живописи и скульптуры. — Он потянулся в карман пиджака и достал трубку, видимо, для пижонства одного шарфа ему показалось мало. Но курить в комнате не полагалось, и он то крутил трубку в руках, то все же вставлял ее в рот, и тогда голос его менялся и становился немного брюзгливым.
— А… так, значит, вы не художник? — донимала я Боба в шарфе.
— Я, знаете ли, занимался живописью прежде, — признался смущенный Боб. — Говорили, что делал успехи, но, знаете, жизнь художника такая, — он замялся, — как бы это сказать, необустроенная, что ли, в постоянной надежде на удачу. Семья поддерживать меня не могла, я не в претензии, я понимал… Конечно, это прагматизм, но, извините, кормиться тоже надо.
Когда он сказал «кормиться», пижонство покинуло его, и я впервые посмотрела на Боба, как на живого, с жалостью посмотрела.
— Так-то вот. — Он как бы поставил черту.
— Но как же, — не согласилась я, — как же великие Пикассо, Дали, Модильяни, не говоря о более ранних — Ван Гоге, Гогене, Лотреке?
Я уже говорила в сердцах и не потому, что Боб стал приятен мне, а просто слишком важна была для меня затронутая тема. Я заканчивала учиться, и мне надо было выбирать, я не знала, стоит ли мне по-прежнему заниматься живописью или сменить ее на что-то более надежное.
— Ну да, — сказал Боб, — кто-то выбивается. Но если бы вы знали, Жаклин, сколько было других художников, не менее талантливых, и делали-то они все в те поворотные времена похожее, чуть разное, конечно, но близкое. И почему пробились именно одни, а не другие, непонятно. Наверное, везение, энергия, знакомства, просто стечение обстоятельств. Разобраться трудно, но, поверьте, это ведь моя профессия, множество хороших художников кануло в безвестность. Просто так, — он беззащитно развел руками, — не случились почему-то… Да и те, которых вы назвали, все они, за исключением Пикассо и Дали, жили в нищете, пьянстве, болезнях. А Пикассо и Дали просто повезло: они жили долго.
— Не правда! — Я резко обернулась от неожиданности. Стив стоял рядом, я даже не заметила, как он подошел. — Слушай, Боб, чего ты туфту несешь, перед собой, что ли, оправдываешься? Все талантливое нашло себя и прошло сквозь время. Время отсеивает, талантливое всегда остается.
Боб даже вздрогнул от обиды, столько скрытой злости звучало в этих словах. Я посмотрела на Стива, я видела, как на мгновение прояснились его глаза, только чтобы выстрелить пучком злой энергии и тут же потухнуть снова.
— Нет, нет, Стив, — засуетился Боб, вертя в руках свою трубку, — ты не знаешь. Для того чтобы художнику реализоваться, недостаточно одного таланта. Надо еще обладать определенным темпераментом, что ли, специальным настроем, направленным на самоуничтожение, на… — он замялся, подбирая слово, — на саморазрушение.
Но Стив уже не слушал, ему было все равно, на что Боб направляет свой темперамент, и тот это тоже заметил и стал снова обращаться только ко мне.
— Надо стремиться именно к такой, шальной жизни, — продолжал он, — потому что она тоже часть возможного успеха. И если избегать ее, то в результате упустишь и успех. Надо, как Модильяни, вы же знаете, Жаклин, как жил Модильяни? Он пил, сидел на наркотиках и рисовал. Он знал, что умрет, у него развилась тяжелая форма туберкулеза, но он так хотел. Хотел разрушить себя. И умер-то, сколько ему было? — Казалось, Боб считает в уме, и высчитал:
— Лет тридцать пять.
Я обернулась, слышит ли Стив, но его уже не было рядом, я опять не заметила, как он отошел.
— Так что, Жаклин, — продолжал Боб, — надо иметь призвание к такой жизни, да еще и талант, да еще удачу. — Боб вспоминал, о чем он говорил раньше:
— Ну и обстоятельства должны быть на твоей стороне, и энергия, и… Черт знает что еще должно быть, чтобы привело к успеху.
Я была согласна со Стивом, он выглядел жалким, этот Боб. Казалось, он пытается оправдаться, защитить себя от моих возможных нападок, хотя я и слова не произнесла. Я смотрела на этого пижонистого пошлого прагматика и во мне поднималось раздражение и еще презрение, я, наверное, так на него и смотрела, с презрением.
— А у меня все это есть: и призвание, и талант, и удача! — отрубила я, и хотя получилось упрямо, с вызовом, но теперь-то понятно — глупо, по-детски. Чего было перед ним упрямство свое выставлять?
Уже позже, в машине, по дороге домой, я все пыталась понять, почему я не смогла толково ответить Бобу. Может быть, я сама внутренне согласна с ним? — подумала я. И вправду, куда мне? Не для меня все это: грязь дешевых коммуналок, снятых на последние деньги, лишения, беспризорность, и все это ради высокой цели, которая, возможно, будет достигнута, а возможно, и нет.
Как гнусно даже думать об этом, перебила я себя, об этом ничтожном и жалком, и я сама жалка, как этот Боб. Да, усмехнулась я про себя, может, я и талантлива, да таланта моего хватает только на то, чтобы рисовать в промежутках между постелью. Вот, наверное, в чем мой главный талант — в постели.
Я посмотрела на Стива, он молчал, его не мучили мои заботы, вообще не мучили. Он никогда не спрашивал о моих делах и ничего не советовал, он как бы самоустранялся, не участвуя. Вот и теперь, когда мне надо решать, продолжать ли заниматься живописью, он так ни слова и не сказал, как будто его вообще не касается моя жизнь. А может быть, действительно не касается?
— Скажи, — сказала я, — ты ведь знаешь, что я через месяц заканчиваю учиться?
Стив кивнул, соглашаясь. Меня раздражало его молчание.
— И мне надо решать, что делать дальше. Ты это тоже знаешь. — Он опять кивнул. — Возможно, быть художником — не для меня и мне надо выбрать что-нибудь другое, попроще. Почему ты молчишь, ведь это важно, мне нужен совет, Стив, мне нужна помощь. Слышишь? — Мне хотелось ударить его, так он раздражал меня.
— Я ничего не могу тебе посоветовать, — наконец сказал он. — Я не хочу влиять на тебя. Это же понятно, — он пожал плечами, — цель любого совета изменить того, кому советуешь. А я не хочу вмешиваться в тебя, ты мне нравишься, какая ты есть. Да и кто я, чтобы пытаться изменить тебя?
— Он замолчал, а потом добавил:
— Знаешь, единственное, что я могу сказать, — он повернул ко мне голову, — старайся избегать компромиссов. Не столько с людьми, с ними они порой хороши, избегай компромиссов с собой. За них приходится платить. Рано или поздно, но приходится… иногда дорого… — Он замолчал, оборвав фразу на подъеме, так, как будто хотел сказать что-то еще.
Дорога петляла, к тому же начал накрапывать дождь, и сразу стало темно. Я смотрела на туманную, желтоватую колею, пробитую в темноте и вечно спешащую впереди машины, иногда подпрыгивающую и падающую беззвучно вниз, ударяясь, видимо, больно о неровности асфальта.
Я так и не послушалась Стива и выбрала компромисс, не испугавшись обещанной за него расплаты. Через две недели я подала документы на архитектурный, и шанс, тот единственный шанс, которым меня одарила природа, был ей возвращен неиспользованным.
Сколько раз я потом вспоминала пророческое предупреждение Стива, как будто он знал, что моя расплата не прекратится никогда. И дело вовсе не в том, что мне не нравилось то, чем я занимаюсь. Наоборот. Но именно та игривая легкость, с которой я так просто всего достигала, именно мой безусловный успех всегда предательски напоминали мне, что когда-то я ошиблась и глупо изменила главному, на что я, возможно, была способна, но к чему теперь нельзя возвратиться. Я никогда не простила себе эту измену, даже сейчас, когда ничего в принципе уже не имеет значения.
Мне становится холодно, плед на ногах потерял привычное тепло, и океанская сырость вкралась в его ворсяную плоть. Я хочу встать и, хотя расслабленная, легкая истома еще не отпускает меня, все же поднимаюсь и, захватив с собой книгу и еще чуть солоноватый запах, вот этой, самой последней волны, иду в дом.
Я наливаю ванну и, брызнув туда чем-то елово пахучим, так что появилась невесомая, в выпирающих пузырях пена, сбрасываю халат. В маленьком рукомойном зеркале отражаются ровные, плавные линии шеи, плеч, груди и ниже, пусть и обрезанная, пусть и ограниченная амальгамой, гибкая выпуклость живота.
— Все еще ничего, — говорю я вслух, разглядывая себя. Я поворачиваю плечами и бедрами, пытаясь разглядеть Себя в четверть оборота; вода рывками шлепается из крана в еще не заполненную ванну, наполняя воздух теплотой и мякотью жидкого пара.
Ну что же, я похудела, потеряла, наверное, килограммов шесть-семь и, конечно же, мне надо бы поправиться, может, не на все семь, но на пять не помешает. Хотя и так ничего. Худоба даже привносит отчетливую стройность, что ли, и прозрачность, даже эта синева под глазами добавляет, создает какую-то незавершенность.
Я переступаю край ванны, пробуя воду ступней. Мне нравится мое движение, я различаю в нем грацию: в распрямленной, с гибкими закруглениями ступне, в узкой, в ладонный обхват лодыжке.
— Сегодня я нравлюсь себе, — тихо говорю я.
Я ложусь, вода обхватывает меня, она не пытается завладеть мной, она лишь добавка, успокаивающая, лоснящаяся добавка к моему телу. Она входит во все доступные полости, ей нет запрета, но, растекаясь, она послушна, не давит и не требует. Я закручиваю кран, но не до конца, не полностью, оставив затихшую, струящуюся ниточку, балующую меня постоянно прибывающим теплом.
Книга моя лежит недалеко, на маленькой деревянной тумбочке рядом с полотенцем, которое я запасливо приготовила. Я протягиваю руку, она легко выскальзывает из воды, капли сползают с нее, отрываясь, и тонут в маленьком, уже замирающем водовороте. Я вытираю ладонь о полотенце, а потом дотягиваюсь до нелепого коленкорового переплета. Открываю, как всегда, где попало и, как всегда, где попало читаю.
Странно, будучи ребенком, и даже потом, в юношеском возрасте, я боялся кладбищ. Если же попадал туда, то чувствовал неприятный осадок, даже некоторую брезгливость, наверное, от подсознательного страха перед скоротечностью и бренностью жизни. С возрастом, однако, мое восприятие трансформировалось. Теперь я не ощущаю ни страха, ни зудящего неудобства, наоборот, приятную успокоенность. Видимо, с годами психика свыкается с тем, что смерть — это естественное продолжение жизни.
Не так давно я летел в Европу. Недели за две самолет, летящий по этому же маршруту, разбился, и я, привычный к перелетам, неожиданно почувствовал, что нервничаю. Сидя в салоне самолета, я вспомнил, как года четыре назад попал в снежный шторм в ночных Альпах: моя машина потеряла управление и крутилась, набирая скорость по откосу, и я был беззащитен и понимал, что, наверное, разобьюсь насмерть.
Я понимал, что крутящийся, предоставленный самому себе и ледяной дороге автомобиль может запросто сорваться в пропасть, к тому же внизу уже скопилась перемолотая куча разбитых машин, которая только и ждала, когда я влечу в ее раздробленные части. Сначала я пытался подчинить машину рулю и педалям, но все было бесполезно, и вскоре я оставил бессмысленные попытки и только уперся крепче ногами в пол, ожидая удара.
Это бешеное скольжение продолжалось долго, секунд сорок, а может быть, и минуту. Я успевал думать и поймал себя на странной мысли, что не испытываю никаких чувств, кроме захватывающего, волнующего нетерпения: а что же там, дальше? Мне совершенно не было страшно, наоборот, отчаянно-восторженно от близкого присутствия мгновенной смерти, от балансирования на самой грани ее. Потом, когда машина, неистово крутясь, но так и не вылетев с дороги, наконец нагнала застывший в ожидании коромболяж и сотряслась от удара, оглушив меня скрежетом прорубаемого металла, и меня удержали ремни, и ничего со мной не произошло, так, несколько царапин, мне вдруг стало страшно. Страшно от того, что я не испугался смерти, когда мог и ожидал умереть.
И вот, сидя в салоне самолета и вспоминая аварию в горах, я спросил себя: а что же изменилось и почему я сейчас боюсь куда как меньшей, даже статистически ничтожной опасности? Потому что, ответил я себе, в данный момент в моей жизни много незавершенного: я работаю над новым проектом, недавно возникшая любовь обещает продолжение, и именно боязнь не завершить, оставить незаконченным пугает меня сейчас. Когда же я болтался в неуправляемой машине в Альпах, моя жизнь находилась в состоянии замеревшей статики. Ничего в ней не ожидалось, ничего не было прервано, ничего не требовало продолжения.
Я сравнил эти два различных своих состояния и догадался, что страх смерти определяется именно наличием незавершенного, то есть грядущего. Иными словами, незавершенное — и есть будущее!
Я удивлена тому, насколько это о Стиве. Он-то уж точ-но не боялся смерти, я знаю, я видела, потому, наверное, все так и случилось.
У Стива была яхта, давно, еще до того, как мы познакомились. Она не отличалась особенно большими размерами, но выглядела удобной и уютной, с мачтой и парусом, даже с каютой. Каюта была маленькой и тесной, с постоянно уходящим из-под ног полом, она давила замкнутым пространством, возможно, из-за пропасти океана вокруг, но именно это как раз и добавляло остроты ощущениям.
Яхта была пришвартована в милях двух от дома, за мысом в бухте, где она мирно покачивалась, подрагивая выставленной стоймя, бесстыже оголенной мачтой. Именно сюда, в этот дом и к этой яхте, мы и приезжали почти каждые выходные.
Мне нравились наши океанские вылазки: освежающие брызги, тугое напряжение паруса, лодка, резво разрезающая волны; я сама, просоленная, с развевающимися волосами в тонкой, почти прозрачной от влаги майке, облепляющей мое плотное, гибкое тело; взгляд Стива, не отпускающий меня ни на секунду. Мы уходили далеко от берега, его дымчатая кромка, лишенная жизненных форм, становилась лишь ориентиром. Сложно было даже предположить, что в этой утренне-туманной горизонтной линии сохранно спрятаны и наш дом с его комнатами, мебелью и подробностями вещей в шкафах, а за домом плотный лес, а за ним реки и озера, а затем города и много-много людей. Мы оставались одни в этом пустынном и необозримом океанском мире, и это было хорошо — нам никто не был нужен.
А потом наступил день, который я никогда не забуду и после которого я возненавидела эту яхту со всеми ее приключениями. Было раннее утро, мы только что проснулись в нашей городской квартире и собирались поехать на океан. Впереди были выходные, плюс праздник, всего три дня, и мы не спешили, завтракая свежими булочками и запивая их ароматным кофе.
И тут зазвонил телефон. Это само по себе было неожиданным, нам редко звонили и почти никогда Стиву, у него было мало друзей, к тому же в нем выработалась патологическая неприязнь к телефону. Я взяла трубку, и мужской голос попросил Стива, не по имени даже, а по фамилии с официальной приставкой «мистер». Стив удивленно поднял бровь, я передала ему трубку и сразу почувствовала непривычную скованность в его голосе, да и в том, как он говорил, в сухости ответов, слишком односложных для обычного разговора. Обычно так отвечают, чтобы находящиеся рядом не поняли, о чем идет речь. Сейчас рядом была только я. Стив говорил не долго, минуты три, и, когда он положил трубку, я ничего не спросила. Я думала, он сам все объяснит, но он ничего не сказал, и я почувствовала себя не в своей тарелке, мне показалось, что он что-то скрывает от меня. Мы сели в машину и поехали, и уже за городом я спросила:
— Кто это звонил? — а потом, видя, что он продолжает молчать, добавила:
— Тебе никто никогда не звонит.
— Да так, — наконец ответил он, — старый университетский приятель.
— Кто он такой? — Я сразу заметила, что он не хочет рассказывать, поэтому и настаивала.
— Знаешь, это неинтересно, я, конечно, могу рассказать, но скучно.
— Ничего, — сказала я, — я потерплю.
— Да правда, нечего, — он все еще продолжал упираться.
— Слушай, — я начала нервничать, какая-то горячая волна душно захватила горло, — если ты не хочешь говорить, не говори, пожалуйста. Только не надо делать из меня дуру.
Стив развел руками:
— Да нет, правда, абсолютно скучная история. Даже и истории никакой кет. Ну, что ты расстроилась, конечно, я расскажу, если ты хочешь.
— Кто звонил? — снова спросила я, видя, что он оттягивает объяснение.
— Мой бывший однокурсник. Мы с ним вместе учились, даже дружили немного. Зовут его… — и Стив назвал имя.
Какое же это было имя? — я стараюсь сосредоточиться. Вода в ванне замирает вслед за моим телом. Я даже жмурюсь, настолько мне хочется вспомнить. Какое же он назвал тогда имя? Нет, не помню! Хотя какое это имеет значение? Мне хочется звука, я поднимаю руку, вода шелестит вниз, скатываясь с упругой, почти прозрачной кожи.
— Мы с ним дружили немного, — продолжил Стив, но как-то неуверенно, — пиво вместе пили. Он вообще-то неплохой парень, но слишком несчастный, знаешь, бывают такие неудачники. Учебу не закончил, бросил в самом конце, а потом не мог найти работу. Мог, конечно, преподавать в школе, но не стал. Насколько я знаю, взялся за литературу. Лет пять назад написал книгу рассказов. Она у меня где-то лежит, прислал мне по почте, с гордой надписью. Кто-то говорил, что его рассказы печатали в журналах, но, как я понимаю, ничего особенного из него не получилось. В общем, я его несколько лет не видел и не слышал.
— А что он звонил тогда?
— Да черт его знает, — Стив пожал плечами. — Хочет встретиться, хочет вместе на яхте пойти.
— А ты что?
— Я сказал, что не могу, сказал, что занят.
Я вспомнила разговор, короткие слова «не могу» и «занят» действительно присутствовали.
— Ты не очень мил со старыми товарищами. — Подозрение стало покидать меня, слова Стива звучали вполне правдоподобно. — Но ты так говорил с ним, мне показалось, специально, чтобы я не поняла.
Он протянул ко мне руку, обнял, притянул.
— Какая ты подозрительная! Хотя непонятно почему, я ведь никогда не давал повода. Это, видимо, от природы.
Я усмехнулась, может быть, он прав?!
— Да нет, просто мне не хотелось с ним разговаривать. Отказать ему напрямую все же неприлично, но надо же было как-то дать понять. Вот я и отвечал как можно суше.
Я уж совсем успокоилась, но все же спросила:
— Я все же не поняла, почему ты не хотел с ним встречаться?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.