ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Мне нравится это ощущение. Я чувствую себя странно неуклюжей, неуклюжей до несуразности, мне кажется, что части моего тела, всегда такие слаженные, всегда так ловко взаимодействующие друг с другом, сейчас подменены новыми, непривычными и непритертыми.
Я запахиваю куртку, мне не то чтобы холодно: сырой, осенний и оттого тягучий воздух легко проходит сквозь одежду. И какое же было хорошее слово? Я закрываю ладонями лицо, пытаясь сосредоточиться, какое же было слово… Это все лес, я так и не открываю глаза, это все он бесчисленными своими отростками, всеми этими переплетенными листьями, ветками и корнями рассеял меня, пытаясь подчинить, чтобы потом, подчиненную и подавленную, незаметно прибрать, присоединить к своей бесконечной системе.
«Промозглый», — неожиданно выстреливает потерянное слово. Конечно, промозглый, все здесь промозглое: и воздух, и непрерывная сырая жухлость под ногами, и поскрипывающее покачивание деревьев, и сам этот осенний лес, и я, и мысли мои. Мне нравится это слово, оно из тех, что звучит именно так, как и чувствуется, в самом его звуковом построении уже живет сырость и зябкость, и я повторяю его про себя, смакуя, «промозглость, промозглый, промозглая». Я еще плотнее закутываюсь в куртку и, засунув руки глубоко в карманы, чтобы удержать последнее оставшееся внутри меня тепло, бреду в сторону дома, неосторожно ступая ботинками по зыбкой, чавкающей поросли под ногами.
Я вновь вспоминаю сон, который приснился мне ночью. Он настойчивый, он снится мне уже давно, всегда немного разный, но я снова и снова просыпаюсь в поту и в слезах и не могу справиться с дрожью. Так случилось и сегодня, может быть, именно поэтому меня знобит сейчас, просто озноб не прошел с того момента, как я открыла глаза, а сон еще витал надо мной, не успев раствориться.
Все началось с того, что я стояла перед окном в большой комнате и смотрела на опускающееся в океан солнце. Томительная красота заката приковывала взгляд, но я почему-то обернулась, в дверном проеме стоял Стив, небрежно прислонившись к косяку. Я сразу узнала его по подчеркнуто расслабленной позе, по насмешливой улыбке, а когда сделала шаг вперед — по шальным, смеющимся глазам. Он оттолкнулся плечом от косяка, движение было таким же вызывающе расслабленным, немного ленивым, и шагнул навстречу. Теперь он стоял так близко, что я слышала его дыхание, оно щекотало мне щеку.
— Ты как? — спросил он. Я кивнула, стараясь получше разглядеть его. — Да, Джеки, давно мы не были в этом доме. Много лет прошло.
— Много лет, — согласилась я.
— Мы были счастливы, помнишь? — Он сделал еще один шаг в мою сторону.
— Не надо, — сказала я, пытаясь отстраниться, прикрываясь от него рукой, но он перехватил ее и сжал, я даже почувствовала боль, и повернул к себе, лицом к лицу, дыхание к дыханию.
— Почему не надо? — его прерывистый голос, казалось, волновался, но я знала это притворное волнение, оно таило в себе скрытый подвох. — Я поцелую тебя. Тебе понравится. Тебе ведь всегда нравилось. Да?
Он издевался, я знала это, он отлично понимал, что я не могу отказать. Поэтому и спросил, поэтому и улыбался. Ноги не слушались меня, я не могла стоять, я и не стояла, это он держал меня. Потом я почувствовала касание его губ, их запах и вкус — все одновременно. Я все ждала, когда он вберет меня своим ртом, сомнет, скомкает, но ощутила только касание, легкое, дразнящее касание.
— Пойдем, — выдохнула я и сама потянула его за руку, — пойдем, я не могу больше.
Но он не двигался, он смотрел на меня и улыбался уголками губ.
— Конечно, — согласился он, — у тебя ведь давно никого не было. Конечно, ты не можешь больше ждать. Ведь так?
— Да, у меня давно никого не было, очень давно. Но дольше всего у меня не было тебя.
Мне не следовало так говорить, но я сама не ведала, что произносят мои онемевшие губы. Теперь он засмеялся, я знала, что этот смех не к добру, и не верила ему, в нем было больше издевки, чем веселья. Я попыталась вырваться, но Стив держал меня слишком крепко.
— Ну конечно, — он просто хохотал мне в лицо, — как я мог быть у тебя, когда последнее время, я бы сказал, достаточно длительное время, меня как бы и нет. Да и как я могу быть, если ты убила меня. Слушай, я так и не понял зачем? Зачем ты убила меня?
— Нет, — я закричала, пытаясь прорваться сквозь его смех, сквозь его слова, сквозь его руки, что так крепко держали меня.
— Конечно, да. — Он был спокоен и весел, как будто живой. — Конечно, убила. И не вырывайся, я все равно не отпущу тебя, никогда не отпущу.
Я затихла на мгновение, и, может быть, поэтому он выдержал паузу, тоже на мгновение.
— Ну ладно, убила меня, — теперь он не смеялся, голос стал серьезным, а смех перешел в глаза. — Ну ладно меня, я отчасти сам того хотел, но зачем ты этого красавчика убила? Как его звали? Дино, кажется. Ведь он любил тебя, он был беззащитным перед тобой.
— Пусти, — я снова попыталась закричать, но слезы захлестывали лицо, и еще эта дрожь. — Отпусти меня, я никого не убивала, ты знаешь, что не убивала.
— Конечно, убивала! Всех, кого ты любила, абсолютно всех. И еще этого, как его, я забыл имя, которому все было нипочем, лихой такой. — Он снова хохотнул. — Его, наверное, непросто было, но ты это здорово сделала, мастерски, ты просто мастер, я в каком-то смысле даже горжусь тобой. — Глаза Стива просто сияли смехом, лучились им.
— Зачем ты так? — простонала я. — Ты же знаешь, что это не так. Ты же все знаешь! — Мое тело уже не просто дрожало, а билось. «Как в конвульсиях, — подумала я, — как в эпилепсии»,
— Конечно, поэтому и говорю.
— Нет, не правда, ты знаешь, что это не правда. Уйди, я ничего не хочу, я ничего не могу сейчас… — я снова сбилась, — … ведь ты знаешь, что все не так.
— Дай я тебя поцелую еще раз, последний. — Его голос скрывал хитрость, хитрость и издевку.
— Нет, я не хочу! Я не хочу, пусти меня! Я не убивала, слышишь, никого не убивала!
— Да ладно тебе, убивала не убивала. Какое это теперь имеет значение? Ведь никто не знает. Только ты и я, больше никто, а я никому не расскажу. — Стив снова брызнул смехом. — Потому что, — он наклонился ко мне совсем близко и прошептал:
— Потому что я мертвый, ты же убила меня. — А потом быстро почти без перехода:
— Да ладно, дай губы, ты же хотела, ведь только что хотела.
— Нет, — кричала я, — нет.
А потом мне стало нечем дышать, я начала задыхаться, видимо, от слез, и открыла глаза. Я лежала мокрая, дрожа от ознобного холода, мне требовалось время, чтобы понять, что это всего лишь видение, еще один сон. Мне нужно было, чтобы свет утра, и тишина комнаты, и ее покой заполнили меня и вытеснили, насколько возможно, зыбкий ночной кошмар.
Может быть, я зря приехала сюда, думаю я, отыскивая взглядом в траве заросшую тропинку, ведущую к дому. Я прожила здесь почти три недели, а эти ужасные сны хоть и стали реже, но не покинули меня совсем. Это врачи советовали мне оторваться от преследующего меня мира, уехать куда-нибудь в глушь, туда, где бы меня никто не беспокоил. Они называли это реабилитационным периодом и говорили, что мне это необходимо, что так я быстрее выздоровлю.
Именно тогда я вспомнила об этом доме в лесу. Впрочем, я никогда и не забывала о нем, он и раньше, много лет назад, когда я приезжала сюда со Стивом, был привязан ко мне всеми своими шорохами, он, как заботливый дедушка, голубил и ласкал меня, укутывая теплом и несуетным уютом. Старый и сам дремучий, как лес, подступающий к нему, и незыблемый, как океан под ним, этот дом любил лелеять беззаботную, веселую девочку, видимо, она развлекала и омолаживала его, и я знала, даже теперь, по прошествии стольких лет, он помнит обо мне и примет. Я стала наводить справки, я боялась, что кто-то мог поселиться в нем, но мне повезло, дом по-прежнему пустовал. И я сняла его.
Вот так и случилось, что я прилетела в Мэйн. Меня встречала машина, и шофер пытался разговориться со мной во время долгой дороги, а потом, когда мы приехали, достал из багажника чемоданы. Он предложил внести их в дом, но я отказалась: мне хотелось, чтобы он быстрее уехал, я хотела остаться одна.
Дом принял меня, как и обещал, я чувствовала себя спокойно и непривычно уравновешенно, как очень давно не чувствовала. Просыпалась я с рассветом, когда он наполнял спальню душистыми и ароматными лучами, тут же проникая в темно-медовые бревенчатые стены, и растворялся в них, придавая им, да и всему воздуху вокруг, нежно-янтарный отблеск. Я сразу вставала, ожившая и свежая, и, набросив теплый халат и заварив чай, спешила на веранду, нависающую над океаном.
Плетеное кресло-качалка ожидало меня, солнце, притупленное утренней осенней дымкой, поднималось за спиной, подкрашивая уже не такие стальные и не такие белесые наплывы океана. Я могла сидеть долго, даже после того, как мое тело уже полностью покидало постельное, сонное тепло; мое кресло мерно поскрипывало подо мной, и слух мой, и взгляд, и сознание были расслаблены и успокоены.
Потом, когда мой халат начинал пропускать осеннюю утреннюю свежесть, я шла завтракать. На второй день после приезда я на удивление легко нашла дорогу на ферму, о которой помнила еще со старых времен, и договорилась с хозяином, что раз в три дня он будет привозить мне молоко, сыр, помидоры, хлеб и еще что-нибудь, такое же простое и вкусное.
После завтрака я лениво натягивала непривычно толстые штаны и такую же обувь и шла на прогулку в лес. Это был осенний лес и по цвету, и по запаху, вернее, запахам, разным, но всегда сырым, даже если стоял солнечный день. Из всех особо выделялся запах грибов, густой и липкий. Я пыталась найти подходящее для него слово, но ни «пряный», ни «горький» не подходило, и я перестала искать и стала думать о нем просто как о запахе: какая разница, какой, он все равно кружил мне голову.
Опьяненная, я возвращалась домой и засыпала прямо на диване под убаюкивающее тиканье стенных часов, и также легко просыпалась, не утомленная и не разбитая, как обычно бывает от дневного сна. Потом я готовила себе нехитрый обед и ела с удовольствием, а закончив, снова выходила на веранду. Обычно к этому времени солнце уже жалось ближе к воде, я знала: еще часа два и оно начнет трогать воду своим нижним краем и потом попытается растворить ее в себе, но само увязнет в океанской гуще, и океан одолеет и поглотит солнце, пускай всего лишь на ночь, но поглотит.
Я брала с собой книгу, в доме находилось несколько книг, разных и по жанру, и по содержанию, совпадающих, впрочем, только в беспечном желании меня развлечь. Я вынимала их из старого шкафа, в незапертой двери которого зачем-то торчал ключ; я все равно не могла провернуть насквозь проржавевший замок.
Я читала до тех пор, пока сумерки не опускались сначала на веранду, затем на меня, и лишь потом океан испускал свой последний, почти что предсмертный отблеск и тоже погружался во мрак. Я еще сидела какое-то время, не двигаясь, пытаясь по звукам угадать, изменились ли формы океанского движения, и, лишь убедившись, что нет, темнота не нарушила ничего, я поднималась и уходила в тепло дома, оставляя на веранде одиноко раскачивающееся под ветром кресло.
Спать я ложилась рано, и нежная прохлада постельного белья, которое я привезла с собой, ласкала кожу, я гасила свет, и еще какое-то время воздушные звуки ночного леса за окном удерживали мое сознание, но потом темнота съедала и их.
Постепенно размеренность и успокоенность дня стали проникать в меня, я действительно чувствовала себя лучше, если бы только не эти сны. Полные страшной, пусть и искаженной правды, они не отпускали меня, захватывая в ночи легко уязвимую, и я просыпалась, дрожащая и мокрая от слез кошмара. Я лежала с открытыми глазами, бездумно направленными в потолок, и тогда мне казалось, что ничего на свете, даже этот дом, не в силах вырвать меня из ужаса удушающего прошлого.
Я возвращаюсь домой и, как всегда, по заведенному правилу, хотя какие здесь могут быть правила, скорее потребности, сладко засыпаю. Проснувшись, встаю и подхожу к книжному шкафу. В его темной стеклянной дверце (мне чудится, что и само стекло вместе с деревом потемнело от времени) отражается мое худое, чуть удлиненное лицо, с широким лбом и высокими скулами, еще больше подчеркнутыми короткой стрижкой. Прозрачное стекло в книжном шкафу, это не реалистичная амальгама зеркала, его изображение туманно и ненадежно, оно перемешано с чем-то другим, что за стеклом, а может быть, и в нем самом, в его замутненной толщи. Оно лишь очерчивает контурами, как отражение на воде, и кажется, проведи по стеклу рукой, и изображение мое будет смыто, рассеянно, как, может быть, буду смыта и рассеянна я сама.
Только вчера я закончила очередную книгу, и сейчас мне надо подыскать что-нибудь новое. Мне все равно что, у меня нет предпочтений, чтение для меня сейчас больше связано с созерцанием, оно — всего лишь ритуал, ежедневная незаменимая рутина, оно вошло в мою трехнедельную потребность, как океан, как этот лес, как дом.
Я с удивлением разглядываю недлинный ряд книг, выстроившийся на полке, — неужели я прочитала их все? Мне сложно поверить в это еще и потому, что я отвыкла доверять взгляду, и я поднимаю руку и прохожу пальцами, перебирая каждый переплет в отдельности.
Ах, как обидно, шепчу я себе, я не могу ничего не читать. Не может быть, чтобы в этом большом доме было так мало книг.
Пока я шепчу, я открываю все возможные ящички и тумбочки, все дверцы и крышки, и ничего нигде, даже журнала, даже старой газеты. Я останавливаюсь посередине комнаты. «Где же еще искать? — Я даже думаю суетливо, лихорадочно и суетливо. — Может быть, посмотреть в подвале? — говорю я себе и тут же соглашаюсь:
— Конечно, надо посмотреть в подвале».
Подвал, как и любой подвал, полон рухляди и странных, ненужных предметов. Но сейчас мне нужна книга, и я снова начинаю рыскать в завалах полуразрушенной мебели, путаясь в окаменевших от времени зарослях паутины, вдыхая гниловатый запах застоявшегося подвального воздуха. Я все же нахожу ее, лежащую на старой, покосившейся полке, и, вознагражденная, поднимаюсь назад к свету, машинально протирая от пыли потрепанный корешок.
Видимо, поиск занял много времени, солнце уже опустилось, оставив мне всего два часа дневного света, и я спешу к моей океанской качалке, она уже заждалась меня, одинокая и недвижимая, на веранде. Я сажусь, отдавая себя ее ритмичному колебанию. Со стороны, наверное, это похоже на сцену из мелодрамы: загадочная, красивая женщина смотрит на заходящее в океан солнце в предвкушении непредвиденной, но по правилам игры неизбежной романтической встречи.
А что, думаю я, это на самом деле про меня. И загадочная и, чего уж там стесняться, красивая. И закат на месте. Вот только встречи не произойдет, встреча не вошла в сценарий, для нее не нашлось героя.
Не надо об этом, прерываю я себя и заставляю завороженный взгляд оторваться от распростертого океана. «Распростертый, простираться, прострация», — продолжаю я перебирать слова, открывая книгу.
Это странная книга, я только сейчас заметила. Она самодельно переплетена коленкоровой обложкой и напечатана не то на пишущей машинке, не то на компьютерном принтере. На раскрытой странице — две главы, и каждая из них пронумерована трехзначным числом. Я перелистываю несколько страниц, там тоже пронумерованные главы, даже не главы, догадываюсь я, скорее не связанные друг с другом параграфы. Но мне все равно, параграфы так параграфы, номера так номера, какая разница, к тому же глаза мои уже нацелились на какой-то случайный номер.
«Я захожу в антикварную лавку и протягиваю ее владельцу, который сам похож на побитое молью покрывало, свое прошедшее, прожитое время.
— Э…э, — кряхтит и причмокивает он, — уж больно ваше прожитое потрепано и обветшало, смотрите, здесь даже прожжено чем-то. Вы что, курите?
Он вскидывает на меня неожиданно пронзительный взгляд, острый, как и треснутые стекла съехавших на его бугристый нос очков. Я молчу.
— А здесь, — он так и не дождался ответа, и в его движениях вновь появляется цепкая деловитость, — смотрите, все в складках, в морщинах, хотя бы прогладили перед тем, как приносить. А тут, — теперь он трет загрубевшими пальцами тонкую поверхность, — сами смотрите, совсем протерлось.
Он еще говорит что-то, но я не слушаю, я понимаю, что он выжидает, подводя меня к главному.
— Я не могу вам много за него дать, — насупившись, наконец говорит он.
— Да, — соглашаюсь я. Мне не хочется спорить, принесенное мною время действительно не ахти, могло бы быть и лучше. К тому же я не знаю, что именно старик собирается дать мне взамен.
— Нет, — убежденно проговаривает антикварщик, удивленный и даже, кажется, разочарованный моим быстрым согласием, и как бы по инерции продолжая уговаривать:
—Много дать я вам не могу. Вот если бы ваше время было такое же сохранившееся, как у того господина.
И он указывает на мужчину, который осторожно роется в груде забытого старья, стараясь не испачкать черные, как мне показалось, лакированные перчатки. У него гладко выбритое, худое, бледное лицо с узким, длинным ртом. На нем черная накидка, белая с жабо рубашка, цилиндр, который, заметив мой взгляд, он учтиво приподнял.
— Вот если бы ваше время было такое же, — продолжает старьевщик, — ровное, гладенькое и аккуратное, почти не тронутое, тогда… А так, к сожалению, не могу.
Я по-прежнему не понимаю, о чем говорит старик, и хотя мне неловко за свое невежество, все же спрашиваю:
— А что, простите, я получу взамен? Лавочник непонимающе смотрит на меня.
— Как что? Новое время. — И видя, что я так до конца и не понял, поясняет, терпеливо, как ребенку:
— Взамен вы получите новое время.
— Простите. — Я улыбаюсь, чтобы смягчить неловкость. — Что вы имеете в виду? Что значит «новое время»?
Мой собеседник смотрит на меня с досадой.
— Вы что. в первый раз? Вы получите новое время, иными словами, свое будущее.
Я все еще не понимаю.
— Но это же антикварная лавка! Откуда у вас новое? Старик прищуренно улыбается, вздыхает и говорит, сморщив и так морщинистый лоб.
— Я же сказал «ваше новое», но это не означает, что оно вообще абсолютно новое. Оно вполне может быть чьим-то старым. Видите ли, чье-то старое является чьим-то новым и наоборот. — И так как это звучит неясно, добавляет:
— К тому же мы всегда его реставрируем, так что оно выглядит как новое. Вы и не заметите разницы…»
Мой взгляд отрывается от листа и переходит на воду. «Что это я читаю? Что за пустое, нелепое умничанье? Я чувствую, что начинаю нервничать. Какой больной все это написал, аккуратненько напечатал и даже переплел? И не лень печатать-то было? Надо же, есть люди! Что же это за странная книга такая? Неужели она вся состоит из нудных, ненужных, но требующих внимания рассуждений?» Я снова перелистываю несколько страниц, похоже, что везде одни и те же параграфы и номера.
Я смотрю на океан, он не такой, как эта книга: он не мелочный, он без параграфов, без номеров и без мелких разрозненных мыслей, он один, неделимый и ненумеруемый, он ни в чем не пытается разобраться и ничего не расставляет по полочкам. Он цельный и целостный, и в нем есть мысль, но она одна, необъятная и непостижимая, не требующая концентрации. Она вообще ничего не требует, потому что вечна, и оттого океан накатывает и накатывает, и так будет всегда.
Во мне поднимается раздражение к книге, может быть, потому, что она так очевидно уступает океану. Но и другие тоже уступали, не понимаю я, и тут же отвечаю, но они и не пытались соперничать, а эта мельтешит и пробует напрячься, но до чего же она смешна своими безнадежными потугами. Я смотрю в океан, вглядываюсь долго, пристально, и он постепенно успокаивает мою возбужденность. Я еще сижу какое-то время, всматриваясь в него, а потом, скорее по инерции, снова опускаю голову и также по инерции останавливаюсь взглядом на другом нумерованном параграфе.
«Однажды я отправился с двумя моими приятелями на воскресный ланч. Ресторан порекомендовал я, предупредив заранее, что еда там средняя, зато по воскресным дням звучит живая музыка: легкий джаз либо что-нибудь классическое. Мои товарищи согласились, и мы зашли и сели за аккуратный столик подальше от маленькой сцены, чтобы не надо было перекрикивать музыку.
На сцене находились двое. Женщина средних лет с неаккуратно подобранными седеющими волосами сидела за пианино, другая, со скрипкой, почти девочка, нескладная и смущенная, стояла возле старшей напарницы. Было очевидно, что для девчушки выступление перед неприхотливой ресторанной публикой было в новинку, и она нервничала, как нервничает любой другой, делая что-то в первый раз. От этого ее неловкость и угловатость еще отчетливее проступали наружу, она выглядела почти комично; худенькая, с резкими выступами плечей и бедер, она пристраивала скрипочку под подбородком, ожидая сигнала более уверенной напарницы. Бесцветные, белесые волосы спадали девочке на лицо, и она пыталась убрать их назад неловким движением руки, держащей смычок. Волосы не слушались, и по-прежнему выбивающаяся прядь добавляла свою бесцветность и белесость к ее и так скучному, невыразительному лицу.
Наконец они начали играть. Пианино вело, скрипка пыталась поспеть, но зачастую ей это не удавалось, и она запаздывала. Я не знаток в музыке, но даже мне было понятно, что то ли от волнения, то ли от неумения моя девочка играла не правильно, где-то спотыкалась, где-то путалась, часто сбивалась. Впрочем, в зале это никого не тревожило: люди были доброжелательны к любым творческим потугам, к тому же музыка была здесь лишь фоном, рождающим приятную атмосферу для еды и разговора. Я тоже увлекся каким-то обсуждением и перестал замечать и музыку, и двух женщин, ее создающих.
Но обсуждение закончилось, и разговору нашему потребовалась передышка. Товарищи мои откинулись на своих креслах, повернулись и стали смотреть на сцену, скорее чтобы заполнить перерыв перед следующей темой, чем из интереса к двум музыкантшам. Я тоже облокотился на спинку кресла и, не ожидая увидеть ничего интересного, перевел взгляд туда, откуда исходила музыка. Но то, что я увидел, поразило меня и заставило напрячь зрение, чтобы внимательнее вглядеться в лицо моей скрипачки.
Это было другое лицо, да и сама девочка была другая, совсем не та, что я видел десять минут назад. Ее закрытые глаза лишь подрагивали ресницами, иногда она закусывала нижнюю губу, но потом отпускала ее, и тогда можно было различить лихорадочную, потустороннюю улыбку. Когда в ее лице накапливалось слишком много муки, она перехватывала ровными зубами верхнюю губу, и я видел напряженную силу ее подбородка, и тогда мне казалось, что я сам чувствую, как ей больно, специально, умышленно, мазохистски больно. Лобик ее то морщился, то распрямлялся, он казался пронзенным мыслью, но мыслью не логической, а, скорее, предвкушаемой, скорее, догадкой. Ее ноздри порывисто раздувались, как будто от беспокойства, от волнения, но она не волновалась, я видел, что она уже не волнуется. Девочка переступала с ноги на ногу, и от этого требовательного, нетерпеливого движения бедра ее чуть шевелились, выдаваясь поочередно вбок, и, наверное, поэтому, а может быть, от чего-то еще более неуловимого все ее тело вдруг приобрело округлость и освободилось от растерянной угловатости.
Иногда скрипачка чуть заметно приседала, пружиня на ногах, одетых в маленькие, плоские, легкие туфельки, и в этот момент ее лицо еще больше обострялось и на нем выступали мука и счастье. Я забыл о том, что она играет, я не слышал скрипки, музыка была сейчас лишней, ненужной, она так явно уступала зрительной картине, что я подумал: «Ах, если бы не скрипка в ее худых, длинных, гибких руках, если бы не было скрипки, я бы точно знал, что она, эта маленькая, худенькая, неумелая девочка, сейчас занимается любовью, и только ей отдана, и только ей покорилась».
Приятели мои, до этого сидевшие спинами к сцене и не имевшие возможности разглядывать исполнительниц, как это беззастенчиво делал я, понимающе переглянулись и со мной, и друг с другом. «Хорошая девочка», — произнес один из них. И тут я понял, понял отчетливо и ясно, то, что так долго и так много раз, может быть, лишь чувствовал: самое притягивающее, самое возбуждающее в женщине — это движение ее души…»
Я чувствую непривычную, давно позабытую улыбку на своих губах. Когда она появилась, в самом начале или под конец параграфа? — я и не заметила, но он мне понравился куда как больше, чем тот, до него. Я поднимаю глаза, по океану бежит яркая дорожка, бежит прямо ко мне, так низко нависло над горизонтом солнце. Я хочу разглядеть цвет протянувшейся ко мне нити, но не могу: она слишком яркая, а яркость заглушает цвета.
Тогда, много лет назад, я тоже, наверное, походила на девочку из этой книги, я тоже иногда выглядела смущенной и неуверенной, а подчас и смешной. Правда, я не была белесой и скучной, а скорее яркой и каштановой, почти рыжей. На меня всегда обращали внимание мужчины, даже когда я еще училась в школе, что-то, видимо, притягивало их ко мне. Стив говорил, что в моей фигуре есть особая внутренняя развращенность, неосязаемая взглядом, но от этого еще более притягивающая. «Но развращенность эта, — говорил он, — только внешняя и вместе с твоей невинной застенчивостью создает противоречие, а именно противоречия как раз и возбуждают».
Видимо, он сразу это определил, еще там, в кино, когда увидел меня в первый раз в полумраке, разбавленном расплывчатым светом кинопрозкектора. В тот раз я сбежала с занятий в университете и пошла на дневной сеанс. Я так делала иногда, для меня это являлось символом беспредельной счастливой беззаботности — дневной сеанс в кино в рабочий день, когда все, как пчелки на работе и в делах, а я из суетливого дня погружаюсь в мягкий, мохнатый мрак кинотеатра.
В полупустом зале находилось всего человек двадцать таких же явных бездельников, как и я, и поэтому я удивилась, когда парочка, парень с девушкой, сели через сиденье от меня: не было причины садиться так близко, когда пустовали целые ряды. Я посмотрела на них, кто эти бестактные кретины? Если честно, я хотела встать и пересесть, но в этот момент парень, сидевший с моей стороны, повернул лицо ко мне, поймал мой взгляд и улыбнулся. Вроде бы только улыбнулся, но то ли из-за полумрака, то ли из-за чего-то другого, чего я не могла понять, его улыбка показалась мне странной, завораживающе странной, и, сама не зная почему, я не пересела, а сняла куртку и положила ее на свободное место, отделявшее меня от навязчивого парня со странным взглядом, — все же разделительный барьер.
Фильм начался, я не помню ни его содержания, ни названия, помню только, что длился он долго. Где-то в середине картины мне захотелось жевательной резинки, она лежала в куртке, и, не отрывая взгляда от экрана, я протянула руку и стала шарить, пытаясь нащупать прорезь кармана. Я легко нашла ее, но в кармане жвачки не оказалось, видимо, она находилась в другом кармане, и, когда я потянулась чуть дальше, все мое тело вздрогнуло, а сердце на мгновение оборвалось, скорее всего от неожиданности, чем от скользящего, ласкающего прикосновения.