По тому, как Марк подключился к разговору, иногда очень специальному — что-то насчет презервации саркофага и прочее, с непонятной во всяком случае мне, терминологией, я поняла, что, как это ни удивительно, темой он владеет. К тому же, не имея возможности самой определить глубину его познаний, я заметила, что обветренный мужик говорит с ним если не с уважением, то и без всякого профессионального превосходства. Что запутало меня полностью, так это то, что Марк стал приводить цитаты из каких-то специальных археологических журналов, о которых я, естественно, никогда не слышала, называя, помимо терминов, имена авторов статей, и собеседник его, достав ручку, сделал пометки в своей записной книжке.
Впрочем, все выглядело вполне мирно, они не спорили, и я подумала, что Марк не пытается как-то специально продемонстрировать перед профессионалом свою, как я все же подозревала, любительскую ученость. Они беседовали минут двадцать-двадцать пять, и потом Марк вывел меня из плотной группы переминающихся с ноги на ногу людей.
— Так, — сказал он, — обед начнется через пятнадцать минут, а нам еще надо найти Рона. Он должен быть где-то здесь.
— Ну-ка, сознавайся, откуда ты все это про археологию знаешь? — потребовала я с напускной строгостью и, не дожидаясь ответа, добавила: — Сначала выясняется, что он на «поршах» разъезжает, потом— что в мумиях собаку съел. Собственно, меня интересует только одно: что ты еще такое-этакое знаешь и такое-этакое имеешь?
— Потом расскажу, — улыбнулся Марк, ясное дело, ему было приятно, что он произвел на меня впечатление. — Пойдем Рона искать.
Он взял меня за руку и повлек за собой.
— Вот так всегда: какого-то Рона придумал. Ну-ка, сознавайся, что у тебя с мумиями было? И главное, отвечай где? Прямо в саркофаге? Куда мумиенка дел? С мамкой оставил? Нехорошо... — лепила я разную чепуху, отчего улыбка не сходила с его лица.
Рона мы нашли в другом конце зала, он тоже стоял в группе людей, вернее, будто вырастал из нее, причем не только вверх, но и вширь. Доминировали не только его фигура, но также его голос, смех, движения. Все вместе они создавали вокруг наэлектризованное поле, попасть в пределы которого означало оказаться под влиянием притягательной энергии обаяния Рона, которую я почувствовала мгновенно и сразу приняла. Он был — нет, не толстый, — потому что масса его гармонично распределялась по всей длине далеко не миниатюрной фигуры, увенчанной крупной головой, такими же чертами лица и большой шапкой черных, вьющихся волос. Голос его, тоже громоздкий, выделялся тем не менее умеренным равновесием, а как бы постоянно подразумеваемая ирония, сконцентрированная в чуть смущенной улыбке, только оттеняла размашистость его фигуры и движений.
Он рассказывал что-то, по-видимому, очень смешное, и люди, стоявшие вокруг, заливались по-детски неискушенным смехом, да и сам вид его, тоже чуть детский, смеха иного качества вызвать и не мог.
Мы с Марком подошли, когда он уже заканчивал свой рассказ, и, увидев нас, замахал рукой: мол, подождите секунду.
— Чем ты их так насмешил? — спросил Марк, когда Рон вышел из круга, и люди, создававшие его, сразу разбрелись, лишившись основы Ронова притяжения.
— Так, баловался, — и тут же переключившись на меня, представился: — Рон, а вы и есть Марина, о которой Марк так много рассказывал.
— Надеюсь, хорошо? — не нашла ничего лучше я, пожимая его руку.
— Исключительно, — ответил Рон.
— Ты видишь самого несерьезного математика, по крайней мере в Америке, — отрекомендовал мне Рона Марк. — Вернее, не так: самого несерьезного человека из всех серьезных математиков.
— Не слушайте его, Марина, несерьезный человек не может быть серьезным математиком. Поэтому так как я все же человек несерьезный, то я и математик несерьезный. Ну что, — он обратился к Марку, — сейчас эта лекция начнется, Мы сидим за самым дальним столиком, чтобы как можно хуже слышно было. Я постарался, — хвастливо добавил он.
— Не любит лекций, — кивнул иа Рона Марк.
— Не люблю. Читать люблю, а слушать нет, — легко согласился Рон.
Мы подошли к столику, действительно находящемуся на самом отшибе, почти в слуховой недосягаемости от подиума. Все в зале уже сидели или рассаживались, на столах стояли тарелки с легкой закуской.
— А о чем лекция? — спросила я.
— Понятия не имею, — сказал Рон. — Сегодня Альтман говорит. Небось шутить про свою физику будет и денег на нее просить.
— На кого? — не поняла я.
— На физику, — пояснил Рон. — Они всегда на таких выступлениях на свои проекты денег просят. Здесь тьма журналистов, и пара людей из Госдепа, и конгрессмен из комиссии по науке.
— Ну, все же лауреат Нобелевской премии, — заметил Марк.
— Никто и не спорит, — сказал Рон, слегка ерзая на стуле, как бы пристраивая его под себя. — Кресла у них какие-то маленькие, — недовольно пробурчал он. — Я надеюсь, перекусить-то они сначала дадут, на голодную башку какая уж тут лекция, — сменил он тему и основательно осмотрел закуску. — Я на днях новую теорию придумал о дискретности человеческой жизни, — выдал он почти без перехода, кладя в рот розовый кусок лососины. — Считается, что человек живет одну непрерывную жизнь, плавно переходя из одного этапа развития в следующий, с младенчества — в детство, половое созревание, подростковый период и так далее. Так?
— Ну, приблизительно так, — согласился Марк.
— Так вот не так.
— Это смелое утверждение, особенно для служителя точных наук, — перебил его Марк.
— Не для меня, — отмахнулся Рон. — Сравни себя теперешнего — сколько тебе? Тридцать шесть? — с собой же, но двадцатилетним, и скажи мне, что между вами двоими общего, кроме того, что у вас единое самосознание. Подход к жизни изменился, понимание и оценка жизни изменились, ощущение себя в жизни изменилось, ценности изменились, цели изменились, пути их достижения тоже изменились. Так? — опять спросил он.
— Продолжай, продолжай, — с удовольствием ответил Марк, как будто Рон действительно ждал от него одобрения.
— Проблемы, которые были тогда, сейчас тебя никак не волнуют, женщины, которые нравились тогда, сейчас тебя
тоже не волнуют, более того, ты их и не помнишь. Ну а если вспомнишь, то удивишься, как это тебя тогда угораздило на них глаз положить. В результате если ты вдруг сравнишь двух себя, то выяснится, что вы — два совершенно разных человека. Так?
На сей раз Марк промолчал, только кивнул.
— Но теперь сравни себя двадцатипятилетнего и себя пятнадцатилетнего. Опять же все разное — и интересы, и цели, и ощущения, и все остальное. Снова получается, что вы — два разных человека, ты двадцатипятилетний и ты пятнадцатилетний. Соответственно между тобой теперешним и тобой пятнадцатилетним нет вообще ничего общего, два не связанных с собой человека. Мы можем опуститься еще дальше по древу, так сказать, жизни и доказать, что аналогично нет связи между Марком пятнадцатилетним и Марком — пятилетним мальчиком.
К этому моменту Рон доел последнюю закуску, аккуратно утерся салфеткой и продолжал еще с большим, казалось, теперь уже сытым удовольствием:
— Теперь давайте введем термин «человеческая жизнь» и определим его не примитивным фактором физического рождения и смерти, как это обычно делается, а более сложно — уникальным набором жизненных атрибутов, или, иными словами, набором жизненных правил. Эти атрибуты включают и правила морали, и систему жизненных ценностей, и понимание жизни, и, кроме того, текущие заботы, интересы, цели и планы по их достижению и так далее. То есть мы говорим, что жизнь и ее уникальность определяются именно этим комплексным набором, который, если изменился достаточно, создает необходимые предпосылки для начала новой «человеческой жизни». Таким образом, ты, Марк, прожил не одну жизнь, дожив до своего возраста, а, как мы теперь знаем, как минимум, четыре не связанных между собой жизни.
А что, подумала я, пожалуй, он прав. Какое отношение я сегодняшняя имею к себе московской? Никакого! Все изменилось во мне, я себя, скажем, пятнадцатилетнюю вообще не особенно помню. Я и вижу-то себя, когда вспоминаю, как бы со стороны, и это мое видение и есть то единственное, что нас — меня смотрящую и меня осматриваемую — связывает. То есть ничего. Нет, он точно прав.
— Дальше, — продолжал Рон, — мы можем дедуктивным методом построить зависимость, так сказать, независимости наших жизней, доказав, что если Марк тридцатишестилетний не связан с Марком пятнадцатилетним, то он не связан и с Марком шестнадцатилетним. Теперь мы интерполируем нашу зависимость и, следи внимательно, приходим к тому, что Марк теперешний также не связан с Марком тридцатичетырехлетним, и, более того, Марк сегодняшний становится несвязанным с Марком вчерашним. То есть мы делаем вывод, что Марк прожил не четыре, а множественное количество различных жизней, не связанных друг с другом. То есть, иными словами, Марк каждое мгновение умирает и каждое мгновение рождается свеженький Марк. При этом жизненные атрибуты, такие как, например, система моральных ценностей, смещаются, и на это я обращаю ваше внимание особенно, потому что тут возникает сразу множество вопросов. Например, такой парадокс: если Марк недельной давности и сегодняшний — разные люди, то несет ли сегодняшний Марк ответственность за поступки Марка недельной давности? Но это, впрочем, вопрос к юриспруденции.
— Вот такой подход мне нравится, — сказал Марк.
— Единственное, — продолжал Рон, не обращая внимания на ремарку, — что связывает разные дискретные жизни одного и того же человека, так это самосознание и частичная общая память. — Он обвел взглядом поверхность стола с его уже пустыми тарелками и вздохнул от разочарования. — Они горячее принесут когда-нибудь?
— Вы, наверное, из своей последней жизни ушли, не перекусив, — не выдержала я.
Он посмотрел на меня внимательно, далее пристально, и я не вполне поняла, что стояло за этим взглядом, но замечание мое проигнорировал.
— Я, конечно, сейчас все упростил для краткости. Конечно, набор жизне.нных правил каждое мгновение не меняется
полиостью, а видоизменяется незаметно для, так сказать, невооруженного глаза. Более полная смена жизненных атрибутов, ведущая к переходу в следующую жизнь, происходит со временем, которое тоже может варьироваться в зависимости от условий, при которых происходит переход. Но в целом идея ясна. Что особенно интересно — вся эта теория достаточно просто формализуется. Я построил модель и определил массу интересных зависимостей, например корреляцию между возрастом человека и циклом полной смены жизненных атрибутов, то есть то, что мы называем жизненными правилами, ну так далее.
Он оглядел нас не просто лукавым, а вызывающе лукавым взглядом, и я вдруг засомневалась, а не навешивал ли тут этот толстячок-здоровячок длиннющей лапши на наши растопыренные ушки. В этот момент все же принесли еду, и он отстранился от стола, как бы освобождая пространство для официанта, чтобы тот смог протиснуть тарелку с чем-то обжигающе горячим и шипящим.
— Ну что, — сказал Марк, после того как Рон сосредоточился на еде, и стало понятно, что изложение своей теории он закончил, — раскритиковать тебя?
— Давай валяй, души дерзновенную мысль, — ответил Рон, и я опять подумала, что, может быть, он все время просто дурачил нас или, по крайней мере, меня, а может, развлекал.
— Ну, во-первых, мне понравилось и звучит правдоподобно, но есть пара неточностей. Ты не учитываешь, что Рон в новой своей жизни зависит от Рона из старой жизни. Если с Роном в старой жизни происходят какие-то события, они оказывают влияние на нового Рона и таким образом формируют его. Так что существует еще одна связь между жизнями, помимо памяти и самосознания.
— Ну, это зависит от того, веришь ли ты в качества врожденные, то есть в гены, или в приобретенные, то есть в воспитание, окружающую среду и прочую социальную чушь. Если ты вместе со мной за гены, то события предыдущей жизни не имеют значения для жизни будущей, — произнес Рон как бы по ходу, как бы в добавление к заглатываемой целиком какой-то длинной, но наверняка подводной океанской твари.
Вообще, казалось, что тема перестала его интересовать, а если и продолжала, то, во всяком случае, значительно меньше, чем горячий продукт, остававшийся еще пока на его тарелке.
— Это уже как тебе будет угодно, — не стал возражать Марк. — Но не кажется ли тебе, что ты в своей теории не учел влияние памяти на сознание? Не кажется ли тебе, что текущее состояние нашей памяти, я имею в виду то, какой набор воспоминаний она содержит в данный момент, и определяет по большому счету состояние нашего сознания, или в рамках твоих терминов систему жизненных атрибутов. По мере продвижения по жизни содержимое памяти меняется, что-то вычеркивается, что-то заносится, и в зависимости от этого изменяются наше сознание, а с ним и состояние нашей жизни. Например, депрессию, наверное, можно диагностировать, проанализировав некий срез памяти, если это возможно, и обнаружить там много невеселых воспоминаний и совсем мало веселых.
— А не наоборот ли? Не изменяет ли сознание память, во всяком случае, в твоем примере с депрессией? — перебил Рон.
— Мы не знаем, что первично. Важно то, что, регулируя память, изменяя ее содержимое, восстанавливая какие-то потерянные ее куски и истребляя другие, мы можем воздействовать на сознание, то есть на то, что ты называешь жизненными атрибутами.
«Да, — подумала я, — это что-то новое. Чего эти ребята только не придумывают: то жизнь, которую живешь, вовсе и не одна, то я определяюсь тем, что помню. И непонятно, то ли они серьезно, то ли меня разыгрывают».
Я внимательно посмотрела на Марка. Если он и шутил, то делал это с вполне серьезным выражением лица.
— А это означает, — продолжал он, — что новая жизнь через память переплетена со старой. Это означает, что обе они не просто используют общую память, как ты говоришь, а связаны непростой зависимостью.
— Хорошо, — только и ответил Рон, и непонятно было, либо он согласен с тем, что сказал Марк, либо все сказанное его вообще не интересовало. Может быть, интерес его закончился с обретенным чувством сытости.
Я тут же вспомнила, что Марк, позвонив мне однажды, после того как мы не виделись несколько дней, сказал, что все эти дни вспоминает, как после совместно проведенной ночи он ушел утром по делам, оставив меня на пару часов одну. Когда же он вернулся, я открыла ему дверь, и за неимением халата на мне была его рубашка, надетая на голое тело и лишь слегка прикрывающая его. Но он был озабочен обычной утренней рутиной, и потому еще, что события ночи не успели рассеяться в нем, сразу ушел на кухню и стал просматривать почту. И вот с тех пор он не может простить, что в своей тупой толстокожести упустил этот шанс, который, как всякий шанс, уникален и неповторим, невоспроизводим до конца, и что теперь он не понимает, как такое могло произойти. «Во всем виновата сытость, — добавил Марк. — Сытость не изощренна».
«Действительно, — подумала я сейчас, смотря на Рона, впрочем не пытаясь представить его в едва прикрывающей рубашке, — сытость не изощренна».
Между тем началась лекция, она, конечно, была популярной, но все же о квантовой физике, и потому я даже не пыталась вникнугь. Рон тоже отреагировал вяло, меланхолично, почти, как я, хотя наверняка понимал куда как больше. Марк же, напротив, слушал с интересом и далее отправил записку с вопросом.
— Ты и в квантовой физике сечешь? — искренне удивилась я, когда человек на подиуме стал отвечать на вопросы, и зал немного оживился и стало шумно, и я не боялась больше шептать в тишине.
— Марина, — как бы жалея меня, улыбнулся Рон, — этот человек, — он кивнул на Марка, — тем и отличается, что знает, если не вообще все, то приблизительно все. Он тем и известен в народе.
— Откуда ты все знаешь? — подозрительно спросила я у Марка, но он промолчал, как бы давая Рону ответить за него.
— Иногда о причинах не надо задумываться, а надо просто принимать факты в себя.
И сама фраза, и тон были уже слишком ироничны, даже неприлично ироничны, даже резки. Во всяком случае, я приняла этот выпад на свой счет и не могла оставить его без ответа и поэтому вставила свое:
— Ну да, как горячую устрицу... — я попридержала фразу, чтобы он не обжегся, и потом, когда поостыло, закончила утверждающе: —Через рот. В себя.
Я заметила, что Марк улыбнулся.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Уже в машине, по дороге домой, я, прокручивая в себе только что прошедший вечер, поняла, что он был удивительным и что я видела удивительных людей и слушала удивительные разговоры. Я подумала, что люди, встреченные мной сегодня, совершенно не похожи на тех, с которыми мне приходится встречаться в своей повседневной жизни — на моих приятелей и знакомых. Еще я подумала, что им, друзьям моим, да и мне тоже, никогда бы не пришло в голову рассуждать о дискретности жизни, или, как это называлось, что если бы такая идея и пришла кому-то из нас в голову, то показалась бы нелепой в своей совершенной непригодности.
— Ты считаешь, — спросила я Марка, — он серьезно все это говорил?
— Кто? — не понял Марк.
— Рон. О дискретности жизни.
— Конечно, серьезно. Ему пришла идея, может быть, с философской точки зрения абсурдная или банальная, а может быть, и нет, не знаю. Но интересно то, что он пропускает ее через свою призму, через которую он вообще смотрит на мир, — через призму математических моделей, и возможно, что, пройдя через нее и преломившись как-то причудливо, она вдруг станет вполне заслуживающей внимания.
— Но он говорил как-то, мне показалось, шутя, — сказала я.
— Он всегда так говорит. Это такое средство самозащиты, — Марк пожал плечами и повторил: — Я уверен, он был вполне серьезен.
— Странно, что он думает о таких вещах.
— Почему, ничего странного, — не согласился Марк. — В жизни есть много вопросов, над которыми мы обычно не задумываемся. Но на каждую самую, казалось бы, никчемную проблему, которая только может существовать в мире, есть, как минимум, один человек, который эту проблему изучает, порой годами, и пытается решить. Это и определяет сбалансированность человеческого прогресса.
Мы замолчали и так, молча, проехали минут пять.
— Я еще хотела тебя спросить, — осторожно начала я. — Ты сегодня по дороге на этот вечер говорил о творчестве и прочих вещах. При этом, как мне показалось, ты как бы имел в виду меня. Так вот, я хотела спросить, почему ты думаешь, что все это имеет ко мне отношение? Я всегда считала, что я — самая обыкновенная. Где-то лучше, где-то хуже, но в целом я никогда в себе ничего такого, никакого дара не замечала, да и никто не замечал.
Он молчал пару минут, потом проговорил:
— Видишь ли, малыш, мне кажется, повторяю, кажется, что в тебе есть Божья искорка, может быть, пока не пламя, а искорка, но каждую искорку можно раздуть. Это требует времени и труда, но это возможно. В тебе есть тот неожиданный подход к жизни, та неадекватность оценки и неадекватность реакции, которые не всегда, но часто являются сопутствующими признаками творчества, как, скажем, пироп сопутствует алмазу. Да, да я не ошибаюсь: в тебе что-то есть, и жалко будет, если это «что-то» растратится впустую. Но, если я и ошибаюсь, ты тоже ничего особенного не потеряешь.
— Не поняла. Чего я не потеряю?
— Я знаю, я неясно говорю, подожди, я сейчас постараюсь сказать иначе. — Он замолчал. — В этой жизни существует множество различных уровней, я не имею в виду то, о чем Рон говорил, я имею в виду социальные уровни. Я не открою ничего нового, сказав, что стили жизни на разных уровнях отличаются, но, поверь мне, люди даже не представляют, как разительно они отличаются. И опять я не имею в виду материальную сторону, я говорю скорее о комплексном подходе.
Вот хороший пример, — эти три слова он проговорил неожиданно быстро, видимо, боясь, как бы «хороший пример» не ускользнул от него, —ты только что спросила, серьезно ли говорил Рон о своей новой теории. Дело в том, что в обычной ситуации его мысли покажутся нелепыми, как и сам человек, высказывающий их, покажется нелепым. Но на его уровне они вполне законны, так как находящиеся на нем люди вообще часто думают о странных на первый взгляд вещах. Более того, положение Рона дает ему не только право на такие мысли, но и возможности их каким-то образом разрабатывать. Например, он имеет возможность строить математические модели, чтобы доказать свою идею. Скорее всего эта идея в данный момент для него просто игрушка, которая тешит его, но он может законно играть ею, взять, например, студентов в помощь, создать факультатив и так далее. Потом Рон, возможно, начнет обсуждать идею с другими людьми, которым, так как они находятся на том же уровне, и в голову не придет считать ее безумной. Забавной, ловкой игрой ума — может быть, но не безумной. Дальше, если захочет, Рон сможет написать статью, и его статус позволит ему опубликовать ее, и кто знает, не станет ли его идея в какой-то момент вполне законным научным подходом. И так далее.
Марк оторвал взгляд от дороги и на мгновение перевел его на меня.
— Что я хочу сказать? Уровень, на котором находится человек, определяет и его интересы, и то, как он располагает своим временем, и его социальное окружение, и цели, и многое другое, что, в конце концов, определяет качество всей жизни. Но главное — только определенный уровень определяет свободу мысли и ума. У Рона он достаточно высок, и для него эта свободная игра ума естественна, тогда как для других — непозволительная роскошь.
Он замолчал, как бы оставляя место для моих возражений, но их у меня не было, я молчала, я хотела, чтобы он продолжал.
— Хитрость заключается в том, что на определенный уровень необходимо попасть сразу, так как очень сложно, скорее, невозможно поменять его, особенно в такой устоявшейся системе, как наше общество. В этом-то и идея: сразу попасть именно на тот уровень, в котором будешь себя наиболее органично чувствовать, и точность попадания в данном случае исключительно важна, так как это — на всю оставшуюся жизнь.
Он опять сделал паузу, и я опять не проронила ни слова.
— Не надо думать, впрочем, что на уровне, на котором находится Рон, все люди одарены талантом творчества. Ничего подобного. Люди разные, попадаются творческие, в основном — нет, хотя в его среде процент творческих выше, чем в среднем. Но, попав туда, способный ты или нет, ты в любом случае там и остаешься, так как перейти на другой уровень, как мы знаем, сложно. Поэтому любой человек, попав туда, будет пользоваться всеми привилегиями своего статуса. Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал: если у тебя, и я имею в виду тебя, действительно имеется та самая искорка, а я повторяю: мне кажется, что да, имеется, то чудесно, твое место там. Но если я ошибаюсь и ее нет — тоже ничего страшного, просто получишь удовольствие от присутствия.
Я продолжала молчать, так мы и доехали в тишине до самого дома. Какое-то неясное, смутное чувство поднималось во мне, и, хотя я еще до конца не смогла разобраться в нем, я ощутила нервозное волнение, смесь возбужденного отчаяния и страха, как, наверное, перед прыжком с парашютом. Я знала, такое чувство всегда начинало тревожить меня в тот момент, когда я еще не понимала, нет, скорее нащупывала своей более животной, чем разум, интуицией, что что-то скоро изменится в моей жизни и что я уже сама подневольно стремлюсь к этой перемене.
Я должна сознаться: этот вечер произвел на меня впечатление, но не фраками и вечерними платьями присутствующих, а непривычной расслабленностью людей. Вспоминая их, да и всю атмосферу вечера, я догадалась, что самое разительно-непривычное для меня было ощущение общей беззаботности.
Нет, я понимала, конечно, что у них, как и у любых нормальных людей, полно повседневных и неповседневных забот, но эти заботы казались мне другого порядка, чем, скажем, мои или моих знакомых. Какие улетные фантазии завораживали меня в те редкие минуты, когда я могла заставить себя не думать о том, чем платить в следующий месяц за квартиру, или лечь ли мне сегодня в три часа ночи или, наоборот, прямо сейчас, в двенадцать, и проснуться в четыре утра, чтобы успеть подготовиться к занятиям? Позвонить Катьке и поболтать с ней полчаса, узнав у нее все последние сплетни и перемыв и без того давно стерильные косточки всем нашим близким и далеким знакомым. Или, если Катьки не было дома, взять какой-нибудь самый простенький детектив, чтобы не задумываться, и, включив какую-нибудь туфту по телевизору, не проникаться до конца ни тем, ни другим.
Мысль о дискретности хоть жизни, хоть чего другого, так же как информация о древних пирамидах или о каких-то там квантовых явлениях, не могла в принципе коснуться моего сознания, не потому, как я надеялась, что мое сознание было слишком упрощенно для них, а потому, что мысли эти не водились в среде обитания моего сознания. И наоборот, моему сознанию никогда не доводилось попадать в среду обитания подобных мыслей.
Я поняла, что существуют они как бы в разных плоскостях и пересечься им просто не представлялось возможности. И не то, опять пришло мне в голову, что Катькины впечатления о ее мальчиках казались мне не стоящими времени или внимания, а просто не были они такими отвлеченными и потому беззаботными по сравнению с теми разговорами, что я слышала на вечере.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я ходила, думая об этом, недели две-три, пытаясь разобраться в своих ощущениях, пока они, неясные и расплывчатые, не выразились в одной короткой фразе: «Я не там».
Уже потом, через годы, я, анализируя процесс мышления, разобралась, как та или иная мысль находит во мне конкретную форму. Сначала, поняла я, и мысли-то никакой нет, а только неопределенное, зыбкое, только интуитивное ощущение, догадка, взявшаяся из ниоткуда, или, скорее, из всего — в общем, не знаю. Это эмбрион будущей мысли, и не надо бояться, что он бесследно рассосется, так нее, как и не надо пытаться его развивать искусственно — он никуда не денется, он внутри, и требует, как любой эмбрион, естественного, нефорсированного развития.
Чуткая эта догадка может иногда перестать ощущаться, показаться потерянной, но не нужно беспокоиться, она не потеряется, она просто затихла и вернется, окрепшая и вызревшая. Со временем затаившееся чувство незаметно для нас самих перерабатывается, переваривается желудочным соком нашего сознания, и частички его, видоизменившись, как после химической реакции, оседают где-то на дне. Постепенно, скопившись в достаточном количестве, они склеиваются между собой, создавая единую массу родившейся мысли.
Но мысль эта, уже сформировавшись внутри, еще не умеет выйти наружу, так как не знает, как выразить себя. Тогда сознание снова принимается за работу, осторожно, на ощупь, как слепой в узком коридоре, пытается оно вписать мысль в пока еще неуклюжую словесную форму, практически никогда не добиваясь успеха с первых судорожных попыток. Только лишь потом, проговорившись и мысленно, и вслух, мысль находит, скорее, пробивает, протаптывает ту единственную тропинку, которая дает ей самое предельное выражение.
Так вот, недели две или три понадобилось мне, чтобы однажды, когда я осталась ночевать у Марка, уже поздно, умиротворенная и расслабленная, лежа головой на его плече, так, чтобы ему было удобно откинутой рукой скользить по моей груди, вызывая этим дрожь по идущей мурашками кожи, я сказала ему:
— Я поняла наконец: я не там.
— А где ты? — лениво отозвался он, думая о только что происшедшем.
— Нет, я не об этом, я вообще не о нас, — произнесла я. — Я о своей жизни вообще. Я просто не там.
— Ты не имеешь в виду — географически? — спросил он, и я догадалась, что он, умничка, понял, о чем я говорю.
— Не имею, — подтвердила я.
— Да, — сказал он, — ты не там.
Мы замолчали, но я знала, что он еще скажет что-то.
— Я тебе говорил — ты не там,— повторил он. — Знаешь, когда-то давно я прочитал одну притчу про птицу, которая хотела научиться быстро летать.
Я несколько раз повела головой, как бы для того, чтобы потереться щекой, а на самом деле — просто чтобы удобнее примоститься на его плече, ожидая рассказа. Я любила его истории, я привыкла к ним, даже стала зависима от них, но не болезненно, как от тяжелого наркотика, нет, скорее, как от невесомо легкого.
— Так вот, эта птица постоянно искала пути для более скоростного полета, пробовала складывать по-разному крылья, придавая им новые аэродинамические формы, использовала всякие другие хитрости. История там на самом деле длинная, но в результате птица научилась летать так быстро, как обычные птицы и представить себе не могли. Кстати, они за это выгнали ее из стаи, но это так, к слову.
Я так сладко пристроилась у него на плече, и голос его, такой сейчас ровный, и рука его, расслабленная на мне, — все приносило умиротворение и безмятежное спокойствие. Я лежала с открытыми глазами, и мне не хотелось спать; свежий, чуть пропахший тиной океанский воздух, перемешанный с вялыми ночными звуками города, лишь добавлял фантастическую правдивость его размеренному рассказу.
— Но дело не в этом. Дело в том, что однажды во время очередной тренировки— а птица эта только тем и занималась, что тренировалась, — она полетела так быстро, что как бы провалилась куда-то, и выяснилось, что там, куда она попала, в некое другое измерение, там уже живут птицы, те немногие, со всех концов света, для которых идея летать быстро была единственно важной в жизни. Более того, если какая-нибудь из них вдруг начинала летать качественно быстрее, она исчезала из данного измерения и перемещалась в другое, туда, куда попадают птицы, которые умеют летать еще быстрее. Так продолжалось до тех пор, пока избранные не начинали летать со скоростью мысли.
Марк остановился, я лежала, рассматривая на потолке медленно ползущие тени, и думала, что как бы мне ни был интересен его рассказ, но не он определяет сейчас этот поздний вечер. А определяют его скорее голос, интонации, успокаивающая теперь равномерность, они-то и создают ту уникальную среду, в которой мое тело открывает все миллионы своих поверхностных пор и впитывает, втягивает ими и голос Марка, и его скользящий по мне взгляд, и легкие прикосновения руки, да и сам ночной рассказ.
Да, да, догадалась я, это и есть самое главное: ведь любовь, и физиологическая, и эмоциональная, она ведь не про примитивные эрогенные зоны да и не про первичные и вторичные половые признаки.