– Ох, мать вашу, – Леня попытался расстелить влажную, слежавшуюся простыню и в отвращении застыл, разглядывая огромное желтое пятно, расплывающееся посередине.
– Это пионерку кто-то душевно трахнул, – Сашка, весельчак, поступивший в институт после двух с половиной лет, проведенных в советской армии, видал и не такое. – Вожатый ее прижал и тю-тю. Приехала пионеркой, а уехала советской женщиной!
– И что, я теперь спать на этом буду? – Леня растерянно смотрел на простыню.
– Иди обменяй, тоже мне трагедия, – Сашка по-военному аккуратно застелил кровать, разгладив старое шерстяное одеяло.
– Угу, – Леня засунул простыню под мышку и вышел из домика.
– Эх, а у пионеров политработа на высоте была, – Сашка начал с интересом оглядывать висевшие на стене плакаты. Один из них, во всю стену, был покрыт черно-белыми фотографиями членов Политбюро. Строгие старцы, морщинистые щеки которых были отретушированы неизвестным художником и выглядели на фотографиях неестественно гладкими, неподвижным взглядом реяли над никелированными кроватями.
– Пятнадцать, Шестнадцать… – считал Сашка фотографии высокопоставленных стариков. – Двадцать один… Очко! Санек, в карты режешься?
– Чуть-чуть, я вообще-то почти не умею.
– Ничего, мы тебя в преферанс научим играть, не грусти. – После долгих армейских лет, происходящее казалось Сашке курортом.
Я с интересом посмотрел на плакат, висевший около моего изголовья. Он изображал ощетинившуюся оружием скалу. Тут и там из маленьких окошечек этой скалы выглядывали страшного вида пушки, штыки винтовок, кое-где видны были танки, а над скалой, словно мошкара, повисшая летом над лесной тропинкой, реяла стайка самолетов с красными звездами. Внизу было написано: «СССР – неприступная крепость социализма». Надпись была выполнена красным цветом, шрифтом старых выпусков газеты «Правда».
– На перекличку, – в дверях появился аспирант Семечкин, один из заместителей комиссара отряда.
– Ленька где? – исчезнувший приятель с изгаженной простыней еще не появился.
– Не волнуйся ты, – Сашка махнул рукой. – Обменяет простыню и вернется.
– Доложить о личном составе! – Сашку, как человека армейского, назначили старшим по комнате.
– Товарищ комиссар отряда, все в сборе, кроме студента Садовского.
– Это что еще за безобразие?
– Товарищ комиссар отряда, – Сашка вытянулся, словно вот-вот отдаст честь, – простыня у него была испорченная, он в хозяйственную часть обменять пошел.
– Я, кажется, русским языком сказал всего полчаса назад! – комиссар начинал звереть. – Никаких оправданий я не потреплю. Студенту Садовскому строгий выговор, и в институтскую характеристику этот выговор тоже пойдет. Вторая неявка на перекличку, и немедленно будет отчислен!
– Дурак нам попался, мать его, – Сашка расстроенно бормочет. – У меня в армии сержант, и тот лучше был.
– Да вот он с простыней идет, – и вправду, испуганный Леня бежал к нам.
– Беги скорей, где же тебя носит! – Сашка помахал ему рукой.
– Да дура эта, которая простыни выдает, ушла куда-то, – Леня запыхался от бега.
– Ну ладно, давай в темпе, а то сейчас уже на поле выходим…
Идти до поля пришлось довольно далеко по грунтовой дороге. Солнце разогрело землю, в траве жужжали шмели, и казалось, что в подмосковье вернулось жаркое лето.
– Значит так, – комиссар никак не мог расстаться со своим мегафоном. – Разбиваетесь на пары. Каждая двойка студентов берет на себя одну грядку.
Я с тоской посмотрел на поле, грядки эти протянулись по крайней мере на два километра. Хотелось пить, разогретая земля и жужжание насекомых вызывали желание лечь на спину, зажав травинку в зубах и смотреть на редкие облачка, плывущие по голубому небу. «Вместо сильных мира этого и слабых, лишь согласное жужжанье насекомых», – вспомнил я.
– Картошку в корзины насыпаете, потом в мешки. Мешки вдоль грядок будете ставить. Их потом машина соберет колхозная. И от работы не отлынивать. На каждой грядке будет командир, он вас как следует проверит. Все понятно? Это вам не бином Ньютона. Разошлись! – голос комиссара, усиленный мегафоном, переливался металлическими обертонами.
Мы ползли с Леней вдоль выделенной нам грядки. Картошка была мелкая, и уже порядочно подгнившая. Видимо недавно шли дожди, и клубни были покрыты мокрой глиной. Через полчаса заныла спина, и нелепость происходящего одинаково завладела мной и моим напарником.
– А в Америке сейчас студенты сидят в каком-нибудь застекленном кафе, смотрят на небоскребы и пьют холодное пиво… – Я дразнился, с садистским удовольствием наблюдая, как Леня делает глотательные движения, представляя себе, как густая пена переливается через край высокого стакана. – И им выговоры с занесением за изгаженную простыню никто не дает, пусть только попробуют, они сразу же в суд подадут…
– Разговорчики, – начальник грядки, парень со старшего курса, которого я никогда раньше не видел, появился перед нами, расставив ноги в резиновых сапогах. У него было дегенеративное тупое лицо, изъеденное оспинами, наверняка он был неуспевающим двоечником, и теперь, наконец, мог отомстить за унижения, доставленные ему изворотливыми лекторами в ненавистных аудиториях. На этой грядке он явно чувствовал себя в своей тарелке.
– Вы чего, приказа не слышали? – Парень зло скривился. – Это что за говно у вас в корзине, я вас спрашиваю! – он пнул сапогом наполовину заполненную мокрой картошкой корзинку, она опрокинулась, и плоды нашего труда рассыпались.
– А чего тебе не нравится? – Леня испуганно посмотрел на широкие плечи начальника грядки.
– Кто так картошку собирает? Как фамилия? – парень достал из кармана зеленых брезентовых штанов маленький обтрепанный блокнотик и карандаш. – Вы чего думаете, от ответственности уйдете? Хрена!
– А чего? – я испуганно поглядел на рассыпанные вокруг клубни.
– А землицу надо аккуратно счищать, и потом, вы много картошки в земле оставляете, – в доказательство он отошел назад на несколько шагов и ковырнул сапогом землю.
Найти пропущенную картошку ему не удалось, он разозлился, и начал ожесточенно бить ногой по грядке, пока не нашел крохотный, размером с наперсток клубень, покрытый мокрой глиной.
– Ага! – глаза его горели ненавистью. – А ну-ка к самому началу грядки, и по второму разу все собрать! А про вашу работу я вечером на перекличке доложу… – Он еще раз сердито взглянул на нас и пошел воспитывать работавших на соседней грядке.
– Слушай, Леня, он чего, больной что-ли? – Я был поражен ненавистью, с которой наш надсмотрщик распоряжался своими подчиненными.
– А хрен его знает, вот занесло, мать их так. Надо было больным сказаться и справку у врача взять. У меня участковый врач знакомый, наверняка бы дал.
– Ну что теперь, – я пожал плечами. – Пошли по второму разу грядку собирать, раз этому мудиле так хочется.
Второй проход грядки не принес желаемых результатов, мы долго копались в земле под ненавидящими взглядами изъеденного оспой парня, но с трудом набрали четверть корзины. В результате, к вечеру мы намного отстали от остальных, не собрав даже половины километровой гряды. Солнце уже садилось, спина не разгибалась, и я проклинал свою судьбу.
– Ну что? – Комиссар отряда бродил по полю со своим любимым мегафоном. – Вот, обратите внимание, все уже работу закончили кроме этих бездельников. Вот девушки досрочно закончили, почти сто мешков собрали, а эти, – он презрительно посмотрел на нас, – сколько мешков собрано? – Он обращался к тому же гнусному парню.
– Сейчас, – тот достал из кармана блокнотик. – Сорок восемь.
– Значит так, – комиссар усмехнулся, прижав к зубам мегафон – Пока поле не уберем, домой не пойдем. Так что посмотрите хорошенько на тех, кто вас задерживает! Посмотрите на этих городских белоручек, один из них сегодня днем на перекличку не явился, какая-то закономерность во всем этом прослеживается. Ну, что делать будем? Ждать, пока они грядку закончат, или научим их, как надо работать?
– Сволочь, – прошипел Леня. – Влипли мы с тобой!
– Да чего их ждать? – боевито выкрикнула разгоряченная уборкой девушка из соседней группы. Мы сейчас всем отрядом навалимся и грядку приберем!
– Ну давайте, ребятки, чтобы этим паразитам стыдно было.
Стыдно мне не было, я просто начинал ненавидеть свою жизнь, советский строй, институт, одновременно задумываясь о том, как органично эти деревенские девчонки подходят для уборки прогнившей картошки. Как ни странно, им эта бессмысленная процедура нравилась, их согнутые спины и широко расставленные ноги заставляли приливать кровь к лицу. Куда подевались бледные, испуганные глазки, бегающие в надежде найти шпаргалку на экзамене, и не понимающие решительно ни одного слова грустного лектора, пытающегося вдолбить в пустые головы основы наук…
Грядка наша была ударно закончена силами сплоченного коллектива, кидающего на нас недружелюбные взгляды, и на поле приехал разбитый сельский грузовик.
– Мужчины, на погрузку, – проревел в мегафон комиссар. – Девушки могут отдыхать!
Мы шли за буксующим грузовиком, переваливая через борта влажные от грязи мешки. Шофер был кажется пьян, во всяком случае он все время норовил съехать куда-то в сторону и, наконец остановился, и, вытаращив глаза, вылез из кабины.
– Ох, твою мать, – сказал он, заводя глаза. – И на хер вы эту картошку собираете? Все равно в хранилище сгноят, у нас вентиляция уже три года назад сломалась, ее как завезут, так она и гниет, потом по весне сусло получается вонючее. Уж председателю мы жаловались, она баба у нас, герой труда! – Он уважительно покачал перед собой указательным пальцем. – В Кремле заседает, сучка… – Водитель снова напрягся, пытаясь сфокусировать перед собой расплывающееся пространство. – Ну ладно, – он поднялся и вытащил откуда-то из-под кожаного сиденья наполовину выпитую бутылку водки и грязный граненый стакан. – Пойдет? – Он вопросительно смотрел на нас, замерших в недоумении.
– Не надо тебе пить сейчас, – Леня неожиданно проникся происходящим. – Ты чего, мы все весь день вкалывали, заводи мотор, да в хранилище уезжай!
– Да пошел ты! – водитель налил стакан. – Ну, пойдет?
– Нет, не пойдет, – зло сказал Леня.
– Пойдет! – уверенно заявил мужик, проглатывая содержимое стакана. – Уй, ё-мое, не пошло, – судороги сломили его и водка, мутным потоком смешавшись с содержимым его желудка, вышла наружу, жадно впитываясь в сырые комья земли. – Отойди, городские, раздавлю, мать вашу так, – он покачиваясь сел за руль, и виляя уехал.
– Уходим в лагерь, построиться в колонны, – комиссар отряда был полон осознания собственной значимости. – Скоро ужинать будем, бойцы. Спеть песню хотите?
– Хотим, – залихватски ответили девушки.
– Слушай, – Леня, страдальчески скривившись, смотрел на меня. – А может в Америку удерем?
– Ты чего, с ума сошел? – Прошедший день изменил меня, я начинал ненавидеть большинство своих сокурсников, с грустью вспоминая Колю, Игоря, Яну, Вику, Инну, Беллу, нормальный мир, существующий где-то совсем недалеко от этого поля, мир, в котором люди, живущие вокруг меня понимают, что к чему, и никогда не согласятся петь бездарные песни хором.
– Ну вы, – Люба с красными щеками пренебрежительно смотрит на нас. – Вы нам всю статистику изгадили! Соседний поток норму выполнил ударно, а из-за вас мы на третье место в соревновании сошли.
– Мы не виноваты, – я пытаюсь спасти положение, – нам идиот какой-то попался, заставил всю грядку с самого начала по второму разу проходить.
– Не оправдывайся, – Люба полна презрения и классовой ненависти. – Почему-то никого из нас не трогали, только Сашу с Леней обидели, маменькиных сынков!
– Ну знаешь, – я начинаю злиться, – а кто тебе на экзамене помогал? Кто лабораторки давал переписывать, дура!
– Ну да, вспомнил, – лицо ее снова загорается красным огнем ненависти. – Сейчас жизнь другая, ты мне контрольные не вспоминай. Короче, если завтра наш отряд снова подведете, с вами по-другому разговаривать будут. У нас есть ребята знакомые, с четвертого курса, они вас так отделают, что мама родная не узнает! – Довольная собой она уходит.
– Слушай, – лицо Лени становится белым. – Я тебе клянусь, если я когда-нибудь удеру из этой проклятой страны, я тебе помогу!
– Я тебе тоже! – мы пожимаем руки.
Становится темно, и мы наконец добредаем до пионерского лагеря. В столовой на раздаче стоит толстая бабка в грязном фартуке, она вываливает на алюминивые тарелки густую манную кашу с жидким озерцом машинного масла посередине. Есть не хочется, ужасно болит спина, и мы, с трудом добравшись до коек, отваливаемся.
– Эй, чего разлеглись, на перекличку пора! – Сашка тормошит нас. – Вам чего, неприятностей вам на собственную задницу мало, что-ли?
– Идем, идем, – я с трудом напяливаю сапоги и слушаю, как мегафон ревет на площади, подводя итоги первого трудового дня. Мне хочется домой, и я с тоской понимаю, что еще по крайней мере недели три мне суждено сгибаться над грядками, утром и вечером слыша этот ненавистный, искаженный мегафоном металлический голос комиссара.
На следующее утро начинает идти мелкий осенний дождик. Небо застелено низкими серыми тучами, от земли поднимается пар, грунтовую дорогу мгновенно размывает и мы месим грязь, с трудом вытаскивая из липкой глины сапоги. Под дождем уборка картофеля превращается в мучение, старые мешки пахнут плесенью, подгнившая, мокрая картошка, облепленная землей, становится тяжелой и наполненные мешки невозможно оторвать от земли.
Дорога к полю проходит мимо наполовину засохшего ручейка, у его берегов стоят голые, изогнутые деревья, покрытые бугристыми налетами. Такой пейзаж вызывает в памяти страшные сказки, кажется, что в этом гиблом месте поселилась нечистая сила. Поле спускается к небольшому болотцу вниз от маленькой, заброшенной деревушки, в которой давно уже никто не живет. За болотцем начинаются холмистые перелески. Над развалинами домов возвышается старая кирпичная колокольня, почему-то построенная в слегка готическом стиле. Уходящий вверх шпиль неожиданно увенчан подобием луковицы, над которым скривилась погнутая железная балка, когда-то заканчивавшаяся крестом. Окна в церквушке выбиты, мрачная, она возвышается над колхозным полем.
Днем облака рассеиваются, и между ними выглядывает солнце, а на горизонте между перелесков появляется радуга. Мои рукавицы пропитаны грязной холодной жижей, костяшки пальцев распухают и начинают неметь. Я с испугом думаю о том, что если дождь продлится еще несколько дней, я больше никогда не смогу играть на пианино. Наконец, деревенский трактор привозит обед: рис с тертой морковью, жесткими обрезками мяса, и чуть скисший компот. Компот я с отвращением выплевываю, и бреду к заброшенной церкви. Около нее растут старые деревья, на них качаются зеленые яблоки, на некоторых из которых виднеются красноватые прожилки. Я срываю одно из них, инстинктивно приготовившись к тому, что сейчас мой рот сведет терпкой горечью, но яблоко пропитано ароматом мокрой травы, меда, свежести, я никогда не думал, что этот незрелый плод может быть так вкусен.
Вход в церковь завален ржавыми железками, я с трудом пробираюсь через остатки комбайна, и наконец оказываюсь внутри.Свет пробивается через разбитые окна, пахнет засохшими человеческими испражнениями. Птица, испуганная моим появлением, бьет крыльями и срывается с перекрытия, улетая через окно. Я поднимаю глаза вверх и вздрагиваю от строгого лика Христа, потемневшего, но еще вполне различимого. Вокруг его головы разливается золотой диск, его черные, миндальные глаза смотрят с болью со стены на пробивающийся сквозь каменный пол бурьян, на серые высохшие кучки кала, на желтые обрывки газет, сваленные в углу.
Осеннее солнце неожиданно пробивается через окно, просвечивая в застоявшемся пыльном воздухе светлый, колеблющийся луч, падающий на лицо сына Божьего. Неведомый мастер, расписавший эту церквушку был талантлив, Христос удивительно земной и живой, его одежда объемна, а поднятый палец замер, это движение удивительно точно схвачено. Кажется, что грустный Бог вот-вот опустит руку, со скорбью глядя на дела рук человеческих.
– Подъем, – доносится с улицы глухой металлический голос, усиленный мегафоном. – обеденный перерыв закончился, приступаем к работе!
Солнце, ненадолго выглянувшее во время обеда, снова скрывается за сизыми тучами, дождь усиливается, моя куртка промокла, и мы с Леней, чертыхаясь, грязные по пояс, наполняем картошкой все новые мешки. Темнеть начинает рано, и на поле, с трудом продираясь сквозь размокшую землю, появляется трактор с прицепом. За его рулем сидит все тот же колхозный мужик. Он в доску пьяный и грубо матерится.
– Погружай! – командует комиссар, – размокшие мешки изрядно потяжелели, и мы с трудом переваливаем их через деревянные борта прицепа.
– А кто в хранилище это говно сгружать будет? – рыгает водитель. – Я уже сегодня наработался, мать вашу. Выделяй грузчиков, командир!
– Авдеенко, Горшков, – на погрузку, – командует комиссар.
Трактор ревет, проворачиваясь огромными колесами, и тащит забитый картошкой прицеп за собой. В прицепе поверх картошки сидят промокшие под дождем грузчики, посланные начальством на разгрузочные работы.
– Куда едешь, мать твою так, – в отчаянии кричит комиссар, но уже поздно. Трактор зависает над обрывом, неумолимо наклоняясь, и затем неспешно, словно в замедленной киносъемке, заваливается на бок, сползая в болотце.
– Сволочь пьяная, – Горшков успевает спрыгнуть на землю, измазавшись в земле, но Гришки Авдеенко не видно. Прицеп перевернулся, трактор тоже, и рассыпанная картошка покрывает толстым слоем землю.
– Авдеенко где? – кричит комиссар.
– В кузове он был, – Горшков дрожит от страха.
– Мужики, скорее, – мы, перепуганные до смерти, наваливаемся на деревянный бок прицепа, раскачивая его и пытаясь приподнять.
– От трактора отцепляй, – Сашка прыгает на металлические конструкции, поддевая заржавевший крюк. Прицеп поддается и переворачивается и мы с ужасом видим Гришку, лежащего со странно повернутой на бок головой. Из уголков его рта течет кровь, и рука неестественно откинута в сторону.
– Осторожно! – Сашка, скользя на мокрой, грязной картошке подбирается к нему. – Шею свернул, кажется, мать вашу! Деревня далеко? Его в больницу надо.
Комиссар растерян, он даже выронил свой металлический мегафон, руки у него дрожат, то ли ему жаль парня, то ли он боится получить выговор по партийной линии.
– Черт, не дышит. – Сашка прислоняется к губам Авдеенко и с отчаянием смотрит на нас. – Суки проклятые, ну что, зачем парня угробили?
– Студент Горшков, что вы себе позволяете? – комиссар начинает приходить в себя. – Налицо несчастный случай.
– Да пошел ты, мудак, – Сашка плачет.
– Ты выражения выбирай, сопляк! – комиссар сжимает кулаки.
– Ты что, сука, думаешь я тебя боюсь? – Сашка встает и идет вперед. – Да я в армии не таких как ты видел, да плевать я на вас всех хотел! Ты думаешь, мне ваш гавеный институт так уж и нужен? – Он уже в истерике, покрасневший и трясущийся от ярости. – Ну что, доигрались? Собрали урожайчик, мать вашу!
– А с водителем-то чего? – робко спрашивает какая-то девочка. Студенты в ужасе застыли, многие из них впервые видят перед собой смерть.
– Ух ты, мать твою, – Сашка кидается к перевернутому трактору, распахивая дверцу. Оттуда вываливается водитель, он стонет, лоб у него разбит, но судя по тому, что он пытается привстать, ничего серьезного с ним не произошло.
– Ну что, сука! Доигрался? – Сашка размахивается и наотмашь бьет его кулаком в лицо, разбивая нос.
– Уууу, – водитель совершенно пьян и пытается отплозти в сторону, уже ничего не соображая.
– Человека угробил, сволочь! – Сашка звереет.
– Уберите этого десантника, черт возьми! – Комиссар кидается вперед со своими помощниками, заламывая Сашке руки.
– Ненавижу! – кричит Сашка, размазывая грязь по лицу, его оттаскивают в сторону.
– Милицию и врача вызвать надо, – комиссар мрачен, происшедшее не входило в его планы.
– Сейчас уже автобус из колхоза приехать должен. – Аспирант Семечкин испуган. – Надо бы его отсюда вынести, – он со страхом смотрит на вывернутую шею Авдеенко.
– Не трожь, пусть милиция разбирается, а то потом не докажем ничего.
Милицейский УАЗик с мигалкой застревает на поле, и мрачный лейтенант, по колени измазавшийся в грязи, записывает свидетельские показания. У лейтенанта простое, скуластое деревенское лицо. Идет холодный дождь, милицонер накинул брезентовый плащ. Застывшая фигура Гриши Авдеенко все так же безжизненно лежит посреди рассыпанного картофеля.
Откуда-то из-за поля приносят брезентовые носилки, машина Скорой Помощи тоже застряла где-то на подъездах, и Гришу кладут на них, пристегивая кожаным ремнем. Нелепая смерть товарища заставила всех забыть про социалистическое соревнование, ударная уборка урожая сорвана.
– Родителям сообщить надо, – комиссар мрачно вытирает лоб. – Семечкин, поезжай с лейтенантом в райцентр, в Москву позвонишь.
– Почему я? – Семечкин мрачно смотрит себе под ноги, и в воздухе сгущается неповиновение.
– Ну ладно, хрен с вами со всеми, не мужики, а размазня! – комиссар зло бросает мегафон на землю. – Я сам поеду, проследи, чтобы в лагере беспорядков не было, – он бредет к УАЗику, машина буксует, потом трогается с места, и уезжает.
– Ну что, ребята, – Семечкин грустен. – Пошли отсюда, сегодня переклички не будет, у нас в кладовке водки есть бутылок десять. Разбирайте, я разрешаю. Черт бы все побрал, – он качает головой. – Угораздило же парня…
На следующее утро дождь усиливается. Пахнет сыростью, мокрой травой и хвоей. Никто на работу не выходит. Койка Гриши Авдеенко аккуратно застелена, его рюкзак лежит около кровати, и никто не осмеливается к нему приблизиться.
– Студенты, – ревет громкоговоритель, – объявляется общий сбор. К нам приехал председатель колхоза, герой социалистического труда, народный депутат Ксения Гавриловна Семенова.
Подавленные, мы стоим под дождем на зацементированной площадке около подтекающего ржавой краской пионера, трубящего в свой выцветший горн.
– Товарищи студенты, – Ксения Гавриловна небольшого роста, в деревенских сапогах, с дегенеративным, пропитым лицом и с вертлявыми манерами. На груди у нее нелепо висит золотая звезда, раскачиваясь при каждом шаге. За ней следом ходит благонадежного вида мужичок, почему-то в лаковых черных ботинках, забрызганных колхозной грязью. – Вчера случилась страшная трагедия, я понимаю ваши чувства. Мне также, как и вам жаль этого парня, который отдал свою жизнь в битве за урожай. Я ведь тоже мать, у меня двое сыновей, они сейчас проходят службу в рядах Советской Армии, охраняя границы нашей родины. Недосмотрели мы, недостаточно проводили политическую работу среди наших рабочих. А всему виной пьянство!
Она многозначительно замолкает. Ее красное лицо совсем не заставляет предположить, что Ксения Гавриловна никогда не принимает внутрь алкоголя.
– Шофер этот пойдет в тюрьму, мы его сурово накажем. Но, что бы ни случилось, – она на секунду замолкает, – как бы не было нам тяжело, Родина ждет урожай. Поэтому я призываю к вашей советской, комсомольской, социалистической сознательности, не дайте пропасть народному достоянию на корню. В этом ваш гражданский долг.
– Наш гражданский долг – учиться. – Высокий, незнакомый мне парень сердито смотрит перед собой. – А ваш – выращивать и убирать урожай.
– Несознательно говоришь, – Ксения Гавриловна останавливается напротив него. – Ведь когда в овощной магазин в своей Москве придешь, а картошечки нету, небось сердиться станешь. Вам бы все на готовенькое, а как нюхнете, каким трудом все это достается, так нос воротите!
– Да сколько бы мы не работали, все равно все сгноите, – парень уже откровенно сердится. – Это что, шуточки что-ли? Вот Гришки уже нет, не вернуть его.
– Ты, – мужичок в грязных лаковых туфлях со злостью подбегает к парню. – Сосунок поганый, твое место в борозде!
– Да пошел ты, – парень разворачивается и уходит из строя.
– Товарищи студенты, – бабенка с золотой звездой героя растеряна, – это демагогия. Вот какие настроения сейчас пошли у нашей советской молодежи!
– Ребята, как же вам не стыдно? – Торжествующая Люба вырывается вперед. – Колхозники гнут свои спины, пытаясь вас, городских накормить, а мы что, будем носом воротить?
– Вот, молодец, девочка, – Ксения Гавриловна с обожанием смотрит на комсомольскую активистку.
– Смотаюсь я отсюда, – Леня сжимает кулаки, ненавижу их всех!
Смута подавлена, Гришу уже отвезли в деревенский морг, и мы снова идем на поле под косым дождиком. Мокрая трава волнами переливается на лугу под набежавшими порывами ветра, старая колокольня с ликом Христа возвышается над заброшенной деревней.
Мы снова ползем по грязному полю, матерясь и наполняя мешки склизкой, загнивающей картошкой. Плоды наших рук теперь забирает на тракторе баба, подвязанная выцветшим платком. Во рту у нее папироска, она расплылась как студень, грубо ругаясь басистым голосом.
Несмотря на то, что по слухам, нам для успокоения инстинктов подмешивают бром в чай, силы природы неумолимо берут свое. Вначале Сашка находит на поле странный картофельный клубень, длинный, с приросшими к нему у основания двумя округлыми картофелинами. Несолько движений ножичком, и скульптурная композиция возвышается на подоконнике нашей палаты, вызывая хихиканье проходящих мимо окна девочек. Этот примитивный символ действует на них как первобытная шаманская приманка. Вскоре Сашка с другим парнем, тоже прошедшим армейскую школу, уговаривает завхоза, и тот выдает им ключ от кладовки. Каждую ночь они уходят туда, прихватив двух девиц из соседнего домика, и возвращаются часов в пять утра, постанывая от изнеможения и обсуждая достоинства и недостатки своих подруг.
Странная прострация охватывает меня, мне кажется, что от земли исходят какие-то таинственные излучения, что она полна голосами и чувствами, и я ухожу в эту странную вселенную, в отключке меся грязь по дороге на поле.
– Слушай, – Сашка только что с наслаждением побрился и умылся холодной водой, кожа на его щеках покраснела. – Ну чего ты, как неживой, честное слово. Бабу тебе надо, хочешь мы тебя с собой сегодня в кладовку возьмем?
– Нет, спасибо, – в рюкзаке у меня лежит любимая книжка, и думать о девушках, встречающихся с мальчиками в грязной кладовке, мне не хочется.
Начинаются заморозки и, наконец, картошка подходит к концу. Поле, а также и соседнее с ним убрано, и за нами снова приходят пропахшие бензином автобусы. Последние две или три недели я не брился, и у меня отросла небольшая бородка. Мимо окна мелькают деревушки, перелески, и, наконец, на горизонте появляется город, словно огромный замок возвышающийся над окрестностями своими многоэтажными окраинными кварталами. «СССР – неприступная крепость социализма» – вспоминаю я плакат, потом Гришу Авдеенко со странно вывернутой шеей и слезы выступают у меня на глазах.
Нас высаживают около метро, я спускаюсь по привычным вестибюлям и со стыдом смотрю на свою измазанную осенней грязью куртку. Люди, едущие в этом поезде метро, как мне кажется, замечательно и красиво одеты, на них городские ботинки и приличные костюмы, женщи*ны носят туфельки и ноги их обтягивают синтетические колготки. Они беззаботны, мягкотелы, расслаблены, им нет дела до Гриши, лежавшего со свернутой шеей на куче грязной картошки, они даже не подозревают, что завтра и их могут взять и безжалостно послать в осеннюю грязь.
Наконец, я оказываюсь возле своего дома. Я с наслаждением сдираю с себя грязное белье, тщательно бреюсь и залезаю в горячую ванную, смывая деревенскую грязь. Почему-то вот уже месяц мне хочется горячего тоста в джемом, я вставляю белый хлеб между электрических спиралей, жду пока он подрумянится, и намазываю его клубничным вареньем из болгарской банки. Потом я рассматриваю себя в зеркало. Оттуда смотрит вполне приличный, выбритый парень, ничем не отличающийся от городской толпы. Я завариваю себе кофе, закуриваю сигарету и наконец окончательно понимаю, что жизнь продолжается.
Привет, Менгисту!
1.
Тяжелым выдался 1980 год. За несколько дней до новогодних праздников началась война в Афганистане. В начале марта где-то в далеких горах погиб Коля Рейзенбек, отчисленный из института за вольнодумство и тут же призванный к исполнению интернационального долга.
Два с лишним года Коля был лучшим моим другом, фанатичным коллекционером записей рок-музыки и любителем группы Queen. Несмотря на сомнительную фамилию, происходил он из осевших в России немцев. Коля поражал девушек длинными золотистыми кудрями, да и профиль у него был вполне арийский, вызывающий ассоциации с Вагнеровским Зигфридом.
Тогда, узнав о гибели Коли, я ушел с занятий. На улице падал пушистый снег, светились корпуса институтов, ходили троллейбусы, толпились студенты в пивной около рынка, через дорогу от военной кафедры, но Коли уже не было. А ведь всего несколько месяцев назад я я был у него на дне рождения, играла музыка, мы пили вино, курили, целовались с девушками и жизнь казалась вечной. Ну, или по крайней мере ужасно длинной.
Летом того же рокового 1980 года в стольном граде Москве были назначены Олимпийские игры. По этому поводу страна надрывала пуповину, тут и там строились всяческие спортивные стадионы и сооружения, и никто еще не знал, что мы присутствуем при начале конца исторической эпохи, именуемой четырьмя буквами алфавита, прочтенными справа налево с двукратным нацистским заиканием: «СССР».
Поздним летом того же года, во время душной жары умер хрипловатый Высоцкий. За его концерт в актовом зале школы чуть не выгнали мою любимую преподавательницу литературы. А какой славный был концерт, а как здорово он хрипел на Таганке, надрывая вены на шее. Добрый человек из Сезуана, в зале бродил Любимов с бледным лицом и в кожаной куртке.
Но человек по природе своей эгоцентричен. В феврале меня угораздило влюбиться в рыжую девушку Инну, и несмотря на катаклизмы, 80-й год прошлого века закружился поземкой вокруг ее ведьминых зеленых глаз.