– Конечно, в пределах разумного, – прозвучал из-за ее спины голос Астрид.
Когда он взглянул на Гертруд, то ему показалось, что воздух перед ним заколебался. Сначала он не понял, что это было, но потом увидел волос, который выскользнул из-под капюшона Гертруд – один-единственный волос, плавно опустившийся между ними на золотистую ткань подстилки. Волос (который проплыл так близко от его лица, что он не сразу разобрал, что это такое), упавший всего в нескольких дюймах от его локтя. Разглядывая его, он увидел, что волос рыжего цвета, слегка волнистый, длиной в палец.
Гертруд, казалось, ничего не заметила.
– Скажи мне, что бы тебе хотелось, – проговорила она, обдавая его винными парами, – что бы ты хотел получить в награду…
– Отпустите меня, – сказал он. Она отвернулась.
– Нет, это не вариант.
– В пределах разумного, – напомнила Астрид, гася сигарету.
Он все смотрел на рыжий волос – ключ к тайне, свидетельство, вещественное доказательство. Сколько времени он провел в заточении в этой комнате? Пять дней? Шесть? Он уже потерял счет времени. Его привели сюда днем в понедельник. Может, уже наступило воскресенье? Он перевел взгляд на свое тело, которое, казалось, ему уже не принадлежит. Он почти физически ощущал, как его тело теряет упругость. Тело было единственным его календарем, показателем времени, которое измерялось для него в единицах атрофированных мышц, убытков, унижения. Он почувствовал, как у него от отвращения сжалось горло.
– Ну должно ведь быть что-то, чего бы тебе хотелось, – продолжала Гертруд.
Его легкие были забиты пылью. Он едва мог дышать.
– Мне необходимо движение, – сказа;! он. – Мне нужен свежий воздух.
Когда на следующее утро женщины вошли в комнату, он сразу уловил напряжение, которое обычно сопровождает неразрешенный спор. Наверное, они спорили по поводу его просьбы. В их движениях сквозила некая скованность. Он мог видеть под колыханием плащей их локти, бедра, пальцы рук. Следя за тем, как они подходили и выстраивались перед ним, он думал о том, как мог бы представить их движения в хореографии танца. Какую музыку можно было бы подобрать? Звучание резкого диссонанса, передающего их настроение, или медленная, нежная мелодия как элемент иронии?
После того как его руки и ноги были закованы, женщины помогли ему встать. Мод надела ему на голову капюшон. Вернее, колпак – тот самый который ему надевали прошлой ночью, он пах мясом, вином и сигаретным дымом. Его повели к двери. Он, должно быть, выглядел как человек, идущий на эшафот.
– Это и есть моя награда? – спросил он.
Им почему-то овладели необычная легкость и игривое настроение. Ему трудно было удержаться от шутливого тона, на который женщины совсем не реагировали.
Они вышли из белой комнаты в коридор. Он знал, что слева – туалет, а впереди, футах в пятнадцати, находится вторая дверь. Этим его познания заканчивались. Он ничего не мог видеть, а все посторонние звуки заглушались бренчанием цепей на руках и ногах при малейшем его движении. Из-за капюшона он не чувствовал свежие запахи. Нужно вычеркнуть из памяти все, что связано со вчерашним банкетом. Труднее всего было почему-то избавиться от застрявших в памяти запахов. Они прошли через вторую дверь и попали в помещение, казавшееся довольно просторным. Наверное, площадка между этажами. Уже что-то новое.
Они свернули налево, прошли шагов десять, повернули направо и остановились. Одна из женщин предупредила его, что начинаются ступеньки лестницы. Он осторожно вытянул ногу, как будто пробуя температуру воды. Кожей рук он почувствовал дуновение прохладного воздуха. Это ощущение наводило на мысль о сыром подвале. Казалось, что пахнет штукатуркой – запах, который у него всегда ассоциировался с новыми домами, но лестница оказалась широкой и крутой, что говорило о том, что дом этот старый. Хотя женщины и подстраховывали его с двух сторон, ему удобнее было спускаться боком, как на лыжах. Он прошел один лестничный пролет и начал одолевать следующий. Одна из женщин поддерживала его под руку.
Наконец они достигли первого этажа. У него под ногами уже не было коврового покрытия. Наверное, плитка или бетон, догадался он. Вниз на одну ступеньку, несколько шагов, еще ступенька, опять прошли немного. Одна из женщин повернула ключ в замке и толкнула дверь, которая с трудом поддалась, и вот они на свежем воздухе…
Даже через капюшон первый вздох вызвал у него прилив приятного возбуждения. Он уже забыл, что воздух может быть таким насыщенным. Он пах ветром и дождем, землей, черноземом, горьковатым соком растений. Еще он ощущал запах плесени, которым пахнут рамы парника, запах ржавых заклепок на ручке садовой лейки. Потом до него донеслось теплое, песчаное дуновение – очевидно, от кирпичной стены. Помимо всех этих запахов, он различал слабые, но разнообразные запахи города: велосипедные шины, вода в каналах, маринованная сельдь, электрические трамвайные кабели, пиво, разлитое у входа в бар, – и вдалеке, на самой границе обоняния, едкие соленые брызги волн Северного моря, которые бились о берег. Он стоял у двери и дышал. Просто дышал.
– Хороший сад, – произнес он через некоторое время.
Это была, конечно, только догадка, но по застывшему молчанию женщин он понял, что она верна. Он улыбнулся под покровом колпака. Вдруг он почувствовал себя остроумным и веселым. Несмотря на цепи, на то что он был в руках этой странной троицы, он чувствовал себя хозяином положения. Он покачал головой:
– Знаете, я думаю, вы сделали ошибку.
Молчание женщин затянулось, он как будто говорил сам с собой, находясь совсем один. В то же время он ощущал, как они обмениваются напряженными взглядами.
– Вам не следовало выпускать меня из той комнаты, – он еще раз вздохнул полной грудью, почувствовав, как воздух наполняет легкие до краев. – Вы слишком хороша ко мне относитесь, слишком добры ко мне, – поймав себя на неприкрытой иронии, он добавил: – Я хочу сказать, что это такой риск…
Он подался вперед. Никто его не остановил. Не было произнесено ни слова. Он понял, что стоит на траве. Так приятно было ощущать под ногами ее упругость, то, как трава слегка поддавалась под его ступнями. Трава была мокрой – он чувствовал это через тонкую подошву туфель. Вдруг откуда-то справа послышался звук тормозящего поезда. Всего за два квартала отсюда, ну от силы – три.
– Во-первых, – продолжал он, – вы не заткнули мне рот, а ведь я могу позвать на помощь, и как знать, может, кто-нибудь откликнется.
– А ты собираешься звать на помощь? – это был голос Астрид, бесстрастный и в то же время угрожающий.
Он ее проигнорировал.
– А еще кто-нибудь с верхнего этажа может меня увидеть, – он запрокинул голову, как бы глядя вверх, – и что они увидят? Трех женщин в черных плащах и мужчину с колпаком на голове, стоящих в сад} воскресным утром. Зрелище довольно странное, даже для Голландии.
– Сегодня не воскресенье, – сказала Гертруд. Он отмахнулся и от ее реплики.
– Ну, это незначительные детали. Я говорю отвлеченно, – он покачал головой. – Все это дает мне возможность воссоздать полную картину. Где я нахожусь. С кем имею дело.
Он повертел головой, как будто оглядываясь и видя, где стоит каждая из них. Он находился в приподнятом настроении, ощущая легкое головокружение. Наверное, это было воздействие кислорода после дней, проведенных взаперти, в духоте.
– Отведите меня к ослику, – попросил он, – спорю, что смогу приколоть ему хвост!
– К ослику? – спросила Астрид, – к какому еще ослику? Он рассмеялся над ней.
– На вашем месте я ни за что не вывел бы меня на улицу. Свежего воздуха ему захотелось! – он насмешливо фыркнул. – Кому нужен свежий воздух? Ну конечно, я совсем забыл! – Тут надо было хлопнуть себя по лбу, но у него связаны руки. – Вы любите меня, на все для меня готовы. – Он снова рассмеялся. – Вы считаете мое искусство замечательным.
Одна из женщин взяла его за руку – просто держала, не пытаясь никуда отвести.
– Знаете, вы все очень хорошо устроили, а потом взяли и испортили. Вы сбились в своей последовательности. Вы понимаете значение этого слова? Я не знаю, как оно звучит по-голландски. Наверное, ужасно. – Посмеиваясь про себя, он покачал головой. – Да, когда я находился в той комнате, все было под контролем. А теперь…
Заразив их умы этой мыслью, он надеялся, что, подобно вирусу, она укоренится и распространится в них, подрывая чувство безнаказанности.
– Пора возвращаться, – сказала Гертруд.
«У тебя рыжие волосы, – подумал он. – Я видел».
Чья-то рука подтолкнула его в спину по направлению к двери. В этом жесте он почувствовал резкость, раздражение, и обрадовался, что наконец сумел задеть женщин за живое.
– Вы, наверное, плохо меня слушали. До вас так и не дошло то, что я говорил.
Он позволил ввести себя внутрь и провести по коридору. Когда он уже поставил правую ногу на нижнюю ступень лестницы, собираясь подняться вверх, позади него раздался звонок.
– Это телефон, да? – спросил он. Женщины не ответили.
– Разве вы не возьмете трубку? Это может быть важный звонок.
Наверное, ему не нужно было так много говорить. Но им завладело неожиданное и неодолимое желание действовать, несмотря на оковы и колпак. В его крови кипел адреналин. Женщины считали, что оказывают ему услугу, выведя его на прогулку на несколько минут. Они считали, что этим наградили его за хорошее поведение. Какая чушь! Он устал от их высокомерия, снисходительности. Он хотел, чтобы они почувствовали себя в глупом положении. И если правильно понял их молчание в саду, то, кажется, преуспел. Интересно, отомстят ли они ему? Кто знает. Возможно, ему лучше было бы придержать свой язык. Просто постоять на воздухе бессловесным животным.
Он смотрел на квадрат белесого неба в окне люка. Погода была унылой. Но он все же живо помнил те мгновения, которые провел на улице, – запах травы после дождя, прикосновение к коже рук свежего весеннего ветерка – все это безжалостно напомнило ему о том, чего он лишился. Он стал думать о Бриджит и ощутил острую боль, которая гнездилась где-то в паху. Он думал о том, что последнее время они почти не занимались сексом, и ощутил что-то вроде раскаяния, хотя прекрасно знал, что такое случается у многих, особенно когда партнеры много работают и очень устают. Он помнил, как это было в самом начале, во время их первого совместного отпуска на Эльбе. Они остановились в маленькой семейной гостинице на окраине Портоферрайо. В их номере был высокий потолок и бледно-зеленый мраморный пол, на котором стояла старомодная двуспальная кровать с металлическим изголовьем и атласным розовым покрывалом. Над кроватью висела картина, изображающая цыганку в белой, спущенной с плеч блузе, с вызывающе поднятым подбородком. Бриджит сказала ему тогда, что эта комната напоминает ей квартиру ее тетушки Сесиль в Марселе, сумасшедшей старой девы. Он смотрел, как она открыла темно-зеленые ставни и, облокотившись на подоконник, загляделась на раскинувшийся внизу город; ее сильные стройные икры напряглись, обозначив выпуклые мышцы. Потом, когда они занимались любовью, посередине кровати образовалась щель, оказалось, что кровать не двуспальная, а составлена из двух односпальных. Фарфоровая лампа на тумбочке покачнулась и упала на пол, к их удивлению, не разбившись. Внизу все время кричала какая-то женщина. Мари! Марио! В конце концов они очутились на полу между кроватей, все еще лежа на розовом покрывале, будто в гамаке. Было без двадцати восемь июньского вечера, из ресторана внизу доносился звон ножей и вилок, жужжание мопеда с улицы смешивалось с бормотанием Бриджит: «Где я?»
Конечно, на самом деле она знала, где находится. Но их близость была такой сильной и всепоглощающей, что на какое-то мгновение они потеряли ощущение места и времени. А когда пришли в себя, то не сразу поняли, что это за комната и в каком они городе. Дня них это был какой-то шок. В тот год они очень много работали: репетировали, выступали, снова репетировали, – у них не было времени ни на что постороннее. И вдруг они обнаруживают себя наедине в каком-то городе, вдали от всего и всех. Это неожиданное перемещение было чудом, в которое с трудом верилось. Она лежала под ним на покрывале с запрокинутыми за голову руками, с расслабленно полураскрытыми ладонями, как будто сдавалась в плен. Он видел впадины подмышек, которые она всегда тщательно выбривала, и заостренные крошечные груди с такими чувствительными сосками, что иногда он мог заставить ее испытать оргазм только прикасаясь к ним. Ее хрупкое тело таило в себе огромный запас энергии, энергии, которая выплескивалась во время танца. Однажды он наблюдал за ее выступлением из-за кулис в театре Сан-Паулу. Она танцевала так, что сердце у него в груди сжалось и оставалось в таком, как бы подвешенном, состоянии до конца ее танца. Он даже вообразить не мог, что она может так танцевать – восторг вызывали не столько балетные па, хотя она выполняла их безукоризненно, но то чувство, которое их порождало. После выступления на сцену из темноты зала полетели охапки цветов, названия которых он даже не знал, и вскоре она стояла, по щиколотку утопая в них… Когда она подошла к нему за кулисами, на его лице, должно быть, все еще сохранялось выражение изумления, потому что она сказала: «Я знаю, я не знаю, что это было, j'avais des ailes»[2]. Потом она рассмеялась и сказала: «Я просто летала», – а он держал ее в своих объятиях, крепко прижимая к себе, ощущая ее напряженные мышцы и жар, исходящий от кожи. Кто-то прокричал позади него: «В посольстве подают напитки, все идут в посольство на банкет!…»
«Где я?» – подумал он.
В белой комнате, где-то в Нидерландах.
Лежа прикованный к полу, он ощущал металлический привкус во рту. Опять кровоточили десна. Когда ему чистили зубы, женщины орудовали щеткой слишком сильно или непривычным ему способом. В то утро он впервые в жизни заметил густые следы крови в слюне, и это потрясло его, как будто его вынудили осознать собственную слабость, тот факт, что он смертен…
Следующие несколько часов дались ему с трудом, с убийственно молниеносными перепадами настроения от ностальгии к отчаянию – это два разных континента, но путешествие от одного к другому почти совсем не занимает времени.
В тот же день, несколько позднее, дверь открылась и вошла женщина. Она затворила за собой дверь и прислонилась к ней. Она была одна. С места, где он лежал, невозможно было определить, которая это из трех. Она стояла в густой тени, и на ней был обычный черный плащ с капюшоном. Он немного опасался реакции женщин на его поведение в саду, поэтому решил всячески подчеркивать свою покладистость.
– Я сожалею о том, что произошло сегодня утром, – сказал он. – Я слишком увлекся. Оказаться на воздухе даже на несколько минут – уже забываешь, что это такое…
Женщина медленно отошла от двери и направилась вглубь комнаты. За нею тянулся шлейф неопределенности, неловкости. Ага, вот он и узнал ее. Методом исключения. Это, конечно, Мод.
– В любом случае я просто хотел бы извиниться, – сказал он.
Она опустилась возле него, отвернув голову, положив ладони на колени, как делала много раз. В этот момент ему показалось, что он может представить ее ребенком. Ее никто не ласкал, никто не любил. Может, даже били. Наверное, поэтому она так двигается, как будто старается занимать как можно меньше места. И голос у нее поэтому хотя и монотонный, но с негодующим оттенком, по интонации напоминающий гусиное шипение. Голос человека, которому либо никогда не позволяли выразить свое мнение, либо он просто не смел это делать.
Она дотронулась до его левой щиколотки, провела рукой вдоль стопы до кончиков пальцев.
– Нога танцовщика… – ее рука задержалась на мозолях и деформированных суставах. – Хорошо, когда дело человека оставляет следы у него на теле, – сказала она. – Например, руки садовника… – она дотронулась до белого шрама на его щиколотке. – Отчего это?
– Солевая шпора, – ответил он. – Соль откладывается на костях, и образуются шпоры. Мне пришлось делать операцию, вырезать ее. Это обычное дело у танцовщиков.
Она вздох1гула.
– Я не собираюсь причинять тебе никакого вреда. – В прорезях капюшона блеснули ее глаза.
Он хотел поговорить с ней, поддержать нормальный разговор, но не знал, как начать.
– Если не возражаешь, мне хотелось бы полежать рядом с тобой.
– Конечно, не возражаю, – он постарался придать голосу мягкость.
– Мне нужно раздеться, – сказала она.
Она откинула с ног края плаща, и он увидел черные рабочие ботинки с обшарпанными носами и изношенной подошвой. Она начала развязывать шнурки на ботинках, мурлыча себе под нос что-то совсем без мелодии. Он уже знал, что это признак нервозности. Не желая смущать ее, он отвернулся, подумав, что предвидел такую обувь, удачно совпадающую с образом, который у него сложился – упрямой и не нужной никому женщины.
– Мое тело тебя не возбуждает, – сказала она.
Он повернулся к ней. У нее были тяжелые, рыхлые бедра, довольно большой, складчатый живот, крепкие, круглые плечи пловчихи – хотя он не мог представить ее плавающей, – и неожиданно изящная грудь, которая, казалось, принадлежала другой женщине. Ее тело совместило все тона и виды фактуры, свойственные человеческому телу. Наверное, такое тело понравилось бы художнику.
– Это ничего, – сказала она. – Мне ничего не нужно. – Она помолчала. – Я – не как они.
Он ждал, что она пояснит свои слова. Но она стояла молча, глубоко погрузившись в свои мысли. Вдруг он понял, что должен сказать:
– Это была ты той ночью, да?
Она застила, не шевелясь, так что он мог видеть, как у нее от дыхания вздымается грудь.
– Несколько дней тому назад я проснулся, а возле меня кто-то лежал. Это была ты, – сказал он, стараясь, чтобы голос был мягким.
Она пристроилась рядом с ним и, повернувшись на бок, положила голову ему на плечо и закинула левую ногу на его бедро. Он посмотрел на ее руку, покоящуюся на его груди, на короткие бледные пальцы, охватывающие его ребра. Он мог даже чувствовать телом стук ее сердца – оно у нее билось, как у маленького зверька.
– Я должна тебя предупредить, – сказала она.
– Предупредить? О чем?
– Они кое-что задумали.
– Что же?
– Такое, что трудно себе даже представить.
– Они сердиты на меня…
– Возможно. Но вообще – все из-за того, что ты находишься здесь. Просто потому, что ты здесь.
– Ты можешь поговорить с ними?
– Поговорить?
– Останови их.
– Не думаю, что получится.
– Пожалуйста.
Она приподняла голову и коснулась пальцами его губ, показывая этим жестом, что просить бесполезно. Ее пальцы пахли луком и воском.
Теперь он лежал тихо, ощущая тяжесть ее тела.
– Это я на тебя кричал, – снова заговорил он через некоторое время.
– Да.
– Извини меня за крик. Ты и представить себе не можешь, каково мне приходится.
– Ты напугал меня.
– Прости.
Он слушал, как по стеклу люка барабанит дождь, думал о людях, спешащих домой на велосипедах, наклонив головы; трамвайные рельсы блестят от дождя… Он представил себе, как облокачивается на черные перила и смотрит на воду канала. Вода кажется шершавой, исколотой каплями дождя, как доска, утыканная гвоздями.
Они кое-что задумали.
Когда он проснулся, Мод уже не было. На его теле остался запах лука и воска, он проникал в ноздри, исходя от тех мест, которых касались ее руки.
Той ночью его сны были наполнены жуткой тревогой. Ему больше не снились живописные пейзажи, только голые стены белой комнаты, только окно люка с квадратом пустого неба. Он видел себя подвешенным вниз головой в сложной сети паутины, состоящей из веревок и блоков. Его спеленутое тело медленно вращалось, как мясная туша на крюке, кровь приливала к затекшим членам, заполняя впадины и пустоты в глазницах. В комнате он был не один – возле двери, в тени, стояла обнаженная женщина, на ее голове был черный колпак. От этого казалось, что у нее совсем нет головы. Получалось, что в комнате стоит безголовое тело, и это тело шепчет: «Прекрасен, так прекрасен…»
Потом он опять проснулся и никак не мог понять, есть ли на самом деле кто-нибудь в комнате, в темных углах, из которых ему слышалось шипение и жужжание, как будто производимое тысячей приглушенных голосов, звучащих одновременно. Он оглядывал свое тело, лежащее как на жертвенном камне, и уже не мог отделить сон от яви. Ужаснее всего было то, что он не знал, что хуже…
В какой-то степени бодрствовать было легче. Он мог по крайней мере контролировать ситуацию. В состоянии бодрствования он мог напрячь свое воображение и перенестись в прошлое, в свое единственное убежище, но поддерживать такое состояние было трудно и, в конце концов, не имело смысла. Как только образы, вызванные из прошлого, начинали расплываться, проявлялась эта комната, как проступает кожа тела под мокрой тканью. Комната всплывала безжалостно белой, но никогда не бесстрастной, как можно было ожидать из-за всех этих колец, цепей и болтов – оборудования, созданного изощренным и извращенным сознанием. Крюки и полозья. Стиральная машина. Матово-черный резиновый коврик. Во всем этом чувствовались бесстрастие, привычная жестокость – предсказуемая, неизменная, без намека на раскаяние. Комната была здесь всегда.
И вот он настал, день его пытки.
Он, как всегда, лежал на полу, когда открылась дверь и в комнату одна за другой проскользнули женщины. Все три были обнаженными, с красными колпаками, целиком прикрывавшими головы. Они выглядели как кардиналы некоего тайного, запретного ордена. У него по коже пробежали мурашки. Он чувствовал, что в женщинах явно произошла перемена, как будто, сбросив одежды, они отбросили в сторону все нормы, правила и запреты. Теперь они были способны на поистине чудовищные поступки.
В этот момент выглянуло солнце. Поток света, проникший через люк до самого пола, был так насыщен цветом, такой густой и золотистый, что, казалось, это большая колонна, под которой стояли женщины, неожиданно накрытые ее тенью. Когда они двинулись к нему, проходя через солнечный столб, создалось странно нереальное впечатление, что это привидения проходят сквозь стену. Как будто нарушилась материальность мира. И тут он понял, что женщины готовы на все.
Мод несла продолговатый металлический ящик, а у Астрид в руке была отвертка. На какое-то мгновение он приободрился. Они просто хотят подправить его наручники, что-нибудь подкрутить. Позже он вспоминал эту пришедшую ему в голову мысль с мрачной усмешкой. Или это еще одно наказание? Они ничем таким ему не угрожали. Не может быть. Просто у них снова разыгралось воображение и они придумали что-то новенькое. Никаких обид, ничего личного. Что там говорила Мод?
«Просто потому, что ты здесь».
Они окружили его, колпаки отбрасывали алую тень на бледную кожу. Он переводит взгляд с бирюзовой вены, извивавшейся по ноге Мод и уходившей в пах, на шрам, похожий на отпечаток монеты, на бедре Астрид, и, наконец, на темно-рыжие волоски на лобке у Гертруд. Остановился его взгляд на металлическом ящике, который Мод поставила на пол возле него. Он когда-то видел нечто подобное у своего деда, самодеятельного актера, у него был такой ящик, в котором он хранил театральный грим – подводку для глаз, тени, румяна… Но зачем Мод принесла это сюда?
– Это будет больно, – сказала Гертруд У него сжалось горло.
– Что ты имеешь в виду? Что вы собираетесь делать?
– Лучше мы не будем тебе говорить. Она взялась за его трусы и стянула их вниз до щиколоток.
– Нет! – вдруг вырвалось у него. В тишине его голос прозвучал почти резко и странным образом смодулировал голос его отца.
– Ты можешь получить поощрение, награду… со временем, – сказала Астрид.
Ее слова совсем его не успокоили – у него уже имелся некоторый опыт. Он смотрел на отвертку в ее руках. С прозрачной, ярко-желтой ручкой, с острым плоским концом в полсантиметра шириной.
– Вы же не собираетесь… – он запнулся, не в силах высказать свое предположение.
– А больно будет потому, что у нас нет обезболивающего средства, – пояснила Гертруд.
– Но отвертка? – непонимающе пробормотал он.
Он повернулся к женщине, которую он назвал Мод, хотел бы он сейчас знать ее настоящее имя…
– Помоги мне, – взмолился он, – пожалуйста!
Но та лишь склонила голову вниз, как будто в смущении или от стыда.
Две другие женщины быстро заговорили с ней по-голландски. Их голоса звучали спокойно и настойчиво. О чем они говорили ей? Что все будет в порядке? Он наблюдал, как Мод открыла металлический ящик и вынула комочки ваты и бутылочку йода.
Так, это не грим, а аптечка.
– А теперь… – сказала Гертруд, подавая знак Астрид.
Женщины присели на корточки вокруг него, Гертруд – слева, Астрид – справа, Мод – у него между ног. Гертруд зажала ему нос, а когда он открыл рот, чтобы вздохнуть, она засунула между зубов скомканную тряпку, потом, проворно вытащив из ящика рулон серебристой изоленты, оторвала от него приличный кусок и заклеила всю нижнюю часть лица. Тряпка пахла машинным маслом.
Большим и указательным пальцами Астрид оттянула его крайнюю плоть, растянув ее так, что кожа стала почти прозрачной. Она резко проткнула растянутую кожу концом отвертки. Он видел, как тот вышел с другой стороны. Больше всего ему почему-то врезался в память ярко-красный цвет крови. Пронзительно яркий и чистый, какой бывает у совсем свежей крови. Ему запомнились алые капли на волосках лобка, как будто там выросли красные ягоды, запомнились так, словно он наблюдал за всем этим с большого расстояния…
Когда он очнулся, женщины уже продели в колотое отверстие кольцо. Сначала он не понял, как им удалось сделать это. Потом он разглядел на кольце утолщение – очевидно, защелку. Кольцо было тускло-серебристого цвета, из какого-то сплава, толщиной больше дюйма в диаметре, наверное, купленное специально для этой цели.
Они не стали протыкать его пенис, только крайнюю плоть. Сейчас Мод склонялась над ним, держа в руке ватку. Он почти потерял сознание во второй раз от острой вспышки боли, когда она приложила к ране вату с йодом. Поскольку у него во рту был кляп, он не мог даже закричать. Его боль осталась внутри, не найдя выхода. Они не хотели слышать его крики. Уносимый волнами боли, он периодически терял сознание, а когда всплывал из забытья, его пронизывало острое чувство безнадежности: они могли сделать с ним все, что хотели, – абсолютно все…
Уже потом, после того как его помыли, женщины внесли в комнату кусок цепи. Они прикрепили один ее конец к кольцу, продетому в его пенис, а другой – к металлической скобе, вбитой в стену позади него. Затем они отсоединили кольца на его руках и ногах от полозьев на полу и сгрудились вокруг него. Колпаки, скрывавшие их лица, придавали им странный вид – будто они были полностью лишены всех чувств, совести, сострадания, и это впечатление неожиданно контрастировало со звучанием их голосов, в которых слышались озабоченность и даже поддержка. Ему сказали, что хотя его руки и ноги большую часть времени будут скованы, теперь у него будет больше свободы передвижения. Он сможет вставать и немного ходить. Может быть, даже танцевать. Он отрицательно покачал головой. То, что они говорили, звучало как насмешка. Как можно подвергать его таким бесконечным, гротескным пыткам и в то же время утверждать, что они заботятся о нем? И еще. Больше он уже не старался различать, кому из них принадлежит какой голос. Все равно его надежды найти в лице одной из них союзника или получить хоть какое-нибудь снисхождение обречены на провал. Их голоса больше не звучали как принадлежащие живым людям, отдельным индивидам. Они слились для него в один голос – голос некой твари, которая пытала его и держала в заключении.
В руке одной из женщин оказались две белые таблетки. Это кодеин, сказала она. Приподняв его голову, она положила таблетки ему на язык и поднесла к губам стакан с водой, чтобы он их запил. Он снова откинулся на подстилку. Небо в окошке люка затянуло облаками. В комнату больше не проникал солнечный свет. В этом новом тусклом освещении жгучая боль в средостении его тела приобретала свой цвет, но его трудно было определить. Слишком он был ослепительным. То и дело эта цветная боль разрасталась до огромных размеров, полностью поглощая его. Временами ему казалось, что он находится внутри ее.
Как сквозь туман он слышал голоса женщин:
– Теперь тебе надо отдохнуть…
– Мы проведаем тебя ночью…
– Мы позаботимся о тебе…
– Рана заживет. Не беспокойся… – Теперь отдыхай…
Хотя ночью ему и давали регулярно болеутоляющее, спал он тревожно, все время просыпаясь. Тонкая пленка, отделяющая сон от яви была почти прозрачной, похожей на источенную крайнюю плоть. Это было, наверное, что-то наподобие белой горячки. Сновидения, в которые он временами погружался, навязчиво повторялись снова и снова, мало отличаясь от того, что происходило наяву. Один раз он проснулся, или ему показалось, что он проснулся, и увидел на полу возле себя ярко-оранжевый гроб, – как доподлинный, просто стоял рядом, не перемещаясь и не меняя форму. Это длилось много часов. В другой раз ему приснилось, что он прикован к кирпичной стене, а на его пенисе висит ржавый железный замок, каким обычно запирают заброшенные сараи. Его рана была свежей, липкой, наполненной гноем. Он откинул голову к кирпичной стене, кирпичи которой были почерневшими, как будто подпаленные огнем. Слышались завывание, шум ветра.
В этом сне, как и почти во всех других, присутствовали два уровня сознания, которые сосуществовали, а порой и пересекались. С одной стороны, его озадачил, потряс и парализовал весь ужас ситуации; с другой стороны, он с нетерпением ждал того момента, когда можно будет стряхнуть с себя остатки дурного сна или того, что он принимал за сон.
Жестокость пробуждения от тихого позвякивания цепи…
Сон и явь слились воедино, а страдание, которое он испытал, повернувшись на подстилке, было неописуемым.
Иногда он ловил свое отражение в одном из стальных колец, сковывающих его запястья. Он мог видеть себя только частями – скула, бровь, кусочек уха. Он напоминал себе вазу, разбитую на мелкие кусочки тысячу лет тому назад. Он уже никогда не будет целым. Ему суждено существовать только в отдельных фрагментах. В собственной памяти.