В последующие недели, заполненные бдениями и следствиями, Полковник физически изменился. Под глазами обозначились темные мешки, на лодыжках взбухли венозные бугры. Пока перевозили Покойницу с места на место, он чувствовал головокружение и изжогу, не дававшие ему уснуть. Всякий раз, глядя на свое отражение в окнах кабинета, он спрашивал себя, почему так. Что может со мной происходить, говорил он себе. 22 января мне исполнится сорок два года. Если человек в моем возрасте становится стариком, так это потому, что он либо не умеет жить, либо хочет умереть. Я не хочу умирать. Это Она, эта женщина, хочет видеть меня мертвым.
Всю ночь 6 июля он пытался скрыть преступление. На рассвете же понял, что не сможет. Соседи слышали спор между Эленой и Эдуардо, а потом выстрелы. Все говорили о двух выстрелах, но Полковник видел след только одного: от пули, застрявшей в горле Элены.
— Никто так и не узнал, что произошло в действительности, — сказал мне Альдо Сифуэнтес почти тридцать лет спустя. — Моори Кёниг составил себе некую картину, но ему не хватало некоторых элементов головоломки. Конечно, оставлять Покойницу в мансарде Арансибии было ошибкой. Недвижимое тело день ото дня все больше соблазняло Психа. Он стремился возвращаться домой только для того, чтобы смотреть на него. Он раздел его. Рядом с ящиком поставил деревянную скамью и бог весть чем на ней занимался. Наверно, он подробно обследовал тело: ресницы, тонкие дуги бровей, ногти на ногах, еще окрашенные прозрачным лаком, выпуклый пупок. Если раньше ему чудилось, что Она шевелится, то, оставаясь наедине с Эвитой, он, быть может, считал ее живой. Или надеялся, что Она воскреснет, как о том говорилось в книге «Синухе, египтянин».
Соседи показали, что между девятью и десятью часами вечера слышали бурную ссору. Живший напротив дома Арансибии отставной майор слышал крики Психа: «Ага, я поймал тебя, сукина дочь!» — и плач Элены, умолявшей: «Не убивай меня, прости меня!» В шесть утра явился военный следователь. В семь военный министр приказал доктору Ара осмотреть труп. Доктор не обнаружил ничего необычного. За неделю до того он побывал в шале, сделал инъекцию раствора тимола в бедренную артерию. Моори Кёниг возмутился, что Ара притрагивался к Покойнице, не спросив у него разрешения и не уведомив его. «Майор
Арансибия мне сказал, что это вы попросили Ее обследовать, — объяснил мумификатор. — Он сказал, что когда тело оставляют в одиночестве, оно меняет положение, и что вы не можете понять причину. Я тщательно обследовал труп. На нем есть небольшие вмятины, видно, что его изрядно трясли. Но в основном он не изменился с того времени, как его у меня забрали». Тон у доктора был, как всегда, высокомерный, ехидный. Моори Кёниг едва удержался, чтобы не влепить ему затрещину. Из дома, где совершилось преступление, Полковник вышел в тяжелой депрессии. В десять утра он по телефону пригласил Сифуэн-теса вместе выпить. По голосу чувствовалось, что он пьян. Посреди фразы он, отвернувшись от трубки, стал бормотать какой-то вздор: «Эвена, Элита».
Во время бдений над Эленой и девятидневных молебствий за упокой ее души тело Эвы Перон оставалось в мансарде, прикрытое ворохом бумаг. В доме находились две покойницы, но ни об одной нельзя было упоминать. События неслись вскачь, словно стремясь куда-то и не находя себе покоя. 17 и 18 июля Эдуардо Арансибию допрашивали в военном трибунале. Его защитники напрасно убеждали его просить о помиловании: он ничего не говорил, не просил прощения, не отвечал на раздраженные вопросы судьи. Только в конце второго дня пожаловался на то, что в голове у него огонь. Ни на кого не обращая внимания, стал кричать: «Мне больно, огонь жжет! Эвина, Эвена, куда ты подевалась?» Его силой вывели из зала. Он не присутствовал в суде, когда его приговорили к пожизненному заключению в тюрьме Магдалена. Ради приличия или ради соблюдения тайны судья постановил отправить дело в архив с контртитулом «Неумышленное убийство».
В эти дни Покойница опять пустилась в странствия, которые ей причиняли такой вред: из одного грузовика в другой, всякий раз по другому маршруту. Ее возили наобум по этому равнинному, бескрайнему городу, городу без плана и без границ. Поскольку Полковник не выбирался из своего алкогольного ада, бразды правления в Службе разведки взял капитан Мильтон Галарса: он намечал перемещения Покойницы, купил Ей новый саван, изменил порядок охраны. Порой, увидев грузовик с телом под окнами кабинета, он приветствовал его блеяньем кларнета, уродуя мелодии Моцарта или Карла Марии фон Вебера. Однажды утром ему сообщили, что возле машины «скорой помощи», в которой поместили тело, обнаружили свечи. Это могло быть случайностью: три короткие свечки, горевшие у подножия памятника на площади Родригес-Пенья. Солдаты охраны, уже разбиравшиеся в таких знаках, ничего необычного не слышали. Галарса решил, что в любом случае пришло время сменить «оружейный ящик». Он приказал купить ящик из простой сосны, без украшений и без ручек и написать на нем крупными буквами, как на багаже: «Радиоаппаратура LV2 „Голос свободы“.
Сидя у себя в кабинете, Полковник все больше предавался печали, чувству утраты. С тех пор как он стал получать на дом анонимные письма и слышать угрозы по телефону, он к Эвите и близко не подходил. Не мог. «Если мы тебя увидим возле Нее, мы тебе вырвем яйца», — говорили голоса, всякий раз другие. «Почему ты ее не оставляешь в покое? — повторяли письма. — Мы следим за тобой днем и ночью. Мы знаем, что там, где ты, там будет и Она». Они приказывали ему: «Даем тебе срок до 17 октября, чтобы возвратить тело в ВКТ»; «Мы запрещаем тебе везти ее в СВР»
. Для него было невыносимо повиноваться, однако он повиновался. Он тосковал по Ней. Будь Она поближе, думал он, меня бы меньше мучила жажда. Ничто не могло ее утолить.
Он три раза менял номер своего телефона, но враг всегда его находил. Как-то утром позвонила женщина, и он, опешив, передал трубку жене. Та с криком уронила трубку.
— Что она тебе сказала? — спросил он. — Чего они хотят, эти сукины дети?
— Сказала, что сегодня в двенадцать часов взорвут наш дом. Что они отравили молоко, которое мы даем девочкам. Что мне отрежут соски.
— Не обращай внимания.
— Она требует, чтобы ты отдал эту женщину.
— Какую женщину? Не знаю я никакой женщины.
— Мать, сказала она. Святую Эвиту, сказала. Матушку. В двенадцать часов на лестничной площадке взорвался патрон с динамитом. Разбились стекла, вазоны, посуда. Осколки стекла ранили старшую дочь в щеку. Пришлось везти ее в больницу: двенадцать швов. Могли изуродовать навсегда. Никто не причинил Полковнику больше зла, чем Персона, однако он по Ней тосковал. Думал о Ней непрестанно. От одной мысли о Ней испытывал удушье, спазмы в груди. В середине августа разыгралась буря, предвестница весны, и Полковник решил, что его долгая покорность судьбе потеряла смысл. Он побрился, принял ванну, пролежав в воде более двух часов, облачился в последнюю ненадеванную форму. Потом вышел под дождь. Покойница была припаркована на улице Парагвай, напротив капеллы Кармен: два солдата вели наблюдение за улицей, два других охраняли гроб, сидя в машине «скорой помощи». Полковник приказал всем сесть в машину и повел ее на угол авенид Кальо и Вильямонте. Там он и оставил Покойницу, у себя перед глазами, под окнами своего кабинета.
Теперь, подумал он, ни один враг не страшен. Сифуэнтесу, посетившему его в этот день, он сказал, что окружил машину охраной из пятнадцати человек: шестеро стояли на шести углах, видимых из окон, один караулил, лежа под шасси с расчехленным табельным оружием, остальные стояли на тротуаре и сидели в машине спереди и сзади.
— Я подумал, что он сошел с ума, — рассказывал мне Сифуэнтес. — Но он не был сумасшедшим. Он был в отчаянии. Сказал, что он укротит Кобылу прежде, чем Она прикончит его.
Так он ждал. Сидел у окна, в полной форме, устремив взгляд на машину «скорой помощи», не позволяя себе ни капли алкоголя; ждал всю ночь 15 августа и спокойный следующий день, и ничего не происходило. Ждал, тоскуя по Ней, и вместе с тем ненавидя Ее, уверенный, что в конце концов Ее победит.
К вечеру в четверг 16-го числа тучи рассеялись, и над городом навис слой густого, ледяного воздуха, который, казалось, трещал, когда в нем передвигались. Незадолго до семи часов по авениде Кальяо проходила процессия Святого Роха. Полковник стоял у окна, когда полицейский регулировщик направил транспорт на восток и тромбоны заиграли духовную музыку. Статуи святого и его собаки едва возвышались над волнами черных и лиловых ряс. Паломники несли свечи, цветочные гирлянды и большие серебряные изображения внутренностей. «Что за охота терять попусту время», — сказал Полковник. И ему захотелось, чтобы пошел дождь.
То был один из тех моментов, когда день еще колеблется, сказал мне Сифуэнтес; свет меняет оттенки — серый, пурпурный, оранжевый. Моори Кёниг хотел было вернуться за письменный стол, чтобы еще раз перечитать карточки с показаниями Маргот Арансибии, но его внезапно остановили звуки сирен. Там, снаружи, Галарса хрипло выкрикивал приказы, в которых Полковник не мог разобрать ни слова. Солдаты бегали туда-сюда по улице. Дурное предчувствие сдавило ему горло, рассказывал Сифуэнтес. Моори Кёниг всегда ощущал предчувствия в недрах своего тела, как если бы то были уколы иглы или ожоги. Он бросился на улицу. На угол Кальяо он прибежал как раз вовремя, чтобы во внезапно наступившей темноте увидеть тридцать три горящие короткие свечки, поставленных в ряд. Издали это походило на гребень пены или на след судна. В прихожей одного из домов он заметил венок из душистого горошка, анютиных глазок и незабудок, перевязанный лентой с золотыми буквами. Машинально он прочел заведомо известный текст: «Святая Эвита, Матушка. Отряд Мести».
Через полчаса капитан Галарса учинил краткий допрос пресвитерам, возглавлявшим процессию, и следовавшим за ними богомолкам в коричневых рясах. Гипноз молитв и стелющийся дым курений ослепили всех. Никто не мог припомнить ничего особенного — никаких похоронных венков или свеч, кроме тех, что продавались в приходских церквах. На авениде Кордова несколько паломников в лиловых рясах ненадолго отстали, чтобы помочь утомившейся монахине, сказали они, но такие случаи в процессиях не редкость. Никто не помнил чьих-то приметных лиц.
Полковник был взбешен. Два раза он заходил в машину и обращался к Персоне прерывающимся от ярости голосом: «Ты мне заплатишь, уж ты мне заплатишь». Фескет слышал, как он повторял проклятия на немецком, но уловил только походивший на мольбу вопрос: «Bist du noch da?» А затем: «Keiner geht weiten»
.
Он шагал взад-вперед, держа руки за спиной, сжимая себе запястья с ледяной решимостью, не чувствуя холода, также беспощадно ледяного. Наконец он остановился и позвал Галарсу.
— Перенесите эту женщину в мой кабинет, — приказал он.
Капитан взглянул на него с недоумением. Нижняя губа у Галарсы была как бы раздвоена: верно, от холода, подумал Моори Кёниг, удивляясь, что в напряженные моменты у него возникают подобные мысли. А может, из-за кларнета?
— Но как же тайна, мой полковник? — спросил Галарса. — Мы нарушим предписание.
— Черт с ней, с тайной, — возразил Моори Кёниг. — Уже все знают. Перенесите Ее.
— В Главном штабе будут недовольны, — предупредил Галарса.
— Мне плевать на них. Подумайте, сколько зла Она нам причинила. Подумайте о бедной жене Арансибии.
— Она может причинить еще больше зла, если мы Ее впустим к себе.
— Перенесите Ее, капитан. Я знаю, что делаю. Сейчас же перенесите.
Ящик был легким — более легким, чем казались сосновые доски, из которых он сколочен: стоймя он поместился в кабине лифта и так был поднят на четвертый этаж, в кабинет Полковника. Его поставили под комбайном «Грюндиг», такого же цвета светлого меда. Три предмета, соединившиеся в этом конце комнаты, не знали, как им прийти к согласию, вроде человека, протянувшего руку для пожатия и не встретившего ответной руки: вверху эскиз карандашом и темперой, изображающей Канта в Кенигсберге, под ним еще ни разу не включавшийся комбайн «Грюндиг» и внизу ящик «LV2 „Голос свободы“, где лежала Эвита с Ее голосом — неслышным, но категорическим, роковым, более свободным, чем любой живой голос. Полковник долго стоял, глядя на эту светлую границу комнаты, меж тем как водка быстрыми каскадами спускалась по его горлу. Ей тут хорошо, да, на первый взгляд ничто не дисгармонировало, только по временам просачивалась ниточка космического запаха, столь хорошо ему знакомого. Никто этого не заметит. Ему страшно хотелось на Нее посмотреть, потрогать Ее. Он запер дверь на ключ и выдвинул ящик на всегда свободную середину комнаты. Поднял крышку и увидел Ее: немного растрепанную и смятую из-за подъема в лифте, но еще более грозную, чем четыре месяца назад, когда он Ее оставил, в мансарде Психа. Хотя и замерзшая, Персона ухитрялась криво улыбаться, словно желая сказать что-то нежное и вместе с тем страшное.
— Ты дерьмо, — сказал Полковник. — Почему ты так долго убегала?
Ему было горько — в горле копилось неуместное рыданье, и он не знал, как его остановить.
— Ты останешься здесь, Эвита? — спросил он. — Будешь меня слушаться?
Из глубин Персоны мигнул голубой свет, или ему показалось, что мигнул.
— Почему Ты меня не любишь? — сказал он. — Что я Тебе сделал? Я только и занят тем, что забочусь о Тебе.
Она не отвечала. Вид у нее был лучезарный, победоносный. У Полковника выкатилась слеза, и в то же время на него нахлынул порыв ненависти.
— Я Тебя научу, Кобыла, — сказал он. — Пусть силой, но научу.
Он вышел в коридор.
— Галарса, Фескет! — позвал он.
Офицеры прибежали бегом, предчувствуя беду. Галарса резко остановился в дверях, не пуская Фескета войти.
— Посмотрите на Нее, — сказал Полковник. — Дерьмовая Кобыла. Никак Ее не укротить.
Через много лет Сифуэнтес мне рассказывал, что больше всего Галарсу поразил едкий запах мочи пьяного. «Ему жутко захотелось вырвать, — говорил он, — но он не посмел. Ему казалось, что он видит сон».
Полковник тупо посмотрел на них двоих. Потом приподнял квадратный подбородок и скомандовал:
— Помочитесь на Нее.
Поскольку офицеры не двигались, он, разделяя слоги, повторил приказ:
— Ну же, чего ждете. По очереди. Помочитесь на Нее.
12. «ОБРЫВКИ МОЕЙ ЖИЗНИ»
(Из выступления 17 октября 1951 г.)
И теперь он арестован. За ним пришли в шесть утра, когда он пытался побриться. Руки у него дрожали. Порезал себе подбородок — порез был глубокий, долго кровоточил. Вот в таком плачевном состоянии его и арестовали.
— У вас есть полчаса, чтобы попрощаться с семьей, — сказали ему. Затем он сел в военный автофургон: три дня езды неизвестно куда, по бесконечной ровной дороге без поворотов. Сопровождавший его капитан не мог или не решался что-либо объяснить.
— Имейте терпение, — говорил капитан. — Когда приедем, все узнаете. Таков секретный приказ военного министра.
Он не имел представления, куда его везут. На заре второго дня фургон остановился посреди поросшей бурьяном пустоши. Небо было темное, холодное. Доносился шум морского прибоя. Люди из конвоя в гражданской одежде принялись закрывать стекла и шасси фургона густой проволочной сеткой.
— Я буду жаловаться, — сказал Полковник. — Я не преступник. Я полковник аргентинской армии. Уберите сетки.
— Это не из-за вас, — равнодушно возразил капитан. — Это из-за камней. Скоро мы выедем на дорогу, где камни со страусиное яйцо. Если не защитить машину, нас разобьют вдребезги.
Едва они тронулись в путь, он эти камни почувствовал. Они ударяли по металлу с оглушительным грохотом. Когда машина замедляла ход, слышались могучие порывы ветра — беспрестанные, яростные.
К полуночи третьего дня они проехали вдоль ряда кубических цементных домов — вместо обычных окон в них были фрамуги, двери железные. Перед входом в один из них капитан высадил его и вручил ему ключ.
— Там внутри есть все, что вам нужно, — сказал капитан. — Завтра утром к вам придут.
Внутри были походная койка, большой стол с карандашами и блокнотами, настольная лампа и двустворчатый шкаф. Полковник с облегчением увидел на вешалке несколько своих полковничьих форм. Они были чистые, с новыми золотыми звездами на погонах. В воздухе стоял застарелый, упорный запах пыли. Полковник пытался выйти в ночную тьму, но ветер не позволял сделать ни шагу. Ветер обдавал его истощенное тело пылью и осколками кварца, охватывал его так плотно, будто не было ни пространства, ни света — ничего, кроме безумия ветра, взбадривающего самого себя. Вдали Полковник разглядел что-то вроде конусообразного холма. Кричали какие-то птицы, возможно, чайки — что в темноте было странно. Полковника мучила жажда, но он знал, что ничем не сможет ее утолить. Так он вернулся в свою комнату (или в эту пустоту, которую отныне будет называть своей комнатой), зная, что началось одиночество и что конца этому одиночеству не будет.
В дверь постучали еще до рассвета. Незнакомый отставной полковник объявил ему, что военный министр сослал его на этот пустынный берег за невыполнение приказов командования.
— Каких приказов? — спросил Полковник.
— Мне сказали, что вы знаете.
— Ничего я не знаю. На какой срок?
— На шесть месяцев. Это не арест, а ссылка. Когда вы отсюда выйдете, этот инцидент не будет фигурировать в вашем послужном списке.
— Ссылка, арест, — сказал Полковник. — Для меня все едино.
Вся эта ситуация казалась ему нелепой. Он полуприлег на койку, облокотясь на тощую, набитую паклей подушку, а другой полковник тем временем говорил, не глядя на него. Через фрамуги сочился серый свет, но ужасно медленно: рассвет никак не хотел продвигаться, словно нерешительность — истинная природа дня.
— Гулять вы можете, если захотите, — говорил другой полковник. — Можете вызвать жену и дочек. Можете писать письма. Столовая здесь близко, в соседнем доме. Завтрак подают от шести до восьми, обед от двенадцати до двух, ужин от восьми до десяти. Климат здоровый, морской. Это будет для вас вроде отпуска, отдыха.
— Кто еще здесь живет? — спросил Полковник.
— Пока никого. Вы один. Я здесь уже десять месяцев, но никого не видел, кроме моего помощника и начальника гарнизона. Однако в любой момент может появиться еще кто-нибудь. — Он внезапно умолк и несколько минут поглаживал лацканы шинели. Полковник был немолод, лицо круглое, непроницаемое. Похож на крестьянина. Кто знает, сколько времени он провел вне армии, пока падение Перона не привело его обратно. Да еще неизвестно, полковник ли он. — Будь я на вашем месте, — продолжал тот, — я бы вызвал жену. Здесь можно сойти с ума. Послушайте, какой ветер. Никогда не перестает. Вот так все двадцать четыре часа.
— Я не знаю, как вызвать жену, — мрачно сказал Полковник. — Я даже не знаю, где мы находимся.
— Я думал, вам сообщили. Возле залива Сан-Хорхе, на юге. А зачем вам знать? При таком ветре далеко не уйдете.
— Есть здесь какое-нибудь заведение, где можно купить можжевеловой? — спросил Полковник. — Мне наверняка надо будет прополоскать горло.
— Не советую. Спиртное здесь жутко дорогое. В столовой продают, но каждая бутылка стоит целое состояние.
— Но ведь я получаю жалованье.
— Только треть, — уточнил круглолицый. — Остальное армия выплачивает вашей семье. А этой трети едва хватает на еду, еда тоже дорогая. Здесь ведь ничего не производят. Продукты надо везти очень издалека.
— Тогда я не буду есть.
— Не говорите так. Морской воздух пробуждает аппетит. В полдень он вышел и зашагал против ветра. Столовая находилась менее чем в пятидесяти шагах, над входом красовалась большая вывеска со словом «Столовая», но каждый шаг стоил таких огромных усилий, точно к ногам ему привязали по ядру. Приземистый мускулистый парень с носом боксера подал ему суп из гороховой муки.
— Принесите мне можжевеловой, — приказал Полковник.
— Спиртное продаем только вечером по пятницам и субботам, — сказал парень. Был четверг. — Я вам советую: прежде чем что-нибудь заказать, взгляните на цены.
Полковник стал изучать меню. Единственное, что не стоило сумасшедших денег, был гороховый суп и баранина.
— А соль? — спросил он. — Сколько стоит соль?
— Соль и вода бесплатно, — сказал парень. — Можете брать сколько угодно.
— Тогда дайте мне соли, — сказал полковник. — Больше ничего не надо.
Снаружи воздух был по-прежнему мутным. Ветер дул с такой силой, словно он представлял собой братство многих ветров, которые никогда не стихают. Он был влажный, целительный, с прожилками морского воздуха и злыми иглами песка, вероятно прилетевшего из пустыни. На горизонте высился гордый силуэт конусообразного холма, который Полковник разглядел накануне. Теперь казалось — он вот-вот растворится и исчезнет.
Возвратясь в свою комнату, Полковник увидел, что на койке постелены чистые простыни. На полочке в санузле были разложены его бритвенные принадлежности. Одежда висела на плечиках, белье лежало в ящиках гардероба. Полковника возмутило, что кто-то посмел открыть его чемодан и без позволения распорядиться его вещами. В бешенстве он принялся писать письмо с жалобой военному министру, но не дописал до конца. Окружавшие его пустыня и одиночество казались необоримыми, и он решил, что, наверно, лучше терпеливо ждать, пока минуют полгода ссылки. Теперь его тревожила только Покойница. Он было хотел Ее укротить, а ему не дали. Рано или поздно, когда Она уйдет из их рук, они там, в правительстве, будут вынуждены его позвать. В конце концов, он один знает, как с Нею обращаться. Конечно, доктор Ара тоже наловчился, но к нему не захотят обращаться: он иностранец, человек гражданский и, возможно, в тайном сговоре с Пероном.
Смутное подозрение зрело в нем, пока не завладело им полностью: да, его тайны раскрыты. Кто бы ни был тот человек, что опорожнил его чемодан, он уже знал, что там находилась рукопись «Моего послания» и пачка школьных тетрадок, которые мажордом Ренци передал матери Персоны; тех, в которых Она, Персона, писала в 1939 и 1940 году и в которых на нечетных страницах были подчеркнуты слова «ногти», «волосы», «ноги», «макияж», «нос», «репетиции» и «расходы на больницу». И без сомнения, этот наглец нашел также карточки, на которых Полковник записывал происшествия в Службе. За те жалкие полчаса, что ему дали на прощание с семьей, он меньше времени потратил на то, чтобы поцеловать дочек и собрать вещи, чем на упаковку этих бумаг, без которых он станет человеком уязвимым, конченым — короче, никем. То, чем он теперь владеет, ничто и в то же время все: тайны, которыми нельзя ни с кем поделиться, отдельные нити историй, сами по себе не много значащие, но сплетенные вместе кем-то, кто сумеет это сделать, они могли бы воспламенить всю страну.
Если притронулись хоть к одному листу бумаги, он убьет первого, кого встретит. Ему безразлично, кто входил в его комнату, — здесь все соучастники. Ему оставили его «смит-и-вессон» с шестью патронами, возможно, в надежде, что он застрелится. А он и не подумает это сделать, он воспользуется оружием, чтобы убить того, кто перед ним появится. Он еще им покажет, прежде чем затеряться в порывах ветра в бескрайней пустыне. Вне себя от гнева, он осмотрел чемодан. Странно. Папки как будто никто не трогал. Все они были перевязаны немецкими узлами в виде восьмерки, которые только он умел завязывать и развязывать.
Он разложил карточки Службы на койке и окинул их взглядом: вряд ли кто-нибудь, даже читая-их, сумел бы разгадать смысл. Он писал в них, применяя простой, достаточно примитивный шифр, но, если не знать фразы, на которой шифр основан, смысл будет недоступен. Копию ключевой фразы он оставил в своем сейфе во Французском банке с указанием, чтобы в случае его смерти или исчезновения она была передана его другу Альдо Сифуэнтесу. Сам Сифуэнтес показывал мне эту фразу, написанную изящным наклонным почерком Полковника: «Я узнал, что нельзя считать несправедливостью гонения, которые я переживаю».
Каждая буква заменялась какой-либо другой буквой алфавита, каждая цифра — другой цифрой.
— Долгое время я думал, что Моори составил ключ к шифру в те безнадежные дни, которые ему пришлось пережить на берегу залива Сан-Хорхе, — сказал мне Сифуэнтес. — Я думал, что эта фраза является покаянным автопортретом его самого. Я ошибался, он заимствовал ее из книги Эвиты. Вы можете ее найти в «Моем послании», которое продается во всех киосках. Моори слегка изменил фразу, возможно, чтобы добавить несколько букв. Эвита пишет: «Болезнь и страдания приблизили меня к Богу. Я узнала, что нельзя считать несправедливостью все то, что я переживаю и что заставляет меня страдать». Моори же говорит о «гонениях, которые я переживаю». Вероятно, он также думал о себе, как мне и показалось сперва. Вероятно, мысль о проклятии уже кружила в его уме.
Но, разложив карточки на койке, Полковник только хотел проверить, не нарушен ли их порядок. Он прочитал записи, сделанные после того, как он пометил Персону звездчатой меткой за ухом. «Что произошло после смерти отца в 1926 году?» И расшифровал последнюю строку ответа: «Она отправилась с матерью, братом и сестрами в омнибусе в Чивилкой». Все было на месте. Еще раз прочитал карточку с вопросом: «В течение первых семи месяцев 1943 года о Покойной нет сведений. Она не выступала ни на радио, ни в театре. В театральных обзорах ее имя не упоминается. Что происходило в этот период? Была ли она больна, или ей запретили выступать, или она уехала в Хунин?» И с досадой расшифровал последнюю строку: «Мерседес Принтер, которая ее посещала в больнице Отаменди и Мироли, рассказала…»
Остаток утра он провел, лежа на койке и размышляя, как бы снова заполучить Эвиту. Он хотел, чтобы Она была с ним. В этом глухом углу, наедине с ним, Ей будет лучше, чем где бы то ни было. Кто-нибудь может Ее привезти к заливу Сан-Хорхе. Ему опять нужен план, надежный офицер и какие-то деньги. Быть может, удастся продать историю Покойницы в какой-нибудь журнал и исчезнуть. Эту идею ему внушал Сифуэнтес: «Думайте, Полковник, думайте. „Пари-Матч“, „Лайф“. Пять тысяч долларов. Десять тысяч. Сколько захотите». Однако если он откажется от тайны, то перестанет быть самим собой. Ничего не будет стоить.
Неспешная ниточка солнечного света проникала через фрамугу. Он обвел взглядом суровые стены, ища место, где бы спрятать бумаги. Стены были прочные, неприступные. На цементной поверхности не было видно никаких борозд, только следы, оставшиеся после поливки, — комки и кратеры, вроде лунных. Около трех часов голод прогнал сонливость. Полковник лежал неподвижно на койке, и вдруг ему показалось, что кто-то осторожно входит в полутемную комнату. Он нащупал «смит-и-вессон» под подушкой и быстро прикинул, сколько времени уйдет на то, чтобы вскочить с койки и выстрелить. Напряжение не уменьшилось даже тогда, когда он понял, что вошла невероятно маленькая женщина (что это женщина, он распознал без труда: ее выдавали огромные груди) — волосы уложены в пучок, короткая юбка. Он увидел, что она идет к столу, неся дымящееся блюдо, пахнущее оливками, мускатным орехом и острым пряным соусом, из которого испарялись легкие намеки на вино. Когда женщина открыла плетеную шторку, прикрывавшую фрамугу, все тот же серый утренний свет — но теперь резкий, точно острая сталь, — завладел комнатой, отчего она странным образом стала еще темней.
— Мы подумали, что вы захворали, — сказала женщина. — Я принесла вам картофельную запеканку. Это гостинец в честь благополучного прибытия.
— Это вы открыли мой чемодан? — спросил Полковник. Теперь он мог ее разглядеть. Это была миниатюрная копия женщины: ростом не больше девочки девяти-десяти лет, с глубокими складками вокруг губ и двумя шарами грудей, из-за которых она ходила наклонясь вперед.
— Надо содержать комнату в порядке, — сказала она. — Надо выполнять предписания.
— Я не желаю, чтобы вы что-нибудь здесь трогали. Кто вы? Полковник мне не говорил о каких-либо женщинах.
— Меня зовут Эрсилия, — пробормотала она, не выпуская блюдо из рук. — Я его супруга. Ферруччо никогда меня не называет, больно важничает. А все здесь делаю я. Без меня не было бы и этого поселка. Вы слышали, какой ветер?
— Да я услышал бы его, даже будь я глухим. Не понимаю, как здесь сумели соорудить эти лачуги?
Полковнику хотелось, чтобы женщина поскорей ушла, но, с другой стороны, от нее так приятно пахло — даже не самой запеканкой, а вином в запеканке.
— Привезли на грузовиках цементные блоки и стали их класть кранами да лебедками. Первые окна и месяца не выдержали. Вылетели рамы, стекла. В какое-то утро мы увидели одни голые стены. Ветер все сожрал. Тогда вместо окон сделали фрамуги.
— Оставьте мне запеканку и уходите. Скажите полковнику… Как его зовут?
— Ферруччо, — ответила карлица.
— Скажите Ферруччо, что я запрещаю трогать мои вещи. Скажите, что я сам буду поддерживать порядок в комнате.
Карлица поставила запеканку на стол и остановилась, разглядывая закрытый чемодан. Она вытерла руки о передник, едва прикрывавший ее живот и бедра, — жалкая полоска ткани под неправдоподобными шарами грудей, — и с улыбкой, от которой она казалась почти красивой, спросила:
— Вы когда-нибудь дадите мне почитать тетрадки, что у вас здесь лежат, а? Завтра, послезавтра? Я училась читать по таким же вот тетрадкам. Как увидела их, вспомнилось прошлое.
— Это не мои тетради, — сказал Полковник. — Их нельзя читать. Это армейские тетради.
— Значит, их нельзя читать? — удивилась она.
Она приоткрыла дверь. Ветер задувал волнами, по настроению, то нежными, то свирепыми, вздымал тучи пыли и рассеивал вокруг. Темная волна пыли ворвалась в комнату и сразу занесла все — обиду, сожаления, слова, — все, что посмело ей противиться.
— Будет дождь, — сказала Эрсилия, уходя. — У Ферруччо есть для вас радиограмма. Пришла сегодня рано утром.
Он еще долго лежал не двигаясь, наблюдая за медленным угасанием света, еще державшегося в бледно-оранжевых тонах с четырех часов до шести, затем неспешно сменявшим оттенки вплоть до фиолетового после семи часов: величавое, подавляющее настроение сумерек, на которое никому не под силу смотреть прямо и которое, быть может, задумано не для человеческих глаз.