Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Концлагерь

ModernLib.Net / Томас Диш / Концлагерь - Чтение (стр. 3)
Автор: Томас Диш
Жанр:

 

 


      — Угу. Дал по зубам одному офицеру. Сукин сын сам напросился.
      Все они напрашиваются, только никогда не получают. А этот сукин сын получил. Два зуба я ему вышиб. Атас был полный. А в тюряге — вообще абзац, после такого тебя гам живьем сгноят. Так что я вызвался добровольцем. Месяцев шесть или семь назад это было. Иногда мне кажется, что я не так уж и прогадал. Дурь, которую нам закачали, покруче кислоты будет. С кислотой только кажется, будто знаешь все.
      А с этой хренотенью — в натуре. Правда, нечасто удается так… воспарить. В основном ничего, кроме боли. Правильно говорит Ха-Ха: „Гений это талант плюс бесконечная головная боль“.
      Я хохотнул; от зигзагов и темпа его риторики голова шла кругом.
      — Только прогадать я все равно прогадал. Лучше б оставался обалдуем.
      — Обалдуем? Как-то не похоже, чтобы ты когда бы то ни было особенно… обалдуйствовал.
      — У меня, что ли, был „ай-кью“ сто шестьдесят? Ни хрена подобного.
      — Да все эти тесты замастрячены под среднестатистического „белого-англосакса-протестанта“ вроде меня… точнее, тогда, наверно, „белого-англосакса-католика“. Измерить интеллект — не то же самое, что кровь на анализ взять.
      — Ну спасибочки; только я в натуре был обалдуй еще тот. Не столько даже обалдуй, сколько невежда. Все, что я сейчас знаю, то, как с тобой говорю, это только благодаря па… той хренотени, которую мне закачали.
      — Все? Ну уж нет.
      — Именно что все, гребаны в рот! — Он рассмеялся, поспокойней, чем в первый раз. — Саккетти, ты самый благодарный слушатель. Стоит мне ругнуться, тебя аж передергивает.
      — Серьезно? Подозреваю, это все мое буржуазное воспитание.
      К англосаксонской лексике в печати я привык, но почему-то когда на слух… рефлекс, наверно.
      — А этот альбом, который ты сейчас смотришь… текст прочел?
      Я просматривал второй том „Фламандских живописцев“ Виленски, в котором были репродукции. В первом томе — сплошной текст.
      — Начал читать, но завяз. Я тут еще не совсем освоился и ни на чем толком не сосредоточиться.
      Мордехай очень серьезно (и что вдруг?) помолчал, а потом продолжил прерванную мысль.
      — Там есть один совершенно потрясный кусок. Прочесть? — Он уже снял с полки первый том. — Про Гуго ван дер Гуса. Слышал. о нем?
      — Только что он из самых ранних фламандцев. Правда, не видел, кажется, ничего.
      — И не мог видеть. Ничего не сохранилось. По крайней мере, подписанного. Насколько известно, где-то около тысяча четыреста семидесятого он совсем спятил: бредил, вопил, что проклят и что достанется дьяволу, и тэ дэ, и тэ пэ. Жил он тогда уже в этом монастыре, под Брюсселем, и братья пытались привести его в чувство музыкой — как Давид Саула. Кто-то из тамошней братии записывал его бред — оно все стоит прочесть, — но мне больше всего понравился кусок… вот, слушай…
      „…Вследствие воображения воспаленного предрасположен к видениям фантастическим и галлюцинациям брат Гуго был и заболеванию мозга подвергся Ибо говорят, что имеет место подле мозга быть малый орган чувствительный, способностями к творчеству и воображению управляемый. Коли живо чересчур воображение наше или буйна фантазия чрезмерно, отражается сие на органе малом вышеупомянутом, и коли перенапрячь тот сверх меры всякой, безумие воспоследует либо бешенство Коли жаждем избегнуть напасти сей неисцелимой мы, ограничивать потребно фантазию нашу, да воображение, да мнительность… — на этом месте Мордехай запнулся, — …и воздерживаться от всех прочих мыслей суетных да бесполезных, возбуждению мозга способствующих. Все мы человеки, не более, и злосчастье, выпавшее на долю брата нашего вследствие фантазий да галлюцинаций, не могло ли также и на нашу долю выпасть?“
      — Круто, правда? Так и вижу: сидит мудень старый и пером скрипит, довольный такой: вот мол, Гуго, не слушал ты меня, а я что всегда говорил, вот до чего мазня вся твоя доводит… А как по-твоему, почему он спятил?
      — Ну, мало ли кто может спятить. Это не одних художников прерогатива. Или поэтов.
      — Ну, если уж на то пошло, все как-то по-своему психи. Вот предки мои совершенно точно. „Мутер“ — так мы ее и звали, подумать только — „мутер“ на духе святом психанула, а „фатик“ и без того был совершеннейший псих. Братцы мои оба торчки первостатейные — тоже психи, короче. Психи, психи — кругом одни психи.
      — Что-нибудь не так? — поинтересовался я, встав с кровати и подойдя к Мордехаю, который по ходу своей речи распалялся больше и больше. В конце концов он зажмурился, прижал руку к сердцу и затрясся мелкой дрожью; последние слова заглушил статический шум хриплого, неровного дыхания. Тяжелый том выпал из левой руки его на пол, и при звуке удара Мордехай открыл глаза.
      — Ничего… сейчас… все нормально, посижу только минуточку.
      Голова немного кружится, у Я помог ему усесться на кушетку и, за отсутствием лучшего лекарства, принес стакан воды, который он с благодарностью выпил.
      Руки, стиснувшие стакан, все еще тряслись.
      — И все же… — тихо продолжил он, водя своими лопатообразными подушечками пальцев вверх-вниз вдоль граней стакана, — все же что-то эдакое особенное у ван дер Гуса было. По крайней мере, хотелось бы думать. Естественно, у любого художника есть что-нибудь особенное. Какое-то свое волшебство — в самом буквальном смысле. Расшифровать природы роспись и те же тайны выдыхать.
      Похоже, правда?
      — Не знаю… Для меня — не так; правда, многим художникам, и слова, и кисти, хотелось бы, чтоб именно так. Только с волшебством одна проблема, не работает оно.
      — Черта с два, — тихо сказал Мордехай.
      — Ты что, Бога ни в грош не ставишь, а в демонов веришь?
      — Что такое демоны? Я верю в духов стихий — сильфов, саламандр, ундин, гномов — воплощение первичной материи. Смейся, смейся — в вашей-то иезуитской вселенной институтской физики все путем, комар носу не подточит. Материя для вас лишена всякой загадочности, еще чего не хватало! Равно как и дух. Все на месте, все знакомо — как мамочкина стряпня. Что ж, страусам во вселенной тоже уютно, хотя ни черта они не видят.
      — Поверь, Мордехай, от сильфов и саламандр я бы тоже не отказался. Да и любой поэт. Как по-твоему, о чем все мы ныли последние двести лет? Нас изгнали.
      — Над словами-то вы издеваетесь. Для вас они не более, чем русский балет, трезвон бубенчиков. Но я саламандр видел, среди языков пламени.
      — Мордехай! Само представление о пламени как о стихии — уже полная чушь. Полсеместра химии выбило б у тебя эту дурь из головы. Хватило б и школьной химии.
      — Пламя суть стихия изменчивости, — с драматически горделивой аффектацией произнес он, — перевоплощения. Это мост между материей и духом. Что еще, по-твоему, живет в сердцевине этих ваших циклотронов огромадных? Или в центре солнца? Ты же веришь в ангелов — посредников между этой сферой и самой дальней. Так вот, я с ними говорил.
      — Господним домом, самой дальней сферой?
      — Господним, исподним! Я предпочитаю знакомых духов — моих сильфов и саламандр, — которые отвечают, когда к ним обращаешься. Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Ладно, спорить все равно без толку. Рано еще. Подожди, пока увидишь мою лабораторию. А то, если не состроим наши словари для взаимопонимания, так и будем осциллировать между Sic и Non до Второго пришествия, черт бы его побрал.
      — Прошу прощения — обычно я погибче. Подозреваю, дело не столько в разногласиях на уровне „рацио“, сколько в умственном самосохранении. А так было бы проще простого увлечься твоей риторикой. Для сведения — это был комплимент.
      — Досадно, правда, что я теперь головастей?
      — А тебе раньше не было досадно, когда все наоборот было? К тому же, с улыбкой, пытаясь обратить все в шутку, — с чего ты так уверен?
      — Головастей, головастей. Поверь мне на слово. Или, если хочется, можешь проверить. Всегда к твоим услугам. Выбор оружия за тобой, бэби. Возьми науку, любую науку. Или тебе больше по нраву формальный диспут? Ты помнишь все даты правления английских, французских, испанских, шведских, прусских королей? Или, для разминки, „Поминки по Финнегану“? Хокку?
      — Хватит! Верю. Только, черт побери, есть одна область, где я дам тебе, супермен, сто очков вперед.
      Мордехай с вызовом тряхнул шевелюрой.
      — И какая ж это?
      — Орфоэпия.
      — Хорошо, наживку заглотил. И что такое орфоэпия?
      — Наука о правильном произношении.
      Люцифер, падая с небес, и то не был бы так удручен.
      — Угу, угу… Но, черт возьми, у меня просто времени нет лазать и смотреть, как каждое умное слово произносится. Слушай — будешь поправлять меня, если что скажу не так?
      — Подозреваю, хоть на это поэт сгодится.
      — О, программа у нас для тебя заготовлена обширная. Надо будет тебе еще раз переговорить с Джорджем. Не сегодня, сегодня он в медпункте, в изоляторе. У него была грандиозная мысль поставить тут „Доктора Фауста“, только без тебя не хотели начинать. И еще одно…
      Совершенно нехарактерно — впервые Мордехай чувствовал себя явно не в своей тарелке.
      — Что?
      — Я… кое-что написал. Рассказ. Думал, может, ты прочтешь и скажешь, что думаешь. Хааст пообещал, что можно будет отослать в какой-нибудь журнал после проверки в АНБ. Только я не уверен, что рассказ достаточно хорош. Ну, в абсолютном смысле. Здесь-то он всем нравится, но мы успели… сплотиться в очень узкую касту. Сплошной инбридинг. А у тебя пока своя голова на плечах.
      — С удовольствием прочту и даю слово, что критиковать буду нещадно, как только умею. А о чем рассказ?
      — О чем? Господи Боже, ну и вопросик — от поэта-то! О ван дер Гусе, кстати.
      — А что такое АНБ?
      — Агентство национальной безопасности. Наши блюстители. Они проверяют, о чем мы тут треплемся — ты же в курсе, все записывается, — дабы удостовериться, что мы не слишком… увлекаемся герметическими науками.
      — И как герметические науки?
      Мордехай-алхимик подмигнул.
      — Абракадабра, — со значением произнес он. Затем в мгновение ока сгинул, будто сильф.

* * *

      Позже:
      Конспенкгивно? Легче юлу законспектировать.
      Конечно, чувство вины, поскольку из-за меня Мордехай лишился благодати. Не перестаю удивляться, сколь далеко идущие последствия может иметь самый наш незначительный поступок. Монах в своей келье пребывает в некоем заблуждении, воображая, будто опасности подвергается только он один, но век спустя ересь его может охватить целые страны Может, консерваторы и правы; может, свободомыслие действительно опасно.
      Но как протестует против этого старый Адам, Луи II! Что б я ни делал, окончательно заткнуть ему рот не удается никогда. Временами приходится собирать всю волю в кулак, только чтобы не дать ему высказаться в голос. И он всегда начеку, таится в сердечных закоулках; чуть что, тут же готов посягнуть на суверенитет разума и узурпировать.
      Но вина — лишь малая доля всего комплекса моих ощущений.
      Изумления и трепета гораздо больше. Так звездочет вдруг видит, изумлен, / В кругу светил нежданный метеор. Утреннюю звезду. Люцифер, князь тьмы. Искуситель.

8 июня

      Zu viel, zu viel! Весь день — в сплошных беседах. Мозг мой — как пластинка на 33 оборота, запущенная на 78. Из десятка здешних заключенных я встретил пока всего троих-четверых; в своей среде они ошеломляют еще даже на порядок сильнее, чем поодиночке.
      Отзвуки всех этих многочисленных встреч по-прежнему резонируют у меня в голове, словно воспоминания о музыке после оперы.
      День начался рано: охранник принес мне приглашение (чернила на кар гонке еще не высохли) навестить Джорджа в изоляторе медпункта, по сравнению с которым меркнет любое другое лечебное учреждение, даже кристофер-реновский госпиталь в Челси. Койка его — ну прямо с картины Тьеполо. А цветы „Таможенника“ Руссо. Говорили мы в основном о Рильке, в работах которого Джорджа привлекает не столько искусство стихосложения, сколько еретические воззрения. Что-то он даже сам переводил. Эксцентрическая просодия. Высказывать мнение я воздержался. Обсудили, как он представляет себе постановку „Фауста“, с чего плавно перешли к более масштабному проекту образцового театра. Театр будут строить прямо здесь, во глубине руд. (Никаких сомнений, лагерь Архимед — под землей).
      Что касается остальных, не помню толком ни имен, ни о чем говорили. Только один, Мюррей Как-бишь-его, молодой человек, утонченный сверх всякой меры, ну вылитая фарфоровая кукла, мне определенно не понравился, каковая неприязнь оказалась взаимной (впрочем, не исключено, это я себе льщу; вероятнее всего, он вообще меня не замечал). Он с жаром задавал тон в обсуждении какой-то алхимической дребедени. В моем пересказе: „Два петуха спариваются в темноте; их потомство составляют курочки с драконьими хвостами. Каковые через семью семь дней сжигаются, а пепел их растирают в ступках освященного свинца“. На что говорю: фи! Но как ревностно относятся они к этой своей белиберде! Кстати, позже подтвердилось, что это все Мордехай воду мутит.
      Больше всех мне понравился Барри Мид. У меня всегда улучшается настроение, если встречаю кого-нибудь толще, чем я сам. Мид страшный киноман, и в два, когда Джорджу на тихий час вкололи снотворного (бедняга Джордж совсем плох, но кого ни спрашиваю, у каждого, похоже, своя версия недомогания), он отвел меня на три уровня ниже в маленький кинозал, где прокрутил собственного производства монтаж из политических речей Макнамары и визжащих женщин, позаимствованных из старых фильмов ужасов. Смешно до истерики. Барри, само спокойствие, все извинялся за неуловимые нюансы ошибки.
      4.30. Джордж проснулся, но предпочел мне книжку по математике. Начинает появляться ощущение, как у ребенка, приехавшего на каникулы к бездетным родственникам, что развлекают меня строго по графику. Потом опеку надо мной взял тип, которого представили просто как „Епископа“. Подозреваю, прозвищем тот обязан своему щегольскому одеянию. Он подробно разъяснил мне сложившийся здесь табель о рангах: что Мордехай, в силу своей харизмы, безусловный царь просвещенной анархии. Епископ прибыл в лагерь Архимед не из гарнизонной тюрьмы, а из армейской психлечебницы, где два года лежал с полной амнезией. Он захватывающе, с прибаутками, да так, что мороз по коже, изложил свои многочисленные попытки самоубийства. Как-то он выпил целую кварту свинцовых белил. Бр-р.
      Потом он в пух и прах разгромил меня в шахматы.
      Еще позже Мюррей Как-бишь-его играл электронную музыку.
      (Собственного сочинения? Кто-то говорил да, кто-то — нет). В моем маниакальном состоянии звучало очень даже ничего.
      И еще. И еще. Оссу на Пелион.
      Повторяю, слишком много. Явный перебор. И чем все кончится?
      Зачем появился на свет монстр столь грандиозный? До встречи в следующем выпуске.

9 июня

      Ну и денек — как раз из тех, когда явственно чувствуешь, что энтропия побеждает. Сегодня с утра напоминаю сам себе маску из папье-маше: пусто скалюсь и морщинисто жмурюсь. Возможно, истина — истинная истина — не столько в том, что маска пуста, сколько в том, что мне недосуг взглянуть за нее, на нистагмическое мельканье образов образов образов, проецируемых „ид“ на неисправные рецепторы „суперэго“. Сегодня я плох, глуп и наголову разбит Я болен.
      Приходили посетители — Мордехай, Мид, записка от Джорджа В., - но я предпочитаю ютиться в одиночестве под предлогом того, что я не я. Кто тогда?
      Слишком долго не грели меня лучи животворного солнца. Вот в чем незадача.
      И я не могу довести до конца простейшую логическую цепочку.
      Кгх-м.

10 июня

      Спасибо, гораздо лучше. Да, самочувствие вполне на уровне.
      Опять можно с чистой совестью глядеть на солнечную сторону поражения.
      Факты:
      Очередные посиделки у Ха-Ха. Успел привыкнуть к штукатурной бледности заключенных вкупе с охранниками, так что заслуга ультрафиолетовых ламп, словно хлеб пшеничный подрумяненный (в смысле, хвастовская физиономия), сильнее чем когда бы то ни было казалась преступлением против естественного порядка вещей. Если это здоровье, то готов скликать на свою голову всяческие недуги!
      Поболтали о том о сем, пятом-десятом. Он похвалил за „фактичность“ (sic!) мой дневник в целом, за исключением вчерашней записи — слишком субъективной. Если вдруг опять накатит субъективность, надо будет только слово сказать, и охранник принесет транквилизатор.
      Нельзя же позволить, чтобы бесценные дни пропадали втуне, правда?
      И тэ дэ, и тэ пэ — промасленные кулачки и клапана банальности шатались и качались вверх-вниз, туда-сюда, по предсказуемым круговым траекториям, — а потом он спросил:
      — Значит, Зигфриду уже видели?
      — Зигфрида? — переспросил я, думая»; — что, может, так он зовет Мордехая.
      - Ну… — подмигнул он, -..доктора Баск?
      — Зигфриду? — снова переспросил я, еще сильнее озадаченный. — В смысле?
      — Ну, как линия Зигфрида. Неприступная. Не будь я уверен, что она ледышка, я бы никогда и не подумал вербовать ее в наш проект.
      Сами согласитесь, в подобной ситуации женщины совершенно ни к селу ни к городу, когда работать приходится с кучей изголодавшихся «джи-ай» — в числе которых к тому же немало цветных. Но Зигфрида — совсем другое дело.
      — Такое впечатление, — предположил я, — будто у вас имеется в данном вопросе определенный личный опыт.
      — ЖВК… — проговорил Хааст, тряся головой. — Некоторые бабы там просто ненасытные. Другие же… Он доверительно перегнулся через стол. — Не пишите этого в дневник, Саккетти, — короче, она еще целка.
      — Да не может быть! — протестующе воскликнул я.
      — Не поймите меня не правильно — работник она первоклассный. В своем деле ей нет равных, и, собственно, дело для нее превыше всего. Психологи же, сами понимаете, склонны, как правило, к сентиментальности — им нравится людям помогать. Но только не Баск. Если с чем у нее и напряженно, так разве что с воображением.
      И кругозор несколько ограничен. Слишком… как бы это сказать… традиционен. Не поймите меня превратно — науку я уважаю ничуть не меньше…
      Я закивал, да-да, не понимая его превратно.
      — Без науки у нас не было бы ни радиации, ни компьютеров, ни кребиоцена, и на Луну не летали б. Но наука — это лишь один способ видения мира. Разумеется, я не позволяю Зигфриде что-то говорить прямо ребятишкам… — (так Хааст называет своих подопытных кроликов), -..но, по-моему, они все равно ощущают ее враждебность. Слава Богу, это никоим образом не остужает их энтузиазм.
      Самое главное — это даже Баск понимает — дать им полную творческую свободу. Они должны отрешиться от замшелых стереотипов, проложить новые тропы, прорваться в неведомое!
      — Но чего именно, — поинтересовался я, — не одобряет доктор Баск?
      Он снова доверительно перегнулся через стол, морща извилистые загорелые складки в углах глаз.
      — Ну что ж, Саккетти, почему бы вам не узнать это и от меня. Все равно в самом скором времени кто-нибудь из ребятишек да расколется. Мордехай собирается осуществить «магнум опус»!
      — Серьезно? — переспросил я, смакуя хаастову доверчивость.
      Он поморщился, чувствительный к первым же ноткам скептицизма, как папоротник к солнечному свету.
      — Да, серьезно! Я прекрасно понимаю, Саккетти, что вы сейчас думаете. Думаете вы то же самое, что старина Зигфрид — что Мордехай водит меня за нос. Парит мне мозги, как говорится.
      — Такая возможность не исключена, — признал я. Потом, прикладывая к ране бальзам:
      — Вы же сами просили, чтоб я был искренен как только можно.
      — Да да, конечно. — Он со вздохом откинулся на спинку стула, и сеть морщинок разгладилась, мелкая рябь на глади слабоумия — Ваше отношение, продолжил он, — ничуть меня не удивляет. Прочитав изложение беседы с Мордехаем, я должен был понять… У большинства-то первая реакция всегда одинаковая. Все думают, будто алхимия — это вроде черной магии. Никто не понимает, что это наука, точно такая же, как любая другая. Собственно, это самая первая на свете наука — и единственная, которая не боится, даже в наши времена, принимать в расчет все факты. Саккетти, вы материалист?
      — Н-нет… не сказал бы.
      — Но в этом-то и беда всей современной науки! До чего докатились голый материализм, и ни шага в сторону. Попробуй только заикнись о фактах сверхъестественного — то есть о фактах, выходящих за пределы разумения естественных наук, — тут же все как один зажмуриваются и затыкают уши. Да они понятия даже не имеют, что объем исследований проделан громаднейший, томов написаны сотни, века и века разработок…
      По-моему, он явно хотел сказать «научно-исследовательских разработок», но вовремя осекся.
      — Я обратил внимание, — продолжил он (неожиданный вираж), — что в дневнике у вас неоднократно упоминается Фома Аквинский. А вам когда-нибудь приходило в голову, что он был также и алхимик? А его учитель, Альберт Великий, — один из виднейших алхимиков за всю историю! Лучшие умы Европы веками изучали герметические науки — а теперь приходите вы или Баск и на голубом глазу списываете в утиль целую отрасль человеческого знания: а, мол, суеверная чушь. Только кто тут суеверен, а? Кто выносит суждение, не соизволив ознакомиться с фактами? А? А? Вог вы хоть что-нибудь по алхимии читали? Хоть одну книжку?
      Я вынужден был признать, чго не читал по алхимии ни одной книжки.
      Хааст возликовал.
      — И вы думаете, что вправе судить многовековые усилия ученых и теологов?
      Не правильное ударение в последнем слове — да, собственно, и весь тон, и содержание дискурса — вдруг очень напомнили мне Мордехая.
      — Мой вам совет, Саккетти.
      — Сэр, можете звать меня Луи.
      — Так вот, Луи… о чем это я?.. Будьте открытой; восприимчивей к новым подходам Все качественные прорывы в истории человечества, от Галилея и до Эдисона, — очередной дивный, чудовищный мордехаизм, — совершались людьми, которые не боялись отличаться от других.
      Я пообещал стать открытой и восприимчивей, но Ха-Ха, оседлав любимого конька, погнал в карьер. Он в пух и прах разметал батальоны соломенных чучел и продемонстрировал, с логикой совершенно призрачной, что вся безрадостная история последних трех лет в Малайзии имеет место быть благодаря невосприимчивости неких ключевых фигур в Вашингтоне, не станем называть по именам, к новым подходам.
      Правда, стоило мне задать вопрос хоть сколько-то конкретный, отвечал он уклончиво и обиняками. Он явно намекал, что я пока не готов приобщиться святых тайн. С армейских времен Хааст сохранил нерушимую веру в секретность: знание лишается всяческой ценности, как только становится всеобщим достоянием.
      Сомневаться в достоверности берригановского портрета «генерала Урлика» больше не приходится — кстати, как я заметил, в библиотеке нашей «Марс в конъюнкции» отсутствует, — и теперь я понимаю, почему Хааст, хотя вопил во всеуслышанье «Клевета!» и всячески пытался Берригана потопить, так и не осмелился довести дело до суда. Старый доверчивый болван действительно целый год вел всю злосчастную кампанию на Ауауи, руководствуясь астрологией!
      Будем надеяться, что история не повторится дословно; что Мордехай не играет, лукавя сверх всякой меры, ту же фатальную роль, какую сыграл Берриган.

* * *

      Позже:
      Да будет отмечено: сижу, читаю хоть одну книжку по алхимии. Хааст прислал с посыльным, буквально через несколько минут, как распрощались. «Aspects de 1'alchemie traditionelle» Рене Алло; в папке с грифом «совершенно секретно» прилагается машинописный перевод.
      Читается довольно забавно, как письмо от какого-нибудь психа — вроде тех, что начинаются:
      «Уважаемая редакция!
      Наверно, вы не осмелитесь это письмо напечатать, но…»
      11 июня
      Репетиция «Фауста»: разочарование, восторг, а потом жуткий, стремительный откат к реальности.
      Не знаю даже, чего я ожидал от Джорджа В, как режиссера. Полагаю, чего-нибудь порядка легендарных (и, вероятно, мифических) «подпольных» постановок Жене конца шестидесятых. Но ничего радикального в сценографии «Фауста» не было — стилизация под театр с подмостками посреди зала и трудоемкую прозрачность байрейтских декораций Виланда Вагнера. Разумеется, когда аудитория состоит только из актеров, не занятых на сцене, и меня с суфлерской книгой (как выяснилось, совершенно не обязательной; уже к первой репетиции каждый знал всю свою роль назубок), просцениум смотрелся бы весьма неуклюже и не совсем к месту. Но предполагать, будто густой, как гороховый суп, туман нагнетает ощущение трагичности, это редкостная тупость, и реакционная к тому же. Согласен, в аду должно быть темно; в Шотландии совершенно не обязательно.
      Так что, похоже (с радостью сообщаю), наши юные гении могут и ошибаться. Правда, это суждение отъявленного, неразборчивого и часто разочаровывавшегося театрала с двадцатилетним стажем. Чудо «Фауста» Дж, в том, что ни он, ни кто бы то ни было из заключенных ни разу в жизни не видели на сцене ни одной пьесы. Кино — да; именно что не по делу заимствуя операторские приемы, Дж, попадал впросак, и неоднократно.
      Но это все пустое брюзжание. Стоило им начать играть, как туман рассеялся, и можно было только восхищаться. Как сказал бы Мордехай: актеры заслуживают высочайших бахвал.
      Я упустил шанс, черт-те сколько лет назад, посмотреть в этой роли Бартона — но с трудом представляю, чтоб он играл существенно лучше, чем Джордж Вагнер. Конечно, голос Бартона в последнем монологе звучал бы куда благородней — но сумел бы Бартон так же убедить, что на сцене собственной персоной ни дать ни взять средневековый ученый, мятущийся богохульник, фатально и героически влюбленный в знание? Сумел бы Бартон показать знание вещью столь чудовищной и потаенной — суккубом, — как когда в первой сцене Фауст вздыхает: «О, логика святая, это ты / Меня в восторг когда-то привела!» Я тут же ощутил трепет былого восторга, и вены расширились вобрать яда логики святой.
      Мордехай играл Мефистофеля, который в версии Марло не особенно впечатляет, по сравнению с гетевским, — хотя, глядя, как расправляется с ролью Мордехай, такая мысль никогда бы в голову не пришла. Строки, которые начинаются с «Мой ад везде, и я навеки в нем», он проговорил с таким леденящим душу изяществом, будто это признание неизбывного проклятья и отчаяния — не более, чем эпиграмма, какая-нибудь легкомысленная безделушка Шеридана или Уайльда.
      О! восхвалять так я могу еще долго, выделяя режиссерскую находку тут, оборот речи там, но как бы то ни было, а сведется все к одному и тому же — я должен буду изложить, как в заключительном Якте Фауст, оплакивая свой горестный удел последние мучительные минуты прежде чем провалиться в преисподнюю, неожиданно перестал быть Фаустом: Джорджа Вагнера опять сотрясли жесточайшие рвотные конвульсии. Хрипя и давясь, он катался по липкой сцене и бился, словно припадочный, пока не явилась охрана и не унесла его обратно в медпункт, оставив липовых дьяволов за сценой без дела.
      — Мордехай, — спросил я, — что это? Он еще болеет? Чго с ним такое?
      И Мордехай, ледяным тоном, все еще не выйдя из роли:
      — Ну как же, это цена, которую должны платить за знание все добрые граждане. Вот что будет, если есть волшебные яблоки.
      — В смысле, этот… препарат, который вам дали, из-за которого вы… это тоже из-за него?
      Мордехай криво улыбнулся и поднял тяжелую ладонь, снять рога.
      — Како! о черта! — вступил Мюррей Сэндиманн (запомнил наконец фамилию энтузиаста алхимии). — Почему бы на идиотский вопрос не ответить?
      — Мюррей, заткнись, — сказал Мордехай — Да не бойся, не проболтаюсь. Не я же, в конце концов, его сюда затащил Но теперь, когда он уже здесь, не поздновато ли щадить его лучшие чувства?
      — Заткнись, кому сказано.
      — В смысле, — договорил Мюррей, — когда мы ели волшебные яблоки, кто-нибудь думал, что будет?
      Мордехай развернулся ко мне; в сумеречном свете сцены черное лицо его казалось почти невидимым.
      — Саккетти, ты хочешь знать ответ? Потому что с этого момента, если не хочешь, лучше и не спрашивай.
      — Говори, — сказал я, вынужденно бравируя, хотя настроение было совершенно не для бравады. (Не так ли чувствовал себя Адам?) — Я хочу знать.
      — Джордж умирает. Ему осталось, если повезет, пара недель.
      Наверно, даже меньше — после того, что мы только что видели.
      — Мы все умираем, — сказал Мюррей Сэндиманн.
      Мордехай кивнул; на лице его было то же совершенно бесстрастное выражение, что обычно.
      — Мы все умираем. Из-за того препарата, который нам закачали.
      Паллидин. От него гниет мозг. На то, чтобы сгнил до основания, нужно месяцев девять — иногда чуть больше, иногда чуть меньше. А пока гниет, ты все умнеешь и умнеешь. Потом…
      Произведя левой рукой низкий мах в элегантном полуприседе, Мордехай указал на лужу рвоты Джорджа.
      12 июня
      Ночь напролет не смыкал глаз — все скрипел, скрипел и скрипел (так сказать) пером. Типичная моя реакция (на мордехаевское откровение) отскочить, сунуть голову в песок и писать… Господи Боже, как я писал! В тусклом воздухе все еще резонировали пентаметры Марло, и на ум не шло ничего, кроме белого стиха. В котором не упражнялся, наверно, со школы. Какая это теперь роскошь, когда запал иссяк, впечатывать в страницу, букву за буквой, ровный столбик, словно мех гладишь:
      Как голубятня, зрелый для свершений,
      Пахуч в клубах дешевого елея,
      На козлике верхом, — дитя внаем,
      И черепки звенят при каждом шаге…
      Понятия не имею, к чему бы это (туман сгущается), но название (вроде бы) «Иеродул». Иеродул — как обнаружил на прошлой неделе, просматривая оксфордский словарь, — это храмовый раб.
      Ощущение прямо как у Кольриджа, да плюс никакой гость из Порлока не вламывается и транса не рушит. Началось все достаточно безобидно, когда я попробовал реанимировать годичной давности цикл «Церемонии»; но единственное, что есть общего с теми правоверными пустячками, это во вступлении образ священника, который входит в храм-лабиринт:
      …Напра-, нале- и выцарапать очи
      Божественной красы. Струится кровь
      Каскадом трепетным в глубины водоема…
      Потом, строчек буквально через десять, оно вырождается (или воспаряет) до чего-то такого, резюмировать что — не говоря уж анализировать — всяко выше моих сил. Символика определенно языческая — если не еретическая. Никогда бы не осмелился опубликовать такое под своим именем. Опубликовать! Голова идет кругом, и совершенно пока не готов сказать, читабельно ли оно вообще, не то что публиковать. — Но я чувствую — как когда выходит что-нибудь путное, — что все написанное раньше, по сравнению с этим, брызги. Вот, например, описание идола:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11