Следующая долгая пауза.
– Боз, ты меня не слушаешь.
– Слушаю, слушаю. Ты сказала, он всегда был очень вежливый.
– Кто?
Боз мысленно перелистал семейный альбом в поисках кого-нибудь, кто мог быть вежлив с мамой.
– Шурин?
– Именно, – кивнула миссис Хансон. – Хуан. А еще она сказала, почему бы мне не попробовать религию. – Она покачала головой, изображая изумление: как только такое позволяют.
– Она? Кто?
Сухие губы разочарованно поджались. Логический скачок был запланирован, маленькая ловушка, но Боз проскочил. Она четко знала, что он не слушает, только доказать не могла.
– Миссис Миллер. Она сказала, это может быть для меня полезно. Я сказала, хватит на семью и одного съехавшего на религии, да и вообще, какая это, к черту, религия. В смысле, я тоже ничего не имею против палочки-другой оралина, но религия-то должна идти от сердца. – Снова она смяла лиловые, оранжевые и золотистые языки шерстяного пламени на корсаже. Где-то там в глубине оно наполнилось кровью и впрыснуло ту в артерии: ее сердце.
– А ты все так же? – спросила она.
– Насчет религии? Нет, это прошло, еще до того, как мы поженились. Милли тоже говорит, что только через ее труп. Все одна химия.
– Попробуй скажи это своей сестре.
– Ну, для Крошки в этом некий опыт, полный внутреннего смысла. Про химию она все понимает. Просто ей до этого никакого дела нет, лишь бы работало.
Боз давным-давно зарекся вставать на чью бы то ни было сторону в любых семейных разборках. Один раз в жизни ему уже пришлось вырываться из этих силков, и крепость их он знал прекрасно.
Вернулся с почтой Микки, положил на телевизор и исчез за дверью прежде, чем бабушка успеет придумать для него новые поручения.
Один конверт.
– Это мне? – поинтересовалась миссис Хансон. Боз не шевельнулся. Глубоко, с присвистом вздохнув, та поднялась из кресла.
– Это для Лотти, – объявила она, распечатывая конверт. – Из Школы Александра Лоуэна. Куда хочет пойти Ампаро.
– Что пишут?
– Что они ее берут. Годовая стипендия – шесть тысяч долларов.
– Бог ты мой. Здорово.
Миссис Хансон уселась на диван, поперек бозовых лодыжек, и разрыдалась. Рыдала она минут пять, если не больше. Потом на кухне сработал таймер. “Пока Земля еще вертится”. За долгие годы она не пропустила ни одной серии, и Боз тоже. Она перестала плакать. Они посмотрели сериал.
Придавленный к дивану материнским весом, в тепле, Боз ощутил, что ему хорошо. Он мог бы съежиться до размеров почтовой марки, жемчужины, фасолинки, крохотулечки, бездумной и радостной, не существующей, напрочь затерянной в недрах минсвязи.
3
Крошка врубалась во Всевышнего, и Всевышний (она была уверена) врубался в Крошку: в нее, здесь, на крыше дома 334; в Него, там, в красно-желто-коричневом закатном смоге, в дивной отраве джерсийского воздуха, повсюду. Или, может, это не Всевышний, но что-нибудь примерно из той же оперы. Крошка не была уверена.
Свесив ноги за поребрик, Боз разглядывал двойной муаровый узор на ее коже и сорочке. Спиральные узоры на ткани смещались против часовой стрелки, нанесенные трафаретом на кожу – по стрелке. Мартовский ветер трепал материю, и Крошка покачивалась, и спирали вращались, зеленые с золотом вихри, лирические иллюзии.
На какой-то из соседних крыш тявкнула нелегальная собака. Тявк, тявк, тявк; я тебя люблю, люблю, люблю.
Обычно Боз старался удержаться на поверхности чего-нибудь как раз эдакого приятного, однако нынешним вечером был сослан в глубины своего “я” – переопределить проблему и подойти к той реалистично. В основном (решил он), все беды от его характера. Он слаб. Он позволил Милли во всем брать верх, пока та не позабыла, что и у Боза могут быть свои законные запросы. Даже Боз позабыл. Отношения их страдали односторонностью. Он ощутил, что исчезает, тает в воздухе, что его засасывает в зеленый с золотом водоворот. Дерьмо, правда, не тонет. Колеса занесли его совершенно не туда, с точностью до наоборот, а Крошка, в своей стране Св. Терезы, не могла ни помочь, ни утешить.
Красно-желто-коричневое померкло до темно-розовато-лилового, а потом наступил вечер. Всевышний укрыл завесой славу Свою, и Крошка спустилась на землю.
– Бедный Боз, – проговорила она.
– Бедный Боз, – согласился он.
– С другой стороны, ты удрал от всего этого. – Небрежным взмахом руки она стерла вид с крыши Ист-виллидж и все уродства. Второй, более нетерпеливый мах, словно б она обнаружила, что все безобразие вместе взятое прилипло к ее руке. Собственно, оно и стало ее рукой, ее плечом, всем нелепым тугоподвижным телом, которого она умудрилась на три часа пятнадцать минут избегнуть.
– И бедная Крошка.
– Крошка тоже бедная, – согласился он.
– Потому что мне никуда не деться.
Она пожала остренькими плечиками. Речь шла не о доме, а о собственном теле, только слишком хлопотно было бы втолковывать это цветущему Нарциссу. Боз раздражал ее зацикленностью на одних собственных невзгодах, на собственных внутренних конфликтах. У нее тоже есть свои неудовлетворенности, которые она хотела бы обсудить, сотни.
– Боз, твоя проблема яйца выеденного не стоит. Присмотрись повнимательней. Дело в том, что в глубине души ты республиканец.
– Ну, Крошка, хватит!
– Честное слово. Когда вы сошлись с Милли, Лотти и я просто не могли поверить. Для нас это всегда было ясно как божий день.
– Смазливая рожица еще не значит...
– Боз, ну что ты из себя строишь? Ты прекрасно знаешь, это тут, так или иначе, совершенно ни при чем. И я вовсе не хочу сказать, что ты должен, по моему примеру, голосовать за республиканцев. Но признаки-то налицо. Чуть-чуть психоанализа – и ты поймешь, сколько всего в себе подавляешь.
Он вспыхнул как порох. Одно дело, когда тебя обзывают республиканцем, но подавленным – этого он не позволит никому.
– Хрена лысого, сестричка! Если хочешь знать мою партию, пожалуйста. Когда мне было тринадцать, я подглядывал, как ты раздеваешься, и дрочил – и, поверь мне, для этого надо быть демократом до мозга костей!
– Бр-р! – передернуло ее.
Это было действительно “бр-р!”, и к тому же неправда, не менее чем “бр-р!”. О Лотти он часто фантазировал, о Крошке же – никогда; коротенькое хрупкое тельце вызывало у него лишь отвращение. Она была все равно что готический собор в миниатюре, ощетиненный листообразными орнаментами и шпилями, облетевшая рощица; ему же хотелось славных солнечных и цветущих прогалин. Она была гравюра Дюрера; он – пейзаж Доменичино. Перепихнуться с Крошкой? Да он скорее республиканцем станет, хоть бы даже она и в натуре его сестра.
– Не то чтоб я против республиканства, – дипломатично добавил он. – Я не пуританин. Но секс с парнями мне просто не нравится.
– Просто ты не пробовал, – уязвленно отпарировала она.
– Пробовал, пробовал. Миллион раз.
– Тогда почему ваш брак разваливается?
Закапали слезы. Последнее время он только и делал, что источал влагу, словно кондиционер. Крошка, искушенная в сочувствии, тут же расплакалась за компанию, обвив своей жилистой, тонкой, как проволока, ручкой его изысканной формы плечи.
Хлюпнув, он вскинул голову. Каштановый каскад, широкая храбрая улыбка.
– На сборище к Януарии пойдешь?
– Только без меня; не сегодня. У меня религиозный подъем, и вообще пик святости или около того. Может, как-нибудь потом.
– Ну, Крошка...
– На полном серьезе. – Она охватила себя руками, выставила подбородок, ожидая, что он станет вымаливать. Издалека снова донеслись собачьи звуки.
– Давным-давно, в детстве, – мечтательно начал Боз, – когда мы только-только переехали...
Но он видел, что она не слушает.
Совсем недавно собак окончательно поставили вне закона, и собаковладельцам приходилось изощряться почище Анны Франк, дабы уберечь своих питомцев от городского гестапо. На улицу их теперь не повыводишь, так что крыша дома 334, которую Комиссия по вопросам озеленения объявила игровой площадкой (дабы придать атмосферу игровой площадки, по периметру натянули колючую проволоку), была по колено в собачьем дерьме. Между детьми и собаками развернулась целая война за право на крышу. Детишки выслеживали собак, выпущенных прогуляться – как правило, ночью, – и сбрасывали с крыши. Тяжелее всего было с немецкими овчарками. Как-то на глазах у Боза овчарка прихватила с собой в полет одного из скольки-то-юродных братьев Милли.
Чего только не бывает и кажется по ходу дела до дури значимым, и все равно забывается, сперва одно, потом другое. Он ощутил изящную, управляемую грусть – словно бы, посиди он тут еще и немного поработай над ней, можно было бы написать тонкий зрелый философский опус.
– Ладно, я отчаливаю. Хорошо?
– Приятно провести время, – пожелала Крошка.
Он коснулся губами мочки ее уха, но это не был поцелуй, даже братский. Скорее, знак отделяющего их расстояния, подобно знакам на обочине шоссе, говорящим, сколько в милях до Нью-Йорк-сити.
Вечеринка выдалась тихая, без особых безумств, но Боз приятно провел время хотя бы даже в качестве мебели – сидел на скамейке и разглядывал коленки. Потом подошел Вилликен, фотограф из 334-го, и принялся толковать о нюансизме (Вилликен был нюансистом со времен воистину незапамятных), что, мол, грядет ренессанс нюансизма, и давно пора. Выглядел он гораздо старше, чем Боз его помнил, – весь какой-то усохший, кожа да кости и на все свои трогательные сорок три.
– Самый лучший возраст, сорок три, – повторил Вилликен, до полного удовлетворения разделавшись с историей искусства.
– Лучше, чем двадцать один? – (Возраст Боза, понятное дело.) Вилликен решил, что это шутка, и кашлянул. (Вилликен курил табак.) Боз отвернулся и поймал взгляд какого-то рыжебородого незнакомца. В левом ухе того поблескивала маленькая золотая сережка.
– Вдвое лучше, – ответил Вилликен, – и еще чуть-чуть. – Поскольку это тоже была шутка, он снова кашлянул.
Из всех собравшихся незнакомец (рыжая борода, золотая сережка) был самый красивый, после Боза. Встав со скамейки, Боз легонько хлопнул пожилого фотографа по морщинистым, сложенным на коленях ладоням.
– А тебе сколько? – спросил он рыжую бороду с золотой сережкой.
– Шесть футов два дюйма. А ты?
– Я разносторонен, и весьма. Ты где живешь?
– Семидесятые восточные. А ты?
– В эвакуации. – Боз принял позу: Себастьян (Гвидо), раскрывающийся, как цветок, принять стрелы людского восхищения. О, Боз мог зачаровать хоть штукатурку, до осыпания со стен. – Ты знакомый Януарии?
– Знакомый знакомого, только тот знакомый не пришел. А ты?
– Что-то в том же духе.
Денни (его звали Денни) загреб горсть каштановых волос.
– Мне нравятся твои колени, – сообщил Боз.
– Не слишком лохматые?
– Нет, мне нравятся лохматые колени.
Когда они уходили, Януария была в ванной. Они крикнули “Пока!” через бумажную перегородку. Всю дорогу домой – спускаясь по лестнице, на улице, в метро, в лифте у Денни в парадной – они целовались и лапались, и хоть психологически это возбуждало Боза, у него не вставало.
Последнее время у него ни на что не стояло.
Пока Денни за ширмой разводил и кипятил на плитке сухое молоко, Боз – один во всей двуспальной кровати – разглядывал клетку с хомяками. Хомяки сношались – нервно, по-хомячьи суетливо, – и хомячиха приговаривала что-то вроде: “Ш-шланг, ш-шланг, ш-шланг”. Вся природа укоряла Боза.
– Подсластить? – спросил Дэнни, возникая с чашками.
– Нет, спасибо. Только зря время у тебя отнимаю.
– Кто сказал, что зря? Может, через полчасика... – Из бороды выделились усы: улыбка.
Боз удрученно, с грустью пригладил лонную поросль и встряхнул аутично поникший член.
– Не, сегодня мы в нерабочем состоянии.
– Может, помашемся? Парочка-тройка раундов? Я знавал парней, которые...
– Не поможет, – мотнул головой Боз.
– Тогда сиди и пей коффе. Честное слово, на постели свет клином не сошелся. Есть куча всего другого.
– Ш-шланг! Ш-шланг, ш-шланг, – приговаривали хомяки.
– Да наверно уж.
– Точно-точно, – настаивал Денни. – А ты как, всегда импотент? – Вот оно произнесено, роковое слово.
– Упаси Господи! – (Ужас-то какой!)
– Ну так и что? Один неудачный вечер еще ничего не значит. У меня так частенько бывает – при том что это моя работа. Я демонстрирую гигиенические средства.
– Ты?!
– Почему бы и нет? Днем демократ, в свободное время республиканец. А ты, кстати, кем зарегистрирован?
– Какая разница, – пожал плечами Боз, – если все равно не голосуешь.
– Да ладно, хватит себя жалеть.
– Вообще-то демократ, но до того, как женился, был независимый. Потому сегодня у меня и в мыслях не было, когда ехали к тебе, что... в смысле, Денни, ты такой красивый!
Денни зарделся в знак согласия.
– Да ладно тебе. Выкладывай лучше, чего там не так в твоей семейной жизни.
– Тебе это не интересно, – произнес Боз, а потом рассказал всю историю Боза и Милли: как сначала у них были превосходные отношения, как затем отношения начали портиться и как он не понимает, почему.
– У специалиста не консультировались? – спросил Денни.
– А толку-то что?
Денни выдавил самую настоящую сочувственную слезу и приподнял Бозову голову за подбородок, чтобы тот не преминул заметить.
– Надо бы, надо бы. Брак ваш для тебя по-прежнему многое значит, и если что-то не так, ты должен хотя бы узнать, что именно. В смысле, дело ведь может быть в какой-нибудь совершеннейшей фигне, метаболические циклы там подстроить или еще что...
– Наверно, ты прав.
Денни перегнулся через кровать и в приливе энтузиазма стиснул Бозу ногу над коленкой.
– Конечно, я прав. И вот еще: я знаю одного деятеля, который, говорят, просто что-то. На Парк-авеню. Я дам тебе его телефон. – Он чмокнул Боза в самый кончик носа – как раз вовремя, чтобы сочувственная слеза его растеклась у Боза по щеке.
По завершении еще одной последней решительной попытки Денни в неглиже проводил Боза до подъемного моста, который (также) не функционировал.
Они уже обменялись прощальными поцелуями, но еще трясли руки, когда Боз поинтересовался, как будто между делом, как будто последние полчаса думал о чем-то другом:
– Кстати, а ты не в Эразм-холле, часом, работаешь?
– Нет. А что вдруг? Ты там занимался? Сомневаюсь, чтоб я преподавал там в твое время.
– Нет. Просто у меня там... приятель один работает. В “Вашингтонс Ирвинге”.
– Я-то, собственно, в Бедфорд-Стювесанте. – Признание было исторгнуто не без толики досады. – А как звать этого твоего приятеля? Может, встречались на профсоюзном собрании или еще где.
– Не приятель, приятельница... Милли Хансон.
– Извини, не слышал. В конце концов, нас много. Город-то большой. – Что, куда ни глянь, подтверждали мостовые и стены.
Рукопожатие разжалось. Улыбки их стерлись, и они стали друг для друга невидимы, словно лодки, что разошлись и отплывают в сгущающемся над водой тумане.
4
Дом 227 по Парк-авеню, где помещалась контора Макгонагалла, обшарпанное сооружение в характерном стиле шестидесятых, по замыслу призван был отдать запоздалую дань буму железа и стекла. Но в девяносто шестом до Нью-Йорка докатились толчки от подземных испытаний, и здание, в ряду прочих, пришлось “упаковать”. Теперь снаружи оно очень напоминало прошлогоднюю жилетку Милли из грязно-желтой синтетшерсти. Это, а также факт, что Макгонагалл был старомодного типа республиканцем (подобный стиль жизни до сих пор, как правило, внушал недоверие), препятствовало ему получать за свои услуги хотя бы установленный Гильдией официальный минимум. Для них, правда, это все равно было без разницы – после первых пятидесяти долларов остальное оплатит наробраз, по пункту об умственном и физическом здоровье.
Приемная была обставлена донельзя просто, бумажными матрасами, плюс полуденную белизну стен оживляла парочка подлинников Сарояна (с сертификатами).
Следуя моде, Милли изображала девическую скромность; вырядилась она в свою старую “пан-амовскую” форму – жакет из сине-серой кисеи поверх тщательно отутюженной, словно деловой костюм, пижамы. Что до Боза, тот предпочел надеть кремовые шорты и красивым узлом повязать на шею отрез той же сине-серой кисеи. Когда он двигался, та струилась за ним, как тень. Вместе с Милли они являли законченный ансамбль, цельную картинку. Они не проронили ни слова. Они сидели и ждали в помещении, для того и предназначенном.
Полчаса, не сколько-нибудь.
Вход в кабинет Макгонагалл позаимствовал прямиком из анналов Метрополитен. Дверной проем возвышенно взвихрился языками пламени, и они проследовали сквозь, как Памина и Тамино, под подобающий аккомпанемент флейты и барабана, струнных и духовых. Толстый тип в белой женской сорочке немо завлек их в свой храм мудрости по сходной цене и цепко сжал своими ладошками руку сперва Памине, потом Тамино. Явный сенситивист.
Он притиснул свое розовое в оторочке инея лицо вплотную к Бозову, будто читал там мелкий шрифт.
– Вы – Боз, – благоговейно произнес он. Затем, покосившись в ее сторону: – А вы – Милли.
– Нет, – огрызнулась та (полчаса все-таки, не сколько-нибудь), – это я Боз, а она Милли.
– Иногда, – отдаляясь, проговорил Макгонагалл, – лучшее решение – это развод. Я хочу, чтобы вы поняли: если таково будет мое мнение в вашем случае, я не поколеблюсь его высказать. Если вы раздосадованы, что я заставил так долго ждать, tant pis [(фр.) – тем хуже.] поскольку на то были серьезные причины. Таким образом можно с самого начала избавиться от светских манер. И какие же ваши первые слова? Что муж ваш – женщина! Боз, что ты ощутил, когда услышал, что Милли была бы не прочь отрезать тебе яйца и носить самой?
Боз пожал плечами – милашка многострадальный.
– Я подумал, это смешно.
– Ха, – хохотнул Макгонагалл, – это вы подумали. Но что вы ощутили? Вам захотелось ударить ее? Вам стало страшно? Или в глубине души вы были рады?
– Вкратце, примерно так.
Макгонагалл погрузил свое тело в нечто голубое и пневматическое и принялся там дрейфовать, словно огромное белое головоногое, колышущееся на безмятежной глади летнего моря.
– Хорошо, миссис Хансон; тогда расскажите мне про вашу половую жизнь.
– Половая жизнь у нас замечательная, – сказала Милли.
– Изобретательная, – продолжил Боз.
– И весьма насыщенная. – Она сложила свои замечательные безупречные руки.
– Когда мы вместе, – добавил Боз. Нотка неподдельной жалости к себе изящно оттенила плосковатую иронию заявления. В самом начале он уже ощущал, как нутро его выжимает тщетную слезинку-другую из соответствующих желез, в то время как в других железах Милли принялась взбивать мелочные обиды до дивного гладкого желтого гнева. Даже в этом, как и во многом другом, они умудрялись достичь симметрии, составить пару.
– А где вы работаете?
– Все это есть в наших бумагах, – сказала Милли. – У вас был целый месяц, чтоб их проглядеть. По крайней мере, полчаса.
– Но нигде в ваших бумагах, миссис Хансон, не говорится, что из вас каждое слово надо клещами вытягивать; сдержанность, согласитесь, примечательная, и весьма. – Он двусмысленно воздел два пальца, благословляя ее и порицая, все одним жестом. Потом Бозу: – А вы, Боз, что поделываете?
– О, я только муж, не более того. За кормильца у нас Милли.
Они оба развернулись к ней,
– Я демонстрирую секс старшеклассникам, – сказала она.
– Иногда, – произнес Макгонагалл, медитативно растекаясь вбок по своему голубому воздушному шару (как и все очень умные толстяки, он умел прикидываться Буддой), – трудности в супружеской жизни происходят из проблем занятости.
Милли улыбнулась уверенной фарфоровой улыбкой.
– Мистер Макгонагалл, каждый месяц гороно тестирует нас на удовлетворенность службой. Последний раз мои показатели по шкале амбициозности вышли чуть больше нормы, но не превысили среднего значения для тех, кто в конечном итоге переходит на административную работу. Мы обратились к вам потому, что не можем провести вместе и пары часов, как уже начинаем ссориться. Я не могу больше спать с ним в одной постели, а он сгорает то ли от зависти, то ли от ревности при каждой совместной трапезе.
– Хорошо, предположим пока, что с работой у вас все в порядке. А вы, Боз. Вас удовлетворяет роль “просто мужа”?
Боз задумчиво подергал кисейный узел на горле.
– Ну, не уверен... наверно, не то чтобы совсем удовлетворяет – иначе бы нас тут не было. Меня мучает... не знаю... беспокойство, что ли. Иногда. Но я точно знаю, что работа удовлетворенности не прибавила бы. Работать – это как в церковь ходить: приятно, конечно, разок-другой в год попеть хором, зажевать что-нибудь эдакое и все такое прочее, но если серьезно не веришь, что участвуешь в чем-то священном, то утомительно как-то оно выходит, неделю за неделей.
– Вы когда-нибудь по-настоящему работали?
– Пару раз. И терпеть этого не мог. Мне кажется, большинство должны ее просто ненавидеть, работу свою. В смысле, если не так, то зачем за нее платить?
– Тем не менее, Боз, что-то не так. Чего-то в вашей жизни не хватает, что там быть должно.
– Чего-то. Понятия не имею чего. – Он совершенно пал духом. Макгонагалл вытянулся похлопать Боза по руке. В работе Макгонагалла самое важное – это непосредственный контакт.
– Дети? – спросил он, оборачиваясь к Милли, по завершении эпизода с теплотой и сочувствием.
– Мы не можем позволить себе детей.
– А вы хотели бы иметь детей, если бы ощущали, что можете их себе позволить?
– О да, – поджала она губы, – очень хотела бы.
– Много детей?
– Ну, это уж слишком!
– Не кипятитесь – есть же такие, кто хотят много детей, кто завели бы столько, сколько могли, если бы не регент-система.
– У моей мамы, – добровольно высказался Боз, – детей четверо. Естественно, все родились еще до закона о генетическом тестировании, кроме меня, а меня рожать ей позволили только потому, что старшего, Джимми, убили, то ли при беспорядках каких-то, то ли на танцах... ему было четырнадцать.
– Вы держите дома каких-нибудь животных? – Теперь четко было видно, к чему клонит Макгонагалл.
– Кошку, – ответил Боз, – и фикус.
– И кто в основном занимается кошкой?
– Я занимался – но только потому, что днем был дома. А последнее время Милли самой приходится заботиться о Тэбби. Ей, должно быть, одиноко – старой полосатой Тэбби.
– Котята бывали?
Боз покачал головой.
– Нет, – сказала Милли. – Я носила ее кастрировать.
Бозу казалось, что он явственно слышал, как Макгонагалл подумал: “Ага!” Он понимал, в каком направлении сеанс анализа двинется дальше и что теперь под обстрелом не он, а Милли. Может, Макгонагалл и прав, а может, и нет – но у того родилась мысль, он крепко за нее уцепился и выпускать не собирался: Милли нужен ребенок (абсолют, в женском понимании), а Боз... ну, похоже, Бозу придется выступить матерью.
Понятное дело, к концу сеанса Милли раскинулась на белом податливом полу, выгибая спину дугой и голося во всю глотку (“Да, ребенка! Хочу ребенка! Да, ребенка! Ребенка!”), истерически симулируя родовые схватки. Это было прекрасно. Сколько ж лет у Милли не случалось нервных срывов – натуральных, на полную катушку срывов, с исступленными рыданьями? Много лет. Прекрасно, на все сто.
Потом спуститься вниз они решили по лестнице, где было пыльно и темно и жуть как эротично. Они занялись делом на площадке двадцать восьмого этажа и, не в силах сдержать дрожь в ногах, снова на двенадцатом. Ему исполински, ослепительно икалось соком жизни, словно струя молока била из полной под завязку двухквартовой “подушки”, так много, что даже не верилось: неземной завтрак, чудо в доказательство их бытия и обещание, которое они твердо намерены сдержать.
Розами путь выстлан не был, ни в коем разе. Бумажной волокиты навалилось больше, чем за всю предыдущую жизнь, даже по сравнению с формой 1040. Плюс: посетить консультанта по беременности; больницу, где обоим выписали рецепты на кучу всяких препаратов; потом зарезервировать бутылку у “Горы Синай” на после четвертого месяца (это оплатит гороно, чтобы Милли не прекращала работать); и окончательный, торжественный момент в регент-райотделе, когда Милли выпила первый горький стакан антиконтрацептива. (Потом до конца дня ее все время подташнивало, но разве она жаловалась? Да.) Следующие две недели ей нельзя было пить водопроводную воду, пока – радостный день – утренний анализ не дал положительный результат.
Они решили, что это будет девочка: Лоретта, в честь сестры Боза. Потом решили передумать: Афра, Мюррэй, Албегра, Сопелка (варианты Боза) и Памела, Грейс, Лулу и Морин (варианты Милли).
Боз вязал некое подобие одеяла.
Ночи становились длиннее, а дни короче. Потом наоборот. По графику Горошинку (так они ее звали каждый раз, когда не могли решить, как же ее будут звать на самом деле) полагалось откупорить накануне Рождества, 2025 г.
Но что важно, важнее микрохимии того, откуда берутся дети, это проблема психологически приспособиться к статусу родителей; архисложная проблема.
Вот как сформулировал проблему Макгонагалл на последней их частной консультации:
– То, как мы работаем, как говорим, как смотрим телевизор или ходим по улице, даже как долбимся – или, может, особенно, как долбимся – все это разные грани проблемы самоидентификации. Вести себя доподлинно можно только после того, как выяснишь, кто ты на самом деле, – и тогда быть им, внешне и внутренне; только им, а не тем, кем хотят видеть нас окружающие. Как правило, эти самые окружающие, если хотят видеть нас кем-то, кем мы на самом деле не являемся, используют нас в качестве своего рода лаборатории для эмпирического решения собственных проблем с идентификацией... Далее. Боз, мы уже видели, что от каждого из нас ждут, по сто раз на дню, чтобы в отношениях личного плана мы были одним человеком, а в остальное время – совершенно другим. Говоря вашими же словами – “просто мужем”. Распиливать человека пополам именно таким образом начали в прошлом веке, с автоматизацией производства. Работа сперва упростилась, а потом ее стало не хватать – особенно той работы, которая традиционно считалась “мужской”. Куда ни глянь, мужчины теперь работали бок о бок с женщинами. Для некоторых образ мужественности стал сводиться к тому, чтобы носить на уик-энд джинсу и курить определенный сорт сигарет. Как правило, “Мальборо”. – Он изящно изогнул пальцы и поджал губы; во рту его и легких желание схлестнулось с волей в бесконечной, с незапамятных времен длящейся схватке – точно с такой жестикуляцией говорил бы об искушениях плоти стилит, прогоняя перед мысленным взором былые радости, только чтоб отвергнуть.
– С точки зрения психологии, это означало, что утратил актуальность озлобленный, агресивный стереотип мужского поведения – а также ассоциирующийся с ним визуальный образ горы мускулов, вроде греческого борца. Даже как объект вожделения тело подобного типа вышло из моды. Девушки начали предпочитать среднего роста, изящного сложения эктоморфов. Идеальными стали считаться пары... кстати, наподобие вашей – где партнеры зеркально друг друга отражают. Началось как бы движение от полюсов сексуальности к центру... Сегодня, впервые в человеческой истории, мужчины вольны выражать существенно феминную компоненту своей личности. Собственно, если встать на точку зрения экономики, от них это все равно что требуется. И речь, естественно, не о гомосексуальности. Феминизированный – и куда сильнее, нежели в случае, скажем, трансвестизма – мужчина вовсе не обязан утрачивать пристрастия к женским гениталиям; пристрастия, которое является неизбежным следствием обладания членом.
Он сделал паузу – самому оценить, как правда-матка-то режется – республиканец, выступающий на обеде по подписке для сбора средств на избирательную кампанию Эдлая Стивенсона!
– Ну, все это вам наверняка и так вдалбливали в старших классах, но одно дело – понимать разумом, а совсем другое – ощутить на собственной шкуре. Что ощущали большинство мужчин тогда – те, кто позволяли себе следовать феминизирующим веяниям эпохи, – так это сокрушительную, жуткую, всепоглощающую вину; вину, которая в конечном итоге становилась для психики куда обременительней, чем изначальное подавление. И вот за сексуальной революцией шестидесятых наступила безотрадная контрреволюция семидесятых и восьмидесятых – чего-чего, а этого я в детстве насмотрелся вдоволь. Все мужчины одевались в черное или серое, ну, в крайнем случае, самые рисковые – в грязно-коричневое. Все стриглись коротко и ходили – это видно во всех тогдашних фильмах – как роботы ранних моделей. Они так напрягались отрицать происходящее, что ниже пояса просто леденели. Дело зашло так далеко, что в какой-то момент по ящику крутили четыре разных сериала про зомби... Я не стал бы углубляться в историю столь древнюю; но, по-моему, ваше поколение не осознает, как вам повезло, что вы мимо всего этого проскочили. В жизни по-прежнему случаются проблемы – иначе я б остался без работы, – но сейчас, если люди хотят свои проблемы решить, у них хотя бы есть шанс... Возвращаясь к твоему решению, Боз. В тот же самый период, в начале восьмидесятых (естественно, в Японии; в Штатах это наверняка было бы противозаконно), прошли исследования, которые позволили не сводить феминизацию к мерам чисто косметическим, а идти гораздо дальше. Все равно потребовались долгие годы, чтобы подобная практика получила распространение. Реальное развитие событий имело место буквально пару последних десятилетий. Все прошлые эпохи мужчина был вынужден, по причинам чисто биологическим, подавлять свои глубоко укорененные материнские инстинкты.