Современная электронная библиотека ModernLib.Net

334

ModernLib.Net / Томас Диш / 334 - Чтение (стр. 7)
Автор: Томас Диш
Жанр:

 

 


В худшие моменты она может быть сентенциозна прямо как иногда ты; но временами я убеждена, что она действительно испытывает... не знаю, как и назвать... но по-другому, чем я. Может, дело в чем-то эдаком высокодуховном – хотя от одного слова меня передергивает. Например, гуляем мы по саду, любуемся на колибри или еще – что, а Мириам погружается в свои мысли, и кажется, те так и мерцают, словно огонек в алебастровом светильнике.
      Иногда, правда, возникает подозрение, а вдруг я все выдумываю. Глубокомысленно молчать рано или поздно выучивается любой дурак. Чтобы задуть огонек в светильнике, достаточно одного слова. До чего же убийственно серьезна эта ваша высокодуховностъ, и твоя, и ее! “Плетенье корзин”, подумать только.
      И все же... я с радостью (это признание) собрала бы чемодан и улетела бы куда-нибудь в Айдахо, и научилась бы тихо сидеть и плести корзины или еще какое-нибудь такое фуфло, только бы развязаться со всей этой здешней жизнью. Научиться дышать! Иногда в Нью-Йорке мне просто страшно – а противно почти всегда, – и чем старше становлюсь, тем реже и реже дают о себе знать те моменты Цивилизации, что призваны компенсировать опасность и боль, без которых здешняя жизнь уже немыслима. Да, я с радостью стала бы жить по-твоему (мне все представляется, это было бы примерно то же самое, как дать себя изнасиловать огромному, немому и, в конечном итоге, нежному ниггеру), только я знаю, так никогда не будет. Соответственно, мне важно знать, что ты там, в глуши, искупаешь мои городские грехи. Как столпник.
      Тем временем я стану исполнят то, что представляется мне моим долгом. (В конце концов, мы же с тобой адмиральские дочери!) Город погружается в трясину – ну так в трясину он всегда и погружался. Чудо, что он вообще как-то работает, что не возьмет просто и...”
 
      Вторая страница второго письма подошла к концу. Перечитав, Алекса осознала, что сестре такого не отправишь. Отношения их, и без того натянутые, такой дозы искренности просто не переживут. Фразу, тем не менее, она дописала:
 
      “... развалится”.
 
      Через четверть тысячелетия после “Размышлений” и за пятнадцать веков до “Заката Европы” Сальвиан, марсельский священник, описал процесс, посредством которого свободные римские граждане постепенно низводились до положения рабов. Правящие классы наиболее выгодным для себя образом сформулировали законы о налогообложении и мошеннически претворяли те в жизнь образом еще более выгодным. Вся тяжесть содержания армии – а римская армия, естественно, была огромной, государство в государстве – ложилась на плечи бедноты. Бедняки еще больше беднели. В конце концов, доведенные до крайней степени нужды, некоторые бежали из своих деревень к варварам, пусть даже от варваров (по замечанию Сальвиана) ужасающе пахло. Остальные – те, кто жили далеко от границы империй, – обращались в “бегаудов”, или доморощенных вандалов. Большинство же, тем не менее, привязанные к земле собственностью и семьями, вынуждены были принимать условия богатых “потентиоре”, которым закладывали свои дома, земли, имущество и, в конце концов, свободу своих детей. Рождаемость упала. Вся Италия превратилась в пустыню. Снова и снова императоры вынуждены были приглашать из-за границы варваров поцивилизованней, чтобы “колонизировали” заброшенные фермы.
      Городам же в то время доставалось еще более лихо, чем даже сельской местности. Сжигаемые и разграбляемые сперва варварами, а потом войсками (набиравшимися в основном тоже из уроженцев придунайских земель), которых посылали прогнать захватчиков, города, если можно так сказать, пребывали главным образом в руинах. “Хотя, несомненно, никто не хотел умирать, – пишет Сальвиан, – все же никто и не делал ничего, дабы смерти избегнуть”, – и он приветствует вторжение готов в Галлию и Испанию как освобождение от деспотизма совершенно прогнившего правительства.
 
      “Дорогой мои Гаргилий”, —
      писала Алекса.
 
      “Денек выдался еще тот, и вот уж какую неделю подряд. Дождь, грязь и слухи о том, что Радагез к северу от города, к западу от города, к востоку от города, повсюду сразу. Среди рабов бурление и ропот, но пока записываться в будущие наши победители сбежали только двое. В целом у нас не так уж все и плохо по сравнению с соседями. У Аркадия не осталось вообще никого, кроме той его кухарки, с явно превратным представлением о чесноке (вот уж кому самое место у варваров!), и египтяночки, которую привезла Мириам. Бедняжка не говорит ни на одном известном языке и, вероятно, не в курсе, что скоро конец света. Что до наших беглых, то первый – это Патроб, который всегда был смутьян, так что невелика потеря. Не хочется тебя расстраивать, но второй – это Тимарх, на которого ты возлагал такие надежды. У него случился очередной приступ волнения, и он разбил левую руку борцу у бассейна. Так что ему оставалось только бежать. Или, может, наоборот: разбить статую – это был прощальный жест. Как бы то ни было, Сильван говорит, починить статую можно, хотя следы, конечно, останутся.
      Дорогой, я по-прежнему неколебимо уверена в нашей армии, но лучше, по-моему, будет виллу закрыть, пока слухи немного не успокоятся. Сильван – кому еще могу я сейчас довериться? – поможет мне закопать в укромном месте (как мы обсуждали в прошлый раз) столовое серебро, кроватные стойки и три оставшиеся кувшина с фалернским. Книги, те, что мне дороги, я заберу с собой. Хоть бы какая крошечная хорошая новость! А так душой и телом крепка. Если бы только ты не был за столько миль...– Она вычеркнула “миль” и вписала “стадий”. – ...стадий от меня”.
 
      На секундочку, на мгновение ока жизнь ее представилась Алексе в зеркале искусства с точностью до наоборот. Исчезла современная домохозяйка, примеряющая на себя классические одеяния; прошлое застыло, обернулось явью, и Алексе четко представилась через бездну лет та, другая Алекса – унылая сверстница, как правило, без труда избегаемая, женщина с пронзительным голосом и в нелепом платье, от которой и брак, и карьера требовали немногого, но и то она была не в состоянии дать. Неудачница или (что, может, еще хуже) посредственность.
      – И все же, – сказала она себе.
      И все же: разве не на таких, как она, держится мир?
      Длилось это не более секунды. Вопрос восстановил комфортную перспективу, и послание Гаргилию Алекса завершит какой-нибудь взаправдашней нежностью, да так, что мороз по коже. Она напишет...
      Но ручка исчезла. Ручки не было ни на столе, ни на коврике, ни в кармане.
      Сверху зашумело.
      Без двух минут полночь. У нее есть полное право пожаловаться; только она не знает, кто живет вверху, да и сверху ли доносится шум. “Дзынь-дзынь, – и, помедлив, снова, – дзынь-дзынь”.
      – Алекса?
      Кто зовет ее? Голос (женский?) казался совершенно незнаком. В комнате не было ни души.
      – Алекса.
      В дверях стоял Танкред, ну вылитый купидончик, в завязанной на бедрах старой шелковистой шали, лимонное на шоколадном.
      – Ты меня напугал.
      Левая рука ее автоматически вскинулась к губам; там, вновь материализовавшись, и была шариковая ручка.
      – Я не мог заснуть. Сколько времени?
      Он бесшумно шагнул к столу и замер, опустив ладонь на подлокотник кресла; плечи его оказались на одном уровне с ее, глаза смотрели, не мигая, словно лазерные лучи.
      – Полночь.
      – Можно, в карты сыграем?
      – А что завтра?
      – Да нормально я встану. Честное слово.
      Джи, когда просил об одолжении, всегда улыбался; Танкред, лучше соображавший в тактике, оставался совершенно серьезен.
      – Ладно, доставай карты. Одна партия – и спать; мне тоже пора.
      Пока Танкред ходил за картами, Алекса выдрала свои страницы из “Что для меня значит Луна”. Между листов вывалилась и спланировала на коврик журнальная вырезка. Нагнувшись, Алекса подняла чью-то фотографию.
      – Что ты писала? – поинтересовался Танкред, умело начиная тасовать.
      – Ничего. Стих.
      – Я тоже написал стих, – признался он и расспросов не продолжал.
      Она сняла. Он принялся раздавать.
      Она все разглядывала лицо на фотографии. Несмотря на возраст, то казалось странно лишенным жизненного опыта – как будто очень молодого актера загримировали под глубокого старика. Глаза смотрели прямо в камеру с невозмутимостью звезды.
      – Кто это? – в конце концов была вынуждена спросить она.
      – Это? Ты не знаешь, кто это? Догадайся.
      – Какой-нибудь певец? – (Неужели Дон Херши? Уже?)
      – Последний астронавт. Ну, из троих, которые первые летали на Луну. Остальные двое давно умерли. – Танк забрал у нее вырезку и сунул на место в курсовик. – Этот, наверно, уже тоже. Твой ход.

4

      С римских времен залив Морбиан на южном побережье Бретани славился своими непревзойденными устрицами. Но в конце 1980-х устрицеводы Локмарьи (остров Бель-Иль) запаниковали, обнаружив, что зародыши, высаженные на отмель, поражает хворь и что вскоре даже те устрицы, для которых эти воды родные, совершенно утрачивают вкусовые качества. Исследователи, нанятые департаментом Морбиан, выявили источник инфекции; им оказались сточные воды, сбрасываемые в устье Луары, милях в шестидесяти от побережья. (Ирония судьбы: завод, осуществлявший сброс, принадлежал фармацевтическому концерну, который и финансировал исследование.) Когда это обнаружилось, морбианские устрицы, увы, уже вымерли. Тем не менее, находясь при смерти, моллюски завещали человечеству свой последний бесценный дар – мономолекулярный жемчуг, морбианин.
      “Пфицеровская” синтетическая версия незамедлительно стала самым популярным препаратом (в тех странах, где морбианин не был запрещен) – как правило, в облагораживающей комбинации с чем-нибудь традиционным. С наркотизирующими добавками это был оралин с кофеином – коффе или “йес!”; с транквилизаторами – “притуши фитилек”. В первозданном же виде его употребляли всего, наверно, полмиллиона человек – интеллектуальная элита, практиковавшая исторический анализ.
      Чистый морбианин вызывает чрезвычайно яркие грезы наяву, в которых привычные субъект-объектные отношения поставлены с ног на голову. При приеме обыкновенных галлюциногенов “я” остается неизменным – а окружающий мир, как во сне, претерпевает трансформации. С морбианином же пейзаж и т.д. и т.п. – после некоего “установочного” периода – изменчивы не более, чем обыденный мир повседневности, а принявший осознает мельчайшие свои действия в этом пейзаже как свободный, спонтанный, сознательный выбор. Стало возможным грезить ответственно.
      Контуры альтернативного мира определяются суммой знаний объекта о желаемой исторической эпохе и “фиксируются” в установочный период. Если не производить постоянных изысканий, жизнь, порожденная воображением, может оказаться однообразной, как порнуха по ящику ранним вечером. Немудрено, что большинство предпочитали умеренный оралиновый кайф, эйфорическую иллюзию свободы двигаться в любом произвольном направлении.
      Тем не менее, некоторые считали, что имеет смысл поусердствовать ради более трудоемких услад чистой воли. Веком раньше такие же, как они, обзаводились массой бесполезных дипломов по гуманитарным наукам, толпами наполняли высшие учебные заведения. Теперь же, с появлением морбианина, высокоученым историкам нашлось наконец, куда применить всю ту историю, что они без конца изучали.
      В среде аналитиков часто дебатировалось, что есть исторический анализ – лучший способ разрешения своих проблем или же бегства от них. Элементы искупительного развлечения и психотерапии сплелись в неразрывное целое. Прошлое превратилось в своего рода необъятный духовно-гимнастический зал: одни предпочитали потогонствовать в атлетическом уголке вроде Французской революции или покорения Перу, другие же лакомливо трепыхались на нью-йоркском батуте Дельмонико или венецианском – Казановы.
      Как только “устанавливалась” конкретная эпоха – обычно с помощью квалифицированного эксперта, – покинуть ее представлялось не более возможным, чем выйти из месяца июня. Алекса, например, была ограничена промежутком длительностью менее восьмидесяти лет, с рождения в 334 г. н. э. (дата совпадала, и отнюдь не случайно, с номером одного из домов на 11-й стрит, за которые она отвечала по линии собеса) и до чудесного розового заката, когда Алекса – пережившая двух мужей, недавно вернувшаяся из провинции, где провела чуть ли не всю жизнь, – должна была скончаться от удара, и чрезвычайно удачно, буквально за пару дней до Падения Рима. Если она пыталась, когда установлен контакт, выйти в ту или другую сторону за временные рамки, до 334 или после 410, то испытывала лишь слабенький пасторальный дребезг – листья, облака, водяные часы не в фокусе, запах гниющих дынь, – словно тестовые картинки на каком-нибудь извечном телеканале.
 
      Утром в пятницу, невзирая на погоду, Алекса отправилась на монорельсе в центр и прибыла к конторе Берни за десять минут до назначенного срока. В пластфиленке уличной двери была пробита внушительная дыра, с мебелью же внутри творился полный бедлам. Кушетку распотрошили; набивка живописно декорировала развал.
      – Слава Богу, – жизнерадостно отметил Берни, заметая поролон и штукатурку, – до кабинета они не добрались. Тогда могло бы быть серьезно.
      – Какой оптимизм.
      – Ну, как по-моему, так это лучший из возможных миров. – Несомненно, он утешился какой-то химией; но посреди такого развала почему бы и нет?
      – Вы знаете, кто это? – Она подняла со скамейки ком штукатурки и бросила ему в мусорную корзину.
      – Вроде бы. Две девицы, которых повесил на меня Совет, давным-давно угрожали навести тут порядок. Надеюсь, что это они, – тогда Совет раскошелится покрыть расходы.
      Как большинство психоаналитиков, Берни Шоу жил не на гонорары. Но, в отличие от большинства, он и не преподавал. Вместо этого ему регулярно подкидывали халтуру от Молодежного совета Адской кухни – в качестве лектора и консультанта. Дядя Берни состоял в правлении совета ассоциированным членом.
      – Собственно, это то же самое, что исторический анализ, – объяснял он на званых вечерах (а благодаря тому же самому дядюшке его зазывали на весьма представительные вечера), – только не надо ни истории, ни анализа.
      Когда корзинка набилась до краев, манеры Берни тут же стали без изъяна профессиональными, и Алекса проследовала за ним во внутренний, надежно защищенный от вандалов кабинет. Лицо его сгустилось в красивую неподвижную маску. Голос снизился до монотонного баритона. Руки смерзлись в гладкий, без единой щелочки каменный ком предупредительности, который он поместил в центр стола.
      Они уставились друг на друга поверх этого каменного кома и принялись обсуждать Алексину духовную жизнь – сперва деньги, потом секс, потом что останется по мелочи.
      Что касается денег, скоро ей предстоит решить, принимать или не принимать давнее предложение Аркадия купить ее бахчу. Цену тот предлагал заманчивую, но тяжело примирить продажу земельных угодий – родовое наследие к тому же – с приверженностью республиканским идеалам. С другой стороны, земли, о которых речь, едва ли можно было назвать родовыми – те прибавились в результате одной из последних спекуляций Попилия перед смертью.
      (Отец Алексы, Попилий Фламиний (276 – 354 гг. н. э.), прожил большую часть жизни сравнительно неимущим римским сенатором. После долгих лет колебаний он решил последовать за империей на восток, в новую столицу. Соответственно, в один прекрасный день десятилетнюю Алексу усадили в запряженную волами тележку и велели попрощаться с хорошенькой недоразвитой дочуркой управдома. Путь в Византию вел двести стадий на север и ни одной на восток, так как Попилий Фламиний обнаружил, что пурпурная кайма его, столь бесполезная в Риме, оказалась весьма кстати, с точки зрения положения в обществе да и с финансовой, в городке приальпийской Галлии. Когда она выходила замуж за Гаргилия, Алекса считалась, по местным меркам, выгодной партией.)
      Берни поднял вопросы юридического плана, но она могла процитировать домицианов эдикт, восстанавливающий Юлиановы законы касательно прав собственности женатых женщин. Юридически она была в полном праве продать бахчу.
      – Так что вопрос остается. Продавать или не продавать?
      Ответ оставался, непреклонно, нет. Не потому, что это отцовское наследство (отец, весьма вероятно, посоветовал бы хватать деньги и бежать); ее почтительность к старшим простиралась куда дальше. Рим! Свобода! Цивилизация! Долг обязывал ее держаться за пылающий корабль до последнего. Естественно, она-то не знала, что тот пылает. Одна из мудренейших проблем анализа в том и заключалась, чтобы историческая Алекса была не в курсе, что бьется, в краткосрочной перспективе, на проигрывающей стороне. Питать подозрения она, конечно, может – да кто их не питает? – но и те, скорее, суть повод укрепиться в решимости, нежели малодушно пойти на попятный. Проиграть битву не означает проиграть кампанию. Фермопилы, например.
      Преображенная на современный лад, та же дилемма – продолжать работать в собесе или ну его все на фиг – не хуже легендарной гидры умела снова и снова вздымать голову после, казалось бы, самого окончательного разрешения. Кроме редких эпизодических моментов, работа ей не нравилась. Частенько у нее зарождалось подозрение, что могучие механизмы государственного соцобеспечения приносят больше вреда, чем пользы. Зарплаты едва хватало на то, чтобы покрывать дополнительные служебные расходы. В таких обстоятельствах долг обращался догматом веры – и смутным убеждением, что город для того, чтобы в нем жить, – которые помогали ей противостоять ненавязчивому, неотступному давлению Джи, предлагавшему перебраться в пригород.
      По взаимному согласию, секс они миновали на крейсерской скорости, так как в этом отношении последние месяца три-четыре все было без приключений, но мило. Когда она предавалась грезам с целью чисто развлечься, чаще все-таки устраивались пикники с шашлыком, нежели оргии. За диетические строгости в настоящем Алекса отыгрывалась буйными излишествами в прошлом, фантазиями, цельнотянутыми с Петрония, Ювенала или Плиния младшего, – салаты из латука, порея и свежей мяты; требуланский сыр; подносы пиценуминских оливок, испанский маринад и яйца ломтиками; жареный ягненок, самый нежный в отаре, в котором еще молока больше, чем крови; спаржа под – сознательный анахронизм – голландским майонезом; груши и фиги из Хиоса и дамасские сливы. К тому же, если без нужды заговорить о сексе, Берни начинал нервничать.
      От сеанса оставалось пятнадцать минут, а между ними натекла лужица тишины. Алекса попыталась вспомнить, что еще было на неделе, дабы каким-нибудь анекдотом форсировать водную преграду. Вчерашнее вечернее письмо Мириам? Нет, Берни обвинит ее в литературщине.
      Лужица ширилась.
      – В понедельник ночью, – произнесла она. – В понедельник ночью мне приснился сон.
      – Да?
      – По-моему, это был именно сон. Ну, может, я чуть-чуть повоображала себе что-то, прежде чем окончательно провалиться.
      – Угу.
      – Я танцевала на улице, и нас было много, все женщины. Собственно, я их как бы вела. По Бродвею; но на мне была палла.
      – Дихронатизм, – сурово заметил Берни.
      – Да, но я же говорю, это был сон. Потом я оказалась в музее Метрополитен. Для жертвоприношения.
      – Животного? Человеческого?
      – Или то, или то. Не помню.
      – Заклания запретили в триста сорок первом.
      – Да, но в критических ситуациях власти смотрели сквозь пальцы. При осаде Флоренции в четыреста пятом, когда храмы давно уже разрушили...
      – Хорошо, хорошо. – Берни прикрыл глаза, признавая поражение. – Итак, снова в ворота ломятся варвары. – В ворота Алексы все время ломились варвары. У Берни была теория, будто это из-за того, что у ее мужа есть примесь негритянской крови. – И что потом?
      – Дальше не помню. Только еще одна деталь, раньше. В сточных канавах посреди Бродвея валялись детские трупики. Много, целая куча.
      – С начала третьего века за убийство младенцев давали высшую меру, – заметил Берни.
      – Вероятно, из-за того, что оно становилось все более распространенным.
      Берни закрыл глаза. Секундой позже, открыв:
      – Вы когда-нибудь делали аборт?
      – Один раз, давным-давно, в старших классах. Особой вины, правда, не ощущала.
      – А что вы ощущали во сне насчет этих младенцев?
      – Сердилась, мол, что за свинство, неужели нельзя убрать. А так – просто воспринимала как данность. – Она опустила взгляд на собственные ладони; те показались ей слишком большими, особенно костяшки. – Как лицо на фотографии в журнале. – Она перевела взгляд на ладони Берни, сцепленные в замок на столешнице. Снова по каплям принялась просачиваться тишина, но на этот раз деликатно, смущения не вызывая. Она вспомнила момент, когда обнаружила, что одна на улице; солнечный свет, восторг. Казалось вполне разумным, что младенцев оставляют умирать. Как это Лоретта сказала вчера: “Я и пытаться перестала”, – но дело не только в этом. Будто бы всех осенило, что Рим, цивилизация, прочие пожарные дела не стоят больше усилий, собственных или чьих бы то ни было. Каждое убийство младенца – философское одолжение.
      – Пф-ф! – презрительно фыркнул Берни, когда она по-разному живописала это четыре или пять раз. – До сорока лет никто не обращает внимания на упадок культуры, а после сорока – все поголовно.
      – Но уже лет двести все катилось к пропасти.
      – Или триста, или четыреста.
      – Земельные угодья превращались в пустыни. На глазах. Да взять хоть скульптуру, архитектуру.
      – На глазах – это если задним числом. Но они-то могли глаза и закрывать, чисто из соображений удобства. Заурядных рифмоплетов вроде Авсония объявляли ровней Вергилию, если не Гомеру, а христиане, легализовавшись, буквально лопались от оптимизма. Они все ждали, что Град Господень вырастет из-под земли, как микрорайон в новостройках.
      – Тогда откуда столько мертвых детей?
      – А откуда столько живых? Кстати. На прошлой неделе вы так и не решили насчет Танкреда.
      – Сегодня утром я отослала письмо, с чеком.
      – И куда?
      – В Стювесанта.
      Камень на столешнице раскололся пополам и стал двумя ладонями.
      – Ну вот и оно.
      – Что оно?
      – Интерпретация сна. Жертва, которую вы были готовы принести во спасение города, дети на мусорных кучах – это ваш сын.
      Ничего подобного, заявила она.

5

      К трем часам дня облачность заволокла верхушки зданий, если смотреть с улицы. От собеса Алекса сперва тащилась пешком сквозь теплую морось, а потом проехала на метро к востоку, до 14-й. И всю дорогу в голове у нее прокручивался спор с Берни, словно игрушка на батарейках, новая кукла с петлей магнитопленки, которая кряхтит после каждого шлепка старым добрым шлепалом: “Пожалуйста, не надо! Только не это, я больше не вынесу!”
      Еще по ту сторону турникета в ноздри ударил жирный чад Биг Сан-Хуана, темный луковый фон, испещренный горошинками подорожника. Когда она поднялась на улицу, у нее уже текли слюнки. Она купила бы четверть порции, но у прилавков по три ряда толпились покупатели (бейсбольный сезон – уже?), и в гуще народа перед ограждением она заметила Лотти Хансон. Подорожник не стоил того, чтобы нарываться на разговор. Лоттина неряшливая сексуальность всегда настраивала Алексу на элегический лад, как комната, полная срезанных цветов.
      Она переходила 3-ю авеню между 11-й и 12-й стрит, когда на нее обрушился звук, в одно мгновение обратился из далекого гуда в оглушительный рев. Она волчком развернулась, буравя взглядом туман, что там еще за грузовик психованный или...
      Звук так же внезапно стих. Улица была пуста. Кварталом к северу светофор мигнул зеленым. Она успела добраться до обочины, прежде чем транспорт – автобус и две пронзительно визжащие “ямахи” – взяли вторую поперечную полосу пешеходного перехода. До нее наконец дошло, и еще через несколько биений глупое сердце нагнало адреналиновый ток.
      Наверняка вертолет – только летел гораздо ниже, чем они обычно летают.
      Колени затрясло нервной дрожью, и она вынуждена была опереться о пожарную колонку. Далекое гудение давно растворилось в привычном шуме большого города, а ее все колотило и колотило.
      Мэрилу Левина заняла на углу место своей матери, с метлой и кружкой. Некрасивая, медлительная, усердная девочка; когда-нибудь тоже будет работать в собесе, если – что, вероятно, окажется куда выгодней как для Мэрилу, так и для общества – не пойдет по материнским стопам и не обзаведется дворницкой лицензией.
      Алекса бросила в кружку пенни. Девочка подняла голову от комикса и сказала спасибо.
      – Мэрилу, я надеялась встретить твою маму.
      – Она дома.
      – У меня декларация, которую она должна заполнить. В прошлый раз я бумаги не захватила, и теперь в райотделе сильно шумят.
      – Она спит. – Мэрилу опять углубилась в свой комикс, грустную история о лошадях в цирке Далласа; потом подумала и добавила: – В четыре она меня сменяет.
      Значит, либо ждать, либо подниматься на семнадцатый этаж. Если до завтра форму М-28 не заполнить и не утвердить в отделе Блейка, миссис Левину могут выставить из квартиры (Блейк способен и не на такое), а виновата будет Алекса.
 
      Обычно к ходьбе по лестницам она относилась достаточно спокойно, если не считать вони, но после целого дня на ногах былой задор как рукой сняло. Усталость – как будто Алексу навьючили тяжелыми хозяйственными сумками – сосредоточилась в основании спины. На девятом этаже она зашла к мистеру Андерсону выслушать сетования бедного старого зануды на всяческую неблагодарность приемной дочери. (Хотя правильнее было бы сказать, съемщицы.) На Алексу вскарабкивались кошки и котята, терлись об нее, злоупотребляли ее расположением.
      На одиннадцатом ноги снова отказали. Она присела на верхнюю ступеньку, и в ушах у нее назойливо смешались выпуск новостей с этажа выше и песня с этажа ниже. Уши принялись отфильтровывать латинские слова от испанских фраз.
      “А если в самом деле тут жить? – подумала она. – Оглохнуть можно”. Просто придется.
      Пролетом ниже в поле зрения возникла Лотти Хансон, опираясь на перила и отдуваясь. Узнав Алексу и осознав, что ради той следует выглядеть поприличней, она пригладила влажный от мороси парик и расплылась в улыбке.
      – Восторг, да и только!.. – Она перевела дыхание и декоративно-прикладным жестом махнула рукой перед лицом. – Правда?
      – Что именно, – спросила Алекса.
      – Бомбежка.
      – Бомбежка?
      – А, так вы не слышали. Нью-Йорк бомбят. По ящику показывали, куда попали. Ох уж эти лестницы! – Шумно ухнув, она плюхнулась рядом с Алексой. Запах, возле Сан-Хуана казавшийся таким аппетитным, утратил всю свою прелесть. – Не показывали только... – Она снова махнула рукой, и жест, вынуждена была признать Алекса, выходил по-прежнему грациозно, – ...самого самолета. В смысле, из-за тумана.
      – Нью-Йорк бомбят? Кто?
      – Радикалы, наверно. Протест вроде бы. Против чего-то. – Опустив взгляд, Лотти Хансон смотрела, как вздымается и опадает ее грудь. Она принесла важные новости и чувствовала, что может собой гордиться. Вся так и сияя, она ждала следующего вопроса.
      Но Алекса еще раньше занялась прикидками, и исходных данных у нее было не больше, чем сейчас. С первых же Лоттиных слов мысль не могла не прийти. Город просто напрашивался на бомбежку. Даже удивительно, что никто раньше не додумался.
      Когда в конце концов она задала-таки Лотти вопрос, то совершенно неожиданный:
      – Вам страшно?
      – Нет, ни капельки. Странно; обычно я буквально комок нервов. А вам страшно?
      – Нет. Совсем наоборот. Я чувствую... – Ей пришлось сделать паузу и подумать, что же такое она чувствует.
      По лестнице кубарем скатились дети. Едва слышно, с нежным придыханием ругнувшись, Лотти прижалась к перилам. Дети пронеслись между ней и Алексой, словно между стенками каньона.
      – Ампаро! – пронзительно крикнула Лотти девочке, замыкавшей цепочку.
      Пролетом ниже девочка с улыбкой обернулась.
      – Здрасьте, миссис Миллер!
      – Дьявольщина! Ампаро, не знаешь разве, что город бомбят?
      – Мы все бежим на улицу посмотреть.
      “Потряс”, – подумала Алекса. У нее всегда был пунктик насчет прокалыванья ушей детям; ее так и подмывало отвести проколоть Танку, когда тому было четыре, только Джи вмешался.
      – А ну руки в ноги, марш наверх – и думать не смей высовываться, пока самолет этот хренов не собьют!
      – По телевизору сказали, все равно, где быть.
      Лотти сделалась красной, как вареный рак.
      – Меня это не волнует! Кому сказала...
      Но Ампаро уже как ветром сдуло.
      – Когда-нибудь я ее точно пристукну.
      Алекса снисходительно хохотнула.
      – Точно-точно, вот увидите.
      – Надеюсь, не на сцене.
      – Чего?
      – No pueros roram, – пояснила она, – populo Medea truciedet. Не позволяйте Медее убивать сыновей на публике. Это Гораций. – Она встала и, изогнувшись, заглянула за спину, проверить, не выпачкала ли платье.
      Лотти недвижно замерла на ступеньке. Обыденная депрессия притупила возбуждение от сознания катастрофы, как туман портит апрельский денек, сегодняшний туман, сегодняшний апрельский денек.
      Все поверхности подернулись пленкой запахов, словно дешевым гигиеническим кремом. Алекса непременно должна была выбраться из лестничного колодца, но Лотти чем-то зацепила ее, и теперь она извивалась в тенетах неопределенной вины.
      – Поднимусь, пожалуй, на крепостную стену, – произнесла она, – гляну, как там осада.
      – Только меня не ждите.
      – Но потом надо бы поговорить. Есть один вопрос...
      – Ладно. Потом.
      – Миссис Миллер? – позвала Лотти, когда Алекса уже поднялась на один пролет.
      – Да?
      – Первая бомба угодила в музей.
      – Да? В какой?
      – Мет.
      – Подумать только.
      – Я думала, вам будет интересно.
      – Конечно. Большое спасибо.
 
      Как кинозал перед самым началом фильма сводится темнотою к одной геометрии, так туман стер все детали и расстояния. Серая пелена фильтровала неопределенные звуки – моторы, музыку, женские голоса. Всем телом своим Алекса чувствовала неминуемость катастрофы, и поскольку речь шла теперь о непосредственном ощущении, психику больше не подтачивало. Она бежала по гравию. Перед ней, не сужаясь в перспективе, простиралась крыша. У бортика она отвернула направо. И продолжала бежать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18