– А я что, в себе?
Но она позволила себя уговорить – при условии, что Лотти разгребет бардак в гостиной.
Миссис Хансон тем временем занялась обедом. Сначала десерт, потому что ему надо еще остыть. Сливочная земляничная гранола. Лен как-то обмолвился, что любил гранолу еще в Небраске, до детдома. Как только закипело, она высыпала в смесь пакетик “Джуси-фрут”, потом разлила в две стеклянные десертные чаши. Лотти досталось облизать кастрюлю.
Потом они перенесли Крошку на Миккину кровать. Крошка мертвой хваткой вцепилась в подушку, которая была выделена для Лена; чем рисковать разбудить ее, миссис Хансон решила поискать другую подушку. Вилка оставила на плече крохотные дырочки, как четыре выдавленных прыщика, все в ряд.
Рагу – инструкции прилагались на трех языках – можно было бы сготовить вообще в два счета; только миссис Хансон решила добавить мясо. Она купила восемь кубиков в “Стювесант-тауне” за три-двадцать – не так, чтобы по сходной цене, но когда это вообще говядина была но сходной цене? Кубики были расфасованы по четыре, темно-красные и скользкие от крови, но, проведя некоторое время на сковородке, покрылись аппетитной коричневой корочкой. Тем не менее, она решила добавить их в рагу в самый последний момент – чтобы аромат не развеялся.
Чуть-чуть морковного салата с пастернаком и, для пикантности, с маленькой луковицей – это удалось раздобыть на свои законные р-фудстэмпы – вот, собственно, и все.
Времени было семь часов.
На кухню зашла Лотти и повела носом, курсом на жареные мясные кубики.
– Ничего ж себе хлопоты. В смысле, расходы.
– Первое впечатление самое главное.
– И на сколько он?
– Трудно сказать. Да не мучься ты так – возьми кубик.
– Все равно еще много останется... – Лотти выбрала самый маленький кубик и осторожно откусила. – М-м. М-м-м!
– Ты сегодня допоздна? – спросила миссис Хансон. Лотти махнула рукой (“Погоди, дожую”) и кивнула.
– До скольки примерно?
Зажмурившись, Лотти сглотнула.
– Наверно, до утра, если там будет Хуан. Ли обещал его позвать. Спасибо. Очень оно было здорово.
Лотти отчалила. Ампаро сунули что-то в зубы и отправили на крышу. Микки, приклеившийся к телику, был все равно что невидим. До прихода Лена миссис Хансон оставалась фактически одна. Снова прихлынула любовь, которая была с ней весь день, на улице и в магазинах – будто застенчивая дочурка, прячущаяся, когда собирается компания, зато потом не дающая покоя. Маленькая негодница с визгом носилась по квартире, высовывала язык, подкладывала на стулья кнопки, мелькала, словно череда стоп-кадров, которая отпечатывается в голове, когда днем переключаешься мимо Пятого канала, – пальцы, скользящие вверх по ноге, губы, смыкающиеся вокруг соска, встающий член. О, томление духа! Она зарылась в ящик секретера с Лоттиным макияжем, но времени оставалось только чуть-чуть припудриться. Мгновением позже она вернулась, втереть под мочки ушей по капельке “Молли Блум”. Помады? Чуть-чуть. Нет, вид совершенно трупный. Помаду долой.
Восемь часов.
Он не придет.
Он постучал.
Она открыла, и за дверью стоял он, улыбаясь одними глазами. Грудь его в мохнатом бордовом вздымалась и опадала, вздымалась и опадала. В своих романтических грезах она абсолютно запамятовала, насколько тот реален во плоти. Буквально секунду назад мозг ее переполняли не более чем абстрактные образы, но существо, затащившее в кухню черный чемоданчик и полную картонку книг, было вещественно, трехмерно. Ей хотелось обойти вокруг него, словно вокруг статуи на Вашингтон-сквер.
Он пожал ей руку и поздоровался. Не более того.
Сдержанность оказалась заразной. Миссис Хансон отводила глаза. Она пыталась изъясняться, как изъяснялся он, паузами и тривиальностями. Она отвела его в приготовленную комнату.
Он провел рукой по кроватному покрывалу, и ей захотелось отдаться ему тут же, здесь и сейчас, лишь тон его препятствовал. Он трусил. Мужчины поначалу всегда трусят.
– Я так рада, – проговорила она, – что вы у нас поживете.
– Угу, и я.
– С вашего позволения, отлучусь на кухню. Сегодня – рагу и салат весенний.
– Звучит потрясающе, миссис Хансон.
– Уверена, вам понравится.
Она выложила кубики жареного мяса в рагу и сделала побольше огонь. Достала из холодильника салат и вино. Обернулась – и он стоял в дверях, глядя на нее. Она приподняла бутылку, жестом испрашивая одобрения, как со времен незапамятных. Усталость покинула спину и плечи, будто набрякшие узлами мышцы расслабились под давлением одного его взгляда. Какой это бесценный дар – любовь.
– А вы поменяли прическу?
– Не думала, что вы заметите.
– Заметил, заметил – как только вы дверь открыли.
Она было рассмеялась, но осеклась. Смех – радостный, от чистого сердца – резал слух.
– Мне нравится, – произнес он.
– Спасибо.
Струя красного вина, выплеснувшегося из “франко-тетраэдра”, казалось, фонтанировала из тех же недр, что ее смех.
– Честное слово, – настаивал Лен.
– По-моему, рагу уже должно быть готово. Секундочку посидите...
Она разложила рагу по тарелкам прямо у плиты, чтоб он не увидел, что все мясо достается ему. Но в конце концов она положила-таки себе один кубик.
Они уселись. Она подняла свой бокал.
– За что пьем?
– За что? – Неуверенно улыбаясь, он поднял свой. – Ваше здоровье.
– Да-да, и ваше!
Произнеся тосты за здоровье, они принялись поедать рагу и салат, запивая красным вином. Они почти не говорили, но при каждой встрече глаз вспыхивал безмолвный замысловатый изысканный диалог. На данной стадии любые слова звучали бы так или иначе фальшиво; но глаза лгать не умели.
Они доели обед, и миссис Хансон выставила на стол розовую охлажденную гранолу, когда из комнаты Лотти донесся шум падения и громкий вскрик. Крошка проснулась!
Лен вопрошающе поднял бровь.
– Я забыла сказать, Ленни. Моя дочка вернулась домой. Но это ничего не меняет...
Поздно. Крошка ввалилась на кухню в какой-то из Лоттиных дырявых полупрозрачных ночнушек нараспашку – ни дать ни взять, реклама пирса 19. Только у холодильника она осознала присутствие Лена, и еще какое-то время прошло, прежде чем она вспомнила укутать свои прелести желтым туманом ночнушки.
Миссис Хансон произвела необходимые представления. Лен настоял на том, чтобы Крошка села с ними, и самолично переложил часть гранолы в третью чашку.
– Почему я была в кровати Микки? – спросила Крошка.
Ничего не попишешь: в двух словах миссис Хансон объяснила Крошку Лену, а Лена – Крошке. Когда Лен выразил вежливый интерес – сообразно ситуации, не более того, – Крошка, оголив пострадавшее плечо, принялась живописать неаппетитные подробности.
– Ну, Крошка, пожалуйста, – произнесла миссис Хансон.
– Мама, мне не стыдно, – сказала Крошка. – Ни капельки больше не стыдно. – И продолжала в том же духе. Миссис Хансон уставилась на вилку, что покоилась поперек ее опустевшей тарелки. Ее так и подмывало взять ту и порубить Крошку в капусту.
Когда Крошка увела Лена в гостиную, миссис Хансон задержалась вне пределов слышимости под предлогом, что надо помыть посуду.
Лен оставил на краю тарелки, даже не попробовав, три кубика говядины. К граноле он едва притронулся. Обед встал ему поперек глотки.
Бокал его оставался на три четверти полон. “Вылить, что ли, в раковину”, – подумала миссис Хансон. Надо бы. Только жалко. Она допила вино.
В конце концов Лен вернулся на кухню с новостью, что Крошка снова легла. Просто смотреть на него стало для миссис Хансон сущей мукой. Она ждала роковых слов, и те не замедлили прозвучать.
– Миссис Хансон, – проговорил он, – совершенно очевидно, я не вправе дольше оставаться здесь, раз это значит выставить на улицу вашу беременную дочь...
– Мою дочь! Ха!
– Мне очень жаль, и...
– Ему очень жаль!
– Ну конечно.
– Конечно, конечно!
Он развернулся уходить. Это было выше ее сил. Все что угодно – лишь бы его остановить.
– Лен! – выкрикнула она ему в спину.
И секунды не прошло, а он снова возник со своим черным чемоданчиком и книжной картонкой, двигаясь какими-то неестественными рывками, словно куклы в пять-пятнадцать.
– Лен! – протянула она руку, готовая прощать или молить о прощении.
Быстро! Как все чудовищно быстро!
Она вышла за ним в коридор, несчастная, в слезах, в страхе.
– Лен, – молила она, – ну посмотри на меня!
Он неумолимо шагнул на лестницу, но на первой же ступеньке картонка зацепилась за перила и развернулась. Книги рассыпались по площадке.
– Сейчас принесу другую сумку, – сказала она, быстро и безошибочно прикинув, что может заставить его задержаться. Он помедлил.
– Лен, пожалуйста, не уходи. – Миссис Хансон набрала полные горсти бордовой шерсти. – Лен, я люблю тебя!
– Мать-перемать, так я и думал!
Он отшатнулся. Она подумала, что он падает, и взвизгнула. Секундой позже она осталась наедине с книгами. Узнав толстый черный учебник, она поддала тот ногой за перила. Потом остальные – что вниз по лестнице, что в бездну колодца. На веки вечные.
– Он оказался вегетарианец, – объяснила на следующий день миссис Хансон на вопрос Лотти, что стало с жильцом. – Он не мог жить там, где употребляют мясо.
– Трудно, что ли, было заранее сказать?
– Именно, – с горечью согласилась миссис Хансон. – Так я и подумала.
Часть IV. Лотти
26. Сообщения получены (2024)
С финансовой точки зрения, быть вдовой оказалось куда выгодней, нежели замужем. Теперь Лотти могла позвонить Джерри Лайтхолл и сказать той, что не нужна Лотти ее работа, да и ничья вообще. Она была свободна и даже более чем. Кроме еженедельного – и поступающего отныне без перебоев – пособия, Лотти выплатили кругленькую сумму в пять тысяч долларов от “Бельвью”. С разрешения Лотти владелец Эбингдона дал в газету объявление о продаже того, что осталось от “Принцессы Кэсс”, и выручил 860 долларов, списав себе за посредничество проценты не более чем разумные. Даже выложив целое состояние за погребальную службу, на которую все равно никто не явился, и расквитавшись со всякими семейными долгами, Лотти располагала четырьмя с лишним тысячами долларов, с которыми могла поступать, как заблагорассудится. Четыре тысячи долларов: первой ее реакцией был страх. Она положила деньги в банк и постаралась о них забыть.
Только через несколько недель она узнала от дочери вероятную причину самоубийства. Ампаро слышала от Бет Хольт, которая восстановила общую картину из разрозненных отцовских реплик и того, что уже было известно. Оказывается, Хуан давно связался с воскресенцами. То ли в “Бельвью” как-то пронюхали (что маловероятно), то ли на администрацию по неизвестным причинам надавили, чтоб искали козла отпущения: Хуана. Очевидно, тот заранее понял, что надвигается, и вместо того, чтобы смирно сыграть свою жертвенную роль (в самом худшем случае дело ограничилось бы двумя – тремя годами), нашел такой вот способ выйти из игры с незапятнанной честью. Честь: сколько он ни втолковывал Лотти свою замысловатую систему определения, какие квадраты белые, какие черные и как между ними двигаться, но разбиралась во всем этом она не лучше, чем в двигателе под капотом “Принцессы Кэсс”, в мире мужской математики – своевольной, мелочной и смертельной.
Эмоционально все было не так плохо, как она ожидала. Выплакалась она вволю, но скорбь имела свои границы. Похоже, хуановская благожелательная индифферентность оказалась-таки заразной, а Лотти и не заметила. В промежутках между приступами траура она испытывала необъяснимое облегчение. Подолгу отправлялась гулять в незнакомые районы. Дважды заходила навестить места своей прежней работы, но оба раза без толку, в смущение только всех вгоняла. Бывать у Друзей Вселенной она стала чаще, два вечера в неделю, и одновременно развернула изыскания в других направлениях. Однажды, закинувшись, как никогда раньше, она забрела в “Бонвит”, исключительно по той причине, что проходила мимо по 14-й и решила, что внутри, видимо, прохладней, чем на сентябрьском асфальте. Вид стендов и прилавков подействовал на нее, как если бы вдохнуть полной грудью амилнитрат, приняв предварительно морбианин. Цвета, гигантское пространство, шум ошеломили ее, породив сперва ужас, потом – неуклонно растущий восторг. Она работала тут почти год, и ничего особенного – и в магазине вроде бы все оставалось так же. Но теперь! Казалось, она забрела в исполинский свадебный пирог, где воплотились все самые заветные желания, призывно маня дотронуться, вкусить, урвать и насладиться. Она протянула руку погладить податливую материю – гладко-черную, шершаво-коричневую, серую, ласковую, словно речной ветерок. Ей хотелось всего.
Она принялась снимать вещи в вешалок, брать с прилавков и складывать в свой баул. Ну не удивительно ли, как кстати тот оказался под рукой! Она поднялась на второй этаж за туфельками, желтыми туфельками, красными туфельками с толстыми ремешками, хрупкими туфельками серебристого плетения, и на четвертый за шляпкой. А платья! “Бонвит” буквально ломился платьями самых разных фасонов, расцветок и длины – словно огромное войско бесплотных духов, ожидающих, чтоб их призвали на землю и назвали по именам. Платья – туда же.
Спустившись с высот на ступеньку-другую, она осознала, что с нее не сводят глаз. Собственно, за ней ходили по пятам, и не только штатный детектив. Ее окружало кольцо лиц; лица казались далеко-далеко внизу и будто бы голосили: “Прыгай! Ну прыгай же! Чего не прыгаешь?” Она прошагала к кассе посередине зала и вывалила содержимое баула в корзину. Кассир содрал ценники и последовательно ввел в аппарат, цифру за цифрой. Сумма росла выше и выше, умопомрачительно, пока кассир не спросил с убийственным сарказмом:
– Наличными или как?
– Наличными, – ответила она и помахала своей новенькой чековой книжкой перед самой его куцей бородкой. Когда он спросил удостоверение личности, она зарылась в устилающий дно сумочки хлам и наконец выудила “бонвитовский” служебный пропуск, пожеванный и выцветший. На выходе она церемонно приподняла новую шляпку – безразмерное, с добродушно поникшими мягкими полями недоразумение, струящее разнокалиберные черные (потому что она вдова) ленточки, – и широко улыбнулась местному детективу, ни на шаг не отстававшему от нее и после кассы.
Дома обнаружилось, что платья, блузки, белье – все как на подбор малы; ничего впору и рядом не лежало, световых лет эдак на несколько. Она отдала Крошке единственное платье, которое и без помощи фармакохимии смотрелось сравнительно жизнеутверждающе, шляпку оставила из сентиментальных соображений, а остальное на следующий день отослала назад с Ампаро, – та уже в одиннадцать лет умудрялась настоять на своем при общении с работниками сферы обслуживания.
(После того как Лотти подписала заявление насчет перевода в Лоуэнскую школу, Ампаро вела себя с матерью достаточно терпимо. Как бы то ни было, а в битве за возврат товара она оттянулась на полную катушку. Добиться наличности не удалось, но Ампаро выцыганила то, что устраивало ее даже лучше, “бонвитовскую” кредитную карточку, действительную во всех отделах. Остаток дня она выбирала себе новый школьный гардероб, методично, меццо-форте, в надежде, что, отбушевав, мама осознает, что выводить дочь в свет следует в настоящей одежде, и позволит ей оставить ну хоть половину добычи. Побушевала Лотти качественно, с писком и с визгом и с парой-тройкой звонких шлепков ремнем, но когда кончился вечерний выпуск новостей, все, похоже, было забыто, как будто Ампаро ничего такого и не натворила, ну не серьезней, чем просто в витрины поглазеть. Тем же вечером Лотти расчистила целый ящик в секретере под новые приобретения. “Господи, – подумала Ампаро, – совсем уже старуха в маразме!”)
В самом скором времени после этой авантюры Лотти обнаружила, что на 175 фунтах (цифра сама по себе малоприятная) ей уже не удержаться; что набирает вес. Она купила кока-кольный автомат, и любимым ее досугом стало валяться в постели, слушая, как тихонько шипит в горле газировка, но сколь низкокалорийным ни было бы это невинное развлечение, вес все равно набирался, и тревожными темпами. Объяснение было физиологическое: она слишком много ела. Скоро Крошке хочешь не хочешь, а придется отказаться от вежливых экивоков в том духе, что у сестры, мол, рубенсовская фигура, и признать, что та попросту толстуха. Тогда Лотти ничего не останется, кроме как тоже признать. Ты толстуха, говорила она себе, глядя на отражение в темном окне гостиной. Толстуха! Но это не помогало, или если помогало, то недостаточно: ей не верилось, что в зеркале она видит себя. Она —Лотти Хансон, кровь с молоком; толстуха – это кто-то другая.
Как-то рано утром поздней осенью, когда вся квартира провоняла ржавчиной (ночью производился пробный пуск парового отопления), ее осенило, причем в терминах самых незамысловатых, что же не так: “Ничего не осталось”. Она мысленно твердила эту фразу как молитву, и с каждым повторением смысл ширился и ширился. Весь сумбур ощущений медленно пропитывался ужасом нового осознания, пока ужас не обратился в свою противоположность. “Ничего не осталось”: так возрадуйтесь же. Чем таким она когда-либо владела, лишиться чего не было б освобождением? Собственно, она до сих пор цеплялась слишком за многое. Не скоро еще она будет вправе сказать, что не осталось ничего, абсолютно, совершенно, совсем ничего. Потом, как это бывает с откровениями, ослепительное сияние померкло, оставив от фразы тускло мерцающие угольки. Повеяло ржавой вонью, и разболелась голова.
Иное утро – иное пробуждение. Что у всех пробуждений было общего, так это что она оказывалась на самой грани некоего эпохального события – только глядя не в ту сторону, как туристы на календаре в гостиной с видом Большого каньона “До”, улыбающиеся в камеру и думать забывшие про то, что у них за спиной. Единственное, в чем она была уверена, так это что от нее потребуется нечто, некое действие, непомерно масштабнее всех действий, какие ей случалось производить в жизни, что-то вроде жертвы. Но какой? Но когда?
Тем временем ее регулярный религиозный опыт расширился вплоть до включения в свою орбиту “почтовых” сеансов в Альберт-отеле. Преподобная Инее Рибера из Хьюстона, штат Техас, являла собой реверс той медали, на аверсе которой изображалась бы немезида Лоттиного десятого класса, старая миссис Силлз. Разговаривала преподобная Рибера, кроме как когда в трансе, тем же мелодичным учительским голоском – открытые “р”, лабиализованные гласные, шипящие с присвистом. Наименее вдохновенные из ее посланий представляли ту же унылую смесь завуалированных угроз и опрометчивого подтекста. Правда, если у Силлз были свои любимчики, преподобная Рибера испепеляла презрением беспристрастно, что делало ее если не симпатичней, то в обращении сравнительно проще.
К тому же Лотти хорошо понимала, что заставляет ту бросаться на всех и вся. Преподобная Рибера не мухлевала. Настоящий контакт удавался ей далеко не всегда, но когда удавался, тут уж без дураков. Духи, овладевавшие ей, особо не миндальничали, но стоило тем обозначить свое присутствие, как издевки, угрозы аневризма или финансового краха сменялись тихими бессвязными описаниями потустороннего мира. Духи эти не давали, как обычно, бесчисленных советов – их послания звучали неуверенно, гипотетически, даже горестно и озадаченно. Они осторожно намекали на дружбу или примирение, затем уносились прочь, словно б опасаясь отказа. Именно – и неизменно – во время таких посещений, когда преподобная Рибера столь явно пребывала не в себе, она произносила тайное слово или упоминала какую-нибудь исполненную значения деталь, доказывавшие, что слова ее – не просто спиритические излияния туманного далека, но доподлинные вести от настоящих, известных людей. Например, первое из хуановских сообщений вне всякого сомнения исходило действительно от него, потому что, вернувшись домой, Лотти смогла раскопать те же самые слова в одном из писем от Хуана двенадцатилетней давности:
Ya no la quero, es cierto, pero tal ver la quero.
Es tan corto el amor, y es largo el olvido.
Porque en noches como esta la ture entre mis brazos,
mi alma no se contenta con haberla perdido.
Anque este sea el ultimo dolor que ella me causa,
y estos sean los ultimos versos que yo le escribo.
Стихи были не Хуана – в смысле, что написал их не он, – хотя Лотти ни разу не обмолвилась, что в курсе. Но даже если слова принадлежали кому-то другому, чувства были Хуана, тем более после того, как он переписал слова в письмо. Как могла преподобная Рибера из всех стихов, что есть на испанском, выбрать именно эти? Значит, это был Хуан. Значит, он хотел как-то связаться с ней и чтоб она могла поверить.
Дальнейшие послания от Хуана были, как правило, не столь потусторонне-ориентированными и представляли собой что-то вроде духовной автобиографии. Он описывал свой подъем от бытийного плана, который был преимущественно темно-коричневым, к следующему, зеленому, где он встретил своего дедушку Рафаэля и женщину в подвенечном наряде, совсем молоденькую, звали которую то ли Рита, то ли Нита (Хуанита?). Призрачная невеста, похоже, серьезно вознамерилась войти с Лотти в контакт, потому что возвращалась несколько раз, но Лотти так и не поняла, какая связь между ней и этой то ли Ритой, то ли Нитой. По мере того как Хуан поднимался от плана к плану, отличить его от других духов становилось все труднее. Интонации прорывались в диапазоне от ностальгических до угрожающих. Он хотел, чтобы Лотти сбросила вес. Он хотел, чтоб она бывала у Лайтхоллов. В конце концов Лотти стало ясно, что преподобная Рибера утратила контакт с Хуаном и теперь лишь прикидывается. Лотти перестала являться на частные встречи; в самом скором времени Рафаэль и прочие дальние родственники начали предвидеть на ее пути одну опасность за другой. Человек, которому она доверяла, собирался ее предать. Она потеряет большие суммы денег. Ей предстояло пройти через огонь – может, символически, а может, и взаправду.
Насчет денег разведка не врала. К первой годовщине смерти Хуана от четырех тысяч оставалось меньше четырехсот долларов.
Сказать Хуану и прочим “до свидания” оказалось легче, чем можно было бы подумать, потому что Лотти начала прокладывать другие, свои каналы связи с потусторонним миром. Уже довольно давно – правда, не слишком регулярно – она посещала проповеди Церкви пятидесятников судного дня в зале, арендуемом на авеню “Эй”. Ходила туда она, чтобы послушать музыку и возбудиться; то, что влекло большинство прочих – драма греха и спасения, – ее особенно глубоко не трогало. В грех Лотти верила несколько обобщенно, как в некое условие или деталь пейзажа вроде облачности, но когда отправлялась мысленно шарить по своим сусекам в поисках грехов, возвращалась несолоно хлебавши. Максимально приблизиться к чувству вины можно было при мысли, во что она превратила жизнь Микки с Ампаро (в сущий ад), да и та мысль причиняла скорее неудобство, чем отъявленные душевные терзания.
Потом одним кошмарным августовским вечером в двадцать пятом году (город накрыло инверсионным слоем, несколько дней было совершенинно не продохнуть) Лотти поднялась посередине молитвы, вопрошая о дарах духовных, и заговорила языками. Первый раз длилось это буквально секунду-другую, и Лотти подумывала, уж не хватил ли ее тепловой удар, но в следующий раз все было четко и недвусмысленно. Начиналось приступом клаустрофобии, а потом прорывалась другая сила, насквозь пронизывала тесные покровы.
– Как огонь? – спрашивал брат Кери.
Она вспомнила предупреждение Хуанова дедушки насчет огня, который мог быть символическим, а мог и реальным.
Сомневаться не приходилось. Глоссолалия перла из нее только в пятидесятнической церкви, причем каждый раз. Когда она чувствовала, что вокруг собираются облака, то поднималась вне зависимости от того, что происходило в церкви, проповедь там или крещение, и вся конгрегация обступала ее широким кругом, а брат Кери обнимал за плечи и молил о ниспослании огня. Когда она чувствовала, что вот оно, ее начинала бить дрожь, но при первом же касании языков пламени Лотти наливалась силой и громко, четко восхваляла:
– Тралла гуди ала тродди чонт. Нет носсе бетноссе кискоуп намаллим. Царбос ха царбос майер, царбос рольдо теневью меневент. Дэйни, дэйни, дэйни сигз, дэйни сигз. Чоунри омполла роп!
Или:
– Дабса бобби наса сана дьюби ло форнивал ло фьер. Омполла мэни, лизиестмелл. Ву – лаббэ девер эвер онна. Ву – молит юль. Тук! Тук! Тук!
Часть V. Крошка
27. Деторождение (2024)
Крошка тащилась с деторождения – сперва оплодотворение спермой; потом рост зародыша в утробе; наконец явление готового ребенка. После того как ввели в действие систему регент-баллов, синдром этот получил довольно широкое распространение (обязательная контрацепция с ураганной силой разметала многие старые иконы и мифы), но в Крошкином случае преломился весьма своеобразно. Та достаточно долго общалась с психоаналитиками, чтобы понимать, что это извращение, и все равно рожала опять и опять.
Крошка была тринадцатилеткой и все еще девственницей, когда мама отправилась в больницу за новым сыном. Операция казалась вдвойне сверхъестественной – сперма поступала от мужчины пять лет как мертвого, а в результате инъекции миссис Хансон должна была получить сына взамен погибшего при разгоне демонстрации: Боз – воскресший Джимми Том. Так что, когда Крошку посещали видения шприца, вторгающегося в ее лоно, поршнем двигала рука призрака, имя которому инцест. Тот факт, что призрак должен был быть женского пола (иначе никакого возбуждения, никакого трепета), вероятно, придавал инцесту степень кратности.
С первыми двумя, Тигром и Братом-зайцем, никаких проблем на уровне рационального осмысления не возникало. Она могла говорить себе, что так делают миллионы женщин, что это единственный доступный гомосексуалистам этичный способ продолжения рода, что сами дети гораздо здоровее будут, если растут в сельской местности или где-то там, с профессиональным уходом, и так далее; добрая дюжина рационализации всегда была наготове, в том числе самая действенная – деньги. Субсидия на материнство однозначно превосходила жалкие гроши, за которые приходилось убиваться в “Электрокомпании Эдисона” или в местах еще более убийственных, когда из электрокомпании ее погнали. Рассуждая логически, что может быть лучше, чем получать деньги за то, без чего и так жизнь не в радость?
Тем не менее, пока ходила беременная и в течение оговоренных контрактом месяцев материнства, ни с того ни с сего иногда вдруг накатывали приступы такого острого стыда, что она часто подумывала, не отдаться ли с ребенком вместе на милость речных волн. (Если б она тащилась с ног, ей было бы стыдно ходить. С Фрейдом не поспоришь.)
С третьим – совсем другое дело. Потакать фантазиям Януария не возражала; претворению фантазий в жизнь категорически противилась. Но заполнить и сдать анкеты – что это, как не фантазий в зачаточной, кодифицированной форме? В ее возрасте, да еще в третий раз... казалось крайне маловероятно, чтобы заяву приняли к рассмотрению, а когда приняли, искушение пойти на собеседование было неодолимым. Неодолимым вплоть до того момента, когда она распростерлась на белом столе, ноги в серебряных стременах. Замурлыкал мотор, и таз ее подали чуть вперед, навстречу шприцу, и казалось, будто небеса разверзлись и опустилась длань приласкать источник всех наслаждений в самом центре ее мозга. Обычный секс не шел ни в какое сравнение.
Только вернувшись домой, она задумалась, во что обойдется ей этот уик-энд в райских кущах. Узнав про Тигра и Брата-зайца – все было черте когда и быльем поросло, – Януария грозилась уйти. А теперь? Таки ведь уйдет.
Созналась Крошка в один особенно прекрасный четверг, в апреле, после позднего завтрака (от “Бетти Крокер”). Она была уже на пятом месяце, и в самом скором времени выдавать беременность за менопаузу стало бы как-то совсем неудобно.
– Зачем? – спросила Януария (вроде бы со вполне искренней грустью). – Ну зачем ты это сделала?
Крошка морально приготовилась пережить вспышку гнева, и пафосный обходной маневр явился неприятной неожиданностью.
– Затем. Ну... сто раз уже объясняла.
– И ты не могла остановиться?
– Не могла. Как и раньше... такое ощущение, словно в трансе была.
– Но теперь все прошло?
Крошка кивнула, дивясь, с какой легкостью удалось соскользнуть с крючка.
– Так сделай аборт.
Крошка принялась кончиком ложки гонять по тарелке кусочек картофелины, пытаясь решить, есть ли смысл день-другой делать вид, будто пошла на попятный.
Януария неверно истолковала ее молчание как согласие.
– Сама знаешь, только так и правильно. Мы уже обсуждали и обо всем договорились.
– Знаю. Но контракт уже подписан.
– Хочешь сказать, нет?! Опять ребенка захотелось?!
Януария взорвалась-таки. Прежде чем она поняла, что делает, все уже было сделано, и они обе стояли, пялясь на четыре крошечных кровавых полушария, как те проявляются, набухают, соединяются перешейками и стекают во тьму левой Крошкиной подмышки. Януария все еще стискивала в кулаке злополучную вилку. Крошка запоздало взвизгнула и метнулась в ванную.
Уже в безопасности, она продолжала выжимать из ранок каплю за каплей.
Януария стучала и гремела.
– Яна! – Обращаясь к щели между запертой дверью и косяком.
– Сиди и не высовывайся. В следующий раз нож возьму.
– Яна, ты сердишься. Да-да, тебе есть, за что сердиться. Согласна, я не права. Но, Яна, погоди. Подожди, пока не увидишь ее, а потом говори. Первые шесть месяцев они такое чудо. Вот увидишь. Если хочешь, я могу даже добиться, чтобы продлили до года. У нас будет не семья, а чудо...
Пущенный из гостиной стул разодрал картонку двери в клочья. Крошка проглотила язык. Когда она таки набралась храбрости высунуть в дверную прореху нос, в комнате царил жуткий разгром, но не было ни души. Януария забрала один из чемоданов; впрочем, Крошка была уверена, что та еще вернется – хотя б ее выставить. Комната, в конце концов, Януарии, не Крошки. Но, вернувшись вечером из “Нью-Йоркской преисподней” с двойного сеанса терапии (“Черный кролик” и “Билли Мак-Глори”), Крошка обнаружила, что ее уже выставили, причем не Януария – та отправилась на запад, лишив Крошку любви, как Крошке казалось, навсегда.