— Но, может, его милость…
— Это одно и то же, старичок. Что он, что я. Что один из нас скажет, то священно, и никаких отговорок. Четвертое: ах, черт, что же четвертое? А, вспомнил. Это тебя не касается. Об этом я поговорю с поваром. А теперь прибери-ка здесь получше, душенька…
— Кто? Я? — оскорбленной фистулой пискнул старик. — Я дворецкий, а ты… ты…
— Лучше не договаривай, чтоб нам не поссориться. А коли ты дворецкий, старый гордец, то возьми да прикажи здесь убрать. Я пошел на кухню.
Старик таращит ему вслед водянистые глаза, шепча бранные слова. А Каталинон уже бушует в кухне:
— Это называется вымытое блюдо? К чертям рогатым! Кто тут моет посуду?
— Я, — боязливо отвечает черноволосая девушка.
— Ты? А ты хорошенькая, гром и молния! Как тебя звать?
— Анита.
— Хорошо. Мой лучше, заслужишь мое одобрение. Повар!
— Слушаю, ваша милость…
— Каждое утро — вареное яйцо. Поджаренный хлеб, масло, птица и фрукты. Каждое утро будешь докладывать мне, что готовишь на целый день.
— Слушаюсь, сеньор!
Каталинон садится во главе стола:
— Здесь будет мое место, твое, старушка, справа от меня, а старичка — слева. Мы вместе ведем дворец, значит, и сидеть нам вместе.
Старикам это нравится. Правда, этот ветрогон обижает их и насмешничает, но в конце концов он знает, что полагается.
Поели, чокнулись не раз, потолковали. Но рассказы Каталинона о приключениях в Новом Свете рассчитаны на долгое дыхание, и они скоро одолели жену дворецкого — старушка задремала на стуле. Анита внесла еще кувшин вина.
— Останься здесь, крошка, — сказал Каталинон. — Да садись-ка рядом. У тебя слишком затянут корсаж, тебе будет жарко. Дай расстегнем немножко, не бойся, я не причиню тебе вреда — вот так! И так тебе больше к лицу. У тебя миленькая шейка, Анита.
— Ха-ха-ха! — смеется старик. — Я тоже так делывал, сынок… Ты весь в меня, хе-хе-хе!
— Не трогайте меня! Мне стыдно! — защищается Анита.
— И это тебе к лицу, девушка. Что ж, постыдись немножко. Только умей вовремя перестать…
Дворецкий, вздохнув, принялся за вино, одинаково ублажающее и старых и молодых.
В ту минуту, когда Каталинон посадил Аниту к себе на колени, вошел Мигель.
Анита, всхлипнув от ужаса, убежала, дворецкий онемел, жена его затрепетала в страхе, но Каталинон оказался на высоте положения.
— Добро пожаловать, ваша милость, — поклонился он. — А мы тут сидим…
— Пьянствуете, — с отвращением вымолвил Мигель. — А что эта девушка?..
— Это все он, он! — показывает старик на Каталинона.
— Нынче великий день, ваша милость! Первый день вашей свободы. Это следует отпраздновать…
— Довольно. Ты — слуга католического графа, и я не потерплю безобразий.
Мигель вышел, присмиревший Каталинон вернулся к столу.
— А господин-то здесь, оказывается, он, — злорадно поддразнил его старый Висенте.
— Разве я утверждал обратное, дурачок? — возразил Каталинон. — Господин — он, а тотчас после него — я.
Мигель сидит в своем покое. Смотрит на пламя свечей. Трудно ему.
Когда после долгих лет заключения узник выходит на солнце, он падает в обморок; испуг сжимает сердце бедняка, нашедшего кошелек с золотом; неверен шаг солдата, впервые надевшего стальные латы капитана, а дитя, появившись на свет из тьмы материнской утробы, плачет от страха.
Человека, много лет томившегося по свободе, объемлет трепет в ту минуту, когда он ее обретает, и стоит он, не зная, что делать, подобный скитальцу на перепутье. Пугает его свобода, обретенная внезапно.
Бремя одиночества в новой жизни…
Образование, честь, служение богу. Сколь величественная область для приложения сил дворянина — так говорила женщина, заботливая и благочестивая, женщина, охраняющая дом в Маньяре, та, что молится за него непрестанно. Так говорит и падре Трифон.
Да, вот направление моего пути.
Мигель перелистывает Священное писание и вдруг такой красотой пахнуло на него от Книги книг, и с красотою этой пал ему на душу соблазн воображения, ибо даже в Библии нет местечка, где не осталось бы следа от когтей дьявола.
«Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоею миловидностью! Этот стан твой похож на пальмы, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ея, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков, уста твои, как отличное вино…»
Да, да, гроздья грудей и аромат дыхания… О Мадонна, останови бег мыслей моих! Спаси от соблазна! Я хочу всегда помнить клятву, данную матери, чтоб исполнить ее. Предаться тебе, господи!
До сих пор Мигель почти не видел сияющего лика Севильи. Всегда в закрытом экипаже, за спущенными занавесками проезжал он мимо базара и променада. Входил в родовой дворец, и сумрак покоев, где вечно опущены жалюзи, окружал его. С матерью вступал он в полумрак церквей и в мерцании свечей вызывал в себе представление о почерневшем своде над адом, ибо образ геенны всегда более зрим, чем образ рая… Теперь впервые поднялся он на башню дворца.
И вот у ног его лежит город, румянящийся в предзакатных зорях, — город соблазнительный, полный очарования, нарядный, как юная красавица.
Севилья, город, ласкающий глаз!
От Макарены до Торре-дель-Оро, от Трианы де Хересских ворот — крыши, зубцы, башни, улицы, площади и — искрящаяся, шумная жизнь.
Зеленая плоскость Аламеды-дель-Эркулес, минарет бывшей мечети возле Сан-Марко и Сан-Лоренсо, шпили церквей Сан-Клементе и Санта-Анна, портал странноприимного дома Де Лос Венераблес Сасердотес. Алькасар с его парками и кафедральный собор, где покоится открыватель Нового Света — Кристобаль Колон[6].
А рядом с собором — Хиральда, башня, похожая на сладостный сон, — твоя звезда, Севилья, твой герб…
Остатки арабской роскоши окружены бастионами монастырей, как военными укреплениями. Пеструю Триану отделяет золотистой полоской Гвадалквивир.
На берегах реки — винные бочки, и бронзовоплечие мужчины перешучиваются с девушками, чья походка — как танец. На улицах поблескивают шпаги кабальеро, преследующих красавиц, что идут, раскачивая бедрами. Движение, ритм, танец.
Отовсюду поднимаются ароматы цветов, аромат ладана, запахи фруктов, корений, масла, жареной рыбы.
Повсюду сверкание красок. Апельсины, арбузы, перец, шафран, кружевные мантильи, перья на шляпах, юбки бархатные и из тафты, разноцветные полосы навесов от солнца, разноцветные азулехос, которыми вымощены патио…
Отовсюду — звуки. Шум и крик базара и пристани, вопли нищих, свистки парусников на реке, гул колоколов, ослиный рев, цокот копыт, бренчанье гитар, пение воды в фонтанах…
Севилья.
Город, прелестнее юной андалузки, город миртов, апельсинных деревьев и пальм.
Город боя быков и аутодафе, город безумного расточительства и застенков инквизиции, город игр и страданий, наслаждений и смерти.
Город, где экипажи обиты золотом, а бедняки одеты в лохмотья, город кафедральных соборов, дворцов и лачуг, где скулит нищета, город толстых мещан и костлявых чахоточных, город контрастов.
Костры инквизиции не загасили искры чувственности в пепле арабского наследия, — эта искра разгорается тем сильнее, чем настойчивее хотят надеть на нее маску истеричной набожности и аскетизма. Жива мавританская душа Севильи, притворяясь умершей. Спит вполглаза — и с наступлением ночи взрывается тысячами взрывов. Арабский лиризм затмевает экстаз католицизма, и фигура Веры на Хиральде — всего лишь изваяние мавританки, она царит над городом, а может быть, даже над вами, Nuestra Senora delos Reyes — святая патронесса Севильи.
Севилья… Имя, таинственное, как заклинание, волшебнее мысли, звучнее фанфар — оно завораживает сильнее любовной песни.
В гармонии языческих прелестей лежит у ног Мигеля город, белый и голубой, жестокий и нежный, страстный в грехе и в покаянии.
Всеми чувствами своими впитывает его красоту потрясенный Мигель, но не видит изнанки города. Не видит кровавые бельма трахомных, нищеты и грязи, не видит, как в тени пальм приютились голодные, не слышит, как плачут золотушные дети, не обоняет смрада набитых людскими телами нор в заречной Триане. С высоты своей видит он только волшебную маску города.
Поблизости где-то запел женский голос. Бездонный, как ночной мрак, сладостный, как темное вино, — голос, подобный звону колокола. На волнах этой песни, чудится Мигелю, отделяется город от своих оснований, сбрасывает с себя тяжесть материи, дворцы и храмы парят, словно облачные крыла херувимов, и возносится город к небесам, подобно голубиной стае, и плывет меж землею и адом, обдавая лицо Мигеля дыханием молодых желаний.
Во дворце, облицованном изнутри черным мрамором, живет любимейший из друзей дона Томаса граф Флавио Сандрис со своею женой Кларой и дочерью, шестнадцатилетней Изабеллой.
Темны длинные переходы дворца, светильники мерцают перед изваяниями святых, словно в огромном склепе.
Донья Клара окружает себя атмосферой тишины, отшельничества, замкнутой гордыни.
Словно статуэтка слоновой кости, проходит в сером сумраке гордая красавица Изабелла, сопровождая мать из церкви.
Белеют над черными кружевами отглаженные воротнички, шуршит парча, шаги женщин повторяет эхо.
Дон Флавио вышел встретить жену и дочь, и его громоподобный голос разносится по дому.
Привет вернувшимся из храма божия, куда отправились они в пышном экипаже, выложенном золотом. Высокопарная похвала проповеднику за звучные и трудные слова проповеди.
И затем — новость: сегодня, совсем уже скоро, их посетит Мигель, сын дона Томаса, — ах, какой род, сколько славы и золота на его щите! И Флавио не преминул заметить, что Мигель будет самым богатым в Андалузии женихом.
Косой взгляд супруги охлаждает восторги дона Флавио.
Нет, донье Кларе не нужны для дочери ни богатство, ни знатность. Она не станет заискивать даже перед инфантом. Красота Изабеллы — вот редчайшая драгоценность, перед которой склонятся вельможи.
Госпожа несколько сумбурно нижет слова, о смысле речи ее скорее догадываешься, чем понимаешь, движенье руки ее томно, а серые глаза устремлены в необозримую даль.
Изабелла стоит молча, подобная статуе, бледная под массой черных волос, холодная и недоступная, но на дне зрачков ее проскакивают язычки пламени.
Дон Флавио умолкает в растерянности. Госпожа удаляется к себе. Изабелла смотрит отцу в глаза. Тот опускает их. Напряженное молчание нарушает слуга.
А, гости!
Донья Фелисиана де Вилан — светловолосое воркующее создание, хорошо приспособленное для любовных утех, молоденькая дама, чей супруг отплыл по приказу короля в Новый Свет.
Дон Фернандо де Уэртас Рохас, почитатель Фелисианы и тень ее.
Дон Альфонсо Перес де Веласко, вечный студент и поклонник Изабеллы.
О, утреннее щебетание Фелисианы! Обыкновеннейшая из женщин, жадная ко всем радостям жизни, болтушка, которая с наслаждением выговаривает пустенькие фразы ни о чем.
А, приедет сын дона Томаса? Какое развлечение внесет новое лицо в наше общество! Ах, да ведь он — отдаленная родня Фелисианы!
А как месса, как проповедь, Изабелла? Восхитительно, правда, дорогая? Наверное, съехалась вся Севилья. Как я люблю католические богослужения! Зрелище, которому нет равных. Это великолепие в церквах, на алтарях, в одежде прихожан! Сплошь золото и пурпур. Взор насыщен роскошью, обоняние — ароматами, слух — звуками органа и колоколов. Подобно самой благоуханной розе, прекрасна месса там, где над алтарем — атласный балдахин, а вокруг — витые колонны. Но какая жалость, что эти красивые обряды совершаются так рано утром! Очень трудно вставать чуть ли не с солнцем…
— Дон Мигель, граф Маньяра!
— Добро пожаловать, милый мальчик! Мой дом — твой дом, Мигель.
— Спасибо, спасибо, дон Флавио.
Мигеля знакомят со всеми. Вот Альфонсо, он будет его товарищем по университету…
Несколько пар глаз впились в лицо Мигеля.
«Почему взгляд его так долог и недвижен?» — думает Изабелла.
«Почему этот молодой человек все молчит?» — спрашивает себя Фелисиана.
«Не сделается ли он моим соперником?» — размышляют Фернандо и Альфонсо.
Мигель молча рассматривает новых знакомых.
— Отчего вы так пристально смотрите на мои губы, кузен? — спрашивает Фелисиана, прячась за веером.
Мигель упорно молчит.
Девушки рассмеялись.
Смех Фелисианы звенит, как бубенчики на пасхальном маскарадном костюме, — беспечно, легкомысленно.
В смехе Изабеллы — вечерние тоны. Он неукротим, как внезапный ливень, и в нем звучит ночь, непримиримая с днем.
— Вы поете? — с тихим вопросом обращается к ней Мигель.
— Да, — отвечает Изабелла. — Но как вы угадали?
— Ваш голос поет даже в смехе. Прошу вас — спойте.
— Я пою только в церкви, — нахмурилась девушка.
Мигель сжал губы.
— Мне жаль вас, Мигель, — ластится к нему Фелисиана. — Вы не услышите сегодня пения Изабеллы. Бог — серьезный соперник, не правда ли, дорогая?
Бог.
Мигель опускает глаза, опускает голову. Мысленно твердит заученное:
«Я твой, господи, твой. Все, что твое, да будет отдано тебе одному. Если же я погрешил словом или мыслью, прости мне милосердия твоего ради».
И снова потек разговор, полный остроумных ловушек, маленьких хитростей и поддразнивания. Говорят прекрасные уста, говорят улыбки, жесты и хорошо рассчитанные паузы — голос города воплотился в голоса обеих девушек, новый мир Мигеля утрачивает пепельную окраску.
Мигель в разговоре не участвует. Он вскоре прощается.
Подносит к губам маленькие ручки — светские фразы, взаимные обещания заходить, и Мигель покидает дом, шатаясь, как пьяный.
Все гости разошлись, пространство раздвинулось, помрачнело, стихло. Комната раздалась вширь, выше стал потолок.
Отец и дочь сидят молчат. Изабелла перебирает четки, не помышляя о молитве.
Вошла донья Клара:
— Наконец-то удалились эти люди. Не люблю чужие голоса в своем доме. Они похищают мою тишину.
— У тебя опять болит голова, матушка? — справляется Изабелла.
— Хорошо делаешь, доченька, что молишься по четкам. Пять зерен святых молитв возвращают тебя самой себе.
В эту минуту глаза доньи Клары словно провалились во тьму, только белки блестят; ищут, подобно взору разбуженного лунатика, твердую точку, за которую можно ухватиться.
— Мне не хочется молиться, матушка. — И Изабелла откладывает четки.
Дон Флавио, громко рассмеявшись, выходит из комнаты.
Донья Клара поправляет прическу дочери — прикосновение ее холодных пальцев морозом ожгло виски Изабеллы.
Когда его великолепие ректор закончил лекцию по философии и покинул аудиторию, дон Альфонсо подошел к Мигелю:
— Пойдемте, дон Мигель, я познакомлю вас с сокровищами университета. Вот дон Диего де ла Карена, дворянин добродетельный и знатный, гордый своим обаянием, но не умом — прости, Диего, я всегда прямодушен, — влюбленный сам в себя и алчущий всех лакомств мира, от соусов и вина до той самой проклятой любви, которая, как говорит Цицерон, каша пороков.
— Чаша пороков, любезный болтун, — поправляет его Диего, пожимая руку Мигелю.
— А кто тот сеньор? — Мигеля заинтересовал студент, выходивший в эту минуту из аудитории.
— Паскуаль, постой! — окликнул его Альфонсо. — Остановись, обрати стопы свои вспять и покажи нам свое богом меченное лицо!
— Альфонсо! — побагровел бледный юноша, хватаясь за шпагу.
— Да ты не сердись, дорогой. — Альфонсо обнял его, подводит к Мигелю. — Я просто шучу!
— Неумная шутка — высмеивать мой изъян, не правда ли, ваша милость? — обращается Паскуаль к Мигелю, указывая на свою заячью губу. — Я — Паскуаль Овисена, дон Мигель.
— Паскуаль, — продолжает болтовню Альфонсо, — это тот, кого вся Осуна называет святошей и религиозным фанатиком, между тем как Овисена заказывает — у бога, у черта ли — сны о поцелуях и любви. Сам он, видите ли, святой муж, но тень его погрязла в грехах.
Диего засмеялся.
— Вчера вы показались мне необычайно молчаливым, — говорит Мигель, обращаясь к Альфонсо.
— Он всегда молчит, когда разговаривают со смыслом. Вот когда разговор ни о чем, он мелет языком так, что реки из берегов выходят, — отплачивает шутнику Паскуаль.
— Нет, — серьезно возражает Альфонсо. — Есть еще один случай, когда я молчу.
— Когда спишь, — смеется Диего.
— Когда думаю о ней, — просто говорит Альфонсо.
— А, Изабелла, — ухмыляется Диего. — Врата услады, юдоль блаженства, источник наслаждения…
Альфонсо польщенно улыбается:
— Из моих стихов, дон Мигель. Слабые, знаю, но…
— Ну, довольно, — с оттенком недовольства перебивает его Паскуаль. — Иль вы собираетесь торчать тут до вечера?
Они вместе вышли из университета и направились к реке.
— Куда пойдем? — спросил Альфонсо.
— На Аламеду, — предложил Диего.
— Ну нет, — не согласился Паскуаль, — вам все женщины да женщины… Эти два вертопраха, — объяснил он Мигелю, — готовы вечно таскать меня по Аламеде. Тянутся к юбкам, как осы к персику. Сыт вами по горло, кабальеро!
Альфонсо со всех сторон оглядел костюм Мигеля.
— Гм… Я и сам сегодня против Аламеды.
— Почему? — Диего удивлен.
— Да ты взгляни на этого сеньора! Сеньор еще незнаком со студенческими обычаями. Вырядился, словно на бал. Это не годится, дорогой мой. Студент обязан — повторяю, обязан — ходить в потрепанном плаще, в потертой, небрежно нахлобученной шляпе и ветхом костюме. Вот тогда он — студент, а не какой-нибудь свиноторговец, вырядившийся для прогулки. Придется вам раздобыть другое платье, дон Мигель.
— Причем плащ должен быть продырявлен ударами шпаг на поединках, — дополнил Диего, показывая дыры на своем плаще.
— Глупости, глупости! — рассердился Паскуаль. — О господи, в какие сосуды вложил ты душу! О чем вы думаете, о люди, сотворенные по образу божию? Не обращайте на них внимания, дон Мигель, это просто яркие скорлупки с гнилым ядром…
— Вы не любите жизнь, Паскуаль? — внезапно спросил Мигель.
— Прежде всего я люблю бога, — ответил бледный юноша, и глаза его вспыхнули. — Он дал нам жизнь, и потому я люблю жизнь тоже, но только через бога и во имя его.
— Хватит, Паскуаль, — бросил Альфонсо. — И скажите сначала, куда мы двинемся.
— В Триану, — предложил Диего.
— Отлично. Посмотрим цыганок — хорошо! Ты золото, Диего! — вскричал Альфонсо. — С каждым днем я люблю тебя все больше.
— Очень мне нужна твоя любовь, шалопай!
Все рассмеялись, один Мигель остался серьезным. Диего, остановившись, удивленно посмотрел на него:
— Дон Мигель, вы человек, одаренный всем — и телом, и духом, и мошною, — и вы до сих пор ни разу не засмеялись. Или не умеете?..
Мигель сделал попытку улыбнуться, но попытка не удалась — он сумел только осклабиться.
— Не знаю, — ответил он. — Кажется, не умею.
И сразу все стали серьезными. Альфонсо, дружески взяв Мигеля под руку, воскликнул:
— Пойдемте! Ничего, мой друг, я вас развеселю!
Перейдя через мост, студенты зашли в глубь Трианы и забрели в корчму «У антилопы».
— Я угощаю, сеньоры, — заявил Мигель.
Заблестели голодные глаза Альфонсо — отец его, обедневший дворянин, держал сына на коротком поводке.
— Хорошо сказано, друзья! Пить, не думая о том, сколько мараведи бренчит в твоем кошельке… Эй, хозяин, твоя корчемная милость, поспеши — неси, подливай, подкладывай! А где твоя дочь? Зови ее сюда! У нее глаза желтые, как у кошки, пусть светят нам в этом сумраке…
— Опять он за свое, — вздохнул Паскуаль. — А через минуту начнет доказывать нам, что его Изабелла — солнце…
— А разве нет? — возразил Альфонсо. — И разве на небе, кроме солнца, нет множества звезд? Ее суверенность ничем не будет нарушена. Первенство ее в моем сердце неколебимо.
— А, Флора, красавица наша, изюминка в трианском пироге, цыганская луна! — приветствует Альфонсо дочь корчмаря, черную, как осенняя ночь.
— Не трогай меня, чудовище! — отбивается девушка от его объятий. — Уже год все обещаешь мне колечко — и опять, поди, не принес? Проваливай!
— Посидите с нами, Флора, — вежливо приглашает ее Диего.
— И сяду. Но сяду я рядом с этим сеньором. — И Флора, хорошенькая, с серебряным крестиком на шее, опускается возле Мигеля. — Угостите меня, сеньор!
Мигель молча подает ей бокал. Она отхлебнула и подставила губы, улыбнулась ему:
— За добрый глоток — сладкий поцелуй!
Мигель опешил от неожиданности.
— Целуйте, целуйте ее, друг, — советует Альфонсо. — Здесь такой обычай, и Флора — наша любимица.
Мигель не шевельнулся.
— Не хочешь? — дразнит девушка, полуоткрыв в улыбке красивые губы.
— Не хочет, не хочет! — ликующе воскликнул Паскуаль. — Наконец-то нашелся один добродетельный!
Мигель вынул золотую монету и вместо поцелуя сунул ее цыганке в губы.
Оскорбленная, девушка вскочила!
— Гляньте на него! Вырядился, как кокетка, барчук несчастный, денег, видать, куры не клюют, вот и воображает, что все перед ним на задних лапках… А я и смотреть-то на тебя не хочу, понял? Когда-нибудь попросишь у меня поцелуя — я плюну тебе в лицо, надутый мерзавец!
В ярости девушка топнула ногой, юноши потрясены силой ее негодования.
Мигель сидит бледный, молча сверлит ее взглядом. Флора стихла, она еще тяжело дышит, сжимая кулаки. Потом, рассмотрев дублон, успокоилась. Золото примирило ее с Мигелем, она снова садится, перемирие заключено, можно свободно петь и пить.
Ах, что мне до ночи,
Когда на исходе дня
Очи покинут меня,
Отучившие спать меня очи.
Ах, что мне моя красота
И страсти лавина —
Постели моей половина
Теперь холодна и пуста
На берег реки снесу свое горе.
Выплачись, горе мое, до самого моря.
У Флоры тонкий, немного резкий голос, и она фальшивит. Студенты подпевают — еще более фальшиво. Все пьют много, только Мигель едва пригубливает.
И вот, в разгар веселья и здравиц за братство, компанию нашу захватила врасплох труба ночного сторожа, возвестившая пятый час по заходе солнца.
На прощание Флора перецеловала всех; Паскуаль покраснел, когда ее уста прижались к его изуродованной губе. Мигель же вышел прежде, чем Флора успела подойти к нему.
— А у нее сейчас взор был полон любви, — заявил Альфонсо, когда они догнали Мигеля на улице.
— К к-кому? — заикаясь, спросил Диего.
— Не к тебе! — насмешливо отозвался Альфонсо. — К Мигелю!
— Д-да, — тяжело ворочая языком, согласился Диего. — Она на тебя, М-мигель, см-мотрела, как на г-господа б-бога. А у т-тебя, видно, б-большой опыт?
На другой день Мигель принимал у себя новых друзей. Паскуаль и Альфонсо, сыновья бедных родителей, — в восхищении, богатый Диего хвалит вкус и роскошь дворца.
— Человек, обладающий твоими средствами, Мигель, может устроить себе жизнь не хуже нашего католического величества, — говорит Альфонсо, в третий раз накладывая себе на тарелку жаркое.
— Король наш, — подхватывает Диего, — да будет милостив к нему господь, а он к нам, сам себя обдирает, как луковицу. Еженедельно — праздник в Мадриде, и каждый последующий пышней предыдущего, и охота в горах Гвадаррамы, а по вечерам, поди, размышляет, когда же спадет с него последняя золотая чешуйка.
— А я защищаю нашего короля, — заявляет Паскуаль. — И делаю это охотно и всеми силами. Он на редкость благочестив. Путь его усеян добрыми делами. Утверждаю — он не только равен деду своему Филиппу Второму, но даже превосходит его в…
— Долгах, — сухо замечает Альфонсо.
— Де Аро — это вам не грабитель Лерма, который обчистил Испанию, как бандиты — деревенский дом. Маркиз де Аро — честный человек.
— Кто может утверждать это? Кто знает, сколько золота прилипает к его рукам, когда он подсчитывает государственную казну?
— Нет, Альфонсо, де Аро не повинен в том, что король беднеет, а Испания превращается в безлюдную пустыню. В этом виновата война, король то и дело посылает войска в Чехию, на помощь Фердинанду Второму, а это стоит уйму денег.
— Ошибка в том, — говорит Альфонсо, — что тридцать восемь лет назад Филипп Третий изгнал из Испании мавров.
— Нет, нет! — восклицает Паскуаль. — Это было правильно! С какой стати нам кормить неверных?
— Ошибаешься, дружок, — возражает Альфонсо. — Это их трудолюбивые руки кормили нас! К тому же все они давно крестились.
— Только для виду, Альфонсо. Мы пригрели змею на груди, и в один прекрасный день она ужалила бы нас.
— Настоящий виновник — этот проклятый Ришелье, — вступает в спор Диего. — Заглатывает наши заморские владения одно за другим, и теперь, когда от нас отторжена Португалия, нам остается пойти по миру. Кого прокормят камни, в изобилии произрастающие в обеих Кастилиях? Если б не Андалузия — Испания сдохла бы, как пес под забором. А мы — корми всю страну! Разве это справедливо?
Молчавший до сих пор Мигель заговорил:
— Вот вы толкуете — тому-то и тому-то нечего есть. Но ведь эта беда затрагивает только желудок.
— А разве есть что-нибудь, что мучит человека сильнее, чем пустой желудок? — спрашивает Альфонсо.
— Неутоленная жажда — напрасное желание, — быстро отвечает Мигель. — Я не желаю умирать, как все. Я жажду жить вечно. Жажду бессмертия. И что же мне делать с моею жаждой, с моим желанием? Могу ли я ходить по этой земле сложа руки? Могу ли молча смотреть, как вырастали на этой земле властители, святые, открыватели новых земель, завоеватели, полководцы, чья тень покрывала полмира, как отняли они у нас, у своих детей и внуков, всякую возможность отличиться?
— Как так? — не понял Паскуаль. — Ведь можно…
— Что можно?! — Мигель уже кричит, и слова его падают, как молнии. — Можно стать мирным обывателем в ночном колпаке, который чтит и блюдет мудрые и дурацкие законы страны, который в тишине плодит детей, который ползает не по жизни, а около жизни, как побитая собака, интересуясь только своим пищеварением, да еще тем, чтобы все видели его показную набожность и не замечали тщательно скрываемые мелкие, жалкие грешки! Вот что можно! Можно захлебнуться в посредственности, в гнусной обыденности! Что остается нам — нам, гордым или измельчавшим наследникам былой славы? Могу ли я сегодня отправиться в святую землю, чтобы во славе и чести сложить свои кости у гроба господня? Могу избивать неверных и окровавленным мечом гнать с Корсики сарацинов, как мой предок? Или переплывать океан, чтоб открыть Новый Свет? Могу ли я, после Тересы из Авилы и Лойолы, стать святым? Стать полководцем после Хуана Австрийского и командовать стадом нищих скелетов, которое зовется «испанская армия»? Я вас спрашиваю — могу ли я вообще совершить хоть что-нибудь, что достойно мужчины и дворянина?
Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина.
— Он прав, — помолчав, говорит Диего. — Все великое уже совершено до нас. Нам остается… А что нам, собственно, остается, черт возьми?
— Посредственность, — отзывается в тишине Альфонсо.
— Или, — медленно выговаривает Мигель, — или найти какой-то новый смысл жизни.
Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром:
— Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо, вдохнуть в него иную душу, душу, подобную твоей собственной…
— Ересь! Ересь! — завопил Паскуаль.
— Молчи, — обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля:
— А каков смысл, какова цель твоей Жизни?
Мигель бледен; он тихо отвечает:
— Я еще сам не знаю. Знаю одно — тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки — через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка — это смерть.
Все помолчали, потянулись к вину.
Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой.
Вот, говорит он себе, четыре алчущих души — и до чего же различны!
Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет — тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой — и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба!
Альфонсо, светский человек и практик, — хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней — отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв — и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, — до этого вам никакого дела нет.
Диего — совсем простенький случай. Как всякое животное. Растет, ест, толстеет, спит, прелюбодействует, пьет, лентяйничает, а насчет того, чтоб что-нибудь желать… господи, зачем? У отца богатые поместья. Когда-нибудь они перейдут к нему. У отца усердная и тихая жена. Когда-нибудь такая же будет и у него. И детей он воспитает по разумению своему, чтоб секли подданных и заставляли их работать — так же, как это делал его отец, как будет делать он сам.
О Грегорио, мудрый старик, ты видел этих людей насквозь!
А я, владелец тысяч душ и мешков золота, говорит себе Мигель, я кажусь себе в их обществе отверженным. Я горю. Сердце горит и душа… Они знают, чего хотят, что ждет их в жизни, а во мне кипит кровь без размышлений, бесцельно… Сегодня восхищусь чем-нибудь, чтоб завтра отринуть. Я слеплен из сомнений и вопросов. Столько хочу, а не знаю, что и как. Столького жажду — и не знаю чего…