Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры

ModernLib.Net / Историческая проза / Томан Йозеф / Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Чтение (стр. 4)
Автор: Томан Йозеф
Жанр: Историческая проза

 

 




В ритме латинского гекзаметра вышагивает Мигель по патио. Солнце клонится к закату. Загорелая детская рука просунулась сквозь решетку двери, и к ногам Мигеля упал камень, обернутый бумажкой.

Мигель развернул ее.

Нацарапанное свинцовой палочкой, корявыми буквами на грязном листочке — как прекрасно оно, первое любовное послание!

«Как стемнеет, приходи к платану в конце аллеи. Инес».

О, королевская грамота, священное писание — каждая черточка в нем означает сладостный выбор, каждая кривая буковка — ступенька лестницы Иакова, достающей до небес!

В то время как Мигель не сводит глаз с песочных часов, добрый сторож Бруно передает донье Херониме записочку Инес, изъяв ее из шкатулки Мигеля. Госпожа приняла решительные меры.

Вскоре уже заложена карета, и она увозит Инес, в сопровождении Петронилы, в дальнее имение дона Томаса под Арасенскими горами; а Мигель торопливо доедает ужин, готовясь ускользнуть на свидание.

Темнота пала быстро — небо обложили тучи, пошел дождь.

Совесть черней оперения ворона, трепещет душа, но сердце полно решимости — крадется Мигель в темноте под ливнем. Дождь хлещет, со всех сторон под платан, и вскоре бархатный камзольчик Мигеля промок насквозь, прилипли ко лбу мокрые волосы, в башмаках хлюпает вода. А небо, раскрывшись настежь, все изливает на землю потоки вод.

Приди, о приди, прекраснейший из цветков в долине реки, лети ко мне, голубка моя, ибо я изнемогаю от нетерпения! Пади, о звезда, на сердце мое, слети на ладони мои, стрекоза!

Но проходят минуты за минутами, капли времени состязаются с дождевыми каплями, а Инес не приходит.

Дождь усиливается, ожесточается, вот уже сыплет град, побивая колосья, насекомых, птичьи яички.

Ночь улетает вдаль, подобная вспугнутой сове, а Мигель все стоит под платаном — один, во тьме и в отчаянии, что она не пришла.

Терзаемый гневом и унижением, дрожа от стыда и холода, плетется Мигель домой.

У ворот возникает тень, хватает его за руку, тащит к замку.

Бруно! Ах, так — значит, и сегодня за мною следили! Ну, ладно же Я не поддамся. Плакать не стану. Не покорюсь.

Восстану не только против матери — против всего мира, пусть обманут и предан — не допущу, чтоб со мной обращались, как с узником!

Приведенный к матери, Мигель строптиво стал перед нею и, отбросив ладонью со лба мокрые волосы, вперился в нее дерзким взглядом.

— Где ты был сегодня вечером, Мигель? — мягко спросила донья Херонима.

— Не скажу!

— Ты ждал напрасно. Она не могла прийти. Я отослала ее далеко. Не позволю, чтобы тебя сбивали с пути…

— Вот как?! — вскричал сын. — Вы за мной подсматривали! И ты услала ее? Так вот почему она не пришла… Зачем ты так поступила со мной, матушка?

— Мигель, ты должен служить богу.

— Инес должна вернуться!

— Она никогда не вернется. Ты больше ее не увидишь.

— Но это подлость! — в ярости топнул ногой Мигель. — Я хочу, чтоб Инес вернули!

— Разве ты здесь распоряжаешься? — строго одернула его донья Херонима.

— Да! — Мигель сбивает с подставки большую вазу и топчет ее осколки. — Прикажи, чтоб Инес привезли! Сейчас же! Сегодня!

Вырвал руку из руки матери, охваченный бешенством, рвет в клочья ее кружевной платочек, кричит:

— Слушай же правду: не бога люблю, а Инес! И не желаю больше терпеть, чтоб за мною подглядывали! Если Бруно еще раз потащится за мной — убью его, а Инес…

— Ни слова более! Твое сопротивление напрасно. Я обещала тебя богу — и богу отдам!

— Нет, нет, никогда! Я не буду священником! Слышишь? Не буду! Вырасту — женюсь на Инес, убегу от тебя…

— Не подчинишься?

— Не подчинюсь!

Донья Херонима, схватив сына за руку, потащила его в свою спальню. Рывком отдернула занавес с картины, воскликнув:

— Вот что тебя ждет!

Страшный суд. За мглистыми облаками вырисовывается божий лик. По бокам престола господня парят сонмы серафимов и херувимов; трубя во все стороны света, они возвещают Судный день. Встают из могил мертвецы, тянутся к престолу вечного судии, а тот мановением десницы отделяет отверженных от спасенных. О, отверженные! Белеют тела осужденных в царстве сатаны, извиваются на крючьях дьяволов, корчатся в языках пламени, иных растянули на дыбе, их рты Окровавлены, вырваны языки, иные бьются в котлах с кипящим маслом, их сжатые кулаки и раскрытые рты вызывают представление о душераздирающих воплях и стонах мучимых.

Мигель невольно подходит ближе, ближе…

Сколько ужасов! Вот дьяволы когтями терзают тело женщины, вот исчадия ада ломают кости мужчине и сдирают кожу со спины, другому пробивают череп гвоздями — а вот мальчик, и дьявол с шакальей пастью рвет его внутренности, и глаза мальчика, залитые кровью, кричат от боли и ужаса.

Мигель, потрясенный, не отрывает от него расширенных глаз, дрожащей рукой указывая на его лицо. О, оно знакомо ему по отражениям в зеркалах матери — это его собственное лицо!

В этот миг и донья Херонима улавливает сходство между юным грешником и сыном — она бледнеет и тяжко глотает слюну с привкусом желчи.

— Это — я! — еле выговаривает Мигель. — Видишь? Это я!

— Нет, нет! — в ужасе кричит мать и оттаскивает сына прочь. — Это не ты, не ты!

— Ах, нет, это я! Ты ведь тоже узнала…

— Нет, нет, ничего я не узнала! — плачет донья Херонима.

— Зачем же ты тогда плачешь?

— Я плачу над тобой, — отвечает мать, стуча зубами в тоске и тревоге.

Мигель снова подбежал к картине.

— Господи на небеси! Рвать мои внутренности! Сколько крови! Как это, наверное, больно!

Собрав все свои силы, мать уводит сына из спальни.

— Мигелито, душа моя, это лишь случайное сходство, оно ничего не значит…

— Но это несомненно я! — И мальчик разражается отчаянными рыданиями. — Не хочу, чтоб меня мучили! Мне страшно!

— Я знаю — ты будешь моим послушным мальчиком, правда? И тогда тебя не будут мучить!

Мать и сын падают на колени перед Мадонной, соединяют слезы и молитвы в один поток жаркой мольбы.

День уже расцветает розовым цветением, на окна садятся птицы, распевая хрустальную утреннюю песнь, а мать и сын не видят этой красоты, над их головами сгустились темные тучи страха.



Ни человечье, ни божье слово не могли бы лучше показать Мигелю тщету всего и поразить его душу глубже, чем картина Страшного суда.

В мыслях и чувствах Мигеля не бывает середины переступи грань — и его бросит в одну из крайностей.

И снова стал он в ряды божьего воинства, все дни проводит в страстных молитвах, совершенно забыв об Инес, которая, по мнению Трифона, была ловушкой дьявола, по мнению же матери — помехой в осуществлении ее великой клятвы. Горечь желчи и смрад серы, льющейся на кровавые раны осужденных, залили, затопили испытанное Мигелем телесное наслаждение.

Падре Трифон посоветовал донье Херониме взять Мигеля в Севилью, чтобы показать ему процессию кающихся в Страстную пятницу Мигель пришел в восторг, и мать согласилась, думая: он идет по пути, на котором я хочу его видеть.

Отцы церкви отметили, что в последнее время в народе усилился бунтарский дух, а посему необходимо устроить в этом году процессию кающихся более устрашающей, чем прежде. Пусть видит чернь могущество святой церкви, которая может изгнать из своего лона любого, кто придется ей не по нраву (но чье имущество ей придется по душе), и заставить светскую власть — самой оставаясь в тени — отправить несчастного на тот, по слухам лучший, свет.

Город взбудоражен.

Полиция святой инквизиции, монахи, солдаты, жирные горожане, простой народ, ради которого и устраивается сей жуткий спектакль…

Девушки с высокими гребнями в волосах подобны подсолнухам на тонких стеблях — яркие цветы, закутанные в траур черных кружев.

За ними по пятам целыми стаями следуют франты, звеня шпагами, бросают к ногам красавиц цветы и слова восхищения.

Крестьяне расположились лагерем на ступенях храмов и дворцов, бродячие псы вертятся у них под ногами.

У колонн на ступенях родового дворца стоят донья Херонима и Мигель, окруженные телохранителями; тут же их дворецкий Висенте. Толпа теснится к ним вплотную.

Узкая улица тонет во мраке, гудит тысячеголосым нетерпением.

Вот хлынул в улицу гром барабанов — темнее ночи, печальнее плача.

Ра-та, ра-та, там. Ра-та, там.

Вспыхнули факелы на фоне черного неба, обрисовав очертания огромного креста, несомого во главе процессии кающихся.

Смолкли барабаны, и зазвучал хор монахов:

«Miserere nobis, Domine!»[3]

Явление первое: повозка с изваянием Мадонны.

Толпа падает на колени. Благоухание льется с цветов жасмина, осыпавших статую святой девы. Во всей своей чудовищности развертывается волнующее зрелище: ряды монахов, чад факелов, давящее молчание и распятый спаситель, из ран которого стекает почерневшая кровь.

Следом, под своими хоругвями, идут члены святых братств — в белых, коричневых, черных рясах с капюшонами, — несут в руках зажженные свечи.

При виде этих смутных фигур в остроконечных колпаках с черными отверстиями для глаз у Мигеля перехватило дыхание. Фигуры без лиц, без ртов, без лбов — только глазницы над раскачивающимися в такт шагов призрачными скелетами в саванах…

Гремит в пространстве ночи хор кающихся:

— Отпусти нам грехи наши, господи!..

Медленно бредут эти безликие чудовища, неся на плечах бремя своих прегрешений. Голоса их глухи, словно голоса мертвецов, — они льются вдоль улицы, не рождая эха, и у зрителей спирает дыхание.

— Помни всяк, что прах еси и в прах обратишься!

Мигель дышит хрипло, в горле его пустыня. Какой ужас — разглядеть под розовым лицом ощеренные зубы смерти, под улыбкой — загробный оскал! Тело становится тенью, плоть рассыпается в прах, и ветер развеивает его во все стороны…

Увянут, опадут лепестки цветов, деревья сгниют и повалятся, слова растают в воздухе. Ничто. Жизнь? Зарождение, рост, цветение, плод, увядание, гибель. И все же — год за годом бросают в землю зерно! И все же — не перестают рождаться люди! Жизнь неистребима!

На дне того, что длится, — но что же длится, кроме тебя, о боже строгий! — черная тьма, шаткие тени с пустыми глазницами, жалобы, плач и бледное пламя свечей…

Новые и новые ряды проходят улицей, несут святые мощи, у пояса кающихся — огромные четки, на устах — жалобные псалмы, — идут обнаженные по пояс, стегая друг друга розгами.

— Укрепи меня, господи, в покаянии моем!

Приближаются осужденные святой инквизицией — обреченные костру.

Они идут, окруженные стражей; цепи на их ногах, на руках — оковы. Одеты они в санбенито — позорные желто-красные одежды смертников.

Впереди — еретики, читавшие и укрывавшие запрещенные книги. Они двигаются равнодушно, упорно глядя себе под ноги, не поднимая голов — словно глухие, словно лишенные чувства.

За ними — два изможденных крестьянина, посягнувших с голодухи на оливы самого епископа.

В повозке палача везут женщину — волосы ее всклокочены, платье изодрано. Воздев скованные руки, она рыдает:

— Детей отняли, мужа замучили, палачи вы, не христиане!

— Барабаны! — звучит приказ.

Но высокий голос женщины взлетает выше глухой барабанной дроби, он как крик подстреленной птицы:

— Днем и ночью били меня железными прутьями, выжгли глаза, раскаленные гвозди вбивали мне в бок, волосы рвали…

Голос слабеет, удаляясь, — вот заглушили его барабаны.

— В чем провинилась эта женщина? — спрашивает обрюзгший горожанин, стоящий в толпе.

— Кто-то донес на нее, обвинив в заговоре против святой церкви, — объясняет низкорослый человечек…

— Проклятые гниды, эти шпионы, — злобно ворчит горожанин. — Сжечь бы их самих! Скажите, сеньор, не прав я?

— Всяк зарабатывает как может, — уклончиво отвечает человечек.

— Как? Ты заступаешься за шпионов? — изумляется горожанин. — Может, и ты такой же? Эх, болтаю я…

Толстяк попытался отойти от опасного соседа, но толпа так густа, что ему не сдвинуться с места.

На следующей повозке — стройная фигурка. Девичье лицо сияет юностью. Кольца волос прихотливо обрамляют лоб, в глазах — ночь, черная, как блестящее вороново крыло. Это Дора, самая красивая цыганка Трианы. Pactus diabolicus — сожительствовала с дьяволом.

— А у сеньора сатаны губа не дура, — бормочет толстый горожанин. — В жизни не видел более прекрасного создания. Взгляните на шею — стройна, как у лебедя, ей-богу, я и сам бы не отказался…

— Ваша милость забывает, что вожделеть к еретичке — тоже ересь, — хихикнул человечек.

Горожанин испуганно:

— Да черт с ней! Отдалась дьяволу, так пусть идет к нему…

Цыганка гордо несет свою голову, под рваным санбенито вырисовывается великолепная грудь.

Иезуиты, сопровождающие повозку, смотрят на нее змеиным взглядом и, прикрывая глаза, хрипло выкрикивают:

— Молись, блудодейка!

Наложница сатаны не слушает каркающие голоса, глазами она ищет кого-то в толпе. Быть может, возлюбленного, чтобы в последний раз обратить к нему белозубую улыбку?

Мутнеют взоры мужчин — воображение их рисует такие картины, которые привели бы их на костер, умей святая инквизиция читать мысли. Тучные горожанки от зависти кусают губы, призывая огонь и серу на гордую голову девушки.

За цыганкой везут старого еврея.

Он стоит в повозке, скрестив руки на груди, и губы его шевелятся — он ведет беседу с кем-то в вышине небес. Голос его тих, далек от земли — голос одиноких шатров и пустыни, где ничто не растет, ничто не шелестит, не пахнет, где сидит у горизонта неподвижная мысль, неподвижный и вечный взгляд:

— Вложи персты в раны мои, господи. Зри мою грудь, прожженную насквозь, мои болячки и язвы мои. Суди моих палачей, Адонаи!

— Повесить еврея! — раздаются голоса. — Ты не стоишь даже пламени!

Мигель бледен, сердце его замирает в страхе. Сколь могуществен господь! Сколь строг он и свиреп… И безжалостен! Никто не уйдет от гнева его. Нет укрытия от его очей, нет спасения от его десницы, нет такого места, куда не достигал бы его бич.

В следующей повозке — дородный мужчина.

Ах, это тот работорговец с постоялого двора «У святых братьев», Мигель узнает его, это дон Эмилио Барадон!

В этот миг процессия приостановилась, и осужденный увидел Мигеля, протянул к нему скованные руки, закричал:

— Ваша милость! Вы узнали меня! Я Эмилио Барадон, вспомните постоялый двор в Бренесе! Крыса, которая убежала тогда, оговорила меня, все отобрали, мои корабли, мои дома…

— Молчать! — крикнула стража.

— Я не виновен! Заступитесь!

Сердце Мигеля дрожит, как осиновый лист, но пересохшее горло не в силах издать ни звука.

— Не отрекайтесь от меня, дон Мигель! Что же вы молчите? Спасением души вашей заклинаю — помогите!..

Забили барабаны, и толпа заслонила осужденного.

— Кто это был? — строго спрашивает донья Херонима в ужасе, что осужденный инквизицией молит о помощи ее сына.

— Это дон Эмилио, матушка, — лепечет Мигель, — в Бренесе, помнишь? Богатый купец и…

Он не договорил. Глаза его вышли из орбит.

В повозке палача показался перевозчик Себастиан, подданный его отца и друг Грегорио.

— Матушка! — в ужасе закричал Мигель. — Это ведь Себастиан! Наш перевозчик! За что такого хорошего…

Мать зажала сыну рот.

Себастиан, которого любит вся долина Гвадалквивира от Севильи до Альмодовара за честность и доброе сердце, стоит, осужденный, в повозке и молча, без единого движения, вперяет укоризненный взгляд в донью Херониму. Его обвинили в еретических речах. Грегорио долго просил за него дона Томаса и его супругу — напрасно. Дон Томас, как все, боится вмешиваться в дела святой инквизиции, донья Херонима тем более. Монах сумел передать весточку об этом в темницу Себастиану, вот почему он молчит теперь, только мирный, добрый взгляд его укоряет…

Мигель вырвался из рук матери.

— Себастиан! — кричит он. — Сжечь тебя! Но этого не может быть! Матушка, матушка, помоги ему! Спаси его! Что они все без него будут делать? Скорей, скорее же!..

— Молчи! — строго приказывает мать. — Домой, сейчас же домой!

Скрылся из глаз Себастиан. Зловеще стучат барабаны.

Мигель падает без сознания, его уносят в дом.

Пока призванный, врач приводит мальчика в чувство ароматическими солями, по улицам города тянутся все новые и новые повозки с людьми, которых ждет пламя костра.

Ужасное шествие закончилось.

— Великолепно, правда? — потирает руки низкорослый человечек, и его змеиные глазки алчно скользят по перстням толстого горожанина. — Не пойти ли нам по этому случаю выпить, ваша милость?

— Отчего же? — соглашается толстяк, но тотчас спохватился — этот человечек с лисьей физиономией и подлым выражением опасен своей болтливостью — и замахал руками. — Ах я дурень! Вот дырявая память! Ваша милость извинит меня, я должен зайти к больному родственнику. Жаль, а то бы я с удовольствием осушил бокал-другой!

Человек-лиса смотрит в ту сторону, в которую толстяк махнул рукой, и подхватывает:

— Так вам за реку? В Триану? Прекрасно! Мне туда же…

— В какую там Триану, — с трудом выговаривает толстяк, в мозгу его от страха уже черти пляшут — он не знает, как ему избавиться от этой пиявки, от этого вампира в образе ищейки… Чтоб скрыть свою растерянность, он принимается зажигать фонарь, но рука его дрожит, и кресало не сразу попадает по кремню. — Мне как раз в обратную сторону. Сожалею, что буду лишен вашего общества. Но мне пора — тороплюсь… Бог с вами, милостивый сеньор.

Толстяк ринулся со ступенек, как отчаявшийся — в пропасть, он проталкивается, продирается сквозь толпу, но увы — тощий призрак легко скользит в толчее по пятам своей жертвы, не упуская из виду огонек ее фонаря.

Ночные сторожа трубят четвертый час после заката, солдаты запирают на ночь улицы тяжелыми цепями.

Мигель, распростертый на своем ложе, смотрит в лепной потолок — на нем рельефно изображены плоды андалузской земли.

Воображение мальчика превращает густое переплетение виноградных лоз во вздутые жилы на телах пытаемых; виноградные гроздья — это куча вырванных человеческих глаз, дыня — череп, с которого содрали кожу, а хвостик дыни — гвоздь, забитый в череп… В окна вливается воздух, горячий, как кипящее масло. Тени мертвых парят над Мигелем, реют во мраке, и нет им ни утешения, ни надежды. Дымится лужа крови, и языки пламени лижут тела грешников.

Стонет Мигель, всхлипывает, и зубы его стучат в лихорадке.

Лекарь поставил пиявки на виски мальчика.

— Что сделать мне, господи, чтобы спастись от этих мук? — рыдает Мигель.

Плач приносит ему облегчение и сон.

Мать увозит сына в Маньяру.

— Матушка, я повинуюсь тебе! — обещает он, судорожно стискивая руку матери. Он бледен от волнения, от неистовой силы решения. — Буду служить только богу! Клянусь тебе — сделаюсь священником, слугою божиим!

Мальчик, истомленный, опускается на сиденье, карета с гербом Маньяра, покачиваясь, катится к северу по королевской дороге, а донья Херонима тайком утирает радостные слезы.



— Обручаюсь вам, донья Бланка, и подтверждаю торжественной клятвой, что, кроме бога и короля, принадлежу и до гроба буду принадлежать только вам, — говорит герцог де Санта Клара, преклонив колено перед девушкой.

— Обручаюсь вам, дон Мануэль, — потупив очи, откликается Бланка. — Я хочу быть хранительницей вашего дома, хранительницей огня в вашем очаге.

— Да поможет нам в этом господь бог!

В тот вечер, в начале декабря 1640 года, пылал огнями бесчисленных факелов летний замок дона Томаса на берегу реки.

Тяжелые ароматы, гирлянды роз покачиваются на легком ветерке, реют веера, подобные пестрым бабочкам, пряча и открывая женские улыбки. Кружево мантилий, кружево льстивых слов, путаница звезд на низком небосклоне и путаница галантных речей, цветы в волосах и на персях, золото тугих корсажей, душное дыхание ночи, тяжелое дыхание двуногих животных…

Взгремели гитары, приглашая к танцу.

Мигель с Трифоном гуляют по берегу.

— Имя этой звезды — Альдебаран? Падре Грегорио говорит — красивые названия придумали поэты.

— Нет, ваша милость, — хмурится Трифон. — Поэты — люди, отягченные грехами. Их речь — язык сатаны. Говорят о цветке, а думают о женских устах. Расписывают нежное чувство, а подразумевают непристойность. Остерегайтесь поэтов, дон Мигель. Моя бы власть — смел бы с лица земли все эти грешные стихи о любви.

— Но ведь и святой Франциск писал о любви…

— Да! — воскликнул Трифон. — А кто поручится, что и в его молитвах, под покровом святого вдохновения, не скрываются помыслы о женщине?

— Падре! — изумился Мигель. — Вы сомневаетесь даже в святом Франциске?

Желчь разлилась по лицу Трифона, окрасив его неестественной бледностью; под кожей скул перекатываются желваки, голос срывается от страстности:

— Да, сомневаюсь! Нам известна его жизнь. Кто единожды приблизился к женщине, кто хоть взглядом обнимал бока ее, кто вдохнул дыхание ее — тот отравил свою душу до конца дней. И хотя бы он ночи напролет бичевал свое тело — он лжет, лжет и будет лгать, ибо кто обжегся этим пламенем, погиб навеки, и продан дьяволу, и слово «любовь» в его устах означает — грех.

Трифон прислонился к платану, плечи у него опустились, как у человека, внутри которого все выгорело. Видит Мигель — на лбу священника выступил пот, как на лбу умирающего, а в воспаленных глазах мальчик увидел пустыню.

— Нет на свете чистой любви. То, что называют любовью, всего лишь похоть, инстинкт, влекущий мужчину к нечистому совокуплению с женщиной. Как у животных, так и у людей: все, что называют любовью, вертится вокруг пола, — пламенно продолжает Трифон.

Мигель слушает в ужасе. Значит, нет чистой любви, кроме любви к богу? Все — только грязь, непристойность, грех? И нельзя любить женщину, не испытывая чувства отвращения? Ужасно. Вся мыслимая красота любви — ложь, падение, греховность — не более!

Священник поднял глаза к замку, словно парящему на волнах гитарного звона, и вновь прорывается его фанатическая ненависть:

— Танцы! Сети дьявола! Вы видите эту пару? Он нашептывает ей ласковые слова. Смотрит на нее алчно, как хищник на добычу. Соблазняет. А она прячет под веером улыбку шлюхи, вожделеющей нечистого соития…

— Нет, нет, падре, она улыбается, правда, но в этом ведь нет ничего дурного. Она улыбается ему нежно, как дитя.

— Притворство! Фальшь! — скрипит зубами Трифон. — О, эти хищные обольстительницы, прекрасные, как цветы! Столетние распутницы с детскими глазами! Гнезда блуда, прикрытые кружевами! Помните, дон Мигель, — лучше не жить, чем жить в соблазне и грехе!

Ночь так горяча, что можно лишиться чувств. Всеми порами впитывает Мигель это знойное дыхание ночи, оно пригнетает его к земле силой странной, первобытной красоты. Но слова Трифона перебивают запахи земли и прорастающих семян. Столетние распутницы, кучи падали, повозки палачей — miserere nobis, Domine! Мигель мечется между землей и небом, между благоуханной духотой ночи и леденящей атмосферой чистоты и аскетизма. Грех. Соблазн. Ловушка.

— Можно ли, падре, избежать соблазна? — тихо спрашивает он.

Трифон прожигает взглядом душу мальчика, омраченную чадным дымом представлений о временных и вечных карах, и отвечает словами Евангелия от Матфея:

— Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя. Ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.

Трифон осеняет крестом голову Мигеля и быстро уходит.

Мигель возвращается к летнему замку. Душа его в смятении. Он расколот надвое. Ибо та девушка наверху, на террасе, — его сестра Бланка.

С террасы долетают до Мигеля тихие слова мужчины:

— Мне кажется, будто солнце само спустилось в ваши волосы, донья Бланка.

Тихий смех отвечает, манит. Это смех Бланки — и в то же время какой-то иной, Мигель никогда не слышал такого — это придушенный, огрубленный смех.

— Загляните в глаза мне, Бланка! — шепчет мужчина. — Лицо ваше ясно, как солнечный день, глаза мои переполнены вашей белизной, ваши ладони мягки и теплы, как лебяжий пух…

Лебедь! У Мигеля потемнело в глазах. Лебедь. Соблазн. Дьявольское наваждение. Прекрасная маска греха. Лицо Бланки — тоже маска греха. В смехе ее визжит похоть, скрипит бесстыдство. Губы ее расселись, как края раны, и источают ядовитый смех, он липнет к ушам, словно ил и болотная грязь…

Мерзко видеть сестру столь низко, у самой земли. Дьявол нашептывает ей в уши, подсказывает греховные желания, чувственность придавливает ее к земле, как нога — червя. Как она отвратительна в своей жаркой страсти, как стыдно за нее!

Духота ночи сгущается — уже нечем дышать. Мигель, с душою, отравленной словами Трифона, ловит ртом воздух, и вдруг бегом бросается на террасу.

Он ищет мать, которая, конечно, томится страхом и неуверенностью. Мигель бежит к ней, как к святой. Но мать в это время танцует, улыбаясь — пусть только из вежливости, — речам своего кавалера.

Мигель стиснул кулаки, слезы выступили у него на глазах. Лучше не жить, чем жить в соблазне и грехе!

Мигель бежит в ночь, вставшую на границе дня, в который Трифон отравил детскую душу своею ненавистью к жизни.



Он бежал, куда глаза глядят, и вот увидел себя на берегу, напротив островка, на котором в гордом одиночестве живет лебедь.

Сбросив платье, Мигель переплыл на островок.

Вот она, вот спит величавая птица, подобная белой невесте, такая чистая в своем одиночестве над зеленой водой.

«Ваши ладони мягки и теплы, как лебяжий пух…»

Проклятая нежность, проклятое тепло, проклятый символ греха! Ах, лучше бы Бланке не жить, и лучше бы мне не видеть тени желания на ее лице, лучше ослепнуть мне, не существовать! Вода глубока и безмолвна. Сомкнется беззвучно надо мной. Но богу это не угодно. Он карает самоубийство. Убить сестру? Нет, нет, эта вина еще тяжелее… Но как вытравить из души образ, наполняющий меня отвращением? Как одолеть дьявола, чья ухмылка чудится мне в цветах, в ароматах, ночной духоте, перьях лебедя…

О, лебедь! Бесстыдная птица, нежная плоть греха, искусительница, подосланная дьяволом! Уничтожить все, что меня соблазняет, унижает, отвращает от бога душу мою, которая жаждет быть чистой… Как мерзко развалился, бесстыжий, как непристойно, как пронизано лунным сиянием его белое оперение, как манит оно и притягивает руку мою — погладить! Нет, нет, не стану я гладить тебя, я уже не ребенок, я — мужчина и знаю, чего хочу, знаю свою цель. Никогда больше не будешь ты соблазнять меня и дразнить мои чувства…

Мигель набросился на лебедя — сухо хрустнула стройная шея, поникла гордая голова птицы. Стоит Мигель над мертвым лебедем и не радуется своей победе.

Вот убил я то, что меня искушало. И что же? Почему, убив лебедя, я не убил в себе женщину? Жена, жена — это слово, этот образ, это тлетворное видение по-прежнему со мной. Оно со мной, и оно сильнее, чем прежде.

Напрасно убил я, и пепла полна моя душа. Горечью обметало язык, и он иссыхает у источника новой боли. Боли от мысли, что, пока я жив, не одолеть мне дьявола. Его устроения старше земли под моими ногами, силы его владеют миром, он дает законы, по которым мне жить, хочу я того или нет.

Двенадцать созвездий, двенадцать апостолов, и ты, господи, надо всем. Ты, носящийся в облаке над водами, сходящий на землю в столпе дыма, ты, переливающий моря и передвигающий горы, ты вечно против всех человеческих устремлений. Никто никогда не собьет оковы, которыми сковала земля человека с самого его рождения. Одинокий, со слабой волей, я буду носиться по волнам жизни, бросаемый силами, могущественнее которых одна лишь смерть.

Суета сует и всяческая суета.

Лицом в траву упал Мигель и горько заплакал. Впиваясь пальцами в землю, рыдал он на ее лоне.

Природу тем временем объял глубокий мир. Светит луна, как лампада в безветрии — мирное око, излучающее серебряное спокойствие, и ночь матерински гладит пылающие виски Мигеля. Великая добрая мать ласкает свое дитя. И слезы вымывают боль, и в плаче смягчается жжение раны, и лоно земли заглушает рыдание мальчика.

Таким нашел его Грегорио — лежащим ничком на земле и плачущим; а рядом с ним — мертвого лебедя.

— Что ты делаешь здесь ночью, сынок? А что с лебедем? Он мертв? Плачешь по нем? Мертв… Бедный лебедь! Что с ним случилось? Неужели кто-нибудь убил его?

Медленно оторвал мальчик голову от земли, медленно поднял глаза на монаха.

— Я убил его, падре.

Грегорио с трудом удерживается от смеха. Чтоб Мигель, да убил? О нет! Но какое постаревшее у тебя лицо, сколько на нем морщин, душа моя! По этому лицу понял монах, что Мигель говорит серьезно. Нежно погладил он мокрые щеки мальчика.

— Значит, ты убил его, Мигель, — произносит он так нежно, словно перевязывает рану. — Ты сделал это не из каприза, не из своеволия. Я тебя знаю. Должно быть, что-то мучило тебя, что-то заставило тебя это сделать. Легче ли стало тебе теперь?

— Падре, падре! — И мальчик снова разразился рыданиями.

— Ну, хватит, хватит плакать, деточка. Я тебя понимаю. Перелилась в тебя чья-то ненависть, затопила душу твою, и не мог ты дышать.

— Да, да!.. — всхлипывает Мигель.

— Ты ведь освободиться хотел?

— Да, да, падре…

— Понимаю… — А голос монаха, как теплое молоко для пересохшей гортани. — Насилием не достичь столь высоких благ, как мир и покой. Только варвар идет к цели по крови. Убивать, Мигель, — не хорошее дело. Бог даровал жизнь комару, человеку, червю и лебедю. И даже у человека нет права отнимать чью бы то ни было жизнь. Убивая ядовитую змею или назойливого овода, ты защищаешь свою жизнь или свое здоровье. Но убить безобидную птицу? Уничтожить такую красоту?..

— Она искушала меня! — оправдывается Мигель. — Дьявол послал ее мне, соблазняя гладить ее перья, а я от этого испытывал греховное наслаждение…

— Если бы наслаждение было таким уж греховным, господь не дал бы нам познать его. Думаешь, бог сотворил мужчину и женщину для того лишь, чтобы они постоянно видели грех во всем, что несет нам жизнь?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25