— Ну и что же, пускай. Знал бы ты, какие господа таскаются от деревни к деревне! К примеру вот — севильский граф Маньяра. Говорят, он бродит где-то в этих местах. Разве честную жизнь ведет этот человек?
— Нет, — соглашается монах. — У этого малого, кажется, и чести-то нет. Обольщает всех женщин, убивает. Он — зло природы. Но ему покажут! Говорят, сам король возмущен его необузданностью и повелел схватить его. Санта Эрмандад рыщет по всей стране в поисках грешника.
— Как ты думаешь, что он сделает? Позволит себя изловить?
— Вряд ли. Денег у него много — ясное дело, удерет за границу. Там-то он будет в безопасности. А здесь ему не сносить головы.
— А может быть, — задумчиво произносит иудей, — этот Маньяра — несчастный человек… Что за жизнь без любви? Вот у меня дома жена, и я с радостью возвращаюсь к ней. А к кому вернется он? Не к кому… Собственно, нет у него никого на свете, монах… Это ли не ужасно?
Они замолчали. А Мигель все слушает…
Через некоторое время снова подал голос монах:
— Мне до вашего мессии дела нет, иудей, но думаю я, коли суждено ему искупить мир, то должен он родиться от большой любви.
— Как это тебе в голову пришло после разговора о Маньяре? — удивился еврей.
— Не знаю. Просто так — пришло, и все тут. Разве мысли всегда бывают связными?
— Да, кроме господа бога, никто не мыслит правильно, — тихо отозвался еврей. — Он единый мыслит, знает и может. Да святится имя его…
Иудей забормотал древнееврейский псалом, а монах, назло ему, завел «Отче наш» — чтоб поддержать свое достоинство.
Оба окончили свои молитвы, замолкли, и потный сон придавил их тела к доскам нар.
На другое утро, пораньше, Мигель приказал Каталинону седлать, и они поскакали к Барселоне.
— Мы покидаем Испанию, — заявил Мигель. — Скачи немедленно в Маньяру, передашь письмо отцу. Я подожду тебя в Барселоне. Да поспеши, ждать я не люблю!
Несколько дней скрывался Мигель в Барселоне в ожидании Каталинона, который привез из Маньяры золото и рекомендательные письма к банкирам в Италии, Фландрии, Германии и Франции.
«В пути ты не будешь испытывать недостатка ни в чем, — писал отец, — только богом тебя заклинаю, живи, как подобает дворянину, а не какому-нибудь искателю приключений. Не забывай родовой чести!»
«Не забывай бога!» — писала мать, и слова ее в отчаянии плачут с листа.
Мигель читает слова, не вникая в их смысл. Он прощается с родиной, прозябающей в тени чудовищных крыл церкви, инквизиции и ненасытного министра Филиппа IV — маркиза де Аро.
Презираю вас, сильные мира сего, ибо все вы — стяжатели и лицемеры! Презираю ваши костры, на которых вы заживо сжигаете людей, чьего имущества вы возжелали! Мутный мрак, из которого, подобно щупальцам осьминога, тянутся ваши жадные руки к чужому добру, ваши тайные суды, и пытки допрашиваемых, ваши скаредность, алчность, притворство — все это мне отвратительно!
Я ведь знаю — стоило отцу моему положить на ваши ненасытные ладони несколько мешков с золотом — и я был бы оправдан и свободен. Но такая свобода мне не нужна! Вы, конечно, станете тянуть с отца и за мое бегство, как тянете со всех за все. Ах, живописная родина моя! Я любил твои белые города, твои сады и струйки текучих вод, твою угасающую рыцарственность и расцветшую поэзию! Любил твои милые тихие дворики, зарешеченные окна балконов и арок, за которыми мелькают тени красавиц в кружевных мантильях. Прощай же, Севилья, город тысяч садов, и Гранада с каскадами журчащей воды, гордый Толедо над излучиной Тахо, что славишься чеканными светильниками, украшениями и мечами! Черное и золотое вино твое, родина, танцы женщин твоих, сладостно поющие голоса — все это я любил с тою же силой, с какой ненавидел тот мрак, из которого крысами выползают лживые доносчики. А я не хочу мрака и лжи — хочу ослепительного света, солнечного счастья, а ты не дала мне их, родная страна, страна Лойолы!
Мой Грегорио! Как хотел бы найти я такую любовь, какую ты для меня провидел! Но где та женщина? Где та любовь, что до краев наполнила бы мое сердце? Найду ли ее на чужбине, если на родине не нашел?..
— Пора на корабль, ваша милость, — нарушил его думы Каталинон, и вскоре оба были уже на борту трехмачтового судна, которое идет с грузом сандалового дерева в Неаполь с заходом на Корсику — ради Мигеля.
Отчалил корабль, шумно дыша поднятыми парусами.
У наветренного борта стоит Мигель, не отрывая взгляда от исчезающей земли.
В путь — к колыбели рода Маньяра, Лека-и-Анфриани! В путь — к Корсике!
В Кальви сошли с корабля, провели бессонную ночь в матросском трактире. Утром сели на мулов и двинулись в горы — туда, откуда пошли деды Мигеля.
Некогда — Мигелю было лишь восемь лет — захотел дон Томас получить для сына крест и мантию ордена Калатравы, и пришлось ему тогда отправить на Корсику послов, чтобы достали они доказательства знатности Мигеля. Генуэзский сенат поручил это дело своему комиссару в Кальви, и пятьдесят четыре свидетеля подтвердили, что «дон Мигель де Маньяра есть законный и правомочный наследник и сын высокородного Томаса, сына высокородного Тиберио, который был сыном высокородного Джудиччо и внуком высокородного Франческо ди Лека, графа Чинарка», а также что цепь эта, составленная из множества звучных имен, берет начало свое от «высокородного Уго ди Колонна, великого князя из ветви прославленного рода римских Колонна».
Свидетели присовокупили под присягой, что «все члены этих семейств, равно как и жены их, матери и бабки, пользовались преимуществами, привилегиями, освобождениями, почестями и достоинствами, принадлежащими на Корсике только особам высокого рода, далее, что никогда никто из них не занимался ремеслом или торговлей, живя благородно на доходы от своих владений, что никогда никто из них ни в чем не обвинялся и не подвергался расследованию со стороны святой инквизиции и что все они были издревле христианами чистой крови без примесей».
Ветвь этого рода, графы Чинарка, владели Корсикой в течение двухсот пятидесяти лет.
От ветви же Лека произошел знаменитый Матео Васкес, который под покровительством кардинала Диего де Эспиноса, председателя королевского совета и верховного инквизитора Испании, заметившего одаренность Матео и его приверженность к ордену, достиг исключительного положения среди духовенства страны. Вначале секретарь кардинала Эспиносы, затем архидиакон Кармонский, позднее севильский каноник и член верховного совета святой инквизиции, Матео Васкес был назначен его величеством королем Филиппом II генеральным секретарем Испании, и «через руки его проходили все наиболее важные дела мира». Сервантес, испрашивая ходатайство Матео Васкеса за христиан, попавших в рабство в Бурбании, писал ему: «О вас, сеньор, можно сказать — и я говорю это, и буду говорить, ибо верю в это, — что вами руководит сама добродетель».
Второй Матео Васкес ди Лека собрал письма своего знаменитого деда и под названием «О тщете славы в этом мире» издал их в 1626 году — в том самом, когда родился Мигель.
Припоминает Мигель славные страницы родовой хроники, и вся гордость и честь рода проходят перед воображением того, кто изгнанником возвращается на родину предков.
Дорога, поднимающаяся меж скал прямо в темно-голубое небо, пройдена быстро — и цель все ближе.
Среди скал, высушенных, выжженных солнцем дотла, приютилась деревня Монтемаджоре; здесь, под сенью ветшающих стен, скромно и тихо живут потомки предков Мигеля.
Замок Лека-Анфриани прост, беден, но исполнен вкуса; он господствует над деревней.
Слуга оповестил о прибытии Мигеля, назвав его полным родовым именем. И вот уже сходит по лестнице глава дома, раскрывая объятия редкому гостю и родственнику.
Мессер Джованни, называемый дома «шьо[17] Анфриани», кузен дона Томаса, — стройный человек с бородкой, тронутой проседью, и с горделивой осанкой. Он приветствует племянника пышными словами и обнимает его.
— Добро пожаловать ко мне — мой дом и я будем служить тебе.
После этого гостеприимство на деле.
— Зарежьте овцу! — кричит мессер Джованни в пустынные переходы замка. — Зарежьте для гостя самую жирную овцу!
— Зарежьте овцу! — повторяет приказ изнуренного вида майордомо на пороге кухни.
— Зарежьте овцу! — отдается эхом по переходам и по двору.
Испуганный повар бежит в деревню.
— Зарезать овцу, хорошо, а где ее взять? Найдется ли во всем Монтемаджоре жирная овца? И что придется хозяину отдать в обмен за нее, когда гость уедет?
«Овцу, овцу! — приглушенно разносится по деревне. — К мессеру Джованни приехал важный гость…»
А гость и хозяин сидят перед погасшим камином.
— Да, дорогой Мигель, по-нашему будет Микеле, знаешь ли, наш род всегда был из первых в стране. Фимиам славы… на поле чести… Ах, меч и кровь! Плохие настали времена — не с кем воевать, бог оставил нас милостью своей, ржавеют наши мечи… Занимаемся, знаешь, хозяйством, и я… А, вот и дочь моя Роккетта, она прядет, молится и ведет дом…
— Вы прекраснее дочерей Испании, донна Роккетта, — молвит Мигель.
Жестом королевы подала она руку для поцелуя и покраснела, нежная, белая девушка с пышными темно-каштановыми волосами, несколько строгим ртом и большими глазами.
— У вас девушки тоже прядут и укладывают пряжу в сундуки? — спрашивает она.
— У нас девушки наряжаются и распевают песни.
— Благочестивые песни?
— И безбожные тоже, донна Роккетта.
— Ужас, — качает головой шьо Анфриани. — Падают нравы в Испании. Наши братья забывают бога…
— Они живут, — возражает Мигель.
— А разве мы не живем? — гордо вопрошает мессер Джованни.
Простота и прекрасная строгость домашней жизни, союз смирения с гордостью, нужды с возвышенностью, скудости с чистотою мыслей.
Тихи шаги девушки, которая в честь гостя помогает накрывать на стол движениями жрицы.
Слова, чистые и точные, без скрытого смысла и ловушек, речь свободная и открытая, как ясный день над бело-серыми скалами.
Кувшин вина, кувшин ключевой воды, ячменный хлеб и жаркое из тощей овцы.
— Боже, благослови дары свои, от которых вкусим мы ныне по милости твоей!
— Ты дома, дорогой гость. Поединки, из-за которых вынужден ты бежать с родины, не роняют твоей чести. Победы тебя украшают. Кровь — цвет славы. Пробудь у нас год или десять лет. Ты дома.
И шьо Анфриани гордо принял дар Мигеля в виде мешочка с золотом.
Пока господа беседуют, Каталинон сидит один в своем чуланчике и раскладывает карты.
Семерка, девятка, двойка — брр, одни младшие карты! И так уже семь раз подряд. Дурной знак. Сдается, ждет нас здесь такая же пакость, как и всюду. Пора тебе, дружище, поискать лазейку, через которую можно будет удрать, когда туго придется, говорит себе Каталинон. Чертовски трудно будет искать дорогу в этих скалах…
Двенадцать раз обратилась над скалами ночь, и настал тринадцатый день, и сменила его тринадцатая ночь — ночь эта стала в судьбе женщины тем водоразделом, после которого ток жизни спускается уже по другому, более печальному склону.
Тринадцатая ночь — само предательство, само преступление и утраченная честь…
Мессер Джованни, не соскрести ли вам ржавчину с вашей шпаги? Не дать ли добычу оружию, что так долго бездействовало? Не призвать ли на голову злодея кровную месть?
Стисните зубы, сожмите кулаки, шьо Анфриани! Ваш племянник похитил честь вашей дочери. Более того, этот изверг не исполнит долга, налагаемого обществом, он не женится на Роккетте, ибо уже сегодня мысль о том, что завтра ему предстоит увидеть ее лицо при свете дня, внушает ему ужас.
Молчит мужчина, девушка плачет, и медленно поворачивается над скалами тринадцатая ночь.
Подобно двум дьяволам, летят во тьме Мигель и Каталинон на конях мессера Джованни к побережью. Скалы нависают над их головами, ветреная ночь провожает зловещим посвистом.
В маленьком портовом городке Червионе они взошли на рыбачье суденышко, и Мигель наполняет золотом пригоршню хозяина за провоз до Ливорно.
Серое утро висит над корсиканскими скалами, мессер Джованни рвет седеющую бороду, призывая человеческую и божью месть на голову Мигеля.
Мигель странствует по Италии.
Вокруг звучат томные стихи, звенят мандолины, льются песни.
Но Мигель резко отличается от своего окружения. Угрюмо-серьезный, мрачный, молчаливый — на фоне светлого неба человек, словно злой дух. Его черная душа, беспрестанно единоборствующая с божьими законами, витает над ним, подобная крыльям ангела смерти.
На этих берегах, где воздух напоен любовным томлением, трагедия Мигеля открылась во всем ее ужасе — трагедия жертвы собственного обаяния, удел которой — стать Агасфером любви.
В полумраке повозок под холщовым верхом находит Мигель — по запаху, по блеску очей — девичью свежесть; в окнах домов подмечает он лица цветущих женщин; у фонтанов и родников с восхищением следит за их антилопьей походкой; с балконов падают к нему сияющие улыбки — ибо жизнь коротка. Ловите, что можно.
Дурная слава Мигеля опережает его.
Вот картина:
Скачут два всадника. Позади — плач и проклятия, впереди — городок, названье которого повторено стократно.
Едет Микеле де Маньяра!
Городок захлебывается страхом, прячет голову в песок, прячется за скалой или под скалою — хочет стать невидимым, двери запираются на железные затворы, ключи поворачиваются в замках, матери спускают жалюзи, захлопывают ставни, мужчины точат кинжалы и шпаги, а девушки и женщины украдкой прикладывают глаз к щели в ставнях — посмотреть на это исчадие ада.
Покоя как не бывало — городок кипит, шумит, мечется в ужасе, разворошенный молвой, что летит от города к городу.
Хищник падает камнем. Наперекор всем сторожам хватает добычу, оставляя за собой слезы и кровь, и снова мчатся два всадника, через разбитые семьи, порванные узы любви, расстроенные свадьбы — сеятель зла породил несчастье и исчез в дорожной пыли…
Вот картина, повторяющаяся без конца, — картина, в которой меняются только женские лица.
Изгнанник, не занятый ничем, с карманами, полными золота, бездельник и насильник бешено мчится вперед, все дальше, все дальше, без отдыха, измученный непрестанной борьбой между непомерным желанием и жалким осуществлением его, отверженный, мчится все дальше, все глубже впадая в порок, падая ниже и ниже…
Он предпринимает новое приключение, не успев разделаться с предыдущим, — входит, пылающий, добивается цели и уходит, холодный как лед.
По трупам устремляется себялюбец к мечте о женщине, губит жизни, губит мирный покой женщин и девушек, разбивает семейное счастье. Покидает женщин, на глазах у которых — слезы от горя, на устах — проклятья и жалобы.
Он не знает смеха, не знает веселья, не знает радости. Раб собственной страсти, проклятый, чья ненасытная плоть бросает его из объятий в объятия, — он встает с ложа женщин, разочарованный, не насытившийся, с каждым разом еще более голодный и несчастный.
Сходится с женщинами, но не любит их. Ни одну не любит.
Любовь его — без любви и без радости. Он завоевывает женщин лестью, обманом, клятвами, золотом и силой. Ужасом веет от него, ужас — в нем самом, он ужасается сам себя, но, стремясь заглушить пустоту в душе, рвется к победам, напролом, через препятствия, через поединки, через кровь — и снова; летит метеором к цели, которая лишь возвращает ему чувство разочарования. Путь Мигеля отмечен слезами и кровью.
Лишь редко, очень редко оставляет он позади себя благодарность и любовь тех женщин, которым он мимолетной вспышкой своей дал представление о великой любви.
Годы бегут; после Италии — Греция, Триполитания, Тунис, альпийские страны, Германия, Фландрия, Франция — и напрасно Мигель все ждет от отца вести, что можно ему вернуться на родину.
Годы бегут; завершается пятый год со времени бегства, и Мигель ожесточается, грубеет.
Как? Неужто этот человек — сын испанского вельможи, слушатель севильской Осуны, будущий владелец Маньяры?
Этот хищник, который не любит людей, но которого душит одиночество, который бежит собственной тени, а по ночам — если он один — мечется, раздираемый сомнениями, мечтами и страхами? Страшные плоды приносит лицемерное воспитание Трифона, ибо оно убило в Мигеле-ребенке человека и возмутило его против всех и вся.
На исходе пятого года скитаний невыносимая тоска по родине охватила Мигеля. Словно контрабандист, пересек он границу Франции, за ночь перешел Пиренеи и, как вор, прокрался в родную страну.
И вот в городе Памплона, где некогда распутный дворянин по имени Иньиго Лопес де Рекальде божьим промыслом превратился в ужасного последователя Иисуса — Игнатия Лойолу, Мигеля догнало известие, что он помилован, и путь к возвращению ему открыт.
В тот же день он сел на коня и пустился в Севилью — старше пятью годами и тяжелее на целую глыбу злодеяний.
Возвращение блудного сына.
Сколько воды утекло за эти пять лет по речным руслам, сколько морщин вписала рука времени на лица, сколько грез зародилось, расцвело и увяло…
Слезящимися глазами смотрит на сына мать. Сколько золота выбросил дон Томас, чтоб добиться прощения сыну! Сколько светских и духовных вельмож округлило свои состояния в ущерб сундукам Маньяры! И вот наконец-то он здесь — единственный сын…
— Я плачу от радости, Мигель, от радости, что ты вернулся, — говорит мать, силясь улыбнуться.
В мыслях ее витают давние и, увы, напрасные мечты о том, чтобы стал Мигель слугою божьим. Но, скорбная, молчит мать, не упрекает ни в чем и всем сердцем приветствует сына.
— Бедный отец твой! Вот уже ровно год, как я его похоронила.
Удар жесток.
Человек, давший ему жизнь, человек, который был добр, жизнерадостен и мягок — отец, любивший сына простой, но великой любовью…
Мигель обводит комнату взглядом — нет, не раздадутся больше решительные отцовские шаги. Комната обеднела, потемнела, стихла и уменьшилась…
И я еще более одинок, с горечью думает Мигель, еще один человек покинул меня. Я стал беднее на одно сердце, на один ласковый голос…
Донья Херонима зябко кутается во вдовьи одежды, хотя на дворе знойный день.
— Лишь после его смерти удалось мне умолить судей, чтобы тебе позволили вернуться. Вернуться как наследнику отцовских владений, чтоб ты мог управлять ими, живя в Маньяре…
Смотрит Мигель на нее: черные, уже сильно поседевшие волосы, несколько морщинок не испортили красоты — она теперь новая, более серьезная, глубже хватает за душу. В ней — оттенок скорби.
— Боже мой, как ты возмужал, Мигель. Каким стал серьезным. Ты худощав и жилист, как отец. Лицо и движенья строги, как у отца, только глаза все те же…
…искрящиеся, чей неотступный взгляд завораживает, словно поглощает, мысленно добавляет мать. Ах, этот зрелый, этот смуглый мужчина — мой сын! Вертопрах, погрязший в пороках? Дуэлянт? Мало ли что выдумают завистники. Они лгут. Стократно лгут. Это мой единственный сын. И мать улыбается ему, гладит черные кудри.
Мигель сравнивает образ матери с тем, который отпечатался в его памяти, и он растроган. Растроган нежностью, которая ласкает, а не корит, не упрекает, не гневается, а только тихонько плачет и старается скрыть слезы.
Стыдом сдавило горло.
— Пойдем, матушка, — говорит он, стараясь подавить свои чувства. — Пройдемся по дому и сходим на могилу отца.
Они идут — дом и двор поворачиваются вокруг их оси.
Как здесь все мало, тесно, узко, как сковано все строгим ритуалом, старым, повторяющимся регулярно, без перемен. Крестьяне, завидев господ, избегают их. Разве сын не хуже, чем был отец? Погоняла Нарини мытарит людей все больше и больше, а сам богатеет. Для разгульной жизни дона Мигеля требуется много золота, и мы добываем его рабским трудом…
Кладбище. Под гранитной плитой покоится хозяин Маньяры, Ветер расчесывает ветви туи над могилой, шуршит кукурузой в поле за кладбищенской стеной.
Новый хозяин Маньяры стоит на коленях перед отцовской могилой. И вдруг замечает в изголовье мраморного надгробия крест. Нахмурившись, резко встает.
Опять он!
— Пойдем, матушка, — говорит Мигель, беря под руку мать.
— Ты останешься в Маньяре? — мягко спрашивает она.
— Нет, матушка. — Мигель избегает ее взгляда.
— Теперь ты здесь господин. Наследник отца. Надо бы тебе заняться хозяйством, — тихо уговаривает сына донья Херонима.
— Ты здесь госпожа, — уклончиво отвечает Мигель. — Я вернусь в Севилью.
— Зачем, Мигелито?
— Хочу доучиться, — находит отговорку сын. — Хочу, чтобы меня снова приняли в Осуну.
— Не имею права мешать тебе, — шепчет мать.
— Спасибо, матушка.
— Но ведь ты пробудешь здесь хоть несколько дней?
— Побуду до завтра. Но завтра… мне нужно…
Он поцеловал ей руки, и слезы опять выступили у него на глазах. Пошли. Мать не сводит с него взора.
— Куда ты смотришь?
— Не знаю…
— Ты словно глядишь в пустоту, мой мальчик. Что же ты видишь?
— Ничего, матушка.
— Тебе чего-нибудь не хватает, Мигелито?
Он обратил к ней налившиеся кровью глаза, но усилием воли погасил их неистовый блеск.
— Нет, матушка, ничего…
— Женщины? — тихо спросила донья Херонима.
Он выпрямился и как бы заледенел.
— Нет. Отнюдь, — ответил резко. — У меня есть все, чего я желаю.
— Ты бледен, угрюм. Тебя ничто не мучит?
— Нет, ничего.
— Не забываешь ли бога, сын? — с внезапной строгостью произнесла донья Херонима.
Лицо его исказилось от боли.
— Нет. Он сам старается, чтоб я его не забывал. Сам постоянно напоминает мне о себе. Нет, я не забываю о нем. И не забуду.
Мать, уловив в этих словах недобрый призвук, удивленно подняла на сына глаза, но он прибавил шагу.
— Дон Жуан возвращается!
— Какой дон Жуан?
— Да Маньяра! Забыли?
— А, помню, помню…
— Наверное, он уже здесь. В городе об этом только и разговоров. Присматривайте за женой, сударь. Не спускайте глаз с дочери, если у вас есть дочь.
— Наши женщины, кум, гранит!
— Дьявол и скалы ломает, а Маньяра — сам дьявол.
Тревожная весть о возвращении Мигеля разносится по Севилье, как звон набата при пожаре. Город крайне возмущен. Дворянин, опозоривший свое сословие, человек, которому нет места нигде. Отверженный. Зачем он вернулся?
— Ну и подумаешь, — вслух говорят мужчины, а из уголков их душ высовывается призрак опаски.
— Интересно, каков он? — украдкой шепчут женщины.
Бродит вокруг дворца Мигеля Трифон, закутавшись в плащ по самые глаза. Сколько лет моей жизни посвятил я этому человеку. Ах, чего бы я не дал, только б вернуть его церкви!
Трифон, еще более высохший за эти пять лет, коварно плетет сеть для золотой рыбки. Он не теряет надежды. А что, если вдруг поймает?..
— Не пойдешь!
— Пойду. Не могу не пойти.
— Ты выйдешь замуж за сеньора Нуньеса. Три года он предан тебе, три года ждет, три года ты молчишь. А теперь говоришь — не выйдешь за него, и бежишь встречать подлеца, который осквернил тебя! — хрипло кричит Паскуаль.
Но Мария выскальзывает из дому и бежит к Хересским воротам.
Она все так же прекрасна, только еще нежнее, и все так же верна.
Хоть увидеть его, любимого…
Нет, ничто не забыто! — сжимает кулаки Изабелла.
Время не загладило ничего. Что болело тогда, болит теперь еще больнее. Ненавижу его потому, что все еще люблю. Что останется мне? Жить в тени и следить, как, по моленьям моим, карает его господь!
«У херувима» только и разговоров, что о возвращении Мигеля.
Николас Санчес Феррано не отходит от двери, словно каждую минуту ждет, что она откроется под нажимом руки Мигеля.
— Он должен объяснить мне — почему же сам он изменил своим высоким принципам! Мог быть искупителем и спасти нас, и вот возвращается подлецом… Ох, бедная моя голова! За что же мне ухватиться, если он покинул меня — тот, о чьих словах я думаю вот уже пять лет день за днем! Я жирею. Тучность мешает дышать мне, я старею, и мне нужен пример добродетельной жизни. Кто же подаст мне этот пример, коли нельзя уже положиться даже на дона Мигеля?
— Молчи, пьянчужка! — прикрикнул на него Вехоо. — Тебе уж никто и ничто не поможет.
— А я все еще верю в него, клянусь! — божится Николас. — Как в звезду Вифлеемскую, верю в него…
Девки расхохотались.
— Я слышал, что вы приезжаете, ваша милость. Но никогда бы не подумал, что вы станете разыскивать меня.
— Почему ты обращаешься ко мне на «вы», Грегорио? — угрюмо спрашивает Мигель.
— Я не смею…
— Лжешь. Тебе стыдно за меня, падре.
Монах молчит.
— Тебя первого хотел я увидеть, — тихо произносит Мигель.
— Почему, осмелюсь спросить?
Потому что я потерял отца. Потому что потерял самого себя, думает Мигель. Потому что только с тобой, мой невзрачный старик, я не чувствую себя одиноким, только тогда я чувствую, что есть кто-то, кто дорог мне, кого я люблю…
— Сам не знаю, — отвечает он вслух. — Просто пришло в голову повидать тебя.
Старик понял чувство стыда, скрытое притворством, и поднял руку — погладить Мигеля по щеке. Но рука опускается, старик избегает взгляда Мигеля.
— А ты действительно не умеешь притворяться, — с восхищением и горечью говорит Мигель. — Ах, не отвергай меня прежде времени, падре!
— Больно тебе, Мигелито? — разом меняется монах, и уже вся человеческая участливость звучит в его голосе.
— Нет, нет, — сурово отвечает Мигель. — Не будем сегодня об этом. Приходи ко мне, падре. Побеседуем. Быть может, я захочу исповедаться…
— Приду, — низко склоняется монах. — Приду с радостью.
»…что Ваша милость вернулась в наш город, для меня — настоящая радость. И я почту за честь, если Вы посетите мой простой дом, посмотрите сына моего, чьим крестным отцом Ваша милость соизволила стать…
От всего сердца призываю, друг, благословение божие на Вашу благородную голову.
Бартоломе Эстебан Мурильо».
Гости во дворце Мигеля.
— Мы, старые твои друзья, приветствуем тебя в городе городов. Будь здесь счастлив, Мигель! — ораторствует Альфонсо. Давно отвергнутый Изабеллой, он забыл о своем соперничестве с Мигелем.
— Счастлив… — тихо повторяет Солана, которая успела превратиться в красавицу, и с восторгом смотрит на Мигеля.
— За счастье! — восклицает Диего, чокаясь со своей женой Кристиной.
— Удерем от старости! — смеется Вехоо, ныне первый актер в Севилье, в то время как бывшего актера Капарроне изменчивая судьба поставила на место Вехоо — сторожем к лошадям.
— Нет, мои дорогие, от старости вам не убежать, — улыбается Грегорио. — Живем мы в семнадцатом веке — веке бедствий и страха. Одни хиреют от недостатка, другие от страха перед завтрашним днем. Увядает наша мировая держава, и мы с нею…
— Мы забываем бога, — подхватывает желтый, исхудавший Паскуаль — по бедности он оставил университет и сделался писарем на городской таможне.
— Зато бог не забывает нас! — разглагольствует Альфонсо, чьи речи изрядно отдают вином. — Он позволяет нам жить так, как мы желаем…
— Жить! — кричит опьяневший Диего. — О, жить — это ведь не только трудиться, но и радоваться!
Диего и Альфонсо — уже бакалавры Осуны.
— Ты — счастлив? — спрашивает Мигель, обращаясь к Диего.
— Более чем счастлив! — повышенным тоном отвечает тот. — Вот он, источник счастья моего — моя жена! Жена, красивая, добрая, верная…
Зависть шевельнулась в сердце Мигеля. Это сейчас же подметил хмельным своим взглядом Диего.
— Завидуешь мне, дон Жуан? А я рад, что ты мне завидуешь. Видали — вот он, господин над всем и вся, путь его усыпан розами, полмира служит ему, а счастья он не может купить, и завидует мне…
— Перестань, Диего, — шепчет мужу Кристина.
— Нет, сердца человеческого ему не купить! — гнет свое Диего. — Его мрачная слава коснулась небес, его гордость еще не встречала отпора, но встретит и спотыкнется… Эй, сюда посмотри, смотри, вурдалак, на жену мою Кристину — здесь ты погоришь! Ты желаешь ее — по глазам твоим вижу, что желаешь, но она устоит! Она — неприступная твердыня, И остается тебе только завидовать, завидовать…
Альфонсо и Вехоо выводят Диего, испуганная Кристина бежит за ними.
Солана в смятении смотрит на Мигеля — лицо его темно и зловеще.
— Самая жестокая борьба, друзья мои, — мягко произносит Грегорио, — это та, которую ведет человек с собою самим. Это — единоборство плоти и духа. И все пути усеяны страданием и скорбью, но только скорбь ведет к подлинному познанию. Вспомните, дорогие, стих поэта Фернандо Эррера: «Скорбь ушла, и я уже знаю, что есть жизнь».
Черной ночью движется тележка к воротам. На тележке — укрытый труп Кристины.
Висенте подталкивает тележку сзади, чтоб покойница была у него перед глазами, а не за спиной. Каталинон тащит тележку спереди.
Ветер воет в чердаках.
В воротах их останавливает стража.
— Люди графа Маньяра? Ха, так всякий может сказать! А чем докажешь? По серебряной монете на каждый палец? Гром и молния, вот это доказательство! Этого вполне хватит. Да, но у меня две руки… Ах, на обе? Отлично! Теперь ясно, что вы люди графа Маньяра. Эй, там, откройте ворота!
Тележка скрывается в темноте за чертой города.
Начальник стражи спрятал монеты, и тогда лишь спохватился:
— Эй, вы! А что вы везете?
Тихо. Только поспешный удаляющийся стук колес по камням королевской дороги.
Тьма — густая, как каша. Облепляет со всех сторон. Трус Висенте стонет от ужаса.
— Может быть, довольно мы отошли, Каталинон?
— Нет. Надо добраться до карьера.
Пройдя еще немного, свернули с дороги, сбросили тело в песчаный карьер и кое-как забросали песком.
Тележка возвращается к городским воротам.
— Что мы везли? Да так, всякую старую рухлядь. Нехорошо держать ее в городе, сержант.
А теперь, после этой грязной работы, стаканчик вина. Висенте пьет, как никогда не пил. Страх иссушил его гортань, трусливой душонке необходимо залить искры укоров совести.