«Исповедь» названа в подзаголовке «Вступлением к ненапечатанному сочинению». В конце Толстой говорит о «следующих частях сочинения», которое, «если оно того стоит и нужно кому-нибудь, вероятно будет когда-нибудь и где-нибудь напечатано». Следующие части — это религиозно-философские трактаты «Исследование догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение и перевод четырех евангелий». Но фактически «Исповедь» — это вступление ко всему последующему творчеству Толстого, к «Смерти Ивана Ильича», роману «Воскресение», к обличительным статьям, за которые в 1901 г. синод отлучил великого писателя от церкви, а черносотенцы угрожали физической расправой.
В «Исповеди» Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в середине 70-х годов и предшествовало коренному изменению его взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60-х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70-е годы ему стало ясно, что семейное счастье было для него мнимым, или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных катастроф.
В трактате «В чем моя вера?», созданном сразу после «Исповеди», Толстой писал, что «все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника» и лишь революционеры, считающиеся самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми, являются «лучшими людьми нашего времени» и хотя не принимают главной основы христианской веры — непротивления злу насилием, но не покоряются «безропотно тому, что велят, и потому это — единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, — единственные верующие люди» (т. 23, с. 447–448).
В «Исповеди» Толстой рассказывал о себе, но, конечно, не свою биографию. Писалась книга о духовном переломе, о том, как он, здоровый, благополучный, счастливый человек и знаменитый литератор, увидел бессмыслицу всей своей жизни, пережил мучительный кризис и нашел выход в новом миросозерцании, новом взгляде на жизнь.
Он рассказывал не все, а лишь то, что связано в его жизни с верой и неверием, т. е. с признанием или отрицанием высшего смысла человеческого бытия. Сравнивая «Исповедь» Толстого с ныне хорошо известной всей историей его жизни и творчества, нельзя не удивиться жестоким приговорам, какие он выносил сам себе. На первых же страницах он «признавался»: «Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал». С точки зрения биографа, это неверно. Речь ведь идет о человеке, жизненным и писательским девизом которого с молодых лет была правда и которого прежде всего отличала, по словам проницательного современника — Н. Г. Чернышевского — «чистота нравственного чувства».
О начале своей литературной работы Толстой говорил: «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». Первым читателям «Исповеди» были незнакомы известные теперь дневники и письма молодого Толстого, опровергающие эти жестокие слова. В Дневнике 1855 г., например, отмечено (после публикации рассказа «Севастополь в мае», очень пострадавшего от цензуры): «Я, кажется, сильно на примете у
синих.
За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее — без мысли и, главное, без цели». Писательская задача понималась так: «Добро, которое я могу сделать своими сочинениями» (т. 47, с. 60).
Несправедливо суровые характеристики даны и той литературной среде, в которую он попал, приехав из Севастополя в Петербург. Дальше в «Исповеди», рассказывая о «соблазне писательства», Толстой говорил об огромном денежном вознаграждении и рукоплесканиях за «ничтожный труд». Опять-таки известно, какой колоссальный, поистине титанический труд был вложен в создание рассказов, повестей и романов, от которых он теперь с такой горячностью отрекался, как от праздной забавы.
И тем не менее Толстой писал правду, а его «Исповедь» — одна из самых искренних книг мировой литературы. Долгим опытом жизни он убедился, что только победа над собой делает человека сильным.
Толстой посмотрел на прошлую свою жизнь и на нынешнюю жизнь людей своего круга с высоты нового миросозерцания и не нашел в ней того смысла, какой он теперь придавал всякому человеческому существованию. Он осудил ее в той мере, в какой она подчинялась велениям существующей власти, догмам церкви, господствующему нравственному варварству. Главная идейная и литературная задача «Исповеди» — обличить свою прошлую жизнь, чтобы тем самым отвергнуть все жизненное устройство общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежал он сам. В письме к H. H. Страхову, советуя ему описать свою жизнь, Толстой заметил: «Но только надо доставить — возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (т. 62, с. 500).
«Исповедь» — не религиозно-философский трактат, как принято называть эту книгу. Сам Толстой в первоначальных вариантах совершенно ясно сказал о своей цели: «Если бы я писал книгу философскую, я бы сказал те выводы, которыми я опроверг свое отчаяние (я даже и сделал было это, но вычеркнул). Но если бы я писал богословское сочинение, я бы сказал, что бог меня спас. Но я хочу описать ход моей душевной жизни как можно правдивее и потому говорю, что остановило меня от самоубийства» (т. 23, с. 499).
В «Исповеди» ставятся и философские, и религиозные вопросы (о соотношении конечного и бесконечного, о вере и безверии), но главный вопрос — нравственный и социальный: о смысле жизни, о добре и зле, о любви к людям и единении с ними.
«Исповедь» Льва Толстого — это суровая история души, наделенной нечеловеческой чуткостью. Справедливо было сказано, что его чуткость можно сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшей сотрясении.
В «Исповеди» колокол звучит как набат.
В «Исповеди» еще нет того всестороннего обличения, какое придет потом, но нет и того ригористичного учительства, каким будут проникнуты позднейшие сочинения Толстого. Эта книга о поиске и обретении истины, о внутренней борьбе и только что достигнутой победе. Толстой вложил в нее весь жар своей души. Видевший его осенью 1879 г. Страхов писал с восхищенным удивлением: «Ваши мысли волнуют вас так, как будто вам не 50, а 20-ть лет».
Сам Толстой называет случившийся с ним духовный переворот обращением к вере, к богу. Но важны не слова, а их смысл. Совершенно ясно, что вера Толстого не только не имеет ничего общего с официальной церковностью, но прямо отрицает ее. Одновременно с «Исповедью» писалось «Исследование догматического богословия»-трактат, в котором Толстой не оставил камня на камне от догматов официальной церкви, подвергнув их беспощадному суду разума и совести. И в «Исповеди» о церковном обмане сказано открыто и сильно.
Позднее о периоде «Исповеди» Толстой записал в Дневнике: «Вспомнил, как сущность обращения моего в христианство было, сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя… Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда-либо» (т. 55, с. 164).
Вера Толстого — это живое нравственное чувство, ответ на самый простой и одновременно самый главный вопрос жизни: что хорошо и что дурно, твердое и ясное знание ее смысла. Конечно, рассуждения Толстого о том, что смысл жизни — в отвращении от зла и обращении к добру, достаточно отвлеченны. Но чрезвычайно важно, какой конкретный смысл вкладывал Толстой в эти отвлеченности: «зло» и «благо».
Реальное содержание религиозной толстовской терминологии лучше всего раскрывается словами самого Толстого: «Когда я говорю религиозный человек, я имею в виду просто высоконравственный человек»; «Когда я говорю бог, я имею в виду добро»; «Когда я пишу о царстве божием, я имею в виду до конца нравственные отношения между людьми».
Современный исследователь справедливо утверждает: «Религия Толстого есть не столько вера (хотя в ней, конечно, есть элемент религиозной веры), сколько
протест…Толстовская «вера» — только синоним силы жизни, осмысленного существования, условие сознающей свое назначение деятельности».
«Спасло меня только то, — писал Толстой, — что я успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую простого рабочего народа и понять, что это только есть настоящая жизнь».
С утверждением нового взгляда на жизнь потребовалось заново решать и все «вопросы жизни».
Главная цель, по Толстому, — единение со всеми людьми. Истина — «единение в любви». На новой основе он вернулся к детской своей мечте о «муравейном братстве». В старости, вспоминая детские игры с братьями и сестрой, он написал: «Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же» (т. 34, с. 387).
Такое единение было легко и радостно, поскольку речь шла о трудовом народе. Но нельзя было стать братом тех людей, которые властвовали, судили, казнили, развязывали братоубийственные войны.
Согласно общему смыслу учения, их тоже надо было любить как заблудших братьев. Толстой стремился к этому в жизни и настойчиво проповедовал это в своих позднейших, после «Исповеди», сочинениях. Но это плохо удавалось. Естественнее было обличать их, критиковать — это он и не уставал делать в последние тридцать лет жизни, хотя временами и осуждал свое «озлобление спора».
Отныне тяжкое сознание собственной вины и вины своего класса перед народом не покидало Толстого. Настроения «кающегося дворянина», несомненно, свойственны «Исповеди» и всему творчеству последующих лет. Но гораздо сильнее звучит в них горячий голос обличения, протеста.
О том периоде, когда писалась «Исповедь», С. А. Толстая вспоминала в автобиографии «Моя жизнь»:
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, насилие над ними, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам, и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным».
Проповедь христианской, всепрощающей любви и беспощадная критика существующего несправедливого устройства жизни — это одновременно кричащее противоречие во взглядах Толстого и нерасторжимая их связь.
Историческая неизбежность этого и других противоречий Толстого была глубоко вскрыта В. И. Лениным в цикле его статей, написанных в 1908–1911 гг. Русские либералы и махисты объявили тогда «всего Толстого — своей совестью», писали о его «чисто человеческой религии», о достигнутом им синтезе, сетовали против «озлобления спора» вокруг имени Толстого. Ленин дал им резкую отповедь.
«Именно синтеза, — писал Ленин в статье «Герои «оговорочки», — ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти».
Значение того переворота, о котором рассказано в «Исповеди», огромно. Если бы результатом «духовного рождения» Толстого было лишь то, что величайший русский писатель, оставаясь самим собою, все же круто изменил направление пути и начало этого поворота обозначил «Исповедью», — одного этого было бы достаточно, чтобы считать книгу выдающимся литературным произведением.
Но книга Толстого имеет поистине мировое значение.
Оно, разумеется, меньше всего связано с тем, что в России и в некоторых других странах небольшая группа людей («толстовцев») пыталась в быту осуществить учение Толстого, организуя земледельческие коммуны. В общественной жизни мира это крохотное по своим размерам и в сущности бессильное движение не сыграло сколько-нибудь серьезной роли.
Важно другое. Идеи Толстого нашли отклик в миллионах живых сердец. Рассказом о том, как «проснулся» он сам, Толстой будил мир.
2
Будить совесть других людей Толстой считал нужным не только рассказом о себе, но прямым обращением к ним. Характерны в этом смысле сами заглавия статей: «Царю и его помощникам. Обращение Льва Николаевича Толстого» (1901); «Обращение к русским людям. К правительству, революционерам и народу» (1906).
Все люди — по мысли Толстого — должны понять, что существует связь между «гибелью одних и празднованием других», что нельзя «потакать царствующему злу», прятать совесть в карман и разными удобными теориями вроде теории Мальтуса оправдывать несправедливость. В трактате «Так что же нам делать?» об этом сказано сильно и прямо:
«Мы живем так, как будто нет никакой связи между умирающей прачкой, 14-летней проституткой, измученными деланьем папирос женщинами, напряженной, непосильной, без достаточной пищи работой старух и детей вокруг нас; мы живем — наслаждаемся, роскошествуем, как будто нет связи между этим и нашей жизнью; мы не хотим видеть того, что не будь нашей праздной, роскошной и развратной жизни, не будет и этого непосильного труда, а не будь непосильного труда, не будет нашей жизни».
И о том же — в статье, написанной 15 лет спустя, — «Рабство нашего времени»:
«Если только люди поймут, что нельзя пользоваться для своих удовольствий жизнью своих братьев, они сумеют применить все успехи техники так, чтобы не губить жизней своих братьев, сумеют устроить жизнь так, чтобы воспользоваться всеми теми выработанными орудиями власти над природой, которыми можно пользоваться, не удерживая в рабство своих братьев».
В современном Толстому мире «удивлялись» только мертвые, «живые не видят». Толстой хотел, чтобы живые увидели. В трактате «Так что же нам делать?» он разбирает все по порядку: экономические условия, значение денег, положение науки и искусства, собираясь показать, что все существующие институты служат «злу» — порабощению одних людей другими. О своих собратьях по роду деятельности он пишет с ядовитой иронией: «Нам представляется диким то, чтобы ученый или художник пахал или возил навоз. Нам кажется, что все погибнет, и вытрясется на телеге его мудрость, и опачкаются в навозе те великие художественные образы, которые он носит в своей груди».
Он призывает современников «не бояться правды», «выучиться не жить на шее других», перестать «оскорблять и обижать» народ.
Сила книги «Так что же нам делать?», как и других публицистических сочинений Толстого, не только в критике, но и в убеждении, что по-старому жизнь продолжаться не может: «мы стоим уже на рубже новой жизни».
Говоря о «назначении и благе человека», Толстой опирается, по его собственным словам, на доводы простых русских людей, умных крестьян — таких, как Сютаев и Бондарев. «Все в табе» и «в поте лица снеси хлеб» — эти незамысловатые слова точно обозначают меру нравственной ответственности и необходимость участия в земледельческом — важнейшем для человека — труде. Позднее, в специальной статье, написанной для энциклопедического словаря, он скажет, что мысли Бондарева о трудолюбии и тунеядстве, о мозольном хлебном труде значительнее того, что говорили все ученые люди, упомянутые в лексиконе.
Толстой спорит с теорией капиталистического прогресса и отрицает политико-экономические учения, ссылаясь на «главную науку» — «о том, что нужнее всего знать человеку».
Но, критикуя точно и беспощадно, он «рассуждает отвлеченно», «допускает только точку зрения «вечных» начал нравственности, вечных истин религии».
И не случайно в трактате много раз упоминаются имена Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета.
На последних страницах книги Толстой выражает твердую уверенность: «Совесть людей не может быть успокоена новыми придумками, а может быть успокоена только переменой жизни, при которой не нужно будет и не в чем будет оправдываться». Нельзя одновременно служить богу и мамоне. Счастье человека — в том, чтобы жертвовать собой, отказываясь от эгоистической жизни только для себя и своих близких. Таким образом решение социальных вопросов переводится в область исключительно нравственную.
Толстой страстно мечтает о том, чтобы указать пути, как сделать счастливой жизнь каждого человека и всех людей. Для этого, по его мнению, нужно одно: не быть виноватым друг перед другом, не поддерживать эгоистический, несправедливый порядок жизни, любить не себя, а других, всех, разумом, преодолевать чувственные влечения.
Эта мысль — главная в философском трактате «О жизни» (1880–1887). Желание себе блага — основа жизни; но человеку нужно такое несомненное благо, которое не нарушалось бы борьбою, страданиями и смертью. Благо это, по Толстому, дается «подчинением животной личности закону разума». Он советует каждому человеку и всем людям «поверить в крылья», «поднимающие над бездной». И горячо спорит с пессимистами, утверждающими, что зло господствует в мире.
Книга «О жизни» призвана была внушить это настроение читателям. 20 мая 1887 г. Толстой писал по этому поводу H. H. Страхову: «Мне очень хорошо жить на свете, т. е. умирать на этом свете, и вам того же не только желаю, но требую от вас. Человек обязан быть счастлив. Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения» (т. 64, с. 48).
В книге «О жизни» Толстой вновь и вновь повторяет свою излюбленную мысль, что человек может быть счастлив и спокоен, если он сумеет соединить свою жизнь с «жизнью мира». Тогда обретаются «жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом». Из первоначального заглавия «О жизни и смерти» Толстой выбросил слово «смерть», как ненужное.
Та бездна, которая пугала самого Толстого и была показана с потрясающей силой в повестях «Записки сумасшедшего» и «Смерть Ивана Ильича», здесь преодолена высотой полета мысли. Противоречие не разрешено, а снято.
Философски отвлеченный трактат на все вопросы бытия дает положительный ответ. В последней главе — «Страдания телесные составляют необходимое условие жизни и блага людей» — говорится: «Но все-таки больно, телесно больно. Зачем эта боль?» — спрашивают люди. «А затем, что это нам не только нужно, но что нам нельзя бы жить без того, чтобы нам не бывало больно».
В повести «Смерть Ивана Ильича» о том же рассказано трагичнее, но и человечнее: «Что это? Неужели правда, что смерть?» И внутренний голос отвечал: да, правда. «Зачем эти муки?» И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было» (т. 26, с. 107). Заканчивается повесть все же просветлением. «Кончена смерть. Ее нет больше», — чувствует Иван Ильич, пожалевший жену и сына. Но в повести это — мгновение перед самой смертью; трактатом Толстой хотел доказать, что такою может и обязана быть вся жизнь. И тогда нет смерти, она не страшна.
После книги «О жизни» проходит всего несколько лет и спокойствие покидает Толстого. Он увидел такие страдания, почувствовал такую боль, что вновь возникла потребность обличать, не покоряться беде, деятельно помогать. Это случилось в 1891–1892 гг., когда во многих губерниях России разразился голод.
С самого начала Толстой отверг, как нелепую, мысль о возможности прокормить народ за счет подачек богачей.
В Дневнике 1891 г. он записал: «Нельзя быть добрым человеку, неправильно живущему» (т. 51, с. 57), а в первой же статье о голоде уверенно сказал: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты».
Но надо было что-то делать, и быстро.
17 сентября после рассказов земского деятеля Г. Е. Львова о голоде Толстой «не спал до 4 часов — все думал о голоде» и решил устраивать бесплатные столовые для голодающих. 26 сентября, вернувшись в Ясную Поляну после поездок по голодающим деревням, он начал статью «О голоде».
Здесь он разоблачил лицемерие господствующих классов, которые делают вид, что озабочены голодом, встревожены положением народа, а в действительности более чем равнодушны к совершающемуся бедствию и стараются всеми средствами еще сильнее закабалить крестьян. Между эксплуататорами и народом нет иных отношений, кроме отношений господина и раба.
В статье Толстой указывает, что хищническим хозяйничаньем помещиков и капиталистов крестьяне доведены до крайней нужды и разорения. Уже в самом начале осени, рассказывает он на основе личных наблюдений, в одной из деревень Ефремовского уезда «из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, которые им продают из склада земства, по 60 копеек с пуда». Толстой утверждает, что в таком положении постоянно, а не только в голодный год находятся миллионы крестьян России. Он разоблачает клевету господствующих классов, будто народ голоден оттого, что ленив, пьянствует, дик и невежествен. Народ голоден оттого, что его душат малоземелье, подати, солдатчина, что «распределение, производимое законами о приобретении собственности, труде и отношениях сословий, неправильно». Улучшить положение народа можно лишь тем, чтобы перестать грабить и обманывать его. А взять у господ часть их богатств и раздать голодающим — все равно, что заставить паразита кормить то растение, которым он питается. «Мы, высшие классы, живущие все им, не могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное», — восклицает Толстой.
Именно эти слова имел в виду В. И. Ленин, когда в статье «Признаки банкротства» писал: «В 1892 г. Толстой с ядовитой насмешкой говорил о том, что «паразит собирается накормить то растение, соками которого он питается». Это была, действительно, нелепая идея».
Где же действительный выход?
Толстой думает, что господа могут добровольно «перестать делать то, что губит народ», возвратить награбленное, изменить свою жизнь и тем самым разорвать кастовую черту, отделяющую их от народа. Он обращается к «высшим классам» с призывом: отнестись к народу «не только как к равным, но к лучшим нашим братьям, таким, перед которыми мы давно виноваты», прийти к ним «с раскаянием, смирением и любовью», поступить подобно мученику Петру, который, раскаявшись в своем жестокосердии, отказался от всего богатства и сам продался в рабство.
Но ни слова гневной правды, ни добрый призыв не могли быть услышаны: статью, набранную в журнале «Вопросы философии и психологии» (с редактором журнала Н. Я. Гротом Толстой близко сошелся во время работы над книгой «О жизни»), царская цензура запретила. Когда же в лондонской «Daily Telegraph» она появилась в переводе Э. Диллона под заглавием «Почему голодают русские крестьяне?», реакционные «Московские ведомости» перепечатали выдержки из статьи, в обратном переводе с английского, сопроводив их своим «комментарием»: «Письма гр. Толстого… являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя. Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда».
В придворных сферах начались разговоры, что Толстого нужно выслать или посадить в дом умалишенных.
Министр внутренних дел И. Н. Дурново, как положено, сделал письменный доклад Александру III: письмо Толстого о голоде «по своему содержанию должно быть приравнено к наиболее возмутительным революционным воззваниям», но «привлечение в настоящее время графа Толстого к ответственности может повлечь нежелательное смятение в умах». Александр III положил резолюцию: «Оставить на этот раз без последствий».
В конце этой истории Толстой, сознавая свою правоту, написал 29 февраля 1892 г.: «Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уж 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чем не я, а вся жизнь их обвиняет… То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной все, что есть просвещенного и честного во всем мире, что говорит сердце каждого неиспорченного человека и что говорит христианство, которое исповедуют те, которые ужасаются» (т. 84, с. 128).
В четырех уездах Тульской и Рязанской губерний — Епифанском, Ефремовском, Данковском и Скопинском — силами Толстого и его помощников к весне 1892 г. было открыто 187 столовых, в них ежедневно кормилось более 9000 человек. Об этой практической работе он написал особую статью — «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая». Она появилась в сборнике «Помощь голодающим» (издан в 1892 г. «Русскими ведомостями»).
А. П. Чехов откликнулся на эту статью в одном из писем: «Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В «Сборник» он дал статью насчет столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что, по выражению редактора «Русских ведомостей» Соболевского, статья эта должна быть напечатана не в «Сборнике», а в «Правительственном вестнике».
Весной и в начале лета 1892 г. в Бегичевке продолжалась та же деятельность: открывались еще столовые (их было уже 212), началась бесплатная раздача лошадей голодающим крестьянам, выдача для посева семян овса, картофеля и т. п. Была засуха, и Толстой предвидел на будущий год «то же бедствие» (т. 66, с. 218).
4 мая в Бегичевку приехала экспедиция генерала M. H. Анненкова — для исследования причин обмеления Дона. Крестьяне думали, что люди эти появились, чтобы арестовать Толстого. Как рассказывает В. М. Величкина («В голодный год с Львом Толстым»), вокруг бегичевского дома собрались целые толпы народа — они решили во что бы то ни стало не выдавать Льва Николаевича, так что их с трудом удалось успокоить.
26 мая, оглядываясь на прожитые в Бегичевке (в этот приезд) полтора месяца, Толстой записал в Дневнике, что время это для него «прошло как день».
Позднее Толстой говорил, что самые счастливые периоды в его жизни были те, когда он всего себя отдавал на служение людям: школа, работа на голоде.
В 1891/92 гг. он проявил те черты своей личности, о которых в одном из писем горячо сказал А. П. Чехов: «Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг».
В этот тяжелый для России и русского народа год Толстой пришел к несомненному убеждению, что жизнь не может продолжаться в старых формах и дело подходит «к развязке».
3
«Какая будет развязка, не знаю, но что дело подходит к ней и что так продолжаться, в таких формах, жизнь не может, — я уверен», — писал Толстой в 1892 г. (т. 66, с. 224).
Развязкой, как показала история, стала революция. Толстой думал о ней давно, начиная со времен крестьянских волнений накануне отмены крепостного права; думал и писал в 1881 г., когда народовольцами был убит «царь-освободитель», и с тех пор, в сущности, постоянно. Думал и мечтал предотвратить, указывая на другие, бескровные пути преобразования мира. Всегда при этом он был уверен, что именно России предстоит решить те громадной важности задачи, которые не были решены в Европе и Америке даже и после революций.
В статьях начала 60-х годов, кроме вопросов педагогических (соотношение воспитания и образования, методы обучения грамоте, свобода в приемах преподавания), Толстой ставит главнейший, с его точки зрения, вопрос — о праве народа решать дело своего образования, как и всего исторического развития. Идет спор не только с консерваторами и либералами-«прогрессистами», но и с революционными демократами.
Собственная позиция Толстого противоречива, сильна и уязвима одновременно.
Ее сильная сторона — в глубоком, убежденном демократизме. О своей любви к народу и крестьянским детям, об их преимуществах перед господскими детьми Толстой говорит горячо и сильно:
«Преимущество ума и знаний всегда на стороне крестьянского мальчика, никогда не учившегося, в сравнении с барским мальчиком, учившимся у гувернера с пяти лет».
«Люди народа — свежее, сильнее, могучее, самостоятельнее, справедливее, человечнее и, главное — нужнее людей, как бы то ни было воспитанных».
«…В поколениях работников лежит и больше силы, и больше сознания правды и добра, чем в поколениях баронов, банкиров и профессоров».
Поэтому, уверенно заявляет Толстой, он лично «должен склониться на сторону народа».
Но в ходе рассуждений выясняется, что народ, сторону которого принимает яснополянский педагог и философ, это исключительно земледельческое, патриархально думающее и живущее русское крестьянство.
С позиций этого патриархального крестьянства Толстой отрицает теорию прогресса и не считает, что доказано, будто «путь, по которому шли европейские народы, есть наилучший путь», что «человечество идет одинаковым путем». «Весь Восток образовывался и образовывается совершенно иными путями, чем европейское человечество».
Здесь открываются противоречия.
Толстой мог только предвидеть, а теперь мы знаем, что России действительно не суждено было повторить европейский путь. Пройдя форсированным темпом, в несколько десятилетий, капиталистическое развитие, Россия лишь на короткий срок стала буржуазной, капиталистической страной. При этом чрезвычайно сильны были пережитки феодализма, а весь этот период (1861–1904) явился эпохой подготовки первой русской революции. Отмена крепостного права сопровождалась революционной ситуацией, снова возникшей спустя 20 лет, чтобы завершиться 1905-м, а вскоре и 1917 годом. О том, что нет универсальных путей движения человечества вперед, свидетельствует и XX век, когда в ряде стран Азии, Африки и Латинской Америки совершается переход от феодализма и колониальной зависимости к социализму. Но совершается после и в результате революций. Толстой же отрицает революционное «насилие», ссылаясь на бесплодность европейских переворотов и «неподвижный Восток».