В окончательной редакции вина жены не очевидна и главной причиной убийства стало неосознанное озлобление героя. «Он Позднышев), — записывает Толстой в Дневнике 4 июля 1889 года, — должен чувствовать, что он сам довел ее до этого, что он убил ее прежде, когда возненавидел, что он искал предлога и рад был ему» (т. 50, с. 103). Описывая одну из ссор с женой, герой говорит, что ему «страшно хотелось бить, убить ее», но он «знал, что этого нельзя…». Так возможная неверность жены стала только предлогом для убийства, что существенно изменило смысл всего произведения. Вот почему нельзя согласиться с теми критиками, которые считают главными побудительными причинами поступков героя — ревность. Фет и В. В. Стасов, например, оценивая «Крейцерову сонату», сравнивают ее героя с Отелло Шекспира. Но своеобразие героя Толстого, в отличие, скажем, от Алеко, который ревнует любя («Цыганы» Пушкина), в том, что он ревнует и одновременно ненавидит. Здесь и заключена причина странного поведения Позднышева.
Сцена убийства представляет его человеком, обуреваемым множеством различных и противоречивых чувств. В любой момент он не знает, что ему нужно и что он будет делать в следующий, на него влияют самые незначительные обстоятельства. Герой видит себя со стороны, думает о впечатлении, которое он производит, разводит «сам в себе пары своего бешенства…». Ударив жену кинжалом, Позднышев сразу же хочет «поправить сделанное и остановить». Вопреки фактам и очевидности его не покидает надежда, что ничего не произошло, что он не убивал жену.
«И удивительное дело! Опять, когда я вышел из комнаты и пошел но привычным комнатам, опять во мне явилась надежда, что ничего не было…» — рассказывает герой о том, что он чувствовал, когда его позвали проститься с умирающей женой.
Очевидно, что Толстой изобразил человека, не владеющего собой, совершающего свои поступки в состоянии «раздробленности» личности.
Многие читатели и критики были склонны объяснять преступление Позднышева патологическими чертами, якобы ему присущими, что искажало замысел писателя и обесценивало общественное значение толстовской критики. Самого писателя беспокоило такое отношение к его произведению. В Дневнике 15 января 1890 года он писал: «Думал: по тому случаю, как некоторые люди относятся к «Крейцеровой сонате»: Самарин, Стороженко и много других, Лопатин. Им кажется, что это нечто особенный человек, а во мне, мол, нет ничего подобного. Неужели ничего не могут найти?» (т. 51, с. 11). 16 января 1890 года Толстой пишет о визите своего знакомого, который «рассказывал, что многие ненавидят «Крейцерову сонату», говоря, что это описание полового маньяка» (т. 51, с. 12).
В действительности причины преступления героя носят характер социально-нравственный. К убийству его приводит извращенное отношение к женщине, в которой он видит «орудие наслаждения». Последовательно, на протяжении всей повести Толстой проводит и мысль о раздвоенности Позднышева. Еще в начале рассказа герой сравнивает свое состояние с состоянием «морфиниста, пьяницы, курильщика». Как сильнейшее средство своего рода гипноза представляется в повести музыка, заставляющая человека «забывать себя». Целостность может быть сохранена человеком только при соблюдении им нравственных требований, утверждает Толстой. В отношении полов — это
целомудрие,которое обозначает и брачную чистоту, непорочность и в то же время несет в себе значение целостности и мудрости.
Однако некоторые рассуждения героя повести были направлены уже не на очищение брачных отношений, а, по существу, на их уничтожение и вели не к обновлению жизни, а к смерти. Так мысль Позднышева о том, что «жизнь должна прекратиться, когда достигается цель», противоречит основному жизнеутверждающему пафосу творчества Толстого. И как бы ответом писателя на мысль Позднышева, выношенным долгими и, по-видимому, мучительными раздумьями, звучит его дневниковая запись от 7 октября 1892 года: «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, как я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от бога детьми, я бы выбрал последнее» (т. 52, с. 74).
«Крейцерова соната» вызвала огромный интерес у читающей публики. Автор получал множество писем с отзывами, недоуменными вопросами и противоречивыми суждениями. Почти никогда не отвечавший на критику, на этот раз Толстой решил написать послесловие, чтобы «в коротких словах выразить», что он «хотел сказать» в повести.
Писатель долго сомневался в необходимости такого прямого обращения к читателю и в возможности публицистическим словом разъяснить смысл художественного произведения. 11 февраля 1890 года он записывает в Дневнике: «Еще думал о том, что послесловие «Крейцеровой сонаты» писать не нужно. Не нужно потому, что убедить рассуждениями людей, думающих иначе, нельзя» (т. 51, с. 17). Все же под влиянием своих друзей и, в частности, Черткова, Толстой опубликовал «Послесловие», которое противоречило во многом его собственным принципам и пониманию природы искусства.
Своим произведением писатель «заражал» читателя чувствами героя и заставлял его задуматься над важнейшими жизненными проблемами.
В «Послесловии» же к «Крейцеровой сонате» Толстой выступил в роли догматического проповедника, диктующего людям нормы поведения, что вызывало у читателей не расположение и сочувствие, а неприятие этих идей. По свидетельству современника, многие, «прочитав «Послесловие», вдруг охладели к «Крейцеровой сонате»: на её поучение, на ее мораль как будто надета была этим «Послесловием» какая-то рубашка из прописей, и от самой повести повеяло холодом…»
.
Свою излюбленную мысль о нравственной чистоте, как необходимом условии цельности и внутренней свободы человека, писатель развил в «Дьяволе». Но как бы вопреки тенденциям аскетизма, проявившимся в «Крейцеровой сонате», в «Дьяволе» Толстой с необычайной силой изображает чувственные влечения и страсти, не подвластные человеческой воле. Герой повести Иртенев по личным качествам типичный толстовский герой: искренний, честный, не терпящий никаких компромиссов и сделок со своей совестью, что и обусловило остроту конфликта, завершившегося самоубийством. В то же время в образе Иртенева Толстой рисует человека, которому все предвещает счастливую семейную жизнь. Он женится по любви, и жена его обладает теми идеальными, с точки зрения Толстого, свойствами любящей женщины, которые приносят счастье мужу и семье. Лизе, как и Наташе Ростовой и Марье Болконской, присуще «ясновиденье», способность угадывать желания и мысли мужа. Несмотря на все самые благоприятные условия, семейная жизнь героя кончается катастрофой. Все разрушило, свело на нет незначительное, казалось бы, обстоятельство — его связь с крестьянкой Степанидой, которой он не придавал сколько-нибудь серьезного значения, полагая, что это было нужно «не для разврата, а только для здоровья…».
Герой «Дьявола», так же как Иван Ильич и Позднышев, становится жертвой всеобщего заблуждения. «Разврат ведь не в чем-нибудь физическом, ведь никакое безобразие физическое не разврат, а разврат, — утверждает Толстой в «Крейцеровой сонате» устами ее героя, — истинный разврат именно в освобождении себя от нравственных отношений к женщине, с которой входишь в физическое общение».
Освобождение от нравственной ответственности порождает раздвоенность Иртенева: его отношения со Степанидой были связью, которую он не хотел признавать, но которая его подчиняла.
«Думал за это время: 1) к Повести Фридрихса
. Перед самоубийством — раздвоение: хочу я или не хочу? Не хочу, вижу весь ужас, и вдруг она в красной поневе, и все забыто. Кто хочет, кто не хочет? Где я? Страдание в раздвоении, и от этого отчаяние и самоубийство» (запись в Дневнике от 5 мая 1890 г.; т. 51, с. 39).
Внутренняя динамика повести состоит в борьбе Иртенева с чувством к Степаниде. Но усилия его оказываются тщетными, и он с ужасом убеждается, что все больше и больше теряет власть над собой. Встретив Степаниду, он «сам не зная как и по чьему приказу, опять оглянулся, чтобы еще раз увидать ее». Потом «начал в нем рассуждать кто-то». Вдруг он, «как будто по чьей-то чуждой ему воле, оглянулся и пошел к ней». Наконец Иртенев понимает, «что он побежден, что у него нет своей воли, есть другая сила, двигающая им…».
«Главное заблуждение жизни людей то, что каждому отдельно кажется, что руководитель его жизни есть стремление к наслаждению и отвращение от страданий» (т. 49, с. 129) — так Толстой сформулировал в Дневнике (28 августа 1886 года) основной принцип жизни людей своего круга, подвергнутый им критике в произведениях 80-90-х годов, прежде и сильнее всего в «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонате».
Критический импульс писатель постоянно получал от повседневного зрелища жизни собственной семьи, ближайших друзей и знакомых.
«Дома праздность, обжорство и злость», — записывает он в Дневнике 28 июня 1884 года (т. 49, с. 108). О том же в письме к Черткову: «Жизнь, окружающая меня, становится все безумнее и безумнее; еда, наряды, игра всякого рода, суета, шутки, швырянье денег, живя среди нищеты…» (т. 88, с. 3). Непроходящую душевную боль вызвало у писателя сознание нравственной гибели его младших детей, которое происходило на его глазах.
В письме к сыну Михаилу Толстой предупреждал его об опасности пути человека, не имеющего нравственных идеалов: «Так это всегда и идет: сначала ягоды, пряники, простые игрушки, потом конфеты, водицы, велосипеды, лошади, потом колбаса, сыр, вино, женщины. И так как из всех похотей самая сильная половая… то всегда очень скоро доходит до этого, всегда одного и того же… Это путь такой обычный, что по нем, за редкими исключениями, идут все молодые люди… и если вовремя не останавливаются, то отправляются к настоящей жизни более или менее искалеченными или погибают совершенно…» (т. 68, с. 221). В контексте этих размышлений автора «Крейцеровой сонаты» становятся понятными его требования целомудрия и воздержания, имевшие ярко выраженный антибуржуазный характер. Либеральная критика, обвинявшая Толстого в проповеди мрачною аскетизма, в отрицании радостей жизни, по существу искажала действительный смысл и пафос произведений писателя 80— 90-х годов.
Может быть, самое незыблемое, самое прочное убеждение Толстого состояло в том, что жизнь человека должна быть радостной. Он был ему верен всегда, во все периоды творчества: и тогда, когда писал светлое, гармоничное «Детство», и тогда, когда создавал свои суровые повести «Смерть Ивана Ильича» и «Крейцерову сонату».
«Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость, — писал Толстой в Дневнике 1 октября 1892 года. — Только эта цель — радость — вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, все это для радости» (т. 52, с. 73).
«Толстой, — вспоминал А. Кони, — говорил: «Человек обязан быть счастлив, как обязан быть чистоплотным»
. Истина, добро и счастье были для писателя неотделимыми друг от друга сторонами единой сущности. В своих лучших произведениях, утверждая нравственные ценности, писатель никогда не морализировал, а доказывал их истинность и необходимость для человека.
В «Отце Сергии», так же как и в «Смерти Ивана Ильича», Толстой показывает жизнь человека, хотя и направляемую идеалом, гораздо более высоким, чем идеал «легкой, приятной и приличной жизни», но все же ошибочным.
Основным стимулом всех поступков героя было честолюбие, он всегда стремился «во всех делах, представлявшихся ему на пути, достигать совершенства и успеха, вызывающего похвалы и удивление людей».
Оставив блестящий гвардейский полк, чтобы уйти в монастырь, он изменил даже имя, но по самой своей сущности остался тем же честолюбивым человеком. Он «радовался тем восхвалениям, которыми окружали его», умилялся на себя. А всякая ориентация на чужое мнение, желание славы, похвалы, одобрения, по наблюдениям Толстого, разрушительны для того чувства и дела, которыми человек гордится, перестают быть духовно значимыми для него. Когда Николенька Иртеньев («Юность») похвастался перед извозчиком своим высоким чувством, оно «дымом разлетелось…» (с. 207 т. 1 наст. изд.).
В севастопольских рассказах и в «Войне и мире» Толстой показал, как неподлинны храбрость и героизм, когда они демонстрируются намеренно. Андрей Болконский, только постигнув глубокий смысл жизни, освобождается от желания славы.
«Все глубже и глубже забирает эта история. Соблазн славы людской и прославления, — то есть обман, чтоб скрыть веру» (т. 51, с. 78), — пишет Толстой в Дневнике. Отец Сергий живет не тем, за что его прославляют, а любовью к славе, похвалам. Гордость и тщеславие принимают у него парадоксальную форму стремления к смирению. Он оказывается в неразрешимом положении: чем сильнее, упорнее преследует он свою цель, тем все дальше уходит от нее, тем все более попадает в «тот ложный круг, при котором смирение оказывается гордостью…» (т. 52, с. 57).
Стремясь к нравственному совершенству, к овладению собой, герой в действительности приходит к потере себя. История отца Сергия встает в один ряд со «Смертью Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонатой» как художественное исследование разрушения человеческой личности эгоистическими мотивами жизненного поведения. Ведь согласно Толстому, «всякое ослабление духовной силы выражается увеличивающимся эгоизмом, самодовольством и самовозвеличением…» (т. 52, с. 97).
Сознание того, что к нему «за тысячу верст приезжают», что о нем «в газетах пишут» и «в Европе, в неверующей Европе знают», есть признак ослабления духовного состояния, приводящего отца Сергия к падению.
Знаменательно, что этот человек, прошедший долгий и трудный путь, добившийся блестящих успехов и в светской и в монашеской жизни, открывает истину благодаря незаметной, внешне совершенно, казалось бы, «ничтожной женщине».
Оказывается, что жалкая, робкая Пашенька, которую отец Сергий знал еще в детстве, жила подлинной жизнью и смогла научить и спасти от отчаяния того, кто долгие годы учил и наставлял сотни людей. Она была одна из тех «тысяч безвестных, самых лучших, как все безвестное, женщин, утешительниц пьяных, слабых, развратных людей, тех, для которых нужнее, чем кому-нибудь, утешения любви» (т. 41, с. 376).
Обыкновенной, ничем не примечательной была жизнь этой женщины, отданная мужу, детям и внукам. Пашенька, никогда не думая о своем «значении», просто жила, помогала, утешала и служила людям, с которыми ее связала судьба. И отец Сергий признается: «Пашенька именно то, что я должен был быть и чем я не был… Да, одно доброе дело, чашка воды, поданная без мысли о награде, дороже облагодетельствованных мною для людей».
Все близкое к естественному, природному началу было высшим выражением истины для Толстого. Вот почему именно в Пашеньке, вся жизнь которой — бескорыстное служение людям, находит свое спасение «заблудший, гордый грешник» — отец Сергий.
Природа же, как самое полное выражение этой истины, всегда была в художественном мире Толстого своеобразным эталоном: степень близости к ней героя служила для писателя мерой его гармонии и естественности. Так, в «Трех смертях» мужик встречает смерть спокойно и просто, потому что «его религия — природа». Оленин («Казаки»), узнав людей, живущих, «как живет природа», увидел всю фальшь дворянского общества.
Контраст фальшивого бытия человека из среды «богатых, ученых» и естественного, гармонического природного начала стал сюжетной основой повести «Холстомер» (начатая в 1861 году, она была закончена только в 1885 году). «Есть люди, которые землю называют своею, а никогда не видали этой земли и никогда по ней не проходили. Есть люди, которые других людей называют своими, а никогда не видали этих людей; и все отношение их к этим людям состоит в том, что они делают им зло» — так с наивной, «природной» точки зрения обнажается в повести главная нелепость человеческого жизнеустройства — понятие собственности, ставшей причиной всех бедствий Холстомера. История старой лошади соединяет в себе черты природной и социальной жизни в их сложном, противоречивом переплетении.
Толстой дает подробное и беспощадное описание Холстомера в старости во всем его уродстве, порожденном ходом времени и эгоизмом человека. Но, несмотря на «отвратительные» подробности — разорванную губу, желтые остатки зубов, рубцы, болячки, жидкий, пегий, почти оголенный хвост, — старый мерин производит впечатление значительности. Его старость была «и гадкая и величественная вместе». В этом соединении «гадкого» и «величественного» основа выразительности «Холстомера». Толстой не боится никаких снижающих, «натуралистических» деталей в описании своего героя, история которого, несмотря ни на что, остается значительной и величественной. Писатель завершает повесть о Холстомере рассказом о судьбе его останков: «собака, упершись лапами в стерву, мотая головой, отрывала с треском то, что зацепила», волчица «сделала несколько судорожных движений и, открыв зубастый зев, натужилась и выхаркнула большой кусок конины». Эти «неэстетичные» детали придают тем не менее особый мужественный колорит повести о Холстомере, вся жизнь которого от буйных радостей молодости до увядания и последних предсмертных судорог подчинена извечному и неотвратимому закону круговорота в природе. И самая смерть его служит добру и жизни.
А «существование» бывшего хозяина Холстомера князя Серпуховского было противоестественным, совершенно бесполезным и никому не нужным, старость его — просто «грязная» без «величественности», так что «ни кожа, ни мясо, ни кости его никуда не пригодились». Весь внешний лоск и богатство обстановки не могут скрыть мертвенной пустоты существования богатых людей. Каждый из них занят только собой и своим тщеславием. История Холстомера полна трагической поэзии. А все, что можно рассказать о жизни его хозяина, умещается в нескольких скупых строках: «Хозяин был рысистый охотник, крепыш-сангвиник, один из тех, которые никогда не переводятся, ездят в собольих шубах, бросают дорогие букеты актрисам, пьют вино самое дорогое, с самой новой маркой, в самой дорогой гостинице, дают призы своего имени и содержат самую дорогую».
На своеобразном контрасте двух судеб и смертей была построена и другая повесть Толстого, созданная уже в 90-е годы, — «Хозяин и работник».
Хозяину и работнику свойственны в корне различные мироощущения. В художественном мире Толстого «хозяин» — некое обобщение, заключающее в себе такие качества, как самодовольство, тщеславие, скудость душевной жизни, страсть к приобретательству. Таков Василий Андреич Брехунов, целиком погруженный в расчеты, мысли о накопительстве, о собственной значительности. Он всегда был «доволен всем тем, что ему принадлежало, и всем тем, что он делал». Самодовольство замыкает хозяина, отделяет его от широкого мира многообразных человеческих отношений и природы, мешает ему понять внутреннюю жизнь других людей.
Работник, напротив, находится в бессознательной, полной и непоколебимо прочной связи со всем, что его окружает. В этой связи нет ничего мистического, — она непосредственна и проявляется в повседневных отношениях: в обращении «душа милая», в разговоре с лошадью, овцами, собакой, курами и даже с кушаком и сугробом. «Никита поговорил со всеми: извинился перед курами, успокоил их, что больше не потревожит, упрекнул овец за то, что они пугаются, в то время как привязывал лошадь».
В этом естественном, первородном гармоничном мировосприятии Никиты — своеобразие его личности, истинность которого поверяется его отношением к смерти. «Как и всем людям, живущим с природой», мысль о смерти «показалась ему ни особенно неприятной, ни особенно страшной». Хозяин же перед ликом смерти тщетно пытается вернуться к привычному мироощущению. «Опять он начал считать барыши, долги за людьми, опять стал хвастаться сам перед собой и радоваться на себя и на свое положение, — но все теперь постоянно прерывалось подкрадывающимся страхом…»
От страха хозяин спасается тогда, когда под влиянием внезапного духовного «озарения» согревает своим телом замерзающего Никиту. «Жив Никита, значит, жив и я», — с торжеством говорит он себе.
Особую группу в томе составляют рассказы, сюжет которых носит либо откровенно аллегорический, либо иллюстративный характер. Все они — «Три сына», «Сон молодого царя», «Разрушение ада я восстановление его» и др. — тяготеют к жанру притчи. В этих легендах, рассказах, сказках Толстой пытается разъяснить, распространить свои взгляды, а в «Трех притчах», например, ведет полемику с оппонентами, искажающими его. Близкие ему по духу произведения Толстой пересказывает в свободной манере или, сообразно своим воззрениям, существенно их переделывает. Так появились своеобразные «переводы» — «Суратская кофейная», «Франсуаза», «Дорого стоит», «Карма».
Конечно, все эти рассказы уступают по силе воздействия и «Смерти Ивана Ильича», и «Крейцеровой сонате», и «Отцу Сергию». В них нет того напряженного поиска решения вопроса, который придавал оригинальным толстовским творениям необычайную силу «заражения» чувствами и мыслями их создателя. А ведь даже тогда, когда Толстой писал «Крейцерову сонату», он выражал мысли, которые были «очень странны и неожиданны» (т. 65, с. 64) для него самого.
Как глубоко заметил Толстой, «художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтоб его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает и учит, или нарочно потешает, он не действует» (т. 54, с. 74).
Основной задачей для Толстого в 80-90-е годы было показать эгоизм и неразрывно с ним связанную бездуховность жизни богатых и образованных сословий. В следующую эпоху писатель обратится уже к иной проблеме, он по-новому оценит «отношение различных слоев общества к неизбежному изменению всего строя современной жизни»
. В своем Дневнике он запишет: «Думал о том, что если служить людям писанием, то одно, на что я имею право, что должен делать, это — обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат» (т. 54, с. 52).
В. Линков
Комментарии к произведениям
Холстомер. — Впервые повесть напечатана в изд.: «Сочинения гр. Л. Н. Толстого», ч. 3. М., 1886.
Замысел повести относится к 1856 году. 31 мая того же года Толстой писал в Дневнике: «Хочется писать историю лошади» (т. 47, с. 78). Надо полагать, что именно к этому времени относится следующий эпизод, записанный С. Н. Кривенко со слов И. С. Тургенева: «Однажды мы виделись с ним <с Толстым> летом в деревне и гуляли вечером по выгону, недалеко от усадьбы. Смотрим, стоит на выгоне старая лошадь самого жалкого и измученного вида… Подошли мы к ней, к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить и, между прочим, приговаривать, что тот, по его мнению, должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: «Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью. Да, вот извольте-ка изобразить внутреннее состояние лошади» (сб. «И. С. Тургенев в воспоминаниях современников», т. 1. М., 1969, с. 461).
Известный коннозаводчик А. А. Стахович вспоминает, что в 1859 или в 1860 году он пересказал Толстому сюжет повести «Похождения пегого мерина», задуманной его братом М. А. Стаховичем, автором пьес «Ночное» и «Наездники». Стахович погиб в 1863 году, и замысел его остался неосуществленным (А. А. Стахович. Несколько слов о «Холстомере», рассказе графа Л. Н. Толстого. — «Литературный вестник», 1903, № 7–8, с. 255–256). Сюжет заинтересовал Толстого, и в 1861 году он начал писать повесть.
3 марта 1863 года он записал в Дневнике: «Мерин не пишется, фальшиво. А изменить не умею» (т. 48, с. 52). Но уже в мае того же года он сообщал Фету: «Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю» (т. 61, с. 17). «Пишите мерина, — отвечал шутя Фет, — и Ваш мерин, я уверен, будет, будет беспримерен» (Л. Н. Толстой. Переписка с русскими писателями, т. 1. М., 1978, с. 366).
Однако в том же 1863 году, по-видимому в связи с работой над «Войной и миром», повесть была отложена. Вернулся к ней Толстой только в 1885 году, когда Софья Андреевна, готовившая издание сочинений мужа, обратилась к нему с просьбой «просмотреть и исправить рассказ» («Прометей», т. 12. М., 1980, с. 233).
В течение двух недель Толстой вновь работал над повестью; переработка коснулась в основном второй ее половины: воспоминаний Холстомера и эпизода посещения Серпуховским своего приятеля; заново был написан финал, в который привнесен обличительный пафос, отличающий последнюю редакцию.
12 октября, уезжая с семьей на зиму в Москву из Ясной Поляны, С. А. Толстая увезла для набора рукопись «Холстомера».
Известны две акварели H. E. Сверчкова, «Холстомер в молодости» и «Холстомер в старости», подаренные художником в 1887 году Толстому (об этом см.: Я. И. Бутович. О повести «Холстомер» и об иллюстрациях к ней. — «Прометей», т. 12, с. 228–245).
Два исправления в текст внесены по изд.:
Л. Н. Толстой. Холстомер. М., 1979; подготовка текста Э. Г. Бабаева.
Записки сумасшедшего. — Повесть впервые напечатана в изд.: «Посмертные художественные произведения Л. Н. Толстого», под ред. В. Г. Черткова, т. 3. М., 1912.
Впервые о замысле повести Толстой упоминает 30 марта 1884 года в Дневнике: «Пришли в голову «Записки не сумасшедшего». Как живо я их пережил…» (т. 49, с. 75–76), Сохранился автограф отрывка «Записки сумасшедшего», относящийся к апрелю 1884 года. Повесть не была закончена, хотя писатель возвращался к ней в 1887, 1888, 1896 и 1903 годах. В
«Записках сумасшедшего» отразились личные переживания Толстого от пребывания в Арзамасе в сентябре 1869 года, когда он ездил в Пензенскую губернию с целью купить имение. О состоянии, испытанном им в то время («арзамасский ужас»), он писал: «…я устал страшно, хотелось спать и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал» (т. 83, с. 167).
Смерть Ивана Ильича. — Впервые повесть опубликована в изд.: «Сочинения гр. Л. Н. Толстого», ч. 12, «Произведения последних годов». М., 1886.
Определенных свидетельств о начале работы над этой повестью не сохранилось. Но, по-видимому, именно о ней писала С. А. Толстая 20 декабря 1882 года Т. А. Кузминской: «Левочка… кажется, начал писать в прежнем духе…» (H. H. Гусев, Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, т. 1. М., 1958, с. 554). Весной 1882 года Толстой читал в редакции газеты «Современные известия» первоначальную редакцию повести, которую собирался тогда печатать, но позже значительно переделал ее (Л. Д. Опульская. Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1886 по 1892 год. М., 1979, с. 8).
4 декабря 1884 года С. А. Толстая писала Т. А. Кузминской: «На днях Левочка прочел нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но очень хорошо; вот пишет-то, точно пережил что-то важное, когда прочел и такой маленький отрывок. Назвал он это нам: Смерть Ивана Ильича» (т. 26, с. 681).
В письме к Л. Д. Урусову от 20 августа 1885 года Толстой сообщает: «Начал нынче кончать и продолжать смерть Ивана Ильича. Я, кажется, рассказывал вам план: описание простой смерти простого человека, описывая из него. Жены рождение 22-го, и все наши ей готовят подарки, а она просила кончить эту вещь к ее новому изданию, и вот я хочу сделать ей
«сюрприз»и от себя» (т. 63, с. 282).
Работа над повестью продолжалась даже на стадии корректуры (в 1886 году). Некоторые эпизоды были сокращены, но объем повести значительно увеличился. Именно в корректуре была написана, например, X глава.
Как свидетельствуют современники и сам автор, в повести отразилась жизненная история Ивана Ильича Мечникова, прокурора Тульского окружного суда, умершего 2 июня 1881 года от тяжелого заболевания. Т. А. Кузминская писала, что Толстой почувствовал в Мечникове, когда он был в Ясной Поляне, незаурядного человека. Его «предсмертные мысли, разговоры о бесплодности проведенной им жизни», со слов вдовы покойного, Кузминская затем пересказала Толстому (Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Тула, 1958, с. 445–446).
Знаменитый ученый Илья Ильич Мечников писал: «Я присутствовал при последних минутах жизни моего старшего брата (имя его было Иван Ильич, его смерть послужила темой для знаменитой повести Толстого «Смерть Ивана Ильича»). Сорокапятилетний брат мой, чувствуя приближение смерти от гнойного заражения, сохранил полную ясность своего большого ума. Пока я сидел у его изголовья, он сообщал мне свои размышления, преисполненные величайшим позитивизмом. Мысль о смерти долго страшила его. «Но так как все мы должны умереть», то он кончил тем, что «примирился, говоря себе, что в сущности между смертью в 45 лет или позднее — лишь одна количественная разница» (И. И. Мечников. Этюды оптимизма. М., 1964, с. 280). В предисловии к пятому изданию своей книги «Этюды о природе человека» в 1915 году Мечников писал о Л. Н. Толстом как о писателе, «давшем наилучшее описание страха смерти» (И. И. Мечников. Этюды о природе человека. М., 1961, с. 7).
Самые ранние по времени отклики на повесть обнаруживаем в дневниковых записях или личной переписке деятелей искусства. Эти записи, не рассчитанные на прочтение, — свидетельство искренности высказываний. 12 июля 1886 года П. И. Чайковский записал: «Прочел «Смерть Ивана Ильича». Более чем когда-либо я убежден, что величайший из всех когда-либо и где-либо бывших писателей-художников, — есть Л. Н.
Толстой.Его одного достаточно, чтобы русский человек не склонял стыдливо голову, когда перед ним высчитывают все великое, что дала человечеству
Европа…»(«Дневники П. И. Чайковского. 1873–1891». М., 1923, с. 211). И. H. Крамской, автор известного портрета Толстого (1873), в письме П. М. Ковалевскому (21 сентября 1886 г.) утверждал: «Говорить о «Смерти Ивана Ильича», а тем паче восхищаться будет по меньшей мере неуместно. Это нечто такое, что перестает уже быть искусством, а является просто
творчеством.Рассказ этот прямо библейский, и я чувствую глубокое волнение при мысли, что такое произведение снова появилось в русской литературе… Удивительно в этом рассказе отсутствие полное украшений, без чего, кажется, нет ни одного произведения человеческого» (И. Н. Крамской. Письма в двух томах. М., 1966, т. II, с. 260).