Поликушка
ModernLib.Net / Классическая проза / Толстой Лев Николаевич / Поликушка - Чтение
(стр. 3)
Один раз Машка налетела на ноги столяровой жены, несшей воду, и, хотя вперед заревела, стукнувшись о ее колени, получила, однако, потасовку за вихры и еще сильнее заплакала. Когда же она не сталкивалась ни с кем, то прямо влетала в дверь и по кадушке влезала на печку. Только барыня и Акулина истинно беспокоились собственно о Поликее; дети же только о том, что было на нем надето. А Егор Михайлович, докладывая барыне, на вопрос ее: "Не приезжал ли Поликей и где он может быть?" – улыбнулся, отвечая: "Не могу знать", – и, видимо, был доволен тем, что предположения его оправдывались. "Надо бы к обеду приехать", – сказал он значительно. Весь этот день в Покровском никто ничего не знал про Поликея; только уже потом узналось, что видели его мужики соседние, без шапки бегавшего по дороге и у всех спрашивавшего: "Не находили ли письма?" Другой человек видел его спящим на краю дороги подле прикрученной лошади с телегой. "Еще я подумал, – говорил этот человек, – что пьяный, и лошадь дня два не поена, не кормлена: так ей бока подвело". Акулина не спала всю ночь, все прислушивалась, но и в ночь Поликей не приезжал. Если бы она была одна и были бы у ней повар и девушка, она была бы еще несчастнее; но как только пропели третьи петухи и Столярова жена поднялась, Акулина должна была встать и приняться за печку. Был праздник: до света надо было хлебы вынуть, квас сделать, лепешки испечь, корову подоить, платья и рубахи выгладить, детей перемыть, воды принесть и соседке не дать всю печку занять. Акулина, не переставая прислушиваться, принялась за эти дела. Уж рассвело, уж заблаговестили, уж дети встали, а Поликея все не было. Накануне был зазимок, снег неровно покрыл поля, дорогу и крыши; и нынче, как бы для праздника, день был красный, солнечный и морозный, так что издалека было и слышно и видно. Но Акулина, стоя у печи и с головой всовываясь в устье, так занялась печеньем лепешек, что не слыхала, как подъехал Поликей, и только по крику детей узнала, что муж приехал. Анютка, как старшая, насалила голову и сама оделась. Она была в новом розовом ситцевом, но мятом платье, подарке барыни, которое, как лубок, стояло на ней и кололо глаза соседям; волосы у ней лоснились, на них она пол-огарка вымазала; башмаки были хоть не новые, но тонкие. Машка была еще в кацавейке и грязи, и Анютка не подпускала се к себе близко, чтобы не выпачкала. Машка была на дворе, когда отец подъехал с кульком. "Тятенька плиехали", – завизжала она, стремглав бросилась в дверь мимо Анютки и запачкала ее. Анютка, уже не боясь запачкаться, тотчас же прибила Машку, а Акулина не могла оторваться от своего дела. Она только крикнула на детей: "Ну вас! всех перепорю!" – и оглянулась на дверь. Ильич, с кульком в руках, вошел в сени и тотчас же пробрался в свой угол. Акулине показалось, что он был бледен и лицо у него было такое, как будто он не то плакал, не то улыбался; но ей некогда было разобрать.
– Что, Ильич, благополучно? – спросила она от печи.
Ильич что-то пробормотал, чего она не поняла.
– Ась? – крикнула она. – Был у барыни? Ильич в своем угле сидел на кровати, дико смотрел кругом себя и улыбался своею виноватою и глубоко несчастною улыбкой. Он долго ничего не отвечал.
– А, Ильич? Что долго? – раздался голос Акулины.
– Я, Акулина, деньги отдал барыне, как благодарила! – сказал он вдруг и еще беспокойнее стал оглядываться и улыбаться. Два предмета особенно останавливали его беспокойные, лихорадочно-открытые глаза: веревки, привязанные к люльке, и ребенок. Он подошел к люльке и своими тонкими пальцами торопливо стал распутывать узел веревки. Потом глаза его остановились на ребенке; но тут Акулина с лепешками на доске вошла в угол. Ильич быстро спрятал веревку за пазуху и сел на кровать.
– Что ты, Ильич, как будто не по себе? – сказала Акулина.
– Не спал, – отвечал он.
Вдруг за окном мелькнуло что-то, и через мгновенье, как стрела, влетела верховая девушка Аксютка.
– Барыня велела Поликею Ильичу прийти сею минутою, – сказала она. – Сею минутою велела Авдотья Миколавна… сею минутою.
Поликей посмотрел па Акулину, на девочку.
– Сейчас! Чего еще надо? – сказал он так просто, что Акулина успокоилась; может, наградить хочет. – Скажи, сейчас приду.
Он встал и вышел; Акулина же взяла корыто, поставила на лавку, налила воды из ведер, стоявших у двери, и из горячего котла в печи, засучила рукава и попробовала воду.
– Иди, Машка, вымою.
Сердитая, сосюкающая девочка заревела.
– Иди, паршивая, чистую рубаху надену. Ну, ломайся! Иди, еще сестру мыть надо.
Поликей между тем пошел не за верховою девушкой к барыне, а совсем в другое место. В сенях подле стены была прямая лестница, ведущая на чердак. Поликей, выйдя в сени, оглянулся и, не видя никого, нагнувшись, почти бегом, ловко и скоро взбежал по этой лестнице.
– Что-то такое значит, что Поликей не приходит, – сказала нетерпеливо барыня, обращаясь к Дуняше, которая чесала ей голову, – где Поликей? Отчего он не идет?
Аксютка опять полетела на дворню и опять влетела в сенцы и потребовала Ильича к барыне.
– Да он пошел давно, – отвечала Акулина, которая, вымыв Машку, в это время только что посадила в корыто своего грудного мальчика и мочила ему, несмотря на его крик, его редкие волосики. Мальчик кричал, морщился и старался поймать что-то своими беспомощными ручонками. Акулина поддерживала одною большою рукой его пухленькую, всю в ямочках, мягкую спинку, а другою мыла его.
– Посмотри, не заснул ли он где, – сказала она, с беспокойством оглядываясь.
Столярова жена в это время, нечесаная, с распахнутою грудью, поддерживая юбки, входила на чердак достать свое сохнувшее там платье. Вдруг крик ужаса раздался па чердаке, и Столярова жена, как сумасшедшая, с закрытыми глазами, на четвереньках, задом, и скорее котом, чем бегом, слетела с лестницы.
– Ильич! – крикнула она.
Акулина выпустила из рук ребенка.
– Удавился! – проревела Столярова жена.
Акулина, не замечая того, что ребенок, как клубочек, перекатился навзничь и, задрав ножонки, головой окунулся в воду, выбежала в сени.
– На балке… висит, – проговорила Столярова жена, но остановилась, увидав Акулину.
Акулина бросилась на лестницу и, прежде чем успели ее удержать, взбежала и с страшным криком, как мертвое тело, упала на лестницу и убилась бы, если бы выбежавший изо всех углов народ не успел поддержать ее.
XI
Несколько минут ничего нельзя было разобрать в общей суматохе. Народу сбежалось бездна, все кричали, все говорили, дети и старухи плакали, Акулина лежала без памяти. Наконец мужчины, столяр и прибежавший приказчик, вошли наверх, и Столярова жена в двадцатый раз рассказала, "как она, ничего не думавши, пошла за пелеринкой, глянула этаким манером: вижу, человек стоит, посмотрела: шапка подле вывернута лежит. Глядь, а ноги качаются. Так меня холодом и обдало. Легко ли, повесился человек, и я это видеть должна! Как загремлю вниз, и сама не помню. И чудо, как меня бог спас. Истинно, господь помиловал. Легко ли! И кручь и вышина какая! Так бы до смерти и убилась"
Люди, всходившие наверх, рассказали то же. Ильич висел на балке, в одной рубахе и портках, на той самой веревке, которую он снял с люльки. Шапка его, вывернутая, лежала тут же. Армяк и шуба были сняты и порядком сложены подле. Ноги доставали до земли, но признаков жизни уже не было. Акулина пришла в себя и рванулась опять на лестницу, но ее не пустили.
– Мамуска, Семка захлебнулся, – вдруг запищала сюсюкающая девочка из угла.
Акулина вырвалась опять и побежала в угол. Ребенок, не шевелясь, лежал навзничь в корыте, и ножки его не шевелились. Акулина выхватила его, но ребенок не дышал и не двигался. Акулина бросила его на кровать, подперлась руками и захохотала таким громким, звонким и страшным смехом, что Машка, сначала тоже засмеявшаяся, зажала уши и с плачем выбежала в сени. Народ валил в угол с воем и плачем. Ребенка вынесли, стали оттирать; но все было напрасно. Акулина валялась по постели и хохотала, хохотала так, что страшно становилось всем, кто только слышал этот хохот. Только теперь, увидав эту разнородную толпу женатых, стариков, детей, столпившихся в сенях, можно было понять, какая бездна и какой народ жил в дворовом флигере. Все суетились, все говорили, многие плакали, и никто ничего не делал. Столярова жена все еще находила людей, не слыхавших ее истории, и вновь рассказывала о том, как ее нежные чувства были поражены неожиданным видом и как бог спас ее от падения с лестницы. Старичок буфетчик в женской кацавейке рассказывал, как при покойном барине женщина в пруду утопилась. Приказчик отправил к становому и к священнику послов и назначил караул. Верховая девушка Аксютка с выкаченными главами все смотрела в дыру на чердак и, хотя ничего там не видала, не могла оторваться и пойти к барыне. Агафья Михайловна, бывшая горничная старой барыни, требовала чаю для успокоения своих нервов и плакала. Бабушка Анна своими практичными, пухлыми и пропитанными деревянным маслом руками укладывала маленького покойника на столик. Женщины стояли около Акулины и молча смотрели на нее. Дети, прижавшись в углах, взглядывали на мать и принимались реветь, потом замолкали, опять взглядывали и еще пуще жались. Мальчишки я мужики толпились у крыльца и с испуганными лицами смотрели в двери и в окна, ничего не видя и не понимая и спрашивая друг у друга, в чем дело. Один говорил, что столяр своей жене топором ногу отрубил. Другой говорил, что прачка родила тройню. Третий говорил, что поварова кошка взбесилась и перекусала народ. Но истина понемногу распространялась и, наконец, достигла ушей барыни. И, кажется, даже не сумели приготовить ее: грубый Егор прямо доложил ей и так расстроил нервы барыни, что она долго после не могла оправиться. Толпа уже начинала успокаиваться; Столярова жена поставила самовар и заварила чай, причем посторонние, не получая приглашения, нашли неприличным оставаться долее. Мальчишки начинали драться у крыльца. Все уж знали, в чем дело, и, крестясь, начинали расходиться, как вдруг послышалось: "Барыня, барыня!" – и все опять столпились и сжались, чтобы дать ей дорогу, но все тоже хотели видеть, что она будет делать. Барыня, бледная, заплаканная, вошла в сени через порог, в Акулинин угол. Десятки голов жались и смотрели у дверей. Одну беременную женщину придавили так, что она запищала, но тотчас же, воспользовавшись этим самым обстоятельством, эта женщина выгадала себе впереди место. И как было не посмотреть на барыню в Акулинином углу! Это было для дворовых все равно, что бенгальский огонь в конце представления. Уж значит хорошо, коли бенгальский огонь зажгли, и уж значит хорошо, коли барыня в шелку да в кружевах вошла к Акулине в угол. Барыня подошла к Акулине и взяла ее за руку; но Акулина вырвала ее. Старые дворовые неодобрительно покачали головами.
– Акулина! – сказала барыня. – У тебя дети, пожалей себя.
Акулина захохотала и поднялась.
– У меня дети всё серебряные, всё серебряные… Я бумажек не держу, – забормотала она скороговоркой. – Я Ильичу говорила, не бери бумажек, вот тебя и подмазали, подмазали дегтем. Дегтем с мылом, сударыня. Какие бы парши ни были, сейчас соскочут. – И опять она захохотала еще пуще.
Барыня обернулась и потребовала фершела с горчицей.
"Воды холодной дайте", – и она стала сама искать воды; но, увидав мертвого ребенка, перед которым стояла бабушка Анна, барыня отвернулась, и все видели, как она закрылась платком и заплакала. Бабушка же Анна (жалко, что барыня не видала: она бы оценила это; для нее и было все это сделано) прикрыла ребенка кусочком холста, поправила ему ручку своею пухлой, ловкою рукой и так потрясла головой, так вытянула губы и чувствительно прищурила глаза, так вздохнула, что всякий мог видеть ее прекрасное сердце. Но барыня не видала этого, да и ничего не могла видеть. Она зарыдала, с ней сделалась нервная истерика, и ее вывели под руки в сени и под руки отвели домой. "Только-то от нее и было", – подумали многие и стали расходиться. Акулина все хохотала и говорила вздор. Ее вывели в другую комнату, пустили ей кровь, обложили горчичниками, льду приложили к голове; но она все так же ничего не понимала, не плакала, а хохотала и говорила и делала такие вещи, что добрые люди, которые за ней ухаживали, не могли удерживаться и тоже смеялись.
XII
Праздник был невеселый во дворе Покровского. Несмотря на то, что день был прекрасный, народ не выходил гулять; девки не собирались песни петь, ребята фабричные, пришедшие из города, не играли ни в гармонию, ни в балалайки и с девушками не играли. Все сидели по углам, и ежели говорили, то говорили тихо, как будто кто недобрый был тут и мог слышать их. Днем все еще было ничего. Но вечером, как смерклось, завыли собаки, и тут же, на беду, поднялся ветер и завыл в трубы, и такой страх нашел на всех жителей дворни, что у кого были свечи, те зажгли их перед образом; кто был один в угле, пошел к соседям проситься ночевать, где полюднее, а кому нужно было выйти в закуты, не пошел и не пожалел оставить скотину без корму на эту ночь. И святую воду, которая у каждого хранилась в пузырьке, всю в эту ночь истратили. Многие даже слышали, как в эту ночь кто-то все ходил по чердаку тяжелым шагом, и кузнец видел, как змей летел прямо на чердак. В Поликеевом угле никого не было; дети и сумасшедшая переведены были в другие места. Там только покойничек-младенец лежал, да были две старушки и странница, которая по своему усердию читала псалтырь, не над младенцем, а так, по случаю всего этого несчастия. Так пожелала барыня. Старушки эти и странница сами слышали, как только-только прочтется кафизма, так задрожит наверху балка и застонет кто-то. Прочтут: "Да воскреснет бог", – опять затихнет. Столярова жена позвала куму и в эту ночь, не спамши, выпила с ней весь чай, который запасла себе на неделю. Они тоже слышали, как наверху балки трещали и точно мешки падали сверху. Мужики-караульщики придавали храбрости дворовым, а то бы они перемерли в эту ночь со страху. Мужики лежали в сенях на сене и потом уверяли, что слышали тоже чудеса на чердаке, хотя в самую эту ночь препокойно беседовали между собой о некрутстве, жевали хлеб, чесались и, главное, так наполнили сени особым мужичьим запахом, что Столярова жена, проходя мимо их, сплюнула и обругала их мужичьем. Как бы то ни было, удавленник все висел на чердаке, и как будто сам злой дух осенил в эту ночь флигерь огромным крылом, показав свою власть и ближе, чем когда-либо, став к этим людям. По крайней мере, все они чувствовали это. Не знаю, справедливо ли это было. Я даже думаю, что вовсе не справедливо. Я думаю, что если бы смельчак в эту страшную ночь взял свечу или фонарь и, осенив или даже не осенив себя крестным знамением, вошел на чердак, медленно раздвигая перед собой огнем свечи ужас ночи и освещая балки, песок, боров, покрытый паутиной, и забытые Столяровой женою пелеринки, – добрался до Ильича, и ежели бы, не поддавшись чувству страха, поднял фонарь на высоту лица, то он увидел бы знакомое худощавое тело с ногами, стоящими на земле (веревка опустилась), безжизненно согнувшееся набок, с расстегнутым воротом рубахи, под которою не видно креста, и опущенную на грудь голову, и доброе лицо с открытыми, невидящими глазами, и кроткую, виноватую улыбку, и строгое спокойствие, и тишину на всем. Право, Столярова жена, прижавшись в углу своей кровати, с растрепанными волосами и испуганными глазами, рассказывающая, что она слышит, как падают мешки, гораздо ужаснее и страшнее Ильича, хотя крест его снят и лежит на балке.
В верху, то есть у барыни, такой же ужас царствовал, как и во флигере. В барыниной комнате пахло одеколоном и лекарством. Дуняша грела желтый воск и делала спуск. Для чего именно спуск, я не знаю; но знаю, что спуск делался всегда, когда барыня была больна. А она теперь расстроилась до нездоровья, К Дуняше для храбрости пришла ночевать ее тетка. Они все четверо сидели в девичьей с девочкой и тихо разговаривали.
– Кто же за маслом пойдет? – сказала Дуняша.
– Ни за что, Авдотья Миколавна, не пойду, – решительно отвечала вторая девушка.
– Полно; с Аксюткой вместе поди.
– Я одна сбегаю, я ничего не боюсь, – сказала Аксютка, но тут же заробела.
– Ну поди, умница, спроси у бабушки Анны, в стакане, и принеси, не расплескай, – сказала ей Дуняша.
Аксютка подобрала одною рукой подол, и хотя вследствие этого уже не могла махать обеими руками, замахала одною вдвое сильнее, поперек линии своего направления, и полетела. Ей было страшно, и она чувствовала, что, ежели бы она увидала или услыхала что бы то ни было, хоть свою мать живую, она бы пропала со страху. Она летела, зажмурившись, по знакомой тропинке.
XIII
"Барыня спит али нет?" – спросил вдруг подле Аксютки густой мужицкий голос. Она открыла глаза, которые прежде были зажмурены, и увидала чью-то фигуру, которая, показалось ей, была выше флигеря; она взвизгнула и понеслась назад, так что ее юбка не поспевала лететь за ней. Одним скачком она была на крыльце, другим в девичьей и с диким воплем бросилась на постель. Дуняша, тетка ее и другая девушка обмерли со страху; но не успели они очнуться, как тяжелые, медленные и нерешительные шаги послышались в сенях и у двери. Дуняша бросилась к барыне, уронив спуск; вторая горничная спряталась за юбки, висевшие на стене; тетка, более решительная, хотела было придержать дверь, но дверь отворилась, и мужик вошел в комнату. Это был Дутлов в своих лодках. Не обращая внимания на страх девушек, он поискал глазами иконы и, не найдя маленького образка, висевшего в левом углу, перекрестился на шкафчик с чашками, положил шапку на окно и, засунув глубоко руку за полушубок, точно он хотел почесаться под мышкой, достал письмо с пятью бурыми печатями, изображавшими якори. Дуняшина тетка схватилась за грудь… Насилу она выговорила:
– Перепугал же ты меня, Наумыч! Выговорить но могу сло…на. Так и думала, что конец пришел.
– Можно ли так? – проговорила вторая девушка, высовываясь из-за юбок.
– И барыню даже встревожили, – сказала Дуняша, выходя из двери, – что лезешь на девичье крыльцо не спросимши? Настоящий мужик!
Дутлов, не извиняясь, повторил, что барыню нужно видеть.
– Она нездорова, – сказала Дуняша.
В это время Аксютка фыркнула таким неприлично-громким смехом, что опять должна была спрятать голову в подушки постели, из которых она целый час, несмотря на угрозы Дуняши и ее тетки, не могла вынуть ее без того, чтобы не прыснуть, как будто разрывалось что в ее розовой груди и красных щеках. Ей так смешно казалось, что все перепугались, – и она опять прятала голову и, будто в конвульсиях, елозила башмаком и подпрыгивала всем телом.
Дутлов остановился, посмотрел на нее внимательно, как будто желая дать себе отчет в том, что такое с ней происходит, но, не разобрав, в чем дело, отвернулся и продолжал свою речь.
– Значит, как есть, оченно важное дело, – сказал он, – только скажите, что мужик письмо с деньгами нашел.
– Какие деньги?
Дуняша, прежде чем доложить, прочла адрес и расспросила Дутлова, где и как он нашел эти деньги, которые Ильич должен был привезть из города. Разузнав все подробно и вытолкнув в сени бегунью, которая не переставала фыркать, Дуняша пошла к барыне, но, к удивлению Дутлова, барыня все-таки не приняла его и ничего толком не сказала Дуняше.
– Ничего не знаю и не хочу знать, – сказала барыня, – какой мужик и какие деньги. Никого я не могу и не хочу видеть. Пускай он оставит меня в покое.
– Что же я буду делать? – сказал Дутлов, поворачивая конверт. – Деньги не маленькие. Написано-то что на них? – спросил он Дуняшу, которая снова прочла ему адрес.
Дутлову как будто все что-то не верилось. Он надеялся, что, может быть, деньги не барынины и что не так прочли ему адрес. Но Дуняша подтвердила ему еще. Он вздохнул, положил за пазуху конверт и готовился выйти.
– Видно, становому отдать, – сказал он.
– Постой, я еще попытаюсь, скажу, – остановила его Дуняша, внимательно проследив за исчезновением конверта в пазухе мужика. – Дай сюда письмо.
Дутлов опять достал, однако не тотчас передал его в протянутую руку Дуняши.
– Скажите, что нашел на дороге Дутлов Семен.
– Да дай сюда.
– Я было думал, так, письмо; да солдат прочел, что с деньгами.
– Да давай же.
– Я и не посмел домой заходить для того… – опять говорил Дутлов, не расставаясь с драгоценным конвертом, – так и доложите.
Дуняша взяла конверт и еще раз пошла к барыне.
– Ах, боже мой, Дуняша! – сказала барыня укорительным голосом, – не говори мне про эти деньги. Как я вспомню только этого малюточку…
– Мужик, сударыня, не знает, кому прикажете отдать, – опять сказала Дуняша.
Барыня распечатала конверт, вздрогнула, как только увидела деньги, и задумалась.
– Страшные деньги, сколько зла они делают! – сказала она.
– Это Дутлов, сударыня. Прикажете ему идти или изволите выйти к нему? Целы ли еще деньги-то? – спросила Дуняша.
– Не хочу я этих денег. Это ужасные деньги. Что они наделали! Скажи ему, чтоб он взял их себе, коли хочет, – сказала вдруг барыня, отыскивая руку Дуняши. – Да, да, да, – повторила барыня удивленной Дуняше, – пускай совсем возьмет себе и делает, что хочет.
– Полторы тысячи рублей, – заметила Дуняша, слегка улыбаясь, как с ребенком.
– Пускай возьмет всё, – нетерпеливо повторила барыня. – Что, ты меня не понимаешь? Эти деньги несчастные, никогда не говори мне про них. Пускай возьмет себе этот мужик, что нашел. Иди, ну иди же!
Дуняша вышла в девичью.
– Все ли? – спросил Дутлов.
– Да уж ты сам сосчитай, – сказала Дуняша, подавая ему конверт, – тебе велено отдать.
Дутлов положил шапку под мышку и, пригнувшись, стал считать.
– Счетов нету?
Дутлов понял, что барыня по глупости не умеет считать и велела ему это сделать.
– Дома сосчитаешь! Тебе! твои деньги! – сказала Дуняша сердито. – Не хочу, говорит, их видеть, отдай тому, кто принес.
Дутлов, не разгибаясь, уставился глазами на Дуняшу.
Тетка Дуняшина так и всплеснула руками.
– Матушки родимые! Вот дал бог счастья! Матушки родные!
Вторая горничная не поверила:
– Что вы, Авдотья Николавна, шутите?
– Вот те шутите! Велела отдать мужику… Ну, бери деньги, да и ступай, – сказала Дуняша, не скрывая досады. – Кому горе, а кому счастье.
– Шутка ли, полторы тысячи рублев, – сказала тетка.
– Больше, – подтвердила Дуняша. – Ну, свечку поставишь десятикопеечную Миколе, – говорила Дуняша насмешливо. – Что, не опомнишься? И добро бы бедному! А то у него и своих много.
Дутлов наконец понял, что это была не шутка, и стал собирать и укладывать в конверт деньги, которые он разложил было считать; но руки его дрожали, и он все взглядывал на девушек, чтоб убедиться, что это не смех.
– Вишь, не опомнится – рад, – сказала Дуняша, показывая, что она все-таки презирает и мужика и деньги. – Дай я тебе уложу.
И она хотела взять. Но Дутлов не дал; он скомкал деньги, засунул их еще глубже и взялся за шапку.
– Рад?
– И не знаю, что сказать! Вот точно… Он не договорил, только махнул рукой, ухмыльнулся, чуть не заплакал и вышел.
Колокольчик зазвонил в комнате барыни.
– Что, отдала?
– Отдала.
– Что же, очень рад?
– Совсем как сумасшедший стал.
– Ах, позови его. Я спрошу у него, как он нашел. Позови сюда, я не могу выйти.
Дуняша побежала и застала мужика в сенях. Он, не надевая шапки, вытянул кошель и, перегнувшись, развязывал его, а деньги держал в зубах. Ему, может быть, казалось, что, пока деньги не в кошеле, они не его. Когда Дуняша позвала его, он испугался.
– Что, Авдотья… Авдотья Миколавна. Али назад отобрать хочет? Хоть бы вы заступились, ей-богу, а я медку вам принесу.
– То-то! Приносил.
Опять отворилась дверь, и повели мужика к барыне. Не весело ему было. "Ох, потянет назад!" —думал он, почему-то, как по высокой траве, подымая всю ногу и стараясь не стучать лаптями, когда проходил по комнатам. Он ничего не понимал и не видел, что было вокруг него. Он проходил мимо зеркала, видел цветы какие-то, мужик какой-то в лаптях ноги задирает, барин с глазочком написан, какая-то кадушка зеленая и что-то белое… Глядь, заговорило это что-то белое: это барыня. Ничего он не разобрал, только глаза выкачивал. Он не знал, где он, и все представлялось ему в тумане.
– Это ты, Дутлов?
– Я-с, сударыня. Как было, так и не трогал, – сказал ou. – Я не рад, как перед богом! Как лошадь замучил…
– Ну, твое счастье, – сказала она с презрительно-доброю улыбкой. Возьми, возьми себе.
Он только таращил глаза.
– Я рада, что тебе досталось. Дай бог, чтобы впрок пошло! Что же, ты рад?
– Как не рад! Уж так-то рад, матушка! Все за вас богу молить буду. Я уж так рад, что слава богу, что барыня наша жива. Только и вины моей было.
– Как же ты нашел?
– Значит, мы для барыни всегда могли стараться по чести, а не то что…
– Уж он совсем запутался, сударыня, – сказала Дуняша.
– Возил рекрута-племянника, назад ехал, на дороге и нашел. Поликей, должно, нечаянно выронил.
– Ну, ступай, ступай, голубчик. Я рада.
– Так рад, матушка!… – говорил мужик. Потом он вспомнил, что он не поблагодарил и не умел обойтись, как следовало. Барыня и Дуняша улыбались, а он опять зашагал, как по траве, и насилу удерживался, чтобы не побежать рысью. А то все казалось ему, вот-вот еще остановят и отнимут…
XIV
Выбравшись на свежий воздух, Дутлов отошел с дороги к липкам, даже распоясался, чтобы ловчее достать кошель, и стал укладывать деньги. Губы его шевелились, вытягиваясь и растягиваясь, хотя он и не произносил ни одного звука. Уложив деньги и подпоясавшись, он перекрестился и пошел, как пьяный, колеся по дорожке: так он был занят мыслями, хлынувшими ему в голову. Вдруг увидел он перед собой фигуру мужика, шедшего ему навстречу. Он кликнул: это был Ефим, который, с дубиной, караульщиком ходил около флигеля.
– А, дядя Семен, – радостно проговорил Ефимка, подходя ближе. (Ефимке жутко было одному.) – Что, свезли рекрутов, дядюшка?
– Свезли. Ты что?
– Да тут Ильича удавленного караулить поставили.
– А он где?
– Вот, на чердаке, говорят, висит, – отвечал Ефимка, дубиной показывая в темноте на крышу флигеля.
Дутлов посмотрел по направлению руки и, хотя ничего не увидал, поморщился, прищурился и покачал головой.
– Становой приехал, – сказал Ефимка, – сказывал кучер. Сейчас снимать будут. То-то страсть ночью, дядюшка. Ни за что не пойду ночью, коли велят идти наверх. Хоть до смерти убей меня Егор Михалыч, не пойду.
– Грех-то, грех-то какой! – повторил Дутлов, видимо, для приличия, но вовсе не думая о том, что говорил, и хотел идти своею дорогой. Но голос Егора Михайловича остановил его.
– Эй, караульщик, поди сюда, – кричал Егор Михайлович с крыльца.
Ефимка откликнулся.
– Да кто еще там с тобой мужик стоял?
– Дутлов.
– И ты, Семен, иди.
Приблизившись, Дутлов рассмотрел при свете фонаря, который нес кучер, Егора Михайловича и низенького чиновника в фуражке с кокардой и в шинели: это был становой.
– Вот и старик с нами пойдет, – сказал Егор Михайлович, увидав его.
Старика покоробило; но делать было нечего.
– А ты, Ефимка, малый молодой, беги-ка на чердак, где повесился, лестницу поправить, чтоб их благородию пройти.
Ефимка, ни за что не хотевший подойти к флигелю, побежал к нему, стуча лаптями, как бревнами.
Становой высек огня и закурил трубку. Он жил в двух верстах, и был только что жестоко распечен исправником за пьянство, и потому теперь был в припадке усердия: приехав в десять часов вечера, он хотел немедленно осмотреть удавленника. Егор Михайлович спросил Дутлова, зачем он здесь. Дорогой Дутлов рассказал приказчику о найденных деньгах и о том, что барыня сделала. Дутлов сказал, что он пришел позволения Егора Михалыча спросить. Приказчик, к ужасу Дутлова, потребовал конверт и посмотрел его. Становой тоже взял конверт в руки и коротко и сухо спросил о подробностях.
"Ну, пропали деньги", – подумал Дутлов и стал уже извиняться. Но становой отдал ему деньги.
– Вот счастье сиволапому! – сказал он.
– Ему на руку, – сказал Егор Михайлович, – он только племянника в ставку свез; теперь выкупит.
– А! – сказал становой и пошел вперед.
– Выкупишь, что ль, Илюшку-то? – сказал Егор Михайлович.
– Как его выкупить-то? Денег хватит ли? А можь, и не время.
– Как знаешь, – сказал приказчик, и оба пошли за становым.
Они подошли к флигелю, в сенях которого вонючие караульщики ждали с фонарем. Дутлов шел за ними. Караульщики имели виноватый вид, который мог относиться разве только к произведенному ими запаху, потому что они ничего дурного не сделали. Все молчали.
– Где? – спросил становой.
– Здесь, – шепотом сказал Егор Михайлович. – Ефимка, – прибавил он, – ты малый молодой, пошел вперед с фонарем!
Ефимка, уж поправив наверху половицу, казалось, потерял весь страх. Шагая через две и три ступени, он с веселым лицом полез вперед, только оглядываясь и освещая фонарем дорогу становому. За становым шел Егор Михайлович. Когда они скрылись, Дутлов, поставив одну ногу на ступеньку, вздохнул и остановился. Прошли минуты две, шаги их затихли на чердаке; видно, они подошли к телу.
– Дядя! тебя зовет! – крикнул Ефимка в дыру.
Дутлов полез. Становой и Егор Михайлович видны были при свете фонаря только верхнею своею частию за балкой; за ними стоял еще кто-то спиной. Это был Поликей. Дутлов перелез через балку и, крестясь, остановился.
– Поверни-ка его, ребята, – сказал становой.
Никто не тронулся.
– Ефимка, ты малый молодой, – сказал Егор Михайлович.
Малый молодой перешагнул через балку и, перевернув Ильича, стал подле, самым веселым взглядом поглядывая то на Ильича, то на начальство, как показывающий альбиноску или Юлию Пастрану глядит то на публику, то на свою показываемую штуку, и готовый исполнить все желания зрителей.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|