Эмигранты
ModernLib.Net / Классическая проза / Толстой Алексей Николаевич / Эмигранты - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Идея была: предложить три национальных кухни — кавказскую, французскую и московскую. Обстановка ужина — древнеримская. Столы — полукругом, мягкие сиденья, обитые красным шелком, с потолка — гирлянды роз. На столах — выдолбленные глыбы льда со свежей икрой, могучие осетры на серебряных цоколях, старое венецианское стекло. В канделябрах — церковные, обвитые золотом свечи, — свет их дробился в хрустальных аквариумах с драгоценными японскими рыбками (тоже закуска под хмелье). Вазы с южноамериканскими двойными апельсинами, фрукты с Цейлона. Под салфетками каждого куверта ценные подарки: дамам — броши, мужчинам — золотые портсигары. Три национальных оркестра музыки. За окнами на дворе — экран, где показали премьерой фильмы из Берлина и Парижа… Гостей удивили сразу же первой горячей закуской: были предложены жареные пиявки, напитанные гусиной кровью. Ужин обошелся в двести тысяч… Теперь хотя бы половину этих денег!
Был уже третий час пополудни, когда Налымов вошел к нему в номер, полный табачного дыма. Высокие портьеры на окнах спущены, розовый ночник у постели освещал на раскиданных подушках крупного мужчину в полосатой пижаме, с измятым лицом и черными жокей-клубскими усами. По скаковой традиции, Леон Манташев пил с утра шампанское с коньяком.
— Я болен, я измучен. Нервы, перебои, — приподнимаясь на локте, сказал он Налымову. — Придвигайте кресло. Хотите вина? Они мне, черт возьми, все еще подают, хотя у лакея рожа такая — хочется залепить плюху. Василий Алексеевич, когда же домой? Я больше не могу… Вы представляете, я, я, я — без денег… Хохотать хочется. Пропал даже вкус к лошадям… О женщинах я и не говорю…
— Вы не прочь, Леон, поговорить с одним крупным человеком о продаже нефтяных земель в Баку?
— Продать мои земли? Вы с ума сошли! Лучше я полгода здесь проваляюсь, но уж дождусь, когда вырежут большевиков… Они укорачивают мою жизнь!.. Вы вдумайтесь! Они распоряжаются моими землями, моими домами, моими деньгами, моим здоровьем… (Он вскочил, с яростью подтянул штаны пижамы и заходил в одной туфле.) О чем думают эти болваны англичане, я вас спрашиваю? О французишках я уже и не говорю — лавочники, трусы, хамы… Я решил написать английскому королю: «Ваше величество, вы первый джентльмен в мире, — меня ограбили, меня убивают медленной пыткой, прошу защиты…» Мои лошади бегали в Англии в тринадцатом году, он меня знает… А что, этот человек, с которым вы хотите, чтобы я говорил, — жулик, наверное?
— Он, насколько я помню, агент крупной компании. Моя роль маленькая — познакомить…
Манташев плюнул со злости:
— Довели — помещик, аристократ, семеновский офицер и служит фактором… Кошмар!.. Василий Алексеевич, давайте пить коктейль… (Позвонил.) В номер дают сколько угодно, а пойди я через улицу к Фукьецу — сейчас же посылают мальчишку проследить: ага, я у Фукьеца!.. И вечером — счет… (Он поджал губы, черные усы взъерошились, выкатил бараньи глаза.) Тридцать восемь тысяч франков счет… А? Когда же с этим типом вы предполагаете встретиться? Что?
18
Налымов вернулся на дачу, как и обещал, в сумерки. У Веры Юрьевны похорошело лицо, когда он медленно затворял за собой калитку. Из окон столовой лился приветливый свет. Сейчас же сели обедать.
Вечер был теплый, влажный, из темного окна влетела зеленая мошкара, ночные бабочки крутились под шелковым абажуром. Казалось, за столом сидела дружная тихая семья, а не четыре тени из невозвратной жизни постукивали вилками и ножами, учтиво передавая друг другу блюда. Во всем этом было извращение настолько очевидное, что мадам Мари вдруг резко засмеялась:
— Семейка!..
Расширенные зрачки Веры Юрьевны остановились на Василии Алексеевиче. Он потянулся за бутылкой, сказал с усмешкой:
— На примере нашего ужина, дорогие женщины, вполне приличного, мы видим всю призрачность так называемого благополучия… Ах, мои птички, хорошо чувствовать себя невинно потерпевшими, но это утешение тоже призрачно…
Лили перебила плаксиво:
— Я еще в Константинополе хотела утопиться… Ни жить, ни умереть — вот в чем виновата.
Мари — низким голосом:
— А я в чем виновата? Отняли все бриллианты, меха, на триста тысяч… Я бы здесь ферму купила… Княгиня Мышецкая разводит цыплят, чудно живет…
Пришел час изливать горечь… Женщины начали жаловаться. Что они сделали, за что такое им не в меру грехов возмездие?
Мари продолжала:
— Жили, как все живут. Ну, мотали деньги… Вот и вся вина… Керенским восхищались, устраивали даже базары в пользу революционеров… Так нет — оказались виноваты, что мы хорошо одеты, мы — красивые, в ванне моемся… В судомойки, что ли, было идти? Судомойки только там и царствуют… А когда у вас вывозят дорогую мебель, в квартиру вселяют солдатню и матросню — революцией прикажете восхищаться?.. Хоть и вернемся когда-нибудь — как на пожарище: ни кусочка, ни клочочка не осталось… — Она сердито кулаком смахнула слезы. — Оскорбляют, выкидывают на улицу, обирают до нитки всех счастливых, всех нарядных, всех богатых… И при этом кричат, — вы же виноваты! Стыдно вам, Василий Алексеевич!
— За что, за что, за что? — шепотом повторяла за ней Лили, кивая распухшим носом над тарелкой.
Женщины бежали от апокалиптического ужаса через фронты к своим милым, хорошим «рыцарям духа», подставлявшим грудь под большевистские пули во имя восстановления красивой жизни. Женщины метались по полуразрушенным городам, грязным переполненным гостиницам, угарным кабакам, где песенки Вертинского прерывались револьверными выстрелами и треском разбиваемых о головы бутылок… Знакомые, милые, изящные люди занимались спекуляцией и грабежом, во время эвакуации сталкивали женщин с вагонных площадок… «Рыцари духа» мечтали о шомполах и веревках, и в мутных глазах убийц не найти было приюта для любви измученной женщине… Снова и снова — теплушки с сыпнотифозными, грязные кровати, разделяемые черт знает с кем за бутылку вина, за красновские, за деникинские кредитки… И так — все ниже, на дно человеческого водоворота…
Когда они вырвались из этого царства крови, сыпняка, сифилиса и разбоя на лазурные берега Константинополя, выбора не оказалось: тротуар, ночной фонарь и вдали пуговицы полицейского мундира…
— Да, да, Лилька верно сказала: в том и виноваты, что не утопились вовремя! — крикнула Мари и выругалась непристойно по-русски.
Так они плакали до полуночи. Фатьма-ханум несколько раз встревоженно появлялась в дверях, покуда Мари не запустила в старуху бутылкой.
Самое бесполезное, что можно было придумать, — и этому немало дивились французы, — сидеть у стола под газовым рожком и ночь напролет бродить по психологическим дебрям… Если взять, например, резиновый шар, наполненный воздухом, и поместить его в безвоздушное пространство, он начнет раздуваться, покуда не лопнет. Русских беженцев распирала сложность собственной личности. Для ее ничем не стесняемого расцвета Россия когда-то была удобнейшим местом. Неожиданно поставленная вне закона, она с угрозами и жалобами помчалась через фронты гражданской войны. Она докатилась до Парижа, где попала в разреженную атмосферу, так как здесь никому не была нужна. Иной из беженцев помирился бы даже с имущественными потерями, но никак не с тем, что из жизни может быть вышвырнуто его "я". Если нет меня, то что же есть? Если я страдаю — значит нужно изменить окружающее, чтобы я не страдал. Я — русский, я люблю мою Россию, то есть люблю себя в окружении вещей и людей, каким я был в России. Если этого нет или этого не вернут, то такая Россия мне не нужна.
Революция, революция! Взбрело же в жизнь такое страшное и неуютное… Опустевший город. На окнах заколоченных магазинов — декреты о классовой борьбе… Холод… Ночной звонок. И все мое, весь я отскакиваю от кожаной куртки человека с безжалостно сжатым ртом и мрачными глазами, глядящими сквозь мое "я".
У Веры, Мари и Лили будущее отягчалось еще и тем, что в Константинополе, затем во Франции они были зарегистрированы как профессионально занимающиеся проституцией. Эту услугу оказал им Левант. У него хранилась из марсельской префектуры какая-то гнусная бумажонка, он каждый раз угрожал ею, когда женщины начинали строптивиться.
Жалобы были излиты, слова все сказаны. Мари и Лили ушли спать. Вера Юрьевна придвинула стул к Василию Алексеевичу, положила голову на стол, на руки.
— Помимо всех художеств, за мной числится еще «мокрое» дело в Константинополе… Рассказать?
— Зачем, птичка моя? (Налымов заложил пальцы в жилетные карманы и щурился блаженно.) И без того все ясно. Одним мокрым делом больше? Какой вздор, какой вздор! Происхождение совести? Меня это занимало в прошлую зиму. Я даже ходил в публичную библиотеку… Семь миллионов спрессованных мыслей о совести на книжных полках… Я много смеялся про себя. Я чудно грелся у калориферов, — был январь, и я очень зяб. Я так и не стал читать книг. Мировая совесть, закованная в телячью кожу, почиет в публичной библиотеке, ею питаются книжные клещи… Когда мой зад начинал согреваться на калорифере, я размышлял о том, что все условно… Птичка моя, вы жили в хорошем обществе — оно разбежалось. Ваши деньги запиханы в мужицкие онучи. Вас нет, вы — только грустный рассказ о человеке. Кому нужна ваша совесть? Самой себе?.. Так, так — вы заботитесь о чистоплотности… Старый, добрый буржуазный мир, где нам было так уютно жить, махнул рукой на чистоплотность. Видите, иногда я читаю газеты… Я даже пытался читать московские газеты. Читал, но испугался… Они требуют — значит за ними сила. Они неприлично ругаются — значит ничего не боятся. Несомненно, они в конце концов разобьют вдребезги этот старый мир… Но нам с вами от этого не станет легче… Итак, да здравствует мрак души, если у тебя, птичка моя, — мрак… Да здравствует кривой турецкий нож, если тебе хочется воткнуть его в сонную артерию пьяному негодяю…
Вера Юрьевна вскочила. Зрачки — во весь глаз. Спросила одними пересохшими губами:
— Откуда вы это знаете?
— Это довольно обычный прием константинопольских проституток. Садись, любовь моя, выпей винца. Поговорим о чем-нибудь невинном.
19
Лисовский доехал на поезде подземной дороги до последней остановки и по движущейся лестнице поднялся на небольшую площадь.
Посреди площади горел газовый фонарь. Под ним стояли два агента полиции, заложив руки под пелерины. Наверху — звезды, не омраченные городскими испарениями. В кирпичных невысоких домах, кругом обступивших площадь, кое-где свет керосиновой лампы. В пролете одного из узких переулков, уходящих ступенями вниз, вдалеке — скопища электрических огней, зарево реклам. Но шум Парижа сюда не долетал.
Лисовский надвинул кепку и вошел в кафе, где слышались голоса. В табачном дыму, за потемневшими от жира и пива столиками сидело человек полсотни рабочих. Они слушали человека, стоявшего спиной к цинковому прилавку. У него было маленькое круглое лицо с широко расставленными водянистыми глазами и взъерошенные усы. Левая рука обмотана окровавленной марлей. Когда вошел Лисовский, он быстро обернулся. Но ему закричали:
— Эй, Жак, продолжай!..
— Если это шпик, свернем шею.
— Да ощиплем.
— Да поджарим.
— Да полакомимся…
От шуточек, сказанных с угрозой, Лисовскому стало неуютно. Все же он подошел к прилавку, спросил стакан белого вина, Жак поднял руку, — снизу на марле запеклась просочившаяся кровь.
— Я пошел в контору, я показал мою руку директору: «Вы размалываете пролетариев на ваших проклятых станках, вы питаете машины нашим мясом, вот как вы добываете ваши денежки, малютка Пишо». Ха! Он до того налился кровью, — я испугался, как бы он тут же и не лопнул, — он выкатил глаза, как осьминог… «Послушайте, Жак, несчастный случай произошел по вашей неосторожности, вам оказана бесплатная медицинская помощь, если вас это не удовлетворяет — идите жаловаться в ваш профсоюз». — «Где, — я ему говорю, — секретарем ваш двоюродный братец». — «Если вы пришли мне говорить дерзости, убирайтесь вон!» — заревел малютка Пишо… «Великолепно, — говорю я ему, — но сначала посмотрим, как вы подавитесь этим сгустком!» Одним словом, я хотел ему вымазать сопатку моей кровью… Крик, звонки, полиция… Пишо визжал, как будто на него набросился бешеный волк. «Возьмите его, это агент Москвы, это большевик!..» Меня волокут из конторы… Ха!.. Как раз обеденный перерыв, двор полон рабочими. Ого, как они зарычали! Тогда я высказал полицейским мое сомнение в целесообразности тащить меня сквозь строй товарищей в префектуру… Полицейские поблагодарили меня за толковый совет двумя бодрыми пинками и в порядке отступили в заводскую контору… Ха!.. Через пять минут там не осталось ни одного целого окошка… Это уже бунт! Директор вызвал подкрепление… Мы завалили ворота булыжником и железным ломом… Мы заявили о готовности весело провести время до конца рабочего дня… Заморозить бессемеровские печи, пустить в вальцы холодный рельс… Администрация вступила в переговоры… Мы послали расторопных ребят на соседние заводы — бить стекла… Начинать так начинать!..
Жак, не оборачиваясь, взял со стойки стакан белого вина и вылил его в пересохшее горло. На матовых щеках его краснели пятна, густые ресницы прикрывали веселое бешенство глаз. Лисовский осторожно наблюдал. Из тридцати — сорока человек больше половины слушали Жака с восторгом, — видимо, он был здесь коноводом, другие — пожилые рабочие, усатые, успокоенные — слушали со сдержанными усмешками, иные — хмуро.
— Ребяческая игра, — сказал один, шевеля усами.
— Затевать ссору с хозяином, — так уж знай, чего ты хочешь…
— Обдумать да взвесить… Да и предлог нужен покрупнее, если уж бастовать…
Выпив, Жак щелкнул языком:
— О, ля-ля! Предлог! Не все ли равно… Когда-нибудь надо начинать!
— Верно, верно, Жак! — подхватили молодые, топая башмаками. — Начинать, Жак, начинать!..
— Тише, мои деточки, помолчите-ка! — Грузный седой человек повернул к стойке кирпично-румяное лицо. — Жак, ты меня знаешь, полиция не раз пропускала меня «через табак» подкованными каблуками, в девятьсот восьмом я первый влез на баррикаду. Так вот, я хочу сказать: после войны мы неплохо стали зарабатывать…
— Кто это мы? — закричали молодые. — Говори про себя, не про нас… Старику Шевалье, видно, ударили в голову его три тысячи франков!..
Кирпично-седой Шевалье — с добродушной улыбкой:
— У меня, деточки, в ваши годы была не менее горячая голова. Заткнитесь на минутку… Я только хочу спросить Жака — что начинать? Дело? — Тогда я готов… А выплескивать темперамент, колотя заводские стекла, да улепетывать по бульвару от конных драгун, — на это вы сейчас не много найдете охотников… Франк падает, мои деточки, это значит — к нам начнут приливать доллары и фунты, и работы всем будет по горло… Поднимать заработную плату — вот за это мы должны бороться. И мы ее здорово поднимем, или я ничего не смыслю в политике… Выставляйте экономические требования, это я поддержу. А то — начинать да начинать… А что начинать? Прошло то время, когда знаменитый Боно со своими анархистами гремел по Парижу, стрелял полицейских, как кроликов, днем на Больших бульварах захватывал автомобили государственного банка… Тогда мы рукоплескали Боно, а сейчас бандиты-апаши и те бросают шалости, им выгоднее служить в больших магазинах приказчиками… Нет, деточки, буржуа в наших руках. Мелкий торговец зарабатывает меньше квалифицированного металлиста. А восстановление городов, разрушенных войной? Знаете, почем туда контрактуют чернорабочих? Начинать! Буржуа сегодня — курочка с золотым яичком, так что же — варить из нее суп? Плохой суп вы сварите, ребята…
Пожилые и солидные закивали:
— Умно говорит Шевалье. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|