- Я говорила им, что ты здесь, - и увела из сада на двор. У конюшни, покрытые занавеской, лежали на траве две фигуры. - Стань на колени, помолись за папу и маму, - сказала Оленька.
Давыда Давыдыча взяла к себе петербургская тетка. Он прохворал у нее почти всю зиму, к весне же вытянулся, заговорил петушиным голосом и, казалось, совсем забыл и отца, и мать, и Оленьку, и свои клятвы. Затем пошли долгие годы учения: они вылепили при помощи установленных средств обыкновенного, установленного образца, молодого человека и выпустили жить.
Окончив юристом, Давыд Давыдыч принялся думать, куда себя приноровить, и, ничего не удумав и не разрешив, уехал в родной город; все-таки это был город знакомый.
Здесь он заметил, что точно так же, не думая и ничего не решая, живут почти все, предаваясь по мере сил всевозможным удовольствиям.
Давыда Давыдыча приняли как своего и очень легко, прямо в лоно удовольствий. Он устроился, при суде; снял квартиру, соблазнил жену следователя и решил, что сам он милый, приятный и опасный для мужей человек. Весною он съездил в Завалишине. Богатое когда-то именье было разорено опекой. Рядом с пепелищем стоял новый флигель; на заросшем дворе гулял древний мерин, свидетель прошлого, весь в укусах и шишках; опустели хозяйственные постройки, разрушались медленно, сад поредел, и Давыд Давыдыч от забытых, смутных, таинственных воспоминаний поспешил уехать обратно, не взяв даже отчета у приказчика.
На следующую зиму его уговорили жениться на Анне Ивановне - богатейшей купчихе. Дворяне в уезде обезземелили, и в предводители никто не шел. Анна Ивановна была воспитана в Париже, имела обстановку в стиле ампир и желала заказать приданое с дворянским гербом. Вообще не было причин не жениться. Перед свадьбой Давыду Давыдычу посоветовали привести в порядок бумаги, и он опять поехал в Завалишино.
Стояла весна. Пело множество птиц, и от земли шел густой запах. Увидев издалека осокори на своем пруду, Давыд Давыдыч велел поворотить, не проезжая хутора, прямо к селу и остановился у церковной ограды. Сквозная ограда, выложенная так, что между кирпичами образовались кресты, была выкрашена в белое. За ней росла, перекидывая ветви наружу, белая сирень. Проходя влажной дорожкой, Давыд Давыдыч увидел под сиренью на скамье девушку в белом платье, которая глядела на подходящего странно и пристально. Давыд Давыдыч поклонился, спросив, где можно найти священника. Девушка встала, оправила юбку и молвила:
- Старый батюшка умер, а новый приедет из города завтра, я его невеста...
- Вот досада, - сказал Давыд Давыдыч и объяснил, что приехал выправить метрику, и назвал себя.
- Я знаю, я вас узнала, - сказала девушка, - а вы не узнали; я Ольга, вдовой попадьи дочь...
- Не может быть, позвольте вы - та самая... помните...
- Да, помню, - ответила Оленька. - А вы зайдите к псаломщику, у него церковные книги, - и она, быстро ступая, прямая и легкая, прошла впереди Давыда Давыдыча в церковь и, пока он рылся в книгах, стояла в стороне; он оглядывался, улыбаясь, она не отвечала на улыбку, и когда, уходя, он взял ее за руку и сказал: "Вот опять встретились, как странно..." - она высвободила из его ладони пальцы и так посмотрела, синие глаза ее так гневно потемнели, что Давыд Давыдыч разговора не продолжал.
Переночевав на въезжей, он наутро опять пошел в церковь и расспросил дьячка об Оленьке.
Оказалось, что она училась в гимназии и после смерти попадьи осталась в селе учительницей. Ее много сватали, даже земский доктор, но она отказывала всем: и только прошлой осенью (как раз когда Давыд Давыдыч заезжал на день в усадьбу) согласилась выйти за поповского сына, который ждал смерти больного отца, чтобы самому вместо него принять священство.
Из церкви Завалишин пошел к речке, где у обрыва увидел ветхий, кривобокий, прислоненный к старой ветле домик вдовой попадьи. У окна сидела Оленька. Она посмотрела на подходящего, и опять в глазах ее появилось вчерашнее выражение, точно страх и гнев. Давыд Давыдыч, улыбаясь, стал кланяться; Оленькина красота взволновала его странным чувством.
- О чем вы задумались? - спросил он и опять понял, что не то сказал. Подошел к окну, под которым цвел шиповник, и увидел, что Оленька на ладони держит медный крестик.
- Замуж я выхожу, - сказала Оленька и вдруг наклонила голову и стала глядеть на Давыда Давыдыча исподлобья; он видел, как глаза ее заволокло слезами; она сердито тряхнула головой и отвернулась.
- И я женюсь, вот как это все вышло, - ответил он, и тупая, безнадежная скука наполнила его после этих слов, и все показалось давно известным, ненужным, бездольным... - Надо как-нибудь жить, - окончил он.
Оленька помолчала. Потом сказала поспешно:
- Отойдите от окна, неудобно, люди увидят... Так-то, милый мой друг...
Она быстро поднялась и отошла в глубину комнаты.
Накануне петровского поста Завалишин обвенчался, и Анна Ивановна увезла его на море, потом в Париж. Вернувшись, он пошел в уездные предводители, освободил родовое Завалишино от долгов, завел первый в городе по объедению и веселью дом и рысаков, кучу друзей, а потом и любовницу.
Когда же все, бывшее в кругу полусонных его желаний испыталось, Давыд Давыдыч увидел, что Анна Ивановна - противное, злое и сладострастное существо, а сам он несчастен и нечист.
Вернувшись однажды ночью в дурном настроении, он прошел на половину жены и, услыхав за дверью спальни голоса - ее и чей-то мужской, вынул револьвер и выстрелил в дверь, даже не со зла, а черт знает зачем - для гадости.
Анна Ивановна обиделась и уехала в Берлин. Давыд же Давыдыч, написав ей короткое и ясное письмо на обрывке модного журнала, засел в родовом своем Завалишине навсегда.
3
Не повесть эту припоминал Давыд Давыдыч, лежа в окне, не о бесплодно растраченных силах думал он, а о том смутном и волнующем ожидании чего-то (события, катастрофы), чего-то - огромной важности; и хотя до сих пор ожидание обманывало, все же каждый раз казалось ему, что именно теперь приходит самое важное; так и сейчас он старался заглянуть в глубь себя, потому что, казалось ему, событие, хотя и придет извне, всю силу и важность получит, только утвердившись в нем, в Давыде Давыдыче.
Из конюшни в это время, стуча копытами, вылетел молодой караковый жеребец, волоча кучера на поводе. Вылетев, стал посреди двора, махнул хвостом, заржал, прыгнул на дыбки, потом он и кучер рысью пробежали на задворки.
- Красавец, - сказал Давыд Давыдыч, - вот силища, - и когда оттопыренный конский хвост скрылся за углом, он медленно, с опущенной головой, с заложенными назад руками, отошел от окна. "Жеребец ржет и прыгает на дыбки, значит пришла весна, и никому нет дела до того, что когда-нибудь перестанешь прыгать, ляжешь и околеешь. Почему же мне одному не все равно? - думал Давыд Давыдыч, шляясь по кабинету. - А оттого мне не все равно, что это - самое главное, чего я сейчас ожидаю, и будет моя смерть; вот и все".
Закрыв ладонью глаза, он представил свои похороны: вышло глупо и не трогательно, главное - по-обыкновенному, и Давыд Давыдыч даже сделал подобающее грустное лицо, какое было недавно у всех на похоронах председателя суда... Тогда он вообразил самое смерть - себя, умирающим в кровати, и замотал головой - фу ты черт!
- Нет, нет, событие будет другим, не смертью!.. - воскликнул он торопливо. - В сущности отчего я несчастен? Все люди такие же, с изъяном. Не знаю ни одной счастливой семьи. Отчего же я должен быть другой, а не такой, как все?.. - Он хрустнул пальцами и с отчаянием сказал: - Ах, нет, все, должно быть, верят во что-нибудь или просто живут не думая, а я верю только в одно, что умру и что умирать не хочу...
В это время осторожно отворилась дверь, и в ней показался небольшого роста худощавый мужичок, в нагольном заерзанном полушубке, с красным, много раз обернутым вокруг худой шеи, вязаным шарфом. Шапку он держал в руке и, подмигивая на барина, спросил:
- Чего ты, ась?
- Я не тебе... Ты зачем?.. - спросил Завалишин, немного смутясь.
- К тебе я, здравствуй, - ответил мужик и подал
РУКУ
Пожимая ее, Давыд Давыдыч почувствовал все его жесткие ногти и мозоли. "Вот этот мучиться не станет", - подумал он, сел к столу, отодвинул локтем поднос с водкой и колбасой и сказал:
- Садись. По какому делу? Как зовут?
- Андрей, Андреем зовут, - ответил мужик и присел на краешек стула, умильно покосясь на водку. - Едва до тебя добрался, воды - прямо сила: овражки обязательно нонче пройдут, как уж я пробрался только... - По красному тощему лицу его пошли веселые морщины, он совсем зажмурил свои щелочки и решительно сказал, тряхнув бороденкой: - Промокли мы как есть.
Давыд Давыдыч налил- ему водки в стаканчик и себе в рюмку. Андрей изобразил на лице уважение, боясь раздавить, взял стакан и выпил все до капли, крякнув очень громко, чтобы показать, как это действует.
- Ешь, угощайся, - сказал Давыд Давыдыч, пододвигая поднос.
- Чего ее - пищу зря перегонять, - ответил Андрей, - вино ей только портить. В еде этой сытности я не понимаю. Хоть бы кашу молочную - ешь, ешь, надоест, бросишь ложку, а ну ее...
Завалишин налил ему еще стакан, и после третьего Андрей размотал шарф и сказал:
- Под Хвалынским дачу мы строили; барин очень остались довольны и поставил нам угощение, всего наварил. Ели мы, ели, вот прямо надоело. Иван Косой - пильщик, мужик завистливый, мне и говорит: "Что же, Андрей, за бутылку съешь сейчас горшочек каши?" Я тут же говорю: "Ладно" - и кашу съел; ему жалко, он опять: "Каравашек ситного съешь еще за бутылку?" - "Ну да". Каравашек этот я съел, и еще так на четверть ему и наел. Надо мной смеяться. А уж я разошелся. На бахчах арбузов нарвал, дынь, огурцов и наелся, и вот с этого сырья меня разобрало... Так что в наземе после меня восемь цыпленков утонуло. Баловство. А пользы никакой нет от большой еды.
- Ну, видно, выпить я могу много больше тебя, - сказал Давыд Давыдыч.
- Это верно.
Помолчали. Завалишин мотнул головой, вздохнул окончательно и спросил:
- Так по какому же делу, Андрей?
- Беда у нас случилась, Давыд Давыдыч.
- У кого - у нас?
- Вот я давно вижу, что ты меня не признаешь. А я и папеньку твоего и маменьку, покойничков, как живых вижу. У попадьи я служу, у вдовой попадьи в работниках...
Рука Давыда Давыдыча, лежащая на столе, так сильно задрожала, что он ее принял и спросил, не поднимая глаз:
- У какой попадьи? Ольги Петровны?
- Ну да. Теперь она считается у нас вдовая. Поп у нее утонул, ровно тому год. Она мне наказывала: "Хоть плыви, говорит, а дойди до Давыда Давыдыча, передай письмо". - Андрей залез за пазуху, пошарил и подал теплое помятое письмо.
Завалишин быстро встал, повернулся к окну и прочел:
"Я не хотела и не должна, но больше не могу... Скоро, может быть сейчас, опять начнется... Сознание мое такое убогое и короткое... Я тороплюсь... приезжайте... может быть, поможет... все равно... очень хочется увидеть вас..."
- Я не пойму, - перечтя кое-как нацарапанное письмецо, сказал Давыд Давыдыч, - она больна?
- Совсем плоха попадья, - подтвердил Андрей, - проваливается; обомрет, как провалится, и начинает ее корчить, и вопли. Нынче совсем, думали, отходит. Я и помянул, как маменька ваша, покойница, крестьян пользовала каплями, - говорю это попадье, она как всполыхнется, за карандаш ухватилась. "Неси, говорит, записку, неси ему, скажи, мол, все равно, мол". Плохо я разобрал, чего она набормотала... Вы уж дайте, пожалуйста, капель каких, Давыд Давыдыч, успею до ночи добежать, чай...
- Капель, - сказал Завалишин, - нет... - и не кончил.
Андрей тоже раскрыл рот и повернулся к окошку. За разговором они не заметили, как возрос и стоял теперь в сумерках глухой сильный шум: словно по всей степи поднялись древние леса и зашумели.
- Тронулись, - сказал Андрей, - вот беда, в село теперь не попасть, а я и скотину не убрал.
Но не гул вешних вод слышал Давыд Давыдыч в поднявшемся шуме, а голоса всех ушедших и милых, все шорохи, топоты пролетевших лет, и свой голос будто услышал он, и все это восстало в одно мгновение, и потому странный шум был так властен, громок и торжественен...
- Поди, поди, прикажи заложить санки, - проговорил Давыд Давыдыч отрывисто, - я сам поеду, надо спешить, беги, прикажи, скорее..,
4
Караковый поводил синими глазами и рыл яму копытом, запряженный в ковровые санки. Давыд Давыдыч быстро сошел с крыльца, застегивая романовский полушубок, взял вожжи и сел; рядом сейчас же примостился Андрей.
- Ты зачем? Оставайся, я один поеду, - сказал Завалишин...
- Нет уж, как уж, неудобно, - ответил Андрей.
Давыд Давыдыч ударил вожжами, караковый сразу весело и резво понес, кидая грязь и снег в передок саней.
Когда миновали плотину, Андрей сказал серьезно:
- Правее, барин, забирай, целиной, - овражки вверху надо переехать.
Солнце к этому времени село в лиловую тучу, заслонившую закат. Ее края, как овечья волна, опушились золотом, и оттуда шли лучи. Когда они совсем удлинились, растаяли и погасли, золотая волна покраснела, стала густо-малиновой. Небо над закатом разлилось, как вода, а выше синева становилась непрозрачной, в ней открылась первая холодная звезда, и потом медленно все небо стало осыпаться созвездиями. На ровную пустую степь в унылых проталинах легла тень; снег, еще лиловый, похрустывал, и по нему, похрапывая, бодро и ровно бежал караковый.
- Послушай, Андрей, правду говорят, она не любила мужа? - спросил вдруг Давыд Давыдыч.
Андрей ответил не сразу; придерживаясь за барский кушак, он всматривался, видимо не одобряя выбранного пути.
- А за что его любить: жадный да противный, - сказал он. - Придешь в храм, с души воротит, одни старухи к нему и ходили. Как утоп, мы, конечно, пошумели, и она неудовольствие показала, - все-таки нехорошо тонуть так-то зря; а ей теперь много легче. Одно - обмирает она; да это, говорят, он ей не дает покоя - мертвый... А вы правее забирайте...
Но Давыд Давыдыч больше уж не мог забирать в верховья овражков. Со стороны, противоположной закату, появился тонкий свет, и поднялся над краем степи серп месяца. Завалишин, горяча вожжами и причмокивая, нес жеребца прямиком на овражки. Наконец впереди на снегу обозначилась темная полоса. Андрей положил руку на вожжи и сказал:
- Глина - это на том берегу; видишь, как снег осел, полегче, барин.
Давыд Давыдыч осадил; жеребец перебил ногами и стал, раздувая бока. Андрей побежал вперед и оттуда крикнул:
- Осело на аршин, а давеча я тут проходил совсем свободно. В санях не проедем, надо распрячь!
Жеребца распрягли: сняли хомут и седелку и тронулись... Ближний берег был покатый, на нем, между снегом степи и овражка, открылась талая земля, покрытая мятой травой. Андрей поскользнулся, побежал вперед и увяз.
- Не держит, - сказал он, - ну, да здесь мелко, с богом, - и скоро выбрался на тот берег.
Давыд Давыдыч был тяжелее и увязал глубже; караковый, у него в поводу, подвигался скачками, уходя по живот, на другой берег он вымахнул сразу и, вырвав узду, стал, отряхиваясь.
Они двинулись напрямик, различая впереди колокольню. Между овражками, на горбатых гривках, в хрустящей прошлогодней траве, лежали овальные лужи. Месяц взошел высоко, положил тени от путников и коня и кое-где засверкал в лужах.
Овражков было семь, и средний из них - самый глубокий и опасный. По шуму воды издалека было понятно, что он идет шибко, размывая снег и глину.
Но уже задолго до него пришлось вымокнуть выше пояса в колючей, со снегом смешанной воде. Когда же дошли, наконец, до среднего, Андрей сказал:
- Навряд переберемся, студено очень.
Борода у него тряслась, шурша сосульками по полушубку. Он весь вымок и не знал, куда сунуть окоченевшие пальцы, то елозя ими около обледенелых карманов, то согревая у рта. Давыд Давыдыч глядел на колокольню. Теперь она была видна вся до ограды, залитая лунным светом, И ему не было странно, что самое важное сейчас в жизни - это добраться поскорей до колокольни, а что трудно это и опасно - только хорошо.
- Возьми лошадь, вернись на хутор, я все-таки пойду, - сказал он негромко.
Андрей крякнул от холода и ответил, точно не расслышав:
- Ты за гриву-то ему цепись, если что - конь добрый, вынесет; главная вещь - нам до чистой воды добраться, она у того берега вплоть, видишь...
Действительно, за широкой пятнистой полосой снега виднелась, под глинистым обрывом, свинцовая зыбь воды; лунный свет тронул на ней текучие струи и ребра льдин. Овраг этот пошел первый и гнал воды в пруды по ту сторону села, и опаснейшим в нем местом была снеговая зыбкая каша близ этой водяной полосы... В студеной густой каше из снега не на что упереться, нет дна, нельзя ни плыть, ни ползти.
Давыд Давыдыч резко дернул за повод присмиревшего жеребца и пошел по желтым пятнам снега... Андрей зашагал рядом, потом, повторив: "Смотри, коня нипочем не бросай!" - побежал вперед на цыпочках и вдруг провалился по пояс.
- Дна нет, - крикнул он, побарахтался, на животе прополз еще, поднялся, шагнул и ушел по грудь, неподалеку от воды. - Шабаш, - сказал Андрей и, раскинув руки, перестал двигаться; над снегом торчала лишь голова его в шапке.
- Держись, голубчик, пожалуйста, держись, сейчас я, сейчас, - еле выговаривая, забормотал Давыд Давыдыч, бросил повод и ползком задвигался к торчащей голове. Широко растопыривая ноги, запуская руки в налитый водою снег, наминал он его под себя с боков и, вертясь и упираясь, продвигался. Холода же больше не чувствовал; лицо и охваченный полушубком корпус горели; только ресницы смерзались, мешая глядеть; Андрей был уже совсем близко; повернув задранную к месяцу голову, он повел белками и принялся открывать и закрывать рот... Снег совсем стал жидким. Давыд Давыдыч запустил под себя руки и, застонав от боли, расстегнул пряжки на полушубке, чтобы освободиться. Но сзади в это время громко заржал караковый, завозился и плюхнулся несколько раз.
- Узда, узда, - выговорил, наконец, Андрей.
Завалишин оглянулся. Жеребец, очевидно зацепив копытом повод, глубоко опустил морду, выпучил блестящий глаз и задыхался.
- Узду, узду скинь, - проговорил Андрей.
Давыд Давыдыч понял, что не сможет этого сделать и что не нужно это пусть погибает караковый, но все же, приподнявшись, дернулся, дополз, схватил узду и сорвал; караковый вскинул морду, фыркнул и, поддав задом, сигнул; передние его копыта упали на полу распахнутой шубы, и Давыд Давыдыч, хватаясь окоченевшими пальцами, ушел с головой под снег, в талую воду.
Может быть, прошла минута или мгновение, пока он опускался в зеленовато-черную глубину, сдавившую дыхание, с незабываемым запахом снеговой влаги. Но времени будто не стало. Он подумал: "Конец!" Потом: "Ну и слава богу!" И, отрешаясь от жизни, тотчас увидел, спокойно и ясно, все свои дни и себя - и мальчиком, и юношей, и взрослым. Все это появилось перед сомкнутыми его глазами одновременно и в странной перспективе, словно он - смотрящий - был не в стороне и не в центре, Ъ вокруг всего. Будто он стал так велик и необъятен, что включил в себя и землю, и солнце, и звезды, и все... И спокойно знал, что злое, что доброе, когда он был дурным, когда хорошим, а дурным он увидел себя, живущим без любви, - слепым. И тотчас в этой вселенной пронеслась строфа глупых стихов, сочиненных им на дереве... И за ней, быстрей, чем молния, возник ровный свет, он заслонил, как будто сжег, все призраки воспоминаний и был живой, и требовательный, и радостный... Давыд Давыдыч понял, что жив и хочет жить. Сердце глухо боролось. Вода проникала в рот и ноздри. Он рванулся; полушубок, как шкура, соскользнул с плеч, и Давыд Давыдыч, ударив ногами в ледяное дно, появился на поверхности, жадно дыша колким, живым холодом.
Караковый лежал впереди, и над снегом торчала его голова и грива, в которую вцепилась рука Андрея.
И конь и мужик медленно отделялись от снега, поворачивались в чистой воде, быстрый поток подхватывал их, подхватил, закружил и понес вдоль крутого берега. И за ними отделился большой остров снега, открыв Давыда Давыдыча, который, освободясь от каши, тоже поплыл, сносимый течением, и долго хватался и царапался о глиняную кручу. Наконец на низком месте он уцепился за чилиговый куст, грудью лег на берег, потом подтянулся, вылез и, шатаясь, пошел.
Месяц, чистый и острый, стоял над головой. В овальных лужах, в каждой, отражалось все небо со звездами и месяцем; проходя мимо, Давыд Давыдыч раздроблял сапогом тонкие зеркала этих луж. Потом он с трудом повернулся и стал вглядываться. Невдалеке у берега прибились Андрей и караковый.
Через силу стащил Давыд Давыдыч сапоги и побежал к селу. Остальные овражки были по пояс. На краю последнего, у мирского амбара, в лунном свете, сидел неподвижно седой караульщик.
- За народом беги, тонут! - сказал Завалишин, тыча пальцем в сторону, откуда пришел, и когда караульщик, поняв наконец, заторопился, он двинулся дальше, к белой колокольне, за которой между двух лип стоял Оленькин дом.
5
Оленька сидела на покрытом кошмою сундуке, обхватив худыми руками голову. Синее полотняное платье на ней измялось; на левой ноге спущен черный чулок, на кончике висела туфля.
Свеча на ломберном столе, между двух запертых на ставни окон, отражалась в пыльном зеркале; на его поверхности проведено много запутанных линий: должно быть, смотрелась в него, думая о другом, и водила пальцем. Комната была низкая, штукатуренная, мебель в беспорядке. У глухой стены стояла двухспальная помятая кровать.
Закрыв глаза, Оленька устало покачивалась, боясь взглянуть даже на эту неубранную постель. Недавно кончился припадок - невыносимый кошмар, изнурявший ее вот уже год. Оленька отдыхала; в больном ее мозгу не было мыслей. Согнутое после борьбы, измученное тело покачивалось, как маятник, один в тишине тикавший, взад и вперед скользя между цветков на обоях. Звук часов был единственным звуком в этой комнате; молчал даже сверчок запечный житель, добрый собеседник в долгие вечера. На огонь налетела муха, - наконец и она, опалив крылья, покружилась и затихла.
Один раз только Оленька остановилась и так вздрогнула, что слетела туфля и руки, охватившие голову, упали на колени. Но это уже вышло невольно, как запоздалая молния после грозы...
На памяти ее, на всем сознании, лежал сейчас тяжелый туман, и только едва живая, как искра в этой темноте, надежда на ответное письмо, на то, что, может быть, еще увидит она того, кого любила всегда, и заставляла ее покачиваться, цепляясь за невыносимую больше жизнь.
В сенях резко затрещали ступени, кто-то вошел и тяжело упал на доски. Медленно похолодела Оленька, - словно игла, прошел через нее страх, она широко раскрыла огромные глаза, оттененные пепельными кругами, сорвалась с сундука, схватила свечу и выбежала в сени, придержавшись за косяк.
В дощатых сенях ничком лежал Давыд Давыдыч, подвернув под себя руки. Пиджак его обледенел и торчал коробом; пятки, в порванных чулках, были окровавлены.
Оленька положила руку на горло и, держа в другой танцующую свечу, закричала. Из кухонной двери, оправляя платок, боком выскочила стряпуха. Оленька присела над телом и обеими руками схватила голову Давыда Давыдыча, стараясь приподнять и взглянуть ему в глаза.
- Пришел, вспомнил, - сказала Оленька, оборотясь, - дышит, дышит...
- Батюшки, к соседям побегу, одним разве втащить! - завопила кухарка и кинулась на улицу.
Давыд Давыдыч начал стонать и силился подняться сам. Оленька помогала ему, ухватясь за плечи. Наконец он выговорил:
- Оленька!..
- Что, милый? Что, родной мой? Не слажу я. Сейчас придут...
- Оленька, слава богу... - И, не окончив, он опять лег, подышал и вдруг, приподнявшись, сел к стене.
Глаза его были мутные, обледенелые волосы торчали во все стороны. Он долго глядел на свечу, потом уронил голову. Оленька негромко ахнула.
Вошли, топая, соседи-мужики, три брата, поклонились, сказали друг дружке деловито:
- За голову, за ноги берись, да не стукни, - легко подняли Завалишина, внесли в избу и посадили на сундук. - Одежду снять с него надо и водки влить ему две чайных чашки с солью, - сказали мужики.
Кухарка кинулась, принесла водку и чашку, и Давыд Давыдыч, давясь, выпил и громко, словно отлегло уже самое тяжелое, принялся охать, не открывая глаз.
- Вино действие оказывает! - сказали мужики, и только вышли, как опять вбежала кухарка, крича:
- Где водка-то? Батюшки, Андрея нашего ведут...
- Вот и слава богу, - проговорил Давыд Давыдыч и осел...
Оленька одной рукой охватила его, другой принялась расстегивать и снимать мокрую одежду, все время заглядывая в лицо и жалобно улыбаясь его стонам...
6
Закрытый одеялом, Давыд Давыдыч лежал в постели навзничь. Глаза его теперь блестели; лицо было красное и сухое. Оленька быстро и настойчиво ходила по половику. Завалишин говорил:
- Помните, как я поклялся, вот и пришел. Мне хорошо! Только, Оленька, отчего холодно?.. Точно бы лед под боком лежит. Такое было беспокойство эти дни; думаю: что же это должно случиться? Неужто - смерть? Не хотелось умирать!.. Уж никак не мог догадаться, что же это нужно сделать такое. Страшно было одну минуту, когда уходил под воду... Очень было страшно, а потом хорошо. Какой свет я видел, Оленька!.. Начался он в таких пространствах. И, знаешь, мне показалось, что свет этот был все же во мне...
Оленька подошла, постояла близко и опять заходила.
- Я не понял твоего письма, - продолжал он, - от кого тебя спасти? Кто тебя мучит? Ведь муж твой умер.
- Молчи, молчи, - торопливо перебила Оленька и быстро присела рядом к нему на кровать.
Он закрыл глаза. Она же глядела не в лицо ему, а мимо, на тот край постели, словно у стены кто-то был. Глядела она долго; в потемневших ее глазах появился ужас. Она соскользнула на пол, опять заходила, потом села на сундук, как давеча.
- Я знаю, это воображение или еще что-нибудь, - тихо и с отчаянием выговорила она, - но ведь все равно, это ужасно: он приходит каждую ночь! Теперь даже и днем приходит. Ложится, требует, грозит. И темнота здесь, Оленька тронула темя, - мыслей уж нет, одни обрывки. И воли нет. Боюсь, боюсь. А теперь и сил больше нет. - Она помолчала, слезла с сундука и зашептала: - Ведь не сам он умер, я его извела. Никогда его женой не была. За то же он и бил меня по ночам. На колени станет, ноги целует, до утра молит. Потом сдернет на пол... Все тебя поминал. До того дошел - смерти стал искать и грозить этим. Я говорю: "Что же, вышла за тебя со зла и не люблю тебя, как женой твоей буду? Умирай, если терпеть не можешь". А когда нашли его в реке, принесли мертвого, поняла, что он от меня не отстанет. Каждый день, каждый день еще хуже, чем живой, приходит и мучит. И сейчас он здесь...
Щеки у Давыда Давыдыча разгорелись. Подняв под шубой колени, он пересилил себя, шумно вздохнул, улыбнулся и, высвободив руку, взял Оленькину ладонь.
- Не думай, - сказал он, - поди ляг.
Оленька стремительно охватила его голову, прижалась и жалобно воскликнула:
- Ах, он все еще здесь, посмотри.
Давыд Давыдыч повернул голову. Действительно, сбоку от него, у стены, на постели лежал неприятный незнакомец; тощий, темный, с длинным скверным лицом. Тело его, в сером и узком платье, было вытянуто, голова круто повернута, опухшие веки сощурены, прикрывая бог знает какие глаза...
Давыд Давыдыч криво усмехнулся и сказал:
- Вот он какой! Ну, что же, за нами пришел? Уводи... А я другое видел нынче. Я видел, как шел свет и поднимался обратно. Я видел Мировое Дыхание. Я не хочу идти с тобой. Выгнать бы тебя. Вытолкать. Ах, какой мерзкий!
Давыд Давыдыч хотел поднять руку и не мог. Тогда он закрыл глаза. Волна жара докатилась до его головы, застлала глаза и распалила... Он заговорил чаще и непонятнее. А из-за незнакомца, из стены, поплыли животные, прошли под одеялом, опустились на пол, заползли под кровать, приподняли ее и заколыхали.
"Отчего так мучат?" - пронеслось в сознании у Давыда Давыдыча... И он, вцепясь в простыню, стал поспешно думать - отчего. Но из-под низу животные щетинами прободали тюфяк и принялись колоть спину... "А в чем же, перед кем я виноват?" - опять огнем пронеслось в сознании... Он собрал со всею силой память и совсем уже понял, что незнакомец начал скатывать с ног его одеяло, потом навалился и стал совать одеялом в рот...
Задыхаясь, рванулся Давыд Давыдыч с постели и опрокинул свечку. И, в темноте, разводя руками, громко закричал Оленьку.
Нежные ее ладони сейчас же обхватили его, спрятали лицо в платье, на груди, и далекий родной голос проговорил:
- Не бойся, голубчик мой, я здесь, я не уйду.
- Оленька, Оленька, - говорил Давыд Давыдыч, - прости меня... Я понял, я ужасно виноват... Я люблю тебя, я постараюсь заслужить тебя... Нам нельзя расставаться, нельзя умирать. Пусть зовут и мучат, а мы сядем вот так, обнимемся, родная моя. Одна на всем свете. Какая наша любовь! Какой свет!
7
Овражки прошли, и последний холод ночных заморозков истаял под возносящимся солнцем. Давно уже разъехались по своим местам проезжие; помещики и хлебопашцы налаживали сев; по-прежнему скакали с колокольчиками власти; успели уже подсохнуть дороги, и трава вылезла на вершок, выпустив под самое солнце невидимых жаворонков, - а только в апреле Давыд Давыдыч в первый раз пришел в сознание и спросил - который час.
За все время Оленька не отходила от его постели, слушала бред и молилась, чтобы милый друг не умер; с каждым днем все глубже и нежнее любила она Давыда Давыдыча. Любовь ее заняла все прежние чувства, и между любовью уже не стоял никто.
Один раз только, перед вечером, когда Давыд Давыдыч спал, положив исхудалые руки на грудь, Оленька стояла у окна; в синем небе, невысоко, плыло единственное и странное облако. Через улицу переходил Андрей, таща на веревке теленка; черноглазая стриженая девочка, бегая с куском черного хлеба в руке, загоняла овец - черную, белую и барана; овцы ее боялись и не шли, а баран, опустив рога, глядел на хлеб; наискосок, на завалинке, дремал сивый старик; из двух изб, высунувшись в окошки, бранились две бабы - и никто не смотрел на странное облако.