Что ощущение удовлетворенности, довольства своей жизнью, которое у живого, деятельного человека конечно же никогда не может стать абсолютным, зависит в конечном счете от того, наполняется ли твое время (используем определение Канта) "планомерно усиливающейся деятельностью", направленной на достижение общественно значимой и тобой (либо при твоем участии) намеченной цели. Что душевное равновесие, столь необходимое для плодотворной деятельности, возникает по само по себе и не сводится к способности налаживать поверхностные эмоциональные контакты.
Могут сказать: бунт, "скандальный" протест Зилова против самого себя, опостылевшего ему существования – явно по идейный, а скорее эмоциональный, "стихийный", так что вряд ли он додумается до таких обобщений, выводов.
Да и способен ли вообще Зилов осилить смысл собственной драмы логически, интеллектуально? Резон в этом замечании, конечно, есть, по эмоциональный бунт (или протест), как убедительно показал Н. А. Добролюбов в статье о пьесе А. Н. Островского "Гроза", по своим общественным и личным последствиям ничуть не менее серьезен и значителен, чем драма интеллектуальная, драма идей. Более того, с эмоционального взрыва может начаться настоящая внутренняя перемена в человеке, если у пего достанет сил и характера справиться с одолевающими его противоречиями и конфликтами.
Ситуация сложная. В отличие от "рефлексирующей бездеятельности", Зилов не склонен – на манер тех, кто превращает рефлексию в самоцель, в свое излюбленное занятие, – возводить в культ противоречия собственного существования и, так сказать, интеллектуальным способом, чисто мыслительно успокаивать и ублажать свою совесть. Но одновременно он сознает недостаток поступков, которые оправдывали бы его в собственных глазах. Усилия воли не заменить долженствованием, этой, по меткому определению Гегеля, лазейкой разума, который цепко держится за раздельность слова и дела. Зилова можно и нужно упрекать в лености мысли и воли, но не в самообмане.
Психологически беду Зилова объяснить нетрудно. Он всецело находится во власти ощущений, влечений, впечатлений, между тем как преодолеть душевную вялость, дряблость характера можно только в сфере решений и действий. Он страдает, а уже давно пора искать выход. Бездеятельность Зилова выражается в том, что его поступки совершаются по замкнутому кольцу: от надрыва к срыву, часто к истерике, и завершаются иногда скандалом, создающим иллюзию разрешения противоречий, выхода из тупиковой ситуации. Но истерики и скандалы противоречий не снимают и не разрешают: будучи эмоциональной разрядкой от скопившегося напряжения, они приносят человеку лишь временное облегчение. Пройдя на наших глазах всю цепочку "надрыв – срыв – истерика скандал", герой "Утиной охоты" только усугубил свое положение и оказался в состоянии, когда самоубийство кажется ему единственным выходом. Психологически истерический смех или плач в финале выражает многое: и чувство бессилия, и жуть осознанного одиночества, и мольбу о помощи. Но А. В. Вампилову – певцу деятельного образа жизни, противнику любых форм пассивности и безответственности – мало вызвать сочувствие и жалость к человеку заблудшему. Встает вопрос: есть ли в Зилове какая-нибудь положительная сила, способен ли он решительно покончить с прежней жизнью? Не начать другую жизнь, как принято говорить в таких случаях, а изменить эту, нынешнюю, теперь в сознании его – уже прежнюю, бессмысленность которой он оплачивает такой страшной ценой, как одиночество.
Мы прощаемся с Зиловым в момент, когда он отправляется на утиную охоту, и судя по твердости и решительности, с какою он это делает после душевного кризиса, можно предположить, что он принял какое-то серьезное решение, может быть даже самое серьезное в своей жизни.
Возникает надежда, что у него, говоря словами М. Горького, "есть желание жизни, он ищет – значит, он еще жив духовно, и, хотя он безнравственно и нелепо гибнет, – все-таки можно надеяться, что он изменит направление" [Горький М. Собр. соч. В 30-ти т., т. 23, с. 91.].
Положение, в котором находится Зилов, не надо облегчать – ни на сцене, ни в реальной жизни. Если верно, что "человек должен родиться дважды, один раз естественно, а затем духовно" (Гегель), то Зилову предстоит, пусть и с большим опозданием, родиться еще раз, или, скажем иначе, возродиться духом. В его случае, как определили бы врачи – явно запущенном, необходима глубокая и всесторонняя перестройка всего духовного мира личности. Но это легче провозгласить, чем осуществить на деле.
Наивно, просто неверно полагать, что в случае с Зиловым все упирается в недостаток воспитания, как бы широко это воспитание не трактовалось. Воспитательно-педагогические и психологические проблемы и в данном случае тесно связаны с проблемами социальными. На судьбе Зилова еще раз убеждаешься в основательности и справедливости фундаментального положения социальной философии марксизма об "очеловечивании" обстоятельств общественной жизнедеятельности как необходимом и первейшем условии формирования подлинно человеческой индивидуальности. И главное из этих обстоятельств – сама человеческая деятельность, которая становится наслаждением постольку, поскольку она дает каждому человеку возможность "развивать во всех направлениях и действенно проявлять все свои способности, как физические, так и духовные…" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 20, с. 305.]. Ф.Энгельс писал: "Если добровольная производительная деятельность является высшим из известных нам наслаждений, то работа из-под палки – самое жестокое, самое унизительное мучение.
Что может быть ужаснее необходимости каждый день с утра до вечера делать то, что тебе противно!" [Там же, т. 2, с. 351.] Изменив социальную форму труда, социализм начал с главного и решающего условия его преобразования. Но на этой основе предстоит еще многое сделать, чтобы превратить труд в наслаждение каждого физически и духовно развитого человека.
Человек рождается на свет с потенциальной способностью к какому-либо виду деятельности (абсолютная леность – бессмыслица), а в природе человеческого духа заложена потребность быть деятельным самому и побуждать к деятельности свое тело.
Способность человека к деятельности (в любых общественно значимых формах ее) не есть нечто данное от природы, "запрограммированное" от рождения. Она формируется и воспитывается всем укладом и образом жизни личности, в нормальных общественных условиях – с учетом ее задатков и склонностей. Поддерживая идею свободного труда социалистов-утопистов, основоположники марксизма-ленинизма видели первую и, пожалуй, наиболее трудную задачу коммунистического преобразования общества в том, чтобы превратить труд в первую жизненную потребность человека. Труд как положительная творческая деятельность должен быть и серьезным, общественно значимым, и увлекательным, интересным для человека. Человек деятелен в той мере, в какой он живет "общим", частью которого сам является.
Однако что же все-таки означает финал пьесы? О чем говорят последние, сказанные под занавес, слова ее главного героя?
Жизнь продолжается… Виктору Зилову, а вместе с ним и всем тем, кто проникся его бедой и тревогами, еще предстоит решить, как жить дальше. Ведь пьеса не о том, как жить надо, а скорее о том, как жить не надо. Кое-что важное, существенное открылось уже сейчас, когда герой в очередной раз отправляется на утиную охоту. Видимо, стало ясно, что самоубийством, равно как и скандалом, жизненные проблемы не решаются, а лишь "закрываются"; что гораздо больше мужества и воли требуется для того, чтобы не бежать подобным способом от решения трудных проблем, а действительно решать их, продолжая жить. Но и жить по-старому, по-привычному уже нельзя. Как ни важен мотив утиной охоты для жизни души Зилова, для нравственного сознания, вера в то, что она его спасет и очистит от скверны "прежнего" существования, – этот мотив и утешение кажущиеся, тоже своеобразный вариант бегства от действительности и от самого себя. Благоприятные обстоятельства – условие важное, ибо духовности учит (или не учит) сама жизнь, окружающая обстановка, характер человеческих связей и отношений. Но "никто не может стать добродетельным, или мудрым, или счастливым иначе, как только благодаря своей собственной работе и усилиям…" [Фихте. О назначении ученого, с. 80.] Важно, однако, что уже пробудилась до сих пор дремавшая совесть, что началась работа мысли и чувства, которую, будем надеяться, теперь никто и ничто не остановит, не прекратит. Так что разгадка "загадки Зилова" впереди – в самой продолжающейся жизни.
Драма Иртенева.
Неужели одно лишь наваждение?
…Любовь есть некое неистовство.
Платон
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая!
М. Ю. Лермонтов
Никто не мог понять и объяснить причины самоубийства Евгения Иртенева. Ни дядюшка его, которому он открылся в своих страданиях за два месяца до случившегося, ни мать, ни жена его, Лиза, никак не могли поверить докторам, утверждавшим, что он был душевнобольной, потому что знали, что он был более здравомыслящ, чем сотни других людей. "И действительно, если Евгений Иртенев был душевнобольной… то все люди такие же душевнобольные, самые же душевнобольные – это, несомненно, те, которые в других людях видят признаки сумасшествия, которых в себе не видят".
Этими словами заканчивается повесть Л. Н. Толстого "Дьявол" [Здесь и далее повесть Л. Н. Толстого "Дьявол" цитируется по: Толстой Л. Н. Собр. соч. В 14-ти т. М., 1953, т. 12.]. Писатель не растолковывает смысл рассказанной истории, не выводит никакой "морали", предоставляя читателю самому делать предположения, выводы. В одном только убежден он сам и уверяет в этом читателей:
герой повести абсолютно нормальный человек, и то, что с ним произошло, может произойти – и происходит – со многими людьми. Что же случилось с Евгением Иртеневым? Напомним рассказанные в повести события.
Двадцатишестилетний Иртенев решил после смерти отца уйти в отставку и поселиться с матерью в поместье, чтобы заняться хозяйством.
Полный физических и духовных сил, он много и успешно работал и, будучи по натуре своей человеком добрым, простым и открытым, пользовался уважением и любовью окружающих.
Единственное, что его несколько тяготило по временам, – это потребность в близости с женщиной. Здесь, в деревне, и в этом отношении все как будто налаживается: он сходится с женой одного крестьянина, работающего в городе, и время от времени встречается с нею в лесу.
Очень скоро обнаруживается, что Степанида, которую вначале он даже толком не разглядел, ему нравится. А между тем пора жениться.
Находится и невеста, по всем видимым признакам достойная своего будущего мужа. Правда, нельзя объяснить, почему Евгений выбрал именно Лизу ("как никогда нельзя объяснить, почему мужчина выбирает ту, а не другую женщину") и почему Лиза влюбилась в Евгения (разве что по причине свойственной ей влюбчивости, на что в повести особо обращается внимание).
Став семьянином и искренне желая быть в браке нравственно чистым, Евгений тем не менее никак не может освободиться от своей прежней "привычки", которая оказалась не просто привычкой. Чем же? С ответа на этот вопрос и начинается то, что можно назвать драмой Иртенева, то есть проблемой, выходящей за рамки чьей-то индивидуальной жизни и судьбы.
По-разному трактуют цель и смысл толстовской повести. Одни говорят о ее дидактическом назначении: показать молодежи, в какое безвыходное положение ставит человека страсть, если он вовремя не обуздает ее в себе [Литературное наследство. М., 1961, т. 69, кп. 2, с. 234 – 235.].
В. Б. Шкловский считает "Дьявола" произведением о лицемерии брака не по любви [Шкловский П. Б. Лев Толстой. М., 1963, с. 359.]. Известно, что сам Толстой видел в повести "тему половой любви", писал ее одновременно и поставил рядом с "Крейцеровой сонатой" и "Отцом Сергием" [Толстой Л. Н. Собр. соч. В 14-ти т., т. 12.]. Все три характеристики близки к содержанию повести, по ни одну из них, на наш взгляд, нельзя принять за окончательную. Разумеется, очень важно знать, что хотел сказать писатель, по еще существеннее понять, воспользуемся добролюбовским оборотом, что сказалось его произведением. Неужели и впрямь такой тонкий психолог, знаток человеческой души, как автор "Войны и мира", "Анны Карениной" и "Воскресения", будет тревожить внимание читателя, даже молодого, довольно-таки прописной истиной, что чувствами, страстями своими надо владеть? И разве не заметно, что тема семейных взаимоотношений, ставшая в "Крейцеровой сонате" предметом специального рассмотрения, здесь, в "Дьяволе", выступает в роли катализатора другой основной темы, получившей в заглавии столь неожиданное выражение?
Поначалу связь со Степанидой была для Иртенева чем-то мимолетным, в духовном отношении явлением незаметным, помещавшимся где-то на обочине его жизни, личности его не затрагивающим. По крайней мере, так она выступала в его сознании, где для Степаниды места не было. Это было отношение с психологической точки зрения "подспудное", всецело погруженное в сферу подсознательного, загнанное в подкорку. По подсознательное у человека, как давно замечено, тоже представляет собой некий душевный аппарат, сплав духовных сил индивида, только до поры до времени (для кого-то, впрочем, никогда) не осознаваемый, для самого человека неведомый. В силу этой сокрытости его называют еще "подпочвенным слоем" личностного сознания и поведения. Выступит ли этот "слой" отношений, связей наружу, станет ли подсознательное фактом сознания, сумеет ли человек с этой стихией совладать, то есть подчинить ее разуму и воле, – зависит от многих обстоятельств, и, разумеется, по в последнюю очередь от общей и нравственной культуры личности, от силы характера, воли.
Чтобы понять то, что случилось с Евгением Иртеневым, надо принять во внимание и следующее немаловажное обстоятельство. Верно, что чувственное влечение еще не любовь, поскольку оно (а это случается часто) не песет в себе устремленности к индивидуальности, личности существа другого пола, что и составляет духовную, нравственную основу любви в человеческом смысле слова. Но в нем выступает и биологически целесообразный источник возникновения и необходимая форма проявления любви [Спиркин А. Г. Любовь. – Философская энциклопедия. М., 1964, т. 3, с. 266.]. Даже платоническая любовь не бесплотна, не бестелесна, и отличается от обычной только приматом духовной близости, своим духовным максимализмом.
Итак, обратим внимание пока на два момента: что без чувственного влечения нет и любви и что чувственное совсем не обязательно тождественно "бездуховному". В этом последнем Евгений Иртенев убедился на собственном опыте.
Человек с развитым чувством совести, стыда и ответственности, он однажды, уже после своей женитьбы, с удивлением, смешанным с ужасом и страхом, почувствовал, что не может отвыкнуть от Степаниды, забыть ее. Он был уверен, что с тех пор, как он женился, прежнее чувство прошло и влечение может быть теперь у пего только к жене. Думая так, он искренне радовался своему освобождению, но по прошествии всего нескольких месяцев после свадьбы понял, что "чувство это живо в нем и что надо стоять настороже против него. В том, что он подавит это чувство, в душе его не было и сомнения". Все силы разума и воли были двинуты, чтобы "прогнать" чувство, которое он сам считал недостойным для себя и оскорбительным для семейной жизни. Знал он и все слова сожаления, предостережения или осуждения, которые могут сказать об этом другие, знал, что испытает жгучий стыд, если об этом узнают близкие – жена, мать, теща, люди… Пробовал забыться в физическом труде, постился, по не мог справиться с нахлынувшим на него наваждением, избавиться от него. "…Живой образ Степаниды преследовал его так, что он редко только забывал про нее" и, несмотря ни на что и ни на кого, был готов отдаться охватившему его чувству, желанию быть вместе с ней.
В странном и противоречивом положении оказался Иртенев. Мечтая о семейной жизни, он хотел жениться честно, по любви. Как будто мечта осуществилась. Во всяком случае, семейный уклад и образ жизни Иртенева, взаимные отношения супругов, между которыми царит понимание и согласие, производят именно такое впечатление. И на самом деле брак Евгения и Лизы не был лицемерием. Здесь любили друг друга. Обнаружилось и сродство душ.
Внимание и участие, проявляемые Евгением по отношению к жене, не только находили ответный отклик, но стали нормой жизни семьи.
В Лизе "было то, что составляет главную прелесть общения с любящей женщиной, в ней было благодаря любви к мужу ясновиденье его души. Она чуяла – ему казалось часто лучше его самого – всякое состояние его души, всякий оттенок его чувства и соответственно этого поступала, стало быть никогда не оскорбляла его чувства, а всегда умеряла тяжелые чувства и усиливала радостные. Но не только чувства, мысли его она понимала. Самые чуждые ей предметы по сельскому хозяйству, по заводу, по оценке людей она сразу понимала и не только могла быть ему собеседником, но часто, как он сам говорил ей, полезным, незаменимым советчиком. На вещи, людей, на все в мире она смотрела только его глазами. Она любила свою мать, но, увидав, что Евгению бывало неприятно вмешательство в их жизнь тещи, она сразу стала на сторону мужа и с такой решительностью, что он должен был укрощать ее". Если к этому добавить прирожденный вкус, такт и способность Лизы во все вносить порядок, изящество и, наконец, совершенно необходимую в семейном быту тишину, то станет понятным то чувство искренней благодарности, с каким Евгений относился к своей жене, считая, что ему очень повезло в жизни.
Но свойственный Толстому психологизм и в этом случае помогает ему проникнуть в ту дверь, что "за семью печатями", где сокрытой от самих любящих, тем более – от постороннего взгляда, прячется "тайна" их любви (или нелюбви).
Что такое любовь? На этот вопрос никто никогда не даст "окончательного" ответа, объясняющего каждый ее конкретный случай и удовлетворяющего всех, как, впрочем, не удастся выяснить до конца, что такое искусство, культура, человек. Видимо, не случайно В. И. Ленин советовал Инессе Арманд даже не пытаться отвечать в брошюре на вопрос, какие поцелуи "чище" – в браке или вне его [ Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 49, с. 56.]. В самом многообразии и индивидуальности любви, делающей каждый ее конкретный случай уникальным, заключен не только вечный источник ее постоянного обновления и молодости, но и таинственности, "непонятности".
Будучи чувством глубоко личным, интимным, любовь – это целый мир: и робость зарождающегося самозабвенного чувства, когда любовь еще нема, как в "Джамиле" Ч. Айтматова; и спрятанное в глубине адское "чудовище с зелеными глазами" – ревность Отелло; и вселенская любовь В. Маяковского с широкими, "как перекресток", простертыми навстречу любимой руками; и трагедия неуслышанной любви А. Блока, когда "все больно"; и лермонтовский мотив "неприкосновенности" любви, где даже "кумир поверженный все бог!"; и необъяснимое словами сияние на лице, "как сияют только от любви, от зверской" ("Крейцсрова соната"); и пушкинское: "Я вас любил безмолвно, безнадежно…", где, кажется, есть все, что испытывает каждый любящий. Чтобы сказать, что такое любовь, надо пересказать все ее случаи, казусы. Одно лишь ясно – это чувство земное, телесное и духовное одновременно, уникальное в своем существовании и выражении (потому-то и доступное изображению одного только искусства, где "весь гвоздь" в изображении характеров и психологии людей), дающее "душу живу" браку, семье, любому союзу двух сердец. Без этого чувства – все "не то и не так", как бы хорошо и согласно это ни выглядело.
Вот и выходит, что любовь – редкость, дар, выпадающий в жизни далеко не каждому.
Мысль грустная, по верная. Не часто встречаются те, кому надо, или предназначено, встретиться. Говорят, нет любви, если не живешь жизнью другого, любимого человека, находя в этом радость и наслаждение, если во всем, что делаешь, чувствуешь, о чем мыслишь, не ощущаешь незримого "присутствия" этого дорогого тебе человека, и вообще если не представляешь без пего самого своего существования. Но не это любовь, и всему этому можно найти другие, более точные определения, обозначения.
Любовь – это чувство, ни с каким другим не сравнимое, пробуждающее все эти желания, потребности, способности, силы. На нем, и ни на чем ином, эти последние держатся долгое время. Ведь "любовь, – заметил Стендаль, единственная страсть, которая оплачивается той же монетой, какую сама чеканит" [Стендаль. Собр. соч. В 15-ти т. Л., 1935, т. 7, с, 241.], то есть чувством же.
Это чувство и испытал Евгений Иртенев, приняв его сначала за вожделение, наваждение.
Перед ним бессильными оказались доводы рассудка, голос совести и краска стыда. Достаточно было ему видеть ее, вот такую, как он увидел вчера – в желтом растегае, в плисовой безрукавке и в шелковом платке, широкую, энергичную, румяную, веселую, чтобы ничего другого уже не видеть, не замечать. Никогда она так привлекательна не казалась ему. Да и не то что привлекательна; никогда она так вполне не владела им. Он бродил по лесу в надежде "случайно" встретить ее, понимая, что уступает, готов отдаться без оглядки охватившему его чувству, по ничего с собою поделать не мог.
Толстой находит удивительно точный и емкий поэтический образ, чтобы передать это чувство, это состояние. Сидя в шалаше, мокром от дождя, и надеясь, что Степанида еще придет, Евгений думал: "А что бы за счастье было, если бы она пришла. Одни здесь в этот дождь. Хоть бы раз опять обнять ее, а потом будь что будет. Ах, да, – вспомнил он, – если была, то и но следам можно найти". Он взглянул на землю пробитой к шалашу и не заросшей травой тропинки, и свежий след босой ноги, еще покатившейся, был на ней".
Когда ищут следов на траве – это любовь (или, например, когда говорят уходящей навсегда любимой женщине: "Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг"[Маяковский В. В. Полн. собр. соч. В 13-ти т. М., 1955, т. 1, с. 108.]).
Степаниду Иртенев любил совсем иной любовью, чем было его чувство к жене. А ведь в нем для него соединилось так много: и особенное выражение ее глаз, как бы таявших от восхищения избранником сердца; и благодарность к ней за нежность и понимание его дел и души; и потребность в мужской заботе о благополучии самого близкого человека; и обретенное счастье от согласия во взглядах и намерениях.
Но со Степанидой он узнал чувство иное, еще неизвестное ему. Встречи в лесу пробудили в нем, воспользуемся дневниковой записью Толстого, "чувство… мужа к жене". То есть чувство, ставшее жизненной необходимостью и само предписывающее любить жену, говоря старинным оборотом, как собственное тело. Когда это чувство возникает, совсем иную окраску приобретают и чувство долга перед семьей, и супружеская верность, и взаимное согласие.
Благоговение, нежность, жалость, стыдливость и даже то, что называют "муками любви", – вот что пробуждает, открывает в человеке любовь как проявление полноты жизненной взаимности, близости и глубочайшей симпатии.
"Когда любишь, – писал А. П. Чехов, – то такое богатство открываешь в себе, сколько нежности, ласковости, даже не верится, что так умеешь любить" [Чехов А. П. Полн. собр. соч. В 12-ти т., т. 10, с. 482]. Отношение "к самому себе"
(признак собственно личностного развития)
выступает тогда в новом качестве, поднимается на новую ступень, так что любовь есть всегда и открытие себя.
Поистине несчастен тот, кто не любил. Он не познал самого себя. Дьявол, пленивший его тело и душу, был настоящей любовью, которую Евгений узнал впервые.
Помимо автобиографических мотивов, нашедших отражение в повести, Толстой использовал конкретную историю, приключившуюся со знакомым писателя, тульским судебным следователем И. Н. Фридрихсом. По натуре человек очень добрый и мягкий, последний, сойдясь с крестьянкой Степанидой Муницыной, муж которой ездил извозчиком в Туле, затем женился на девушке недурной собой, но недалекой. Продолжая любить Степаниду, не любя свою жену, Фридрихе через три месяца после женитьбы выстрелом из револьвера убил Степаниду.
В повести Толстого имеется немало сюжетных и других "совпадений" с этой житейской историей, а второй вариант финала прямо обыгрывает факт убийства Степаниды [Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. В 90-та т. М. – Л., 1933, т. 27, с. 717.].
Можно сказать вслед за Шекспиром, что в любви все истина, а похоть вечно лжет. Похоть – ложь, но не оттого, что она телесна, а потому, что бездуховна, животна, не знает иного отношения к предмету желания, кроме чисто физиологического влечения. В стремлении выделить, подчеркнуть духовную силу любовного чувства нередко мысленно абстрагируются именно от телесного начала, не отделимого от этого чувства. По существу, религиозно-церковное отношение к любви и браку выдается в таком случае за "нашу", материалистическую, марксистскую позицию в этом вопросе. Но для Ф. Энгельса, например, любовь есть прежде всего страсть, высшая форма полового влечения, что, особо отмечает он, и составляет ее специфический характер [См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 21, с. 72.]. Нет более всеобщего признака и показателя любви, чем мотив и состояние "взаимной склонности" [Там же, с. 84.]. Там, где этот мотив и момент игнорируются, недооцениваются, возникает множество потенциальных драм и трагедий, которым достаточно случая, "повода", чтобы произойти.
Правда, помимо "взаимной склонности", есть и другие препятствия на пути любовного чувства. В случае с Иртеневым любовь обернулась драмой, в которой не было виновных, но обстоятельства привели ее к тупику. Как известно, любовь человечна постольку, поскольку в нее входит представление о жизни другого человека. Честность перед охватившим его чувством поставила Иртенева в ситуацию морального выбора. Либо жизнь, начатая с Лизой: служба, хозяйство, семья, уважение людей. Но тогда "не должно быть" Степаниды, которую он не способен разлюбить. Либо другая жизнь – со Степанидой, которую надо отнять у мужа, пройти через позор и стыд. Как быть тогда с Лизой, с ребенком? Ни одно из этих решений Иртенев принять не может. И неожиданно для себя находит еще одно, третье, которое и представляется ему выходом из безвыходного положения, – покончить с собой. В условиях тогдашнего морального кодекса общества и господства классовых предрассудков решение, может быть, единственно честное и возможное для такой натуры, как Иртенев. Отношение к его смерти (версия о "помешательстве") лишь подтверждает, что, поступи он иначе, в соответствии со своим чувством, его вряд ли бы кто понял.
Помимо социального аспекта драмы Иртенева есть в ней еще один план психологический, не менее сложный и существенный. Касаясь этой темы в социально-эстетическом преломлении, литературовед В. Д. Днепров верно замечает, что Л. Н. Толстой, по-христиански осуждая телесную страсть, вместе с тем является одним из величайших ее поэтов. "Рядом с изображением чувственной любви в его сочинениях откровенный секс новейших писателей Запада кажется тщедушным и вялым. Каждая фраза дышит плотью, проникнута волнующим напряжением, неудержимостью тяги, властью прикосновения, упоенным созерцанием.
И вся картина (развязка в "Дьяволе". – В. Т.)
блещет красотой" [Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки, с. 63.]. Любовь рисуется как влечение, страсть, где плотское выступает только началом чувства. Художественное изображение, где Толстой поднимается над моральным ригоризмом религиозного отношения к чувственности, поражает не только своей верностью жизненной правде, но и глубиной духовно-практического разрешения проблемы, над которой бились в прошлом такие умы, как Платон, Кант, Шиллер, Гегель.
Как примирить, согласовать тело и дух, чувство и разум? Как превратить грубый инстинкт в нравственную склонность, а природную зависимость – в духовную свободу? Ответы на эти вопросы давались разные, но в одном пункте сходились почти все: тело, а соответственно – ему принадлежащие силы, способности и чувства, рассматривалось как начало животное и, стало быть, низшее, в отличие от "души", которая выступала носителем собственно человеческого, духовного начала. И потому в качестве силы, управляющей телом и обуздывающей или умеряющей притязания плоти, выступала "душа" (Платон), или "дух" (Гегель), или "практический разум" (Кант). Этот подход и взгляд разделяли и многие материалисты, например Гольбах, писавший: "Хотя все человеческие страсти естественны… тем не менее человек должен руководствоваться в своих страстях разумом" [Гольбах П. А. Избранные произведения. В 2-х т. М., 1963, т. 2, с. 337.].
В рамках исповедуемого им религиозного миросозерцания, Толстой тоже с недоверием и подозрением относится к плотскому, телесному началу любви, возлагая, как добрый христианин, надежды на душу. В том, что Толстой характеризует силу влечения Иртенева к Степаниде словом "похоть" и заставляет своего героя затрачивать столько умственных, душевных усилий, чтобы совладать с этим влечением, можно увидеть влияние этого воззрения на творческую практику. Но последняя оказывается много мудрее и гораздо ближе к истине, чем самые хитроумные теоретические построения. Ибо искусство, обладая собственным умом и умея философствовать, имеет завидное преимущество перед сугубо понятийными, логическими способами познания мира. Оно содержит в себе самом практический определитель связи своих созданий с действительностью. Замыслы и намерения художника проверяются и корректируются здесь внутренней логикой развития самого изображаемого предмета. В данном случае – чувства любви, страсти Иртенева.
История любви героя "Дьявола" – наглядное подтверждение несостоятельности идеи двойственной, биосоциальной природы человеческой личности и психики, используемой применительно к области интимных отношений.
Тайна любви – где она? Ни в теле, ни в душе, хотя и то и другое участвуют в этом таинстве.
Иртенев стал жертвой отнюдь не дуализма "тела" и "души", не состязания природноестественного начала с духовным, нравственным началом по принципу "кто кого?", и даже не чувства, которое само по себе прекрасно и плодотворно для человека, его испытавшего, но своей неспособности ответить на это чувство.