Виктория Самойловна Токарева
Перелом
(Сборник рассказов)
Перелом
Татьяна Нечаева, тренер по фигурному катанию, сломала ногу. Как это получилось: она бежала за десятилетней дочерью, чтобы взять ее из гостей… Но начнем сначала. Сначала она поругалась с мужем. Муж завел любовницу. Ему – сорок пять, ей – восемнадцать. Но не в возрасте дело. Дело в том, что… Однако придется начать совсем с начала, с ее восемнадцати лет.
Таня занимается фигурным катанием у лучшего тренера страны. Тренер, с немецкой фамилией Бах, был настроен скептически. У Тани не хватало росту. Фигура на троечку: талия коротковата, шея коротковата, нет гибких линий. Этакий крепко сбитый ящичек, с детским мальчишечьим лицом и большими круглыми глазами. Глаза – темно-карие, почти черные, как переспелые вишни. И челочка над глазами. И желание победить. Вот это желание победить оказалось больше, чем все линии, вместе взятые.
Тренер называл Таню про себя «летающий ящик». Но именно в этот летающий ящик безумно влюбился Миша Полянский, фигурист первого разряда. Они стали кататься вместе, образовали пару. Никогда не расставались: на льду по десять часов, все время в обнимку. Потом эти объятия переходили в те.
Миша – красив, как лилия, изысканный блондин. У него немного женственная красота. Когда он скользил по льду, как в полусне, покачиваясь, как лилия в воде, – это было завораживающее зрелище. И больше ничего не надо: ни скорости, ни оборотов, ни прыжков.
У Татьяны – наоборот: скорость, обороты и прыжки. Она несла активное начало. Это была сильная пара.
Таня была молода и ликующе счастлива. Она даже как будто немножко выросла, так она тянулась к Мише во всех отношениях, во всех смыслах. Она крутилась в воздухе, как веретено. И в этом кружении были не видны недостатки ее линий.
Таню и Мишу послали на соревнования в другую страну. Победа светила им прямо в лицо, надо было только добежать до победы, доскользить на коньках в своих черно-белых костюмах. Но… Миша влюбился в фигуристку из города Приштина. Черт знает, где этот город… В какой-то социалистической стране. Фигуристка была высокая и обтекаемая, как русалка. И волосы – прямые и белые, как у русалки. Они были даже похожи друг на друга, как брат и сестра. И влюбились с первого взгляда. Таня поймала этот его взгляд. У Миши глаза стали расширяться, как от ужаса, как будто он увидел свою смерть.
Дальше все пошло прахом – и соревнования, и жизнь. Таня тогда впервые упала в обморок. А потом эти предобморочные состояния стали повторяться. Она почти привыкла к резко подступающей слабости. Ее как будто куда-то тянуло и утягивало. Таня поняла: она не выдержит. Она потеряет все: и форму, и спорт, и жизнь в конце концов. Надо что-то делать.
Клин вышибают клином. Любовь вышибают другой любовью.
Таня пристально огляделась вокруг и вытащила из своего окружения Димку Боброва – длинного, смешного, как кукла Петрушка. Димка был простоват, и это отражалось на танце. Танец его тоже был простоват. Он как бы все умел, но в его движении не было наполнения. Одни голые скольжения и пируэты.
Фигурное катание – это мастерство плюс личность. Мастерство у Димки было, а личности – нет.
Татьяна стала думать: что из него тянуть. Внешне он был похож на куклу Петрушку с прямыми волосами, торчащим носом, мелкими круглыми глазами. Значит, Петрушку и тянуть. Фольклор. Эксцентрика. Характерный танец. Для такого танца требуется такое супермастерство, чтобы его не было заметно вообще. Чтобы не видны были швы тренировок. Как будто танец рождается из воздуха, по мановению палочки. Из воздуха, а не из пота.
Таня предложила свою концепцию тренеру. Тренер поразился: летающий ящик оказался с золотыми мозгами. И пошло-поехало…
Татьяна продолжала падать в обмороки, но от усталости. Зато крепко спала.
Димка Бобров оказался хорошим материалом. Податливым. Его можно было вести за собой в любую сторону. Он шел, потел, как козел, но в обмороки не падал. И даже, кажется, не уставал. Петрушка – деревянная кукла. А дерево – оно дерево и есть.
Главная цель Татьяны – перетанцевать Мишу с русалкой. Завоевать первое место в мире и этим отомстить.
Татьяна так тренировала тело, кидала его, гнула, крутила, что просто невозможно было представить себе, что у человека такие возможности. Она УМЕЛА хотеть. А это второй талант.
На следующее первенство Таня и Миша Полянский приехали уже из разных городов. Когда Таня увидела их вместе – Мишу и русалку, ей показалось, что весь этот год они не вылезали из кровати: глаза с поволокой, ходят как во сне, его рука постоянно на ее жопе. Танцуют кое-как. Казалось, думают только об одном: хорошо бы трахнуться, прямо на льду, не ждать, когда все кончится. У них была своя цель – любовь. Тогда зачем приезжать на первенство мира по фигурному катанию? И сидели бы в Приштине.
Татьяна победила. Они заняли с Димкой первое место. Стали чемпионы мира этого года. На нее надели красную ленту. Зал рукоплескал. Как сияли ее глаза, из них просто летели звезды. А Димка Бобров, несчастный Петрушка, стоял рядом и потел от радости. От него пахло молодым козлом.
Татьяна поискала глазами Мишу, но не нашла. Должно быть, они не пришли на закрытие. Остались в номере, чтобы потрахаться лишний раз.
У них – свои ценности, а у Тани – свои. Об их ценностях никто не знает, а Тане рукоплещет весь стадион.
Таня и Димка вернулись с победой и поженились на радостях. Детей не рожали, чтобы не выходить из формы. Фигурное катание – искусство молодых.
О Мише Полянском она больше ничего не слышала. Он ушел в профессиональный балет на льду и в соревнованиях не появлялся. Она ничего не знала о его жизни. Да и зачем?
В тридцать пять Таня родила дочь и перешла на тренерскую работу.
Димка несколько лет болтался без дела, сидел дома и смотрел телевизор. Потом купил абонемент в бассейн и стал плавать.
Татьяна должна была работать, зарабатывать, растить дочь. А Димка – только ходил в бассейн. Потом возвращался и ложился спать. А вечером смотрел телевизор.
Татьяна снова, как когда-то, сосредоточилась: куда направить Димкину энергию. И нашла. Она порекомендовала его Баху.
Тренер Бах старел, ему нужны были помощники для разминки. Димка для этой работы – просто создан. Разминка – как гаммы для пианиста. На гаммы Димка годился. А на следующем, основном этапе, подключался великий Бах.
Димка стал работать и тут же завел себе любовницу. Татьяна поняла это потому, что он стал воровать ее цветы. У Татьяны в доме все время были цветы: дарили ученики и поклонники, а после соревнований – просто море цветов. Ставили даже в туалет, погружали в воду сливного бачка. Не хватало ваз и ведер.
Стали пропадать цветы. Потом стал пропадать сам Димка, говорил, что пошел в библиотеку. Какая библиотека, он и книг-то не читал никогда. Только в школе.
Таня не ревновала Димку, ей было все равно. Она только удивлялась, что кто-то соглашается вдыхать его козлиный пот. Она не ревновала, но отвратительно было пребывать во лжи. Ей казалось, что она провалилась в выгребную яму с говном и говно у самого лица. Еще немного, и она начнет его хлебать.
Разразился грандиозный скандал. Татьяна забрала дочь и уехала на дачу. Был конец апреля – неделя детских каникул. Все сошлось – и скандал, и каникулы.
В данную минуту времени, о которой пойдет речь, Татьяна бежала по скользкой дороге дачного поселка. Дочь Саша была в гостях, надо было ее забрать, чтобы не возвращалась одна в потемках.
Саша была беленькая, большеглазая, очень пластичная. Занималась теннисом. Татьяна не хотела делать из нее фигуристку. Профессия должна быть на сорок лет как минимум. А не на десять, как у нее с Димкой. Вообще спорт должен быть не профессией, а хобби. Что касается тенниса, он пригодится всегда. При любой профессии.
Дочь, ее здоровье, становление личности – все было на Татьяне. Димка участвовал только в процессе зачатия. И это все.
Татьяна бежала по дороге, задыхаясь от злости. Мысленно выговаривала Димке: «Мало я тебя, козла, тянула всю жизнь, родила дочь, чуть не умерла…»
Роды были ужасные. На горле до сих пор вмятина, как след от пули. В трахею вставляли трубку, чтобы воздух проходил. Лучше не вспоминать, не погружаться в этот мрак.
В пять лет Саша чуть не умерла на ровном месте. Грязно сделали операцию аппендицита. И опять все на Татьяне, находить новых врачей, собирать консилиум, бегать, сходить с ума. Она победила и в этот раз.
Димкиных родственников лечила, хоронила. И вот благодарность…
Мише Полянскому она прощала другую любовь. Миша был создан для обожания. А этот – козел – туда же… Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
Но почему, почему у Татьяны такая участь? Она – верна, ее предают. Может быть, в ней что-то не хватает? Красоты, женственности? Может, она не умеет трахаться? Хотя чего там уметь, тоже мне высшая математика… Надо просто любить это занятие. Древняя профессия – та область, в которой любители превосходят профессионалов. Вот стать чемпионом мира, получить лавровый венок – это попробуй… Хотят все, а получается у одного. У нее получилось. Значит, она – леди удачи. Тогда почему бежит и плачет в ночи? Почему задыхается от обиды…
Татьяна поскользнулась и грохнулась. Она умела балансировать, у нее были тренированные мускулы и связки. Она бы устояла, если бы не была такой жесткой, стремительной, напряженной от злости.
Попробовала встать, не получилось. Стопа была ватная. «Сломала, – поняла Татьяна. – Плохо». Эти слова «сломала» и «плохо» прозвучали в ней как бы изнутри. Организм сказал. Видимо, именно так люди общаются с гуманоидами: вслух не произнесено, но все понятно.
Татьяна села на снег. Осознала: надвигается другая жизнь. Нога – это профессия. Профессия – занятость и деньги. Надеяться не на кого. Димки практически нет. Да она и не привыкла рассчитывать на других. Всю жизнь только на себя. Но вот она сломалась. Что теперь? Леди удачи хренова. Удача отвернулась и ушла в другую сторону, равно как и Димка.
В конце улицы появилась Саша. Она шла домой, не дождавшись мамы, и помпон подрагивал на ее шапке. Приблизилась. С удивлением посмотрела на мать.
– Ты чего сидишь?
– Я ногу сломала, – спокойно сказала Татьяна. – Иди домой и позвони в «скорую помощь». Дверь не заперта. Позвони 01.
– 01 – это пожар, – поправила Саша тихим голосом.
– Тогда 02.
– 02 – это милиция.
– Значит, 03, – сообразила Татьяна. – Позвони 03.
Саша смотрела в землю. Скрывала лицо.
– А потом позвони папе, пусть он приедет и тебя заберет. Поняла?
Саша молчала. Она тихо плакала.
– Не плачь. Мне совсем не больно. И это скоро пройдет.
Саша заплакала громче.
– Ты уже большая и умная девочка, – ласково сказала Татьяна. – Иди и делай, что я сказала.
– Я не могу тебя бросить… Как я уйду, а ты останешься. Я с тобой постою…
– Тогда кто позовет «скорую помощь»? Мы не можем сидеть здесь всю ночь? Да? Иди…
Саша кивнула и пошла, наклонив голову. Татьяна посмотрела в ее удаляющуюся спину и заплакала от любви и жалости. Наверняка Саша получила стресс и теперь на всю жизнь запомнит: ночь, луна, сидящая на снегу мама, которая не может встать и пойти вместе с ней. Но Саша – ее дочь. Она умела собраться и действовать в нужную минуту.
«Скорая помощь» приехала довольно быстро, раньше Димки. Это была перевозка не из Москвы, а из Подольска, поскольку дачное место относилось к Подольску.
Татьяну отвезли, можно сказать, в другой город.
Молчаливый сосредоточенный хирург производил хорошее впечатление. Он без лишних слов поставил стопу на место и наложил гипс. Предложил остаться в больнице на три дня, пока не спадет отек.
– Вы спортом занимались? – спросил врач. Видимо, заметил каменные мускулы и жилы, как веревки.
– Занималась, – сдержанно ответила Татьяна.
Врач ее не узнал. Правильнее сказать: не застал. Татьяна стала чемпионкой 25 лет назад, а врачу – примерно тридцать. В год ее триумфа ему было пять лет.
В жизнь входило новое поколение, у которого – своя музыка и свои чемпионы мира. «Пришли другие времена, взошли другие времена». Откуда это… Хотя какая разница.
Татьяну положили в палату, где лежали старухи с переломом шейки бедра. Выходил из строя самый крупный, генеральный сустав, который крепит туловище к ногам. У старых людей кости хрупкие, легко ломаются и плохо срастаются. А иногда не срастаются вообще, и тогда впереди – неподвижность до конца дней.
Старухи узнали бывшую чемпионку мира. Татьяна мало изменилась за двадцать пять лет: тот же сбитый ящичек и челочка над большими круглыми глазами. Только затравленное лицо и жилистые ноги.
Старуха возле окна преподнесла Татьяне подарок: банку с широким горлом и крышкой.
– А зачем? – не поняла Татьяна.
– Какать, – объяснила старуха. – Оправишься. Крышкой закроешь…
– Как же это возможно? – удивилась Татьяна. – Я не попаду.
– Жизнь заставит, попадешь, – ласково объяснила старуха.
«Жизнь заставит»… В свои семьдесят пять лет она хорошо выучила этот урок. На ее поколение пришлась война, бедность, тяжелый рабский труд – она работала в прачечной. Последние десять лет – перестройка и уже не бедность, а нищета. А месяц назад ее сбил велосипедист. Впереди – неподвижность и все, что с этим связано. И надо к этому привыкать. Но старуха думала не о том, как плохо, а о том, как хорошо. Велосипедист мог ее убить, и она сейчас лежала бы в сырой земле и ее ели черви. А она тем не менее лежит на этом свете, в окошко светит солнышко, а рядом – бывшая чемпионка мира. Пусть бывшая, но ведь была…
– У моего деверя рак нашли, – поведала старуха. – Ему в больнице сказали: операция – десять миллионов. Он решил: поедет домой, вырастит поросенка до десяти пудов и продаст. И тогда у него будут деньги.
– А сколько времени надо растить свинью? – спросила Татьяна.
– Год.
– Так он за год умрет.
– Что ж поделаешь… – вздохнула старуха. – На все воля Божия.
Легче жить, когда за все отвечает Бог. Даже не отвечает – велит. Это ЕГО воля. Он ТАК решил: отнять у Татьяны профессию, а Димке дать новое чувство. Почему такая несправедливость – у нее отобрать, а ему дать… А может быть, справедливость. Татьяна всегда была сильной. Она подчинила мужа. Задавила. А он от этого устал. Он хотел свободы, хотел САМ быть сильным. С этой новой, восемнадцатилетней, – он сильный, как отец, и всемогущий, как Господь Бог. Вот кем он захотел стать: папой и Богом, а не козлом вонючим, куклой деревянной.
Каждая монета имеет две стороны. Одна сторона Татьяны – умение хотеть и фанатизм в достижении цели. Другая – давление и подчинение. Она тяжелая, как чугунная плита. А Димке этого НЕ НАДО. Ему бы сидеть, расслабившись, перед телевизором, потом плыть в хлорированных водах бассейна и погружать свою плоть в цветущую нежную молодость. А не в жилистое тело рабочей лошади.
Но что же делать? Она – такая, как есть, и другой быть не может. Пусть чугунная плита, но зато ответственный человек. За всех отвечает, за близких и дальних. За первенство мира. Она и сейчас – лучший тренер. Все ее ученики занимают призовые места. Она – рабочая лошадь.
А Димка – наездник. Сел на шею и едет. Почему? Потому что она везет. В этом дело. Она везет – он едет и при этом ее не замечает. Просто едет и едет.
Татьяна лежала с приподнятой ногой. Мысли наплывали, как тучи.
Вспомнилось, как заболела Димкина мать, никто не мог поставить диагноз, пока за это не взялась Татьяна.
Диагноз-приговор был объявлен, но операцию сделали вовремя и мать прожила еще двадцать лет. Татьяна подарила ей двадцать лет.
А когда мать умерла, Татьяна пробила престижное кладбище в центре города. В могилу вкопали колумбарий из восьми урн.
Димка спросил:
– А зачем так много?
– Вовсе не много, – возразила Татьяна. – Твои родители, мои родители – уже четверо. И нас трое.
– Дура, – откомментировал Димка.
Эти мысли казались ему кощунственными. А человек должен думать о смерти, потому что жизнь и смерть – это ОДНО. Как сутки: день и ночь.
И пока день – она пашет борозду. А Димка едет и покусывает травинку…
– Что же делать? – вслух подумала Татьяна и обернула лицо к старухе.
– Ты про что? – не поняла старуха.
– Про все.
– А что ты можешь делать? Ничего не можешь, – спокойно и беззлобно сказала старуха.
Ну что ж… Так даже лучше. Лежи себе и жди, что будет. От тебя ничего не зависит. На все воля Божия.
Значит, на пьедестал чемпионата мира ее тоже поставила чужая воля. И Мишу Полянского отобрала. Теперь Димку – отбирает. И ногу отбирает. За что? За то, что влезла на пьедестал выше всех? Постояла – и хватит. Бог много дал, много взял. Мог бы дать и забыть. Но не забыл, спохватился…
Возле противоположной стены на кровати сидела женщина и терла колено по часовой стрелке. Она делала это часами, не отрываясь. Боролась за колено. Разрабатывала. Значит, не надеялась на волю Божию, а включала и свою волю.
* * *
Через четыре дня лечащий врач сделал повторный снимок. Он довольно долго рассматривал его, потом сказал:
– Можно переделать, а можно так оставить.
– Не поняла, – отозвалась Татьяна. – Что переделать?
– Есть небольшое смещение. Но организм сам все откорректирует. Организм умнее ножа.
Значит, надо положиться на волю Божию. На ум организма.
– А вы сами как считаете? – уточнила Татьяна. – Не вмешиваться?
– Я бы не стал…
Татьяна вернулась домой. Нужно было два месяца просидеть в гипсе. Она не представляла себе: как это возможно – два месяца неподвижности. Но человеческий организм оказался невероятно умной машиной. В мозг как будто заложили дискету с новой программой, и Татьяна зажила по новой программе. Не испытывала никакого драматизма.
Добиралась на костылях до телефона, усаживалась в кресло. Она звонила, ей звонили, телефон, казалось, раскалялся докрасна. За два месяца провернула кучу дел: перевела Сашу из одной школы в другую, достала спонсоров для летних соревнований. Страна в экономическом кризисе, но это дело страны. А дело Татьяны Нечаевой – не выпускать из рук фигурное катание, спорт-искусство. Дети должны кататься и соревноваться. И так будет.
Татьяна дозвонилась нужным людям, выбила новое помещение для спортивного комплекса. Вернее, не помещение, а землю. Хорошая земля в центре города. Звонила в банки. Банкиры – ребята молодые, умные, жадные. Но деньги дали. Как отказать Татьяне Нечаевой. И не захочешь, а дашь…
Димка помогал: готовил еду, мыл посуду, ходил в магазин. Но в положенные часы исчезал исправно. Он хорошо относился к своей жене, но и к себе тоже хорошо относился и не хотел лишать себя радости, более того – счастья.
* * *
Через два месяца гипс сняли. Татьяна вышла на работу. Работа тренера – слово и показ. Она должна объяснить и показать.
Татьяна привычно скользила по льду. Высокие конькобежные ботинки фиксировали сустав. Какое счастье от движения, от скольжения. От того, что тело тебе послушно. Однако после рабочего дня нога синела, как грозовая туча, и отекала.
По ночам Татьяна долго не могла заснуть. В место перелома как будто насыпали горячий песок.
Димка сочувствовал. Смотрел встревоженными глазами, но из дома убегал. В нем прекрасно уживались привязанность к семье и к любовнице. И это логично. Каждая привносила свое, и для гармонии ему были нужны обе. На одной ехал, а с другой чувствовал. Ехал и чувствовал. Что еще надо…
Татьяна долго не хотела идти к врачу, надеялась на ум организма. Но организм не справлялся. Значит, была какая-то ошибка.
В конце концов Татьяна пошла к врачу, не к подольскому, а к московскому.
Московский врач осмотрел ногу, потом поставил рентгеновский снимок на светящийся экран.
– Вилка разъехалась, – сказал он.
– А что это такое? – не поняла Татьяна.
Перелом со смещением. Надо было сразу делать операцию, скрепить болтом. А сейчас уже поздно. Время упущено.
Слова «операция» и «болт» пугали. Но оказывается, операция и болт – это не самое плохое. Самое плохое то, что время упущено.
– Что же делать? – тихо спросила Татьяна.
– Надо лечь в диспансер, пройти курс реабилитации. Это займет шесть недель. У вас есть шесть недель?
– Найду, – отозвалась Татьяна.
Да, она найдет время и сделает все, чтобы поставить себя на ноги. Она умеет ходить и умеет дойти до конца.
Она сделает все, что зависит от нее. Но не все зависит от нее. Судьба не любит, когда ОЧЕНЬ хотят. Когда слишком настаивают. Тогда она сопротивляется. У судьбы – свой характер. А у Татьяны – свой. Значит, кто кого…
День в диспансере был расписан по секундам.
Утром массаж, потом магнит, спортивный зал, бассейн, уколы, иголки, процедуры – для того, для этого, для суставов, для сосудов… Татьяна выматывалась, как на тренировках. Смысл жизни сводился к одному: никуда не опоздать, ничего не пропустить. Молодые методистки сбегались посмотреть, как Татьяна работает на спортивных снарядах. Им, методисткам, надоели больные – неповоротливые тетки и дядьки, сырые и неспортивные, как мешки с мукой.
Бассейн – небольшой. В нем могли плавать одновременно три человека, и расписание составляли так, чтобы больше трех не было.
Одновременно с Татьяной плавали еще двое: Партийный и студент. Партийный был крупный, с красивыми густыми волосами. Татьяне такие не нравились. Она их, Партийных, за людей не держала. Ей нравились хрупкие лилии, как Миша Полянский. Татьяна – сильная, и ее тянуло к своей противоположности.
Партийный зависал в воде, ухватившись за поручень, и делал круговые упражнения ногой. У него была болезнь тазобедренного сустава. Оказывается, и такое бывает. Раз в год он ложился в больницу и активно противостоял своей болезни. Потом выходил из больницы и так же активно делал деньги. Не зарабатывал, а именно делал.
– Вы раньше где работали? – поинтересовалась Татьяна.
– Номенклатура, – коротко отвечал Партийный.
– А теперь?
– В коммерческой структуре.
– Значит, эту песню не задушишь, не убьешь…
Партийный неопределенно посмеивался, сверкая крепкими зубами, и казался здоровым и качественным, как белый гриб.
– Это вы хотели видеть нас дураками. А мы не дураки…
«Вы» – значит интеллигенция. А «Мы» – партийная элита. Интеллигенция всегда находится в оппозиции к власти, тем более к ТОЙ, партийной власти. Но сейчас, глядя на его сильные плечи, блестящие от воды, Татьяна вдруг подумала, что не туда смотрела всю жизнь. Надо было смотреть не на спортсменов, влюбленных в себя, а на этих вот, хозяев жизни. С такими ногу не сломаешь…
Партийный часто рассказывал про свою собаку по имени Дуня. Собака так любила хозяина, что выучилась петь и говорить. Говорила она только одно слово – ма-ма. А пела под музыку. Без слов. Выла, короче.
Татьяна заметила, что Партийный смотрит в самые ее зрачки тревожащим взглядом. Казалось, что он говорит одно, а думает другое. Рассказывает о своей собаке, а видит себя и Таню в постели.
Студент командовал: наперегонки!
Все трое отходили к стенке бассейна и по свистку – у студента был свисток – плыли к противоположному концу. Три пары рук мелькали, как мельничные крылья, брызги летели во все стороны. Но еще никто и никогда не выигрывал у Татьяны. Она первая касалась рукой кафельной стены.
Студент неизменно радовался чужой победе. Он был веселый и красивый, но слишком худой. Он упал с дельтапланом с шестиметровой высоты, раздробил позвонок. После операции стал ходить, но не прямо, а заваливаясь назад, неестественно выгнув спину.
Татьяна не задавала лишних вопросов, а сам студент о своей болезни не распространялся. Казалось, он о ней не помнил. И только худоба намекала о чем-то непоправимом.
Рядом с ним Татьяне всякий раз было стыдно за себя. Подумаешь, вилка разошлась на полсантиметра. У людей не такое, и то ничего… Хотя почему «ничего». Студенту еще как «чего».
На субботу и воскресенье Татьяна уезжала домой. Во время ее отсутствия пол посыпали порошком от тараканов. Когда Татьяна возвращалась в свою палату, погибшие тараканы плотным слоем лежали на полу, как махровый ковер. Татьяна ступала прямо по ним, тараканы хрустели и щелкали под ногами.
Больница находилась на государственном обеспечении, а это значит – прямая, грубая бедность. Телевизор в холле старый, таких уже не выпускали. Стулья с продранной обивкой. Врачи – хорошие, но от них ничего не зависело. Сюда в основном попадали из других больниц. Приходилось реабилитировать то, что испорчено другими.
Преимущество Татьяны состояло в том, что у нее была палата на одного человека с телефоном и телевизором.
Она каждый день звонила домой, проверяла, что и как, и даже делала с Сашей уроки по телефону.
Димка неизменно оказывался дома. Значит, не бросал Сашу, не менял на любовницу. Это хорошо. Бывает, мужчина устремляется на зов страсти, как дикий лось, сметая все, что по дороге. И детей в том числе. Димка не такой. А может, ТА не такая.
После обеда заходила звонить Наташа-челнок с порванными связками. Связки ей порвали в Варшаве. Она грузила в такси свои узлы, потом вышла из-за машины и угодила под другую. Ее отвезли в больницу.
Врач-поляк определил, что кости целы, а связки порваны.
– Русская Наташа? – спросил лысый врач.
– Любите русских Наташ? – игриво поинтересовалась Наташа.
Она была рада, что целы кости. Она еще не знала, что кости – это проще, чем связки.
– Не-на-ви-жу! – раздельно произнес врач.
Наташа оторопела. Она поняла, что ненависть относится не к женщинам, а к понятию «русский». Ненависть была не шуточной, а серьезной и осознанной. За что? За Катынь? За 50 лет социализма? А она тут при чем?
– Будете подавать судебный иск? – официально спросил врач.
– На кого? – не поняла Наташа.
– На того, кто вас сбил.
– Нет, нет, – торопливо отказалась Наташа.
Она хотела поскорее отделаться от врача с его ненавистью.
– Отправьте меня в Москву, и все.
Наташа хотела домой, и как можно скорее. Дома ей сшили связки. Врач попался уникальный, наподобие собаки Дуни. Дуня умела делать все, что полагается собаке, плюс петь и говорить. Так и врач. Он сделал все возможное и невозможное, но сустав продолжал выезжать в сторону. Предстояла повторная операция.
Наташа приходила на костылях, садилась на кровать и решала по телефону свои челночные дела: почем продать колготки, почем косметику, сколько платить продавцу, сколько отдавать рэкетирам.
Наташа рассказывала Татьяне, что на милицию сейчас рассчитывать нельзя. Только на бандитов. Они гораздо справедливее. У бандитов есть своя мораль, а у милиции – никакой.
Татьяна слушала и понимала, что бандиты стали равноправной прослойкой общества. Более того – престижной. У них сосредоточены самые большие деньги. У них самые красивые девушки.
Новые хозяева жизни. Правда, их отстреливают рано или поздно. Пожил хозяином и поймал ртом пулю. Или грудью. Но чаще лбом. Бандиты стреляют в голову. Такая у них привычка.
Основная тема Наташи – неподанный иск. Оказывается, она могла получить огромную денежную компенсацию за физический ущерб. Она не знала этого закона. Утрата денег мучила ее, не давала жить. Она так трудно их зарабатывает. А тут взяла и отдала сама. Подарила, можно сказать.
– Представляешь? – Наташа простирала руки к самому лицу Татьяны. – Взяла и подарила этой польской сволочи…
У нее навертывались на глаза злые слезы.
– Брось, – отвечала Татьяна. – Что упало, то пропало.
Наташа тяжело дышала ноздрями, мысленно возвращаясь в ту точку своей жизни, когда она сказала «нет, нет». Она хотела вернуться в ту роковую точку и все переиграть на «да, да»…
У Татьяны тоже была такая точка. У каждого человека есть такая роковая точка, когда жизнь могла пойти по другому пути.
Можно смириться, а можно бунтовать. Но какой смысл в бунте?
Татьяна вспомнила старуху из подольской больницы и сказала:
– Радуйся, что тебя не убило насмерть.
Наташа вдруг задумалась и проговорила:
– Это да…
Смирение гасит душевное воспаление.
Наташа вспомнила рыло наезжающей машины. Ее передернуло и тут же переключило на другую жизненную волну.
– Заходи вечером, – пригласила Наташа. – Выпьем, в карты поиграем. А то ты все одна…
Наташа была таборным человеком, любила кучковаться. С самой собой ей было скучно, и она не понимала, как можно лежать в одноместной палате.
Татьяна воспринимала одиночество как свободу, а Наташа – как наказание.
В столовой Татьяна, как правило, сидела с ученым-физиком. У него была смешная фамилия: Картошко.
Они вместе ели и вместе ходили гулять.
Картошко лежал в больнице потому, что у него умерла мама. Он лечился от тоски. Крутил велотренажер, плавал в бассейне, делал специальную гимнастику, выгонял тоску физическим трудом.
Семьи у него не было. Вернее, так: она была, но осталась в Израиле. Картошко поначалу тоже уехал, но потом вернулся обратно к своей работе и к своей маме. А мама умерла. И работа накрылась медным тазом. Наука не финансировалась государством.
Татьяна и Картошко выходили за территорию больницы, шли по городу. И им казалось, что они здоровые, свободные люди. Идут себе, беседуют о том о сем.
Картошко рассказывал, что в эмиграции он работал шофером у мерзкой бабы из Кишинева, вульгарной барышницы. В Москве он не сказал бы с ней и двух слов. Они бы просто не встретились в Москве. А там приходилось терпеть из-за денег. Картошко мучительно остро переживал потерю статуса. Для него смысл жизни – наука и мама. А в Израиле – ни того, ни другого. А теперь и здесь – ни того, ни другого. В Израиль он не вернется, потому что никогда не сможет выучить этот искусственный язык. А без языка человек теряет восемьдесят процентов своей индивидуальности. Тогда что же остается?
– А вы еврей? – спросила Татьяна.
– Наполовину. У меня русский отец.
– Это хорошо или плохо?
– Что именно? – не понял Картошко.
– Быть половиной. Как вы себя ощущаете?
– Как русей. Русский еврей. Я, например, люблю только русские песни. Иудейскую музыку не понимаю. Она мне ничего не дает. Я не могу жить без русского языка и русской культуры. А привязанность к матери – это восток.
– Вы хотите сказать, что русские меньше любят своих матерей?
– Я хочу сказать, что в московских богадельнях вы никогда не встретите еврейских старух. Евреи не сдают своих матерей. И своих детей. Ни при каких условиях. Восток не бросает старых. Он бережет корни и ветки.
– Может быть, дело не в национальности, а в нищете?
Картошко шел молча. Потом сказал:
– Если бы я точно знал, что существует загробная жизнь, я ушел бы за мамой. Но я боюсь, что я ее там не встречу. Просто провалюсь в черный мешок.
Татьяна посмотрела на него и вдруг увидела, что Картошко чем-то неуловимо похож на постаревшего Мишу Полянского. Это был Миша в состоянии дождя. Он хотел выйти из дождя, но ему не удавалось. Вывести его могли только работа и другой человек. Мужчины бывают еще более одинокими, чем женщины.
Однажды зашли в часовую мастерскую. У Картошко остановились часы. Часовщик склонился над часами. Татьяна отошла к стене и села на стул. Картошко ждал и оборачивался, смотрел на нее. Татьяна отметила: ему необходимо оборачиваться и видеть, что его ждут. Татьяне стало его хорошо жаль. Бывает, когда плохо жаль, через презрение. А ее жалость просачивалась через уважение и понимание.
Когда вышли из мастерской, Татьяна спросила:
– Как вы можете верить или не верить в загробную жизнь? Вы же ученый. Вы должны знать.
– Должны, но не знаем. Мы многое можем объяснить с научной точки зрения. Но в конце концов упираемся во что-то, чего объяснить нельзя. Эйнштейн в конце жизни верил в Бога.
– А он мог бы его открыть? Теоретически обосновать?
– Кого? – не понял Картошко.
– Бога.
– Это Бог мог открыть Эйнштейна, и никогда наоборот. Человеку дано только верить.
Неожиданно хлынул сильный майский дождь.
– Я скорпион, – сказала Татьяна. – Я люблю воду.
Вокруг бежали, суетились, прятались. А они шли себе – медленно и с удовольствием. И почему-то стало легко и беспечно, как в молодости, и даже раньше, в детстве, когда все живы и вечны, и никто не умирал.
В девять часов вечера Картошко неизменно заходил смотреть программу «Время».
Палата узкая, сесть не на что. Татьяна поджимала ноги. Картошко присаживался на краешек постели. Спина оставалась без опоры, долго не просидишь. Он стал приносить с собой свою подушку, кидал ее к стене и вдвигал себя глубоко и удобно. Они существовали с Татьяной под прямым углом. Татьяна – вдоль кровати, Картошко – поперек. Грызли соленые орешки. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями.
Однажды был вечерний обход. Дежурный врач строго оглядел их композицию под прямым углом и так же строго скомандовал:
– А ну расходитесь…
Татьяне стало смешно. Как будто они старшие школьники в пионерском лагере.
– Мы телевизор смотрим, – объяснила Татьяна.
– Ничего, ничего… – Дежурный врач сделал в воздухе зачеркивающее движение.
Картошко взял свою подушку и послушно пошел прочь.
Врач проводил глазами подушку. Потом выразительно посмотрел на Татьяну. Значит, принял ее за прелюбодейку. Это хорошо. Хуже, если бы такое ему не приходило в голову. Много хуже.
Татьяна заснула с хорошим настроением. В крайнем случае можно зачеркнуть двадцать пять лет с Димкой и начать сначала. Выйти замуж за Картошко. Уйти с тренерской работы. Сделать из Картошки хозяина жизни. Варить ему супчики, как мама…
По телевизору пела певица – тоже не молодая, но пела хорошо.
Как когда-то Татьяна хотела перетанцевать Мишу Полянского, так сейчас она хотела перетанцевать свою судьбу. Ее судьба называлась «посттравматический артроз».
– Что такое артроз? – спросила Татьяна у своего лечащего врача.
Врач – немолодая, высокая женщина, производила впечатление фронтового хирурга. Хотя откуда фронт? Война кончилась пятьдесят лет назад. Другое дело: болезнь всегда фронт, и врач всегда на передовой.
– Артроз – это отложение солей, – ответила врач.
– А откуда соли?
– При переломе организм посылает в место аварии много солей, для формирования костной ткани. Лишняя соль откладывается.
Татьяна догадалась: если соль лишняя, ее надо выгонять. Чистить организм. Как? Пить воду. И не есть. Только овощи и фрукты. А хорошо бы и без них.
Татьяна перестала ходить в столовую. Покупала минеральную воду и пила по два литра в день.
Первые три дня было тяжело. Хотелось есть. А потом уже не хотелось. Тело стало легким. Глаза горели фантастическим блеском борьбы. Есть такие характеры, которые расцветают только в борьбе. Татьяна вся устремилась в борьбу с лишней солью, которая как ржавчина оседала на костях.
Картошко стал голодать вместе с Татьяной. Проявил солидарность. Они гуляли по вечерам, держась за руку, как блокадные дети.
В теле растекалась легкость, она тянула их вверх. И казалось, что если они подпрыгнут, то не опустятся на землю, а будут парить, как в парном катании, скользя над землей.
– Вас Миша зовут? – спросила Татьяна.
– Да. Михаил Евгеньевич. А что?
– Ничего. Так.
Они стали искать аналоги имени в другом языке: Мишель, Мигель, Майкл, Михай, Микола, Микеле…
Потом стали искать аналоги имени Татьяна, и оказалось, что аналогов нет. Чисто русское имя. На другом языке могут только изменить ударение, если захотят.
Миша никогда не говорил о своей семье. А ведь она была. В Израиле остались жена и дочь. Жену можно разлюбить. Но дочь… Должно быть, это был ребенок жены от первого брака. Миша женился на женщине с ребенком.
– У вас приемная дочь? – проверила Татьяна.
– А вы, случайно, не ведьма?
– Случайно, нет.
– А откуда вы все знаете?
– От голода.
Голод промывает каналы, открывает ясновидение.
Через две недели врач заметила заострившийся нос и голубую бледность своей пациентки Нечаевой.
Татьяна созналась, или, как говорят на воровском языке: раскололась.
– Вы протянете ноги, а я из-за вас в тюрьму, – испугалась врач.
Это шло в комплексе: Татьяна – в свой семейный склеп, а врач-фронтовичка в тюрьму.
Татьяне назначили капельницу. Оказывается, из голода выходить гораздо сложнее, чем входить в него.
Миша Картошко выздоровел от депрессии. Метод голодания оказался эффективным методом, потому что встряхнул нервную систему. Голод действительно съел тоску.
Перед выпиской Миша зашел к Татьяне с бутылкой испанского вина. Вино было со смолой. Во рту отдавало лесом.
– Вы меня вылечили. Но мне не хочется домой, – сознался Миша.
– Оставайтесь.
– На это место завтра кладут другого. Здесь конвейер.
– Как везде, – отозвалась Татьяна. – Один умирает, другой рождается. Свято место пусто не бывает.
– Бывает, – серьезно сказал Миша. Посмотрел на Татьяну.
Она испугалась, что он сделает ей предложение. Но Миша поднялся.
– Вы куда?
– Я боюсь еще одной депрессии. Я должен окрепнуть. Во мне должно сформироваться состояние покоя.
Миша ушел, как сбежал.
От вина у Татьяны кружилась голова. По стене напротив полз таракан, уцелевший от порошка. Он еле волочил ноги, но полз.
«Как я», – подумала Татьяна.
* * *
В соседней палате лежали две Гали: большая и маленькая. Обе пьющие. Галя-маленькая умирала от рака. К суставам эта болезнь отношения не имела, но Галя когда-то работала в диспансере, и главный врач взял ее из сострадания. Здесь она получала препараты, снимающие боль.
Галя-маленькая много спала и лежала лицом к стене. Но когда оживлялась, неизменно хотела выпить.
Галя-большая ходила на двух костылях. У нее не работали колени. Рентген показывал, что хрящи спаялись и ничего сделать нельзя. Но Галя-большая была уверена, что если дать ей наркоз, а потом силой согнуть и силой разогнуть, то можно поправить ситуацию. Это не бред. Есть такая методика: силой сломать спаявшийся конгломерат. Но врачи не решались.
Галя-большая была преувеличенно вежливой. Это – вежливость инвалида, зависимого человека. Иногда она уставала от вежливости и становилась хамкой. Увидев Татьяну впервые, Галя искренне удивилась:
– А ты что тут делаешь?
Гале казалось, что чемпионы, даже бывшие, – это особые люди и ног не ломают. Потом сообразила, что чемпионы – богатые люди.
– Есть выпить? – деловито спросила Галя-большая.
– Откуда? – удивилась Татьяна.
– От верблюда. Возле метро продают. Сбегай купи.
Был вечер. Татьяне обмотали ногу спиртовым компрессом, и выходить на улицу было нельзя.
– Я не могу, – сказала Татьяна.
– Ты зажралась! – объявила Галя-большая. – Не понимаешь наших страданий. Сходи!
– Сходи! – подхватила со своего места Галя-маленькая. – Хочешь, я пойду с тобой?
Она вскочила с кровати – растрепанная, худенькая. Рубашка сползла с плеча, обнажилась грудь, и Татьяна увидела рак. Это была шишка величиной с картофелину, обтянутая нежной розовой кожей.
– Я пойду с тобой, а ты меня подержи. Хорошо?
Истовое желание перехлестывало возможности.
Татьяна вышла из палаты. Возле двери стоял солдат Рома – безумно молодой, почти подросток.
Татьяна не понимала, зачем здесь нужна охрана, но охрана была.
– Рома, будь добр, сбегай за бутылкой, – попросила Татьяна.
– Не имею права. Я при исполнении, – отказался Рома.
Татьяна протянула деньги.
– Купи две бутылки. Одну мне, другую себе. Сдача твоя.
Рома быстро сообразил и исчез. Как ветром сдуло. И так же быстро появился. Ноги у него были длинные, сердце восемнадцатилетнее. Вся операция заняла десять минут. Не больше.
Татьяна с бутылкой вошла к Галям. Она ожидала, что Гали обрадуются, но обе отреагировали по-деловому. Подставили чашки.
Татьяна понимала, что она нарушает больничные правила. Но правила годятся не каждому. У этих Галь нет другой радости, кроме водки. И не будет. А радость нужна. Татьяна наливала, держа бутылку вертикально, чтобы жидкость падала скорее.
Когда чашки были наполнены, Галя-большая подставила чайник для заварки, приказала:
– Лей сюда!
Татьяна налила в чайник.
– Бутылку выбрось! – руководила Галя-большая.
– Хорошо, – согласилась Татьяна.
– А себе? – встревожилась Галя-маленькая.
– Я не пью.
– Нет. Мы так не согласны.
Они хотели праздника, а не попойки.
Татьяна принесла из своей палаты свою чашку. Ей плеснули из чайника.
– Будем, – сказала Галя-большая.
– Будем, – поддержала Галя-маленькая.
И они тут же начали пить – жадно, как будто жаждали.
«Бедные люди… – подумала Татьяна. – Живьем горят в аду…»
Считается, что ад – ТАМ, на том свете. А там ничего нет скорее всего. Все здесь, на земле. Они втроем сидят в аду и пьют водку.
Перед выпиской Татьяне сделали контрольный снимок. Ей казалось, что шесть недель нечеловеческих усилий могут сдвинуть горы, не то что кости. Но кости остались равнодушны к усилиям. Как срослись, так и стояли.
– Что же теперь делать? – Татьяна беспомощно посмотрела на врача.
Врач медлила с ответом. У врачей развита солидарность, и они друг друга не закладывают. Каждый человек может ошибиться, но ошибка художника оборачивается плохой картиной, а ошибка врача – испорченной жизнью.
Татьяна ждала.
– Надо было сразу делать операцию, – сказала врач. – А сейчас время упущено.
– И что теперь?
– Болезненность и тугоподвижность.
– Хромота? – расшифровала Татьяна.
– Не только. Когда из строя выходит сустав, за ним следует другой. Меняется нагрузка на позвоночник. В организме все взаимосвязано.
Татьяна вдруг вспомнила, как в детстве они дразнили хромого соседа: «Рупь, пять, где взять, надо заработать»… Ритм дразнилки имитировал ритм хромой походки.
Татьяна вернулась в палату и позвонила подольскому врачу. Спросила, не здороваясь:
– Вы видели, что у меня вилка разошлась?
– Видел, – ответил врач, как будто ждал звонка.
– Я подам на вас в суд. Вы ответите.
– Я отвечу, что у нас нет медицинского оборудования. Знаете, где мы заказываем болты-стяжки? На заводе. После такой операции у вас был бы остеомиелит.
– Что это? – хмуро спросила Татьяна.
– Инфекция. Гной. Сустав бы спаялся, и привет. А так вы хотя бы ходите.
– А почему нет болтов? – не поняла Татьяна.
– Ничего нет. Экономика рухнула. А медицина – часть экономики. Все взаимосвязано…
Теперь понятно. Страна стояла 70 лет и рухнула, как гнилое строение. Поднялся столб пыли. Татьяна – одна из пылинок. Пылинка перестройки.
– А что делать? – растерялась Татьяна.
– Ничего не делать, – просто сказал врач. – У каждого человека что-то болит. У одних печень, у других мочевой пузырь, а у вас нога.
Судьба стояла в стороне и улыбалась нагло.
Судьба была похожа на кишиневскую барышницу с накрашенным ртом. Зубы – розовые от помады, как в крови.
Вечером Татьяна купила три бутылки водки и пошла к Галям.
Выпили и закусили. Жизнь просветлела. Гали запели песню «Куда бежишь, тропинка милая…».
Татьяна задумалась: немец никогда не скажет «тропинка милая»… Ему это просто в голову не придет. А русский скажет.
Гали пели хорошо, на два голоса, будто отрепетировали. В какой-то момент показалось, что все образуется и уже начало образовываться: ее кости сдвигаются, она слышит нежный скрип… Колени Гали-большой работают, хотя и с трудом. А рак с тихим шорохом покидает Галю-маленькую и уводит с собой колонну метастазов…
«Ах ты, печаль моя безмерная, кому пожалуюсь пойду…» – вдохновенно пели-орали Гали. Они устали от безнадежности, отдались музыке и словам.
В палату заглянула медсестра, сделала замечание.
Татьяна вышла на улицу.
По небу бежали быстрые перистые облака, но казалось, что это едет Луна, подпрыгивая на ухабах.
В больничном дворе появился человек.
«Миша» – сказало внутри. Она пошла ему навстречу. Обнялись молча. Стояли, держа друг друга. Потом Татьяна подняла лицо, стали целоваться. Водка обнажила и обострила все чувства. Стояли долго, не могли оторваться друг от друга. Набирали воздух и снова смешивали губы и дыхание.
Мимо них прошел дежурный врач. Узнал Татьяну. Обернулся. Покачал головой, дескать: так я и думал.
– Поедем ко мне, – сказал Миша бездыханным голосом. – Я не могу быть один в пустом доме. Я опять схожу с ума. Поедем…
– На вечер или на ночь? – усмехнулась Татьяна.
– Навсегда.
– Ты делаешь мне предложение?
– Считай как хочешь. Только будь рядом.
– Я не поеду, – отказалась Татьяна. – Я не могу спать не дома.
– А больница что, дом?
– Временно, да.
– Тогда я у тебя останусь.
Они пошли в палату мимо Ромы. Рома и ухом не повел. Сторож, называется… Хотя он охранял имущество, а не нравственность.
Войдя в палату, Татьяна повернула ключ. Они остались вдвоем, отрезанные от всего мира.
Артроз ничему не мешал. Татьяна как будто провалилась в двадцать пять лет назад. Она так же остро чувствовала, как двадцать пять лет назад. Этот Миша был лучше того, он не тащил за собой груза предательства, был чист, талантлив и одинок.
Татьяна как будто вошла в серебряную воду. Святая вода – это вода с серебром. Значит, в святую воду.
Потом, когда они смогли говорить, Татьяна сказала:
– Как хорошо, что я сломала ногу…
– У меня ЭТОГО так давно не было… – отозвался Миша.
В дверь постучали хамски-требовательно.
«Дежурный», – догадалась Татьяна. Она мягко, как кошка, спрыгнула с кровати, открыла окно.
Миша подхватил свои вещи и вышел в три приема: шаг на табуретку, с табуретки на подоконник, с подоконника – на землю. Это был первый этаж.
– Сейчас, – бесстрастным академическим голосом отозвалась Татьяна.
Миша стоял на земле – голый, как в первый день творения. Снизу вверх смотрел на Татьяну.
– А вот этого у меня не было никогда, – сообщил он, имея в виду эвакуацию через окно.
– Пожилые люди, а как школьники…
– Я пойду домой.
– А ничего? – обеспокоенно спросила Татьяна, имея в виду пустой дом и призрак мамы.
– Теперь ничего. Теперь я буду ждать…
Миша замерз и заметно дрожал, то ли от холода, то ли от волнения.
В дверь нетерпеливо стучали.
Татьяна повернула ключ. Перед ней стояла Галя-большая.
– У тебя есть пожрать? – громко и пьяно потребовала Галя. Ей надоели инвалидность и вежливость.
На другой день Татьяна вернулась домой. За ней приехал Димка. Выносил вещи. Врачи и медсестры смотрели в окошко. На погляд все выглядело гармонично: слаженная пара экс-чемпионов. Еще немного, и затанцуют.
Дома ждала Саша.
– Ты скучала по мне? – спросила Татьяна.
– Средне. Папа водил меня в цирк и в кафе.
Такой ответ устраивал Татьяну. Она не хотела, чтобы дочь страдала и перемогалась в ее отсутствие.
Димка ходил по дому с сочувствующим лицом, и то хорошо. Лучше, чем ничего. Но сочувствие в данной ситуации – это ничего. Кости от сочувствия не сдвигаются.
Тренер Бах прислал лучшую спортивную массажистку. Ее звали Люда. Люда, милая, неяркая, как ромашка, мастерски управлялась с ногой.
– Кто вас научил делать массаж? – спросила Татьяна.
– Мой муж.
– Он массажист?
– Он – особый массажист. У него руки сильные, как у обезьяны. Он вообще как Тулуз Лотрек.
– Художник? – уточнила Татьяна.
– Урод, – поправила Люда. – Развитое туловище на непомерно коротких ногах.
– А почему вы за него вышли? – вырвалось у Татьяны.
– Все так спрашивают.
– И что вы отвечаете?
– Я его люблю. Никто не верит.
– А нормального нельзя любить?
– Он нормальный. Просто не такой, как все.
– Вы стесняетесь с ним на людях?
– А какая мне разница, что подумают люди, которых я даже не знаю… Мне с ним хорошо. Он для меня все. И учитель, и отец, и сын, и любовник. А на остальных мне наплевать.
«Детдомовская», – догадалась Татьяна. Но спрашивать не стала. Задумалась: она всю жизнь старалась привлечь к себе внимание, добиться восхищения всей планеты. А оказывается, на это можно наплевать.
– А кости ваш муж может сдвинуть? – с надеждой спросила Татьяна.
– Нет. Здесь нужен заговор. У меня есть подруга, которая заговаривает по телефону.
– Тоже урод?
– Нет.
– А почему по телефону?
– Нужно, чтобы никого не было рядом. Чужое биополе мешает.
– Разве слова могут сдвинуть кости? – засомневалась Татьяна.
– Слово – это первооснова всего. Помните в Библии: сначала было слово…
Значит, слово – впереди Бога? А кто же его произнес?
Татьяна позвонила Людиной подруге в полдень, когда никого не было в доме. Тихий женский голос спрашивал, задавал вопросы типа: «Что вы сейчас чувствуете? А сейчас? Так-так… Это хорошо…»
Потом голос пропал. Шло таинство заговора. Невидимая женщина, сосредоточившись и прикрыв глаза, призывала небо сдвинуть кости хоть на чуть-чуть, на миллиметр. Этого бы хватило для начала.
И Татьяна снова прикрывала глаза и мысленно сдвигала свои кости. А потом слышала тихий вопрос:
– Ну как? Вы что-нибудь чувствуете?
– Чувствую. Как будто мурашки в ноге.
– Правильно, – отвечала тихая женщина. – Так и должно быть.
Через месяц Татьяне сделали рентген. Все оставалось по-прежнему. Чуда не случилось. Слово не помогло.
Реабилитация, голодание, заговоры – все мимо. Судьбу не перетанцевать.
Татьяна вдруг расслабилась и успокоилась.
Вспомнилась подольская старуха: могло быть и хуже. Да. Она могла сломать позвоночник и всю оставшуюся жизнь провести в инвалидной коляске с парализованным низом. Такие больные называются «спинальники». Они живут и не чуют половины своего тела.
А она – на своих ногах. В сущности, счастье. Самый мелкий сустав разъехался на 0,7 сантиметра. Ну и что? У каждого человека к сорока пяти годам что-то ломается: у одних здоровье, у других любовь, у третьих то и другое. Мало ли чего не бывает в жизни… Надо перестать думать о своем суставе. Сломать доминанту в мозгу. Жить дальше. Полюбить свою ущербную ногу, как Люда полюбила Тулуз Лотрека.
Судьба победила, но Татьяне плевать на судьбу. Она устала от бесплодной борьбы, и если бунтовать дальше – сойдешь с ума. Взбесишься. И тоже без толку. Будешь хромая и сумасшедшая.
Татьяна впервые за много месяцев уснула спокойно. Ей приснился Миша Картошко. Он протягивал к ней руки и звал:
– Прыгай…
А она стояла на подоконнике и боялась.
Из сна ее вытащил телефонный звонок. И проснувшись, Татьяна знала, что звонит Миша.
Она сняла трубку и спросила:
– Который час?
– Восемь, – сказал Миша. – Возьми ручку и запиши телефон.
Миша продиктовал телефон. Татьяна записала на листочке.
– Спросишь Веру, – руководил Миша.
– Какую Веру?
– Это совместная медицинская фирма. Тебя отправят в Израиль и сделают операцию. Там медицина двадцать первого века.
Внутри что-то сказало: «сделают». Произнесено не было, но понятно и так.
– Спасибо, – тускло отозвалась Татьяна.
– Ты не рада?
– Рада, – мрачно ответила Татьяна.
Ей не хотелось опять затевать «корриду», выходить против быка. Но судьба помогает и дает тогда, когда ты от нее уже ничего не ждешь. Вот когда тебе становится все равно, она говорит: «На!»
Для того чтобы чего-то добиться, надо не особенно хотеть. Быть почти равнодушной. Тогда все получишь.
– Я забыл тебя спросить… – спохватился Миша.
– Ты забыл спросить: пойду ли я за тебя замуж?
– Пойдешь? – Миша замолчал, как провалился.
– Запросто.
– На самом деле? – не поверил Миша.
– А что здесь особенного? Ты свободный, талантливый, с жилплощадью.
– Я старый, больной и одинокий.
– Я тоже больная и одинокая.
– Значит, мы пара…
Миша помолчал, потом сказал:
– Как хорошо, что ты сломала ногу. Иначе я не встретил бы тебя…
– Иначе я не встретила бы тебя…
Они молчали, но это было наполненное молчание. Чем? Всем: острой надеждой и сомнением. Страстью на пять минут и вечной страстью. Молчание – диалог.
В комнату вошла Саша. Что-то спросила. Потом вошел Димка, что-то не мог найти. Какой может быть диалог при посторонних.
Свои в данную минуту выступали как посторонние.
Через две недели Татьяна уезжала в Израиль. Ее должен был принять госпиталь в Хайфе. Предстояла операция: реконструкция стопы. За все заплатил спорткомитет.
Провожал Димка.
– Что тебе привезти? – спросила Татьяна.
– Себя, – серьезно сказал Димка. – Больше ничего.
Татьяна посмотрела на мужа: он, конечно, козел. Но это ЕЕ козел. Она так много в него вложила. Он помог ей перетанцевать Мишу Полянского, и они продолжают вместе кружить по жизни, как по ледяному полю. У них общее поле. Димка бегает, как козел на длинном поводке, но колышек вбит крепко, и он не может убежать совсем. И не хочет. А если и забежит в чужой огород – ну что же… Много ли ему осталось быть молодым? Какие-нибудь двадцать лет. Жизнь так быстротечна… Еще совсем недавно они гоняли по ледяному полю, наматывая на коньки сотни километров…
Татьяна заплакала, и вместе со слезами из нее вытекала обида и ненависть. Душа становилась легче, не такой тяжелой. Слезы облегчали душу.
Как мучительно ненавидеть. И какое счастье – прощать.
– Не бойся. – Димка обнял ее. Прижал к груди.
Он думал, что она боится операции.
Татьяна вернулась через неделю.
Каждый день в госпитале стоил дорого, и она не стала задерживаться. Да ее и не задерживали. Сломали, сложили, как надо, ввинтили нужный болт – и привет.
Железо в ноге – не праздник. Но раз надо, значит, так тому и быть.
Два здоровых марроканца подняли Татьяну в самолет на железном стуле. А в Москве двое русских работяг на таком же стуле стали спускать вниз. Трап был крутой. От работяг несло водкой.
– Вы же пьяные, – ужаснулась Татьяна.
– Так День моряка, – объяснил тот, что справа, по имени Коля.
Татьяна испытала настоящий ужас. Самым страшным оказалась не операция, а вот этот спуск на качающемся стуле. Было ясно: если уронят, костей не соберешь.
Но не уронили. Коля энергично довез Татьяну до зеленого коридора. Нигде не задержали. Таможня пропустила без очереди.
За стеклянной стеной Татьяна увидела кучу народа, мини-толпу. Ее встречали все, кто сопровождал ее в этой жизни: ученики, родители учеников, тренер Бах, даже массажистка с Тулуз Лотреком и подольский врач. Переживал, значит.
Миша и Димка стояли в общей толпе.
Татьяну это не смутило. Это, конечно, важно: кто будет рядом – тот или этот. Но еще важнее то, что она сама есть у себя.
Увидев Татьяну, все зааплодировали. Она скользила к ним, как будто возвращалась с самых главных своих соревнований.
Лошади с крыльями
– Ничего не получится, – сказала Наташа. – Никуда они не поедут.
– Это почему? – спросил Володя, сворачивая машину вправо и еще раз вправо.
– А потому. С ними связываться все равно что с фальшивой монетой.
Володя остановил машину возле второго подъезда. Договорились, что Гусевы будут стоять внизу, но внизу никого не было.
Наташа вылезла из машины и отправилась на третий этаж. Дверь у Гусевых никогда не запиралась – не потому, что они доверяли людям, а потому, что теряли ключи.
Наташа вошла в дом, огляделась по сторонам и поняла, что следовало захватить с собой палку и лопату – разгребать дорогу. Прежде чем ступить шаг, надо было искать место – куда поставить ногу. В прихожей валялась вся имеющаяся в доме обувь, от джинсовых босоножек до валенок и резиновых сапог. И все в четырех экземплярах. На кедах засохла еще осенняя грязь. Дверь в комнату была растворена, просматривалась аналогичная обстановка: на полу и на стульях было раскидано все, что должно лежать на постели и висеть в шкафу.
Алка была тотальная, вдохновенная неряха. И как жил с ней Гусев, нормальный высокооплачиваемый Гусев, было совершенно непонятно.
Алка вышла в прихожую в рейтузах с оттопыренной задницей и тут же вытаращила глаза с выражением активной ненависти и потрясла двумя кулаками, подтверждая эту же самую активную ненависть.
Возник понурый Гусев – небритый, драный, с лицом каторжника.
– Здорово, – тускло сказал Гусев так, будто они ни о чем не договаривались и не было совместных планов поехать на воскресную прогулку.
Наташа открыла рот, чтобы задать вопрос, но Алка ухватила ее за руку и увлекла в кухню. На кухне в мойку была свалена вся посуда, имеющаяся в доме. Стены шелушились, потолок потек, и Наташа невольно ждала, что ей на голову откуда-нибудь свалится ящерица. В этой обстановке вполне могла завестись ящерица или крокодил. Завестись и жить. И его бы не заметили.
– Ну и бардак у тебя, – подивилась Наташа.
– Ты знаешь… – Алка проникновенно посмотрела на подругу аквамариновыми глазами. Ее глаза имели способность менять цвет от настроения и от освещения. И надо сказать, что когда Алка выходила из своей берлоги на свет, то у всех было полное впечатление, что она вышла из голливудского особняка с четырнадцатью лакеями и тремя горничными. Алка умела быть лощеной, элегантной, с надменным аристократическим лицом, летучей улыбкой. Софи Лорен в лучшие времена. Сейчас она стояла унылая, носатая, как ворона. Баба Яга в молодости. – Ты знаешь, вот дали бы ложку яду… клянусь, сглотнула бы и не пожалела, ни на секунду не пожалела об этой жизни…
Наташа поняла: в доме только что состоялся скандал, и причина Алкиной депрессии – в скандале. Поэтому Гусев ходил отчужденный и мальчики не вылезали из своей комнаты, сидели как глухонемые.
Скандал, как выяснилось, произошел оттого, что Гусев отказался ехать на прогулку. А отказался он из-за троюродной бабки, которая померла три дня назад. Алка считала, она так и сказала Наташе, что бабке давно пора было помереть: она родилась еще при Александре Втором, после этого успел умереть еще один царь, сменился строй, было несколько войн – Первая мировая, Гражданская и Вторая мировая. А бабка все жила и жила и умерла только три дня назад. А Гусев, видишь ли, расстроился, потому что бабка любила его маленького и во время последней войны прислала ему в эвакуацию ватник и беретку. Сыновья – паразиты, ругаются и дерутся беспрестанно. В доме ад. Посуда не мыта неделю. Все ждут, пока Алка помоет. Все на ней: и за мамонтом, и у очага. А даже такая радость, как воскресная прогулка с друзьями, ей, Алке, недоступна. Алкины глаза наполнились трагизмом и стали дымчато-серые, как дождевая туча.
Володя загудел под окном.
– Какой омерзительный гудок, – отвлеклась Алка от своих несчастий. – Как малая секунда – до и до-диез.
– Как зеленое с розовым, – сказала Наташа.
Алка была хореограф в музыкальном училище, а Наташа – преподаватель рисования в школе для одаренных детей. Одна воспринимала мир в цвете, а другая в звуке. Но сочетались они замечательно, как цветомузыка.
– Ну, я пойду, – сказала Наташа. – Очень жаль…
Ей действительно было очень жаль, что Алка не едет, потому что главное – это Алка. Володя – просто колеса. Гусев – компания для Володи, чтобы не болтался под ногами. Мужчин можно было бы оставить вдвоем, и они разговаривали бы про Картера.
Мужчины такие же сплетники, как женщины, но женщины перемывают кости своим подругам, а мужчины – правительствам, но в том и другом случае – это способ самоутверждения. Картер сделал что-то не так, и Гусев это видит. И Володя Вишняков видит. Значит, Гусев и Вишняков – умнее Картера. Картер в сравнении с ними – недалекий человек, хоть и сидит сейчас в парламенте, а они идут по зимнему лесу за своими женами-учительницами.
А Наташа рассказывала бы Алке про выставку детского рисунка и про Мансурова. Она говорила бы про Мансурова час, два, три, а Алка бы слушала, и ее глаза становились то темно-зеленые – как малахиты, то светло-зеленые – как изумруд. И, глядя в эти глаза, можно было бы зарыдать от такой цветомузыки, такой гармонии и взаимопроникновения.
На кухню вышел Гусев, поискал в горе посуды кружку. Вытащил с грохотом.
– Может, съездим? – поклянчила Алка.
Гусев стал молча пить воду из грязной кружки. Он чувствовал себя виноватым за свое человеческое поведение. Алке кажется нормальным, когда умирает очень старый человек. А ему кажется ненормальным, когда умирает его родственница. Ему ее жаль, сколько бы ей ни было лет. Хоть триста. Старые родственники – это прослойка между ним и смертью. И чем больше смертей – тем реже прослойка. А если умирают родители – то ты просто выходишь со смертью один на один. Следующий – ты.
– Ладно, – сказала Наташа. – Я пойду.
– Не обижаешься? – спросила Алка.
– Я знала, – сказала Наташа.
– Откуда?
– Ясновидящая. Со мной вообще что-то происходит. Я все предчувствую.
– Нервы, – определила Алка. – Потому что живем, как лошади с крыльями.
«Лошади с крыльями» – так они звали комаров, которые летали у них на даче в Ильинском. Они летали, тяжелые от человеческой крови, и кусались – может, не как лошади, но и не как комары. И действительно, было что-то сходное в позе между пасущимся конем и пасущимся на руке комаром.
– А что это за лошадь с крыльями? – спросил Гусев. – Пегас?
– Сам ты Пегас, – сказала Алка.
– Пошла ты на фиг, – ответил Гусев, бросил кружку в общую кучу и пошел из кухни.
Наташа перехватила Гусева, обняла его, прощаясь.
– Не ругайтесь, – попросила она.
– Если мы сейчас от этого уйдем, – Гусев ткнул пальцем на мойку, – мы к этому и вернемся. И это будет еще на неделю. Это же не дом! Тут же можно без вести пропасть! Скажи хоть ты ей!
– Скажу, скажу, – пообещала Наташа, поцеловала Гусева, услышала щекой его щетину и запах табака и еще какой-то запах запустелости, как в заброшенных квартирах. Запах мужчины, которого не любят.
Лес был белый, голубой, розовый, сиреневый. Перламутровый.
Наташа мысленно взяла кисти, краски, холст и стала писать. Она продела бы сквозь ветки солнечные лучи, дала бы несколько снежинок, сверкнувших, как камни. А сбоку, совсем сбоку, в углу – маленькую черную скамейку, свободную от снега. Все в красоте и сверкании, только сбоку чье-то одиночество. Потому что зима – это старость. Наташа поставила на лесную тропинку своих самых одаренных учеников: Воронько и Сазонову. Воронько сделал бы холод. Он написал бы воздух стеклянным. А Сазонова выбрала бы изо всего окружающего еловую ветку. Одну только еловую ветку под снегом. Написала бы каждую иголочку. Она работает через деталь. Через подробности. Девочки мыслят иначе, чем мальчики. Они более внимательны и мелочны.
– Ты ходила в психдиспансер? – спросил Володя.
– Отстань, – попросила Наташа.
Они собрались по приглашению поехать в Венгрию, надо было оформить документы и среди прочих – справку из психдиспансера, удостоверяющую, что она, Наташа, на учете не состоит. И за границей не может быть никаких сюрпризов. Все ее реакции адекватны окружающей среде. Наташа ходила в диспансер три раза, и всякий раз неудачно: то рано, то поздно, то обеденный перерыв.
Володино напоминание вырвало Наташу из леса и перенесло в психдиспансер Гагаринского района с унылыми стенами и очередями из осознавших алкоголиков.
– Отстань ты со своим диспансером, – предложила Наташа.
– Ну, с тобой свяжись, – обозлился Володя и как бы в знак протеста обогнал Наташу. Он не любил зависеть от кого-либо, и от жены в том числе.
Наташа посмотрела в его спину. Подумала: «Фактурный мужик». У него был красивый рост, красивая голова, чуть мелкая и сухая – как у белогвардейца, красивые руки, совершенная форма ногтей. Но не было у Наташи таких сил, которые могли бы заставить ее снова полюбить эти руки вместе с формой ногтей.
Когда-то, первые пять лет, до рождения Маргошки, они были влюблены друг в друга так, что не расставались ни на секунду ни днем, ни ночью. Ходили, взявшись за руки, и спали, взявшись за руки, как будто боялись, что их растащат. А сейчас они спят в разных комнатах и между ними стена – в прямом и переносном смысле. Наташа пожалела, что поехала в лес. Дома можно спрятаться: ему – за газеты, ей – за кастрюли.
А здесь не спрячешься. Надо как-то общаться. Были бы сейчас Гусевы – все упростилось бы. Распределились бы по интересам: Гусев с Володей, Алка с Наташей.
Сначала перемыли бы кости Марьянке. Марьянка вышла замуж за иностранца, шмоток – задавись, и ничего не может продать. Не говоря уже – подарить, хотя могла бы и подарить. Что ей стоит. Но известно: на Западе все считают деньги. И наши, попадая на Запад, очень быстро осваивают капиталистическое сознание, и начинают считать деньги, и даже родным подругам ничего не могут подкинуть, даже за деньги. А как хочется кожаное пальто цвета некрашеного дерева, как хочется быть красивой. Сколько им еще осталось быть красивыми? Пять лет, ну шесть… Хотя десять лет назад они считали так же: тогда они тоже считали, что им осталось пять лет, от силы шесть… Говорят, чем дольше живешь, тем выше поднимается барьер молодости.
Поговорили бы о Елене, которая, по слухам, была у филиппинских целителей и они ее вылечили окончательно и бесповоротно, в то время как все остальные врачи, включая светил, опустили руки. И когда думаешь, что есть филиппинские целители – жить не так страшно. Пусть они на Филиппинах и до этих Филиппин – непонятно как добраться, но все же они есть, эти острова, и целители на них.
Марьяна и Елена – это подруги. Точнее, бывшие подруги. Это дружба. Бывшая дружба. А есть любовь. Алка и Наташа считали одинаково: нет ничего важнее любви. И смысл жизни – в любви. Поэтому всю жизнь человек ищет любовь. Ищет и находит. Или не находит. Или находит и теряет, и, если разобраться, вся музыка, литература и живопись – об этом.
И даже детские рисунки – об этом. Воронько все время рисует деревянные избы со светящимися окнами. Изба в поле. Изба в саду. Зимой. Осенью. И каждый раз кажется, что за этим светящимся окошком живут существа, которые любят друг друга, – мужчина и женщина. Бабушка и внучка. Девочка и кошка. У Воронько лампа тепло светится. И даже если смотреть картину в темноте – лампа светится. На выставке он получил первую премию. Но это уже о другом. Это тоже интересно – выставка. Но главное – Мансуров.
Алка бы спросила:
– А как вы познакомились?
– Руководительница выставки подошла и сказала: «Больше никому не говори, местное руководство приглашает на банкет». Почему «не говори» – непонятно. Ну ладно. Стол накрыли за городом, на берегу какого-то водоема. Лягушки не квакают – орут, как коты. В Туркмении вода – редкость. Там пески, пустыни, верблюды. В провинции девушки волосы кефиром мажут. Но это уже о другом. Это тоже безумно интересно – Туркмения. Но главное – Мансуров. Ты знаешь, Алка, я не люблю красивых. Мне кажется, красивые – это не для меня. Слишком опасно. Мне подавай внутреннее содержание. Но сейчас я понимаю, что красота – это какая-то особая субстанция. Торжество природы. Знаешь, когда глаз отдыхает. Даже не отдыхает – поражается. Смотришь и думаешь: не может быть! Так не бывает!
Я подхожу к столу. Он увидел. Встал и пошел навстречу: плечи расправлены, торс играет, как у молодого зверя. А зубы… А выражение… Глаза широко поставлены, как у ахалтекинского коня. Кстати, говорят, что ахалтекинцев не отправляют на бойню. Они умирают своей смертью, и их хоронят, как людей. В землю.
Нас водили на конный завод. Каждый конь стоит на аукционе дороже, чем машина «вольво». Еще бы… «Вольво» можно собрать на конвейере, а ахалтекинца собирает природа. Когда я вошла на территорию завода, маленький табун, маленький островок ахалтекинцев, повернул ко мне головы, одни только головы на высокой шее. Огромные глаза по бокам головы. И смотрят. И такое выражение, как будто спрашивают: «А ты кто?» Или: «Тебе чего?» Или: «Ты, случайно, не лошадь?» Да, так вот, Мансуров встал и пошел навстречу – обросший, пластичный, дикий, ступает, как Маугли – получеловек-полуволк.
Алка бы спросила:
– Так конь или волк? Это разные звери. Что общего у лошади с собакой?
– Он разный. Не перебивай.
– Ну хорошо. А дальше?
– Дальше он сказал одно только слово: «Лик…»
– Это туркменское слово?
– По-туркменски он не понимает. У него мать русская, а отца нет. Отец, кстати, тоже был наполовину русский.
– А что такое лик?
– Лик – это лицо. Икона.
– Ты? Икона? – удивилась бы Алка и посмотрела на Наташу новыми, мансуровскими глазами, ища в ней приметы святости. – А во что ты была одета?
– В белое платье.
– Которое шведское? – уточнила бы Алка. – Из небеленого полотна?
– Он сказал, что в такие одежды в начале века одевались самые бедные крестьяне. Я шла босиком и в самых бедных одеждах. А на шее серебряные колокольчики. На толкучке купила. Между прочим, ашхабадская толкучка… Нет, не между прочим. Это главное. По цвету – поразительно. Женская одежда пятнадцатого века носится до сих пор как повседневная. Одежда пятнадцатого века – не на маскарад, не в этнографический музей, – а утром встает человек. Надел и пошел. Очень удобно. Сочетание цветов выверено веками. Попадаешь на толкучку и как будто проваливаешься в глубь веков – и ничего нет: ни сосуществования двух систем, ни космических полетов. Ничего! Открываются деревянные ворота, и на толкучку выезжает деревянная арба, запряженная ослом. А в ней – старые туркмен и туркменка, лет по пятьсот, в национальных одеждах. Она – с трубкой. И вот так было всегда. Есть. И будет.
– Он сказал: «Лик…» А потом чего? – перебила бы Алка.
– Ничего. Остановился: на, гляди! Белозубый, молодой. Над головой небо. За спиной цветущий куст тамариска. Или саксаула. Мы все время путали: саксаул или аксакал. Хотя саксаул – это дерево, а аксакал – старый человек. Кстати, саксаул тонет в воде.
– Так же как и аксакал, – вставила бы Алка.
– Я не поверила. Бросила тоненькую веточку, и она тут же пошла ко дну.
– Не отвлекайся, – попросила бы Алка. – Ты все время отвлекаешься.
– А на чем я остановилась?
– Белозубый. Молодой.
Потом-то увидела, что не такой уж молодой. Под сорок. Или над сорок. Усталость уже скопилась в нем, но качественного скачка еще не произошло. Он еще двигался и смеялся, как тридцатилетний. Возраст не читался совершенно. Но это другими не читался. Наташа увидела все. Увидела, что бедный – почти нищий. Нервный – почти сумасшедший. Одинок. И ждет любви. Ее ждет. Наташу. Почти все люди на всей земле ждут любви. И в Швеции, откуда Володя привез платье. И в Туркмении, где выставка детского рисунка. И в Италии, где хорошие режиссеры ставят хорошее кино. И даже в Китае – и там ждут любви. Но, как правило, ждут в обществе своих жен, детей, любовниц. А Мансуров ждет один. И уже с ума сошел, так устал ждать.
– А как ты это увидела?
– Ясновидящая. Как летучая мышь.
– Летучая мышь слепая, а дальше что было?
– Больше я его в этот вечер не помню. Меня посадили с начальством.
– А Мансуров кто?
– Художник. Он был в составе жюри.
– Но жюри – это тоже начальство.
– Художник и начальник – это разные субстанции.
– А почему ты сама с ним не села?
– Я ничего не решала.
– А дальше?
– Плохо помню. Было много выпито, и съедено, и сказано. И все это с восточным размахом, широтой и показухой. Потом какие-то машины, куда-то ехали, и опять все сначала – в закрытом помещении, с музыкой, танцами, круговертью талантов, полуталантов, спекулянтов, жаждавших духовности, красивых женщин, никому не пригодившихся по-настоящему.
– А главное?
– Главное – это мой успех. Ты же знаешь, Алка, я никогда не хвастаюсь. Я, наоборот, всегда себя вышучиваю.
– Это так, – кивнула бы Алка.
– Но в этот вечер я была как пробка от шампанского, которую держат возле бутылки стальные канатики. Иначе бы я с треском взлетела в потолок. От меня исходило какое-то счастливое безумие, и у всех, кто на меня смотрел, были сумасшедшие глаза.
– Предчувствие счастья, – сказала бы Алка. – Мансуров.
– Не сам Мансуров, не конкретный Мансуров, а все прекрасное, что есть в жизни: молодость, мечта, подвиг перемен, творческий полет, маленький ребенок – все это называлось Мансуров. Понимаешь?
– Еще бы…
– Подошел ко мне Егор Игнатьев из МОСХа, лысый, благородный, говорит: «Наташа, ну что в вас особенного? Ровным счетом ничего! А я ловлю себя на том, что смотрю на вас и хочу смотреть еще и просто глаз не могу отвести». И вдруг – Мансуров. Как с потолка. Где он все время был? Откуда взялся? Идет прямо ко мне. Я поднялась ему навстречу. Мы обнялись и тихо закачались в танце. Медленно. Почти стоим. Все вокруг бесятся. С ума сходят. А мы просто обнялись и замкнули весь мир. И держим. Лицо в лицо. Я моргаю и слышу, как мои ресницы скребут его щеку. Не целуемся. Нет. Встретились.
– Счастливая… – вздохнула бы Алка.
– То есть… Если бы сказали: заплатишь во сто крат. Любую цену. Хоть жизнь. Не разомкнула бы рук. Пусть что будет, то и будет… Руководительница выставки смотрит на меня с большим недоумением, дескать: поберегла бы репутацию, старая дура… А мне плевать на репутацию.
– Плевать? – переспросила бы Алка.
– Тогда – да.
– Да? – поразилась бы Алка и даже остановилась на морозной тропе. Стояла бы и смотрела на Наташу с таким видом, будто ей показали приземлившуюся летающую тарелку.
Наташа вспомнила, как Мансуров проводил ее до номера. Они вместе вошли в комнату и сели, не зажигая света. Он – в кресло. Она – на пол. У его ног. Так ей хотелось – быть у его ног. Поиграть в восточную покорность. Надоела европейская самостоятельность. Посидели молча. Потом она сказала:
– Иди. А то ты меня компрометируешь.
Он послушно встал, подошел к двери, открыл ее – блеснула полоска света из коридора и исчезла. И снова стало темно. Но он закрыл дверь перед собой. А сам остался.
Наташа подумала, что он ушел, и острое сиротство вошло в душу. Она поднялась с пола и легла на кровать – в платье и в туфлях. А он подошел и лег рядом. Так они лежали – оба одетые и молча, не касаясь друг друга, как старшие школьники после дня рождения, пока родители не вернулись. И только токи, идущие от их тел, наполняли комнату напряжением, почти смертельным. Нечем было дышать.
– И чего? – спросила бы Алка.
– Ничего, – ответила бы Наташа. – Того, о чем ты думаешь, не было.
– Почему?
Алка искренне не понимала – где проходит грань дозволенного, если уж дозволено. У Наташи на этот счет была своя точка зрения – природа замыслила таким образом: двое людей обнимают друг друга и сливаются в одно духом и плотью, и от этого происходит другая жизнь. Или не происходит. Но все равно – в одно. И после этого уже невозможно встать на пол босыми ногами и разойтись – каждый по своим жизням. После этого люди не должны больше расставаться ни на секунду, потому что они – одно. Вместе есть, думать, предугадывать. А если и врозь, то все равно – вместе. А здесь был другой город, номер в гостинице, где жил кто-то до тебя, теперь – ты, потом – кто-то следующий. А через несколько дней утром надо будет собирать чемодан и лететь самолетом в свой дом на Фрунзенской набережной. И как знать – чем это покажется на расстоянии, может быть, чем-то из области пункта проката: взял на время, вернул вовремя. А если вернул не вовремя – плати. Доплачивай.
– Чепуха какая-то… – сказала бы Алка. – Разве можно все рассчитывать?
– Это не расчет.
– А что?
– Боязнь греха. Как у наших бабушек. Или просто порядочность, как у наших матерей.
– А наши дети когда-нибудь нас засмеют.
– Значит, мы – другое поколение. В этом дело. Нравственность другого поколения…
– Нет нравственности целого поколения. Есть отдельная нравственность отдельных людей.
– Есть, – сказала бы Наташа. – Есть нравственность целого поколения, и она влияет на отдельную нравственность отдельных людей. А иногда наоборот: сильные личности формируют нравственность целого поколения.
– Ну хорошо, – согласилась бы Алка. – Предположим, ты – нравственная идиотка. А Мансуров?
– Он сказал, чтобы я родила ему дочь.
– Ничего не понимаю. Откуда дочь, если ничего не было!
– Потом. Когда все будет по-другому. У нас будет дочь, и ее так же будут звать, как меня.
– А он?
– А он – с нами.
– С кем «с вами»? С тобой и с Володей?
– Нет. Со мной, Маргошкой и Наташей.
– А Наташа кто?
– Наша новая дочь.
С ветки упал снег и рассыпался по подмерзшему насту.
…Счастье и горе одинаково потрясают человека, только в одном случае – со знаком плюс, а в другом – со знаком минус. Мансуров лежал потрясенный счастьем, и его лицо было почти драматическим. Он был прекрасен и с каждой секундой становился прекраснее, и вот уже не лицо, а действительно Лик. Вечность. Тайна. Слезы стали у горла. Видимо, организм слезами отвечал на потрясение. Она положила голову на его плечо и стала тихо плакать. А он гладил ее по затылку и боялся двинуться, чтобы не оскорбить ее целомудрие, – как будто бы не сорокалетний красавец, прошедший огонь, воду и медные трубы… Кстати, через медные трубы, то есть через славу, он тоже прошел. Не бог весть какая слава, но в своих кругах – серьезный успех и хорошее имя, в своих кругах. А для кого, в общем, работаешь? Чтобы быть понятым среди своих. Единомышленников. А что касается широкой славы, что касается бессмертия – того знать не дано. Не дано знать – как перетасует время сегодняшние таланты, кого оставит, кого откинет, как в пасьянсе. Не об этом должен думать художник, когда достанет свои кисти. Он должен просто знать, что за него его работу не сделает никто. А значит, он должен делать свое дело с полной мерой искренности и таланта.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.