Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О любви (Сборник рассказов)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Токарева Виктория Самойловна / О любви (Сборник рассказов) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Токарева Виктория Самойловна
Жанр: Отечественная проза

 

 


Виктория Самойловна Токарева
О любви
(Сборник рассказов)

За рекой, за лесом

      Артемьев любил любовь. Женщины — как цветы, каждая неповторима. У каждой своя красота и свой аромат. Невозможно пройти мимо. Хочется остановиться, сорвать и понюхать. А потом, естественно, выбросить. Что еще делать с сорванным цветком…
      И женщины его тоже любили. За слова. За нежность. Таких слов и такой нежности они не знали ранее. И уже не могли без этого жить. Однако наступал момент разлуки. Артемьев не умел красиво расставаться. Просто исчезал, и все. Трусил. Не хотел выслушивать чужие трагедии.
      Брошенные женщины вели себя по-разному. Гордые — не возникали. Исчезали, страдая. Другие — не мирились, преследовали и даже мстили. Одна из них, по имени Элеонора, пришла к его дверям и стала беспрерывно звонить. Артемьев не открывал, поскольку был не один, а с Розой.
      Элеонора закричала, что сейчас подожжет дом. И действительно подожгла. Она распорола обивку на двери, сунула туда тряпку, пропитанную бензином. И подожгла. Квартира наполнилась дымом. Роза смотрела на Артемьева большими перепуганными глазами. Они боялись оставаться в квартире и боялись выйти. Разгневанная Элеонора могла плеснуть в них бензином и поджечь, как дверь.
      Артемьев пережил с Розой напряженные минуты. Это их сблизило.
      Впоследствии Артемьев женился на Розе, хотя она была не лучше других. Это была попытка защититься от хаоса, как сказал один рано умерший писатель, тоже бабник.

* * *

      Роза родила Артемьеву двоих дочерей — одну за другой. И это оказалось очень кстати. Впоследствии старшая выросла и уехала в Англию. А младшая, Людмилочка, осталась с ними. Была бы одна дочь — все равно что никого. Какой смысл от дочери в Англии…
      Роза и Артемьев жили хорошо, у них было много общего. И прежде всего — жадность. Материальная ориентация. Это не такое уж плохое качество, как думают. Жадность в детстве и старости не что иное, как инстинкт самосохранения. А в среднем возрасте — двигатель прогресса. Жадность и любопытство — вот что правит миром.
      Артемьев про свою жадность ничего не знал. Это чувствовали остальные. А сам со своей жадностью он не сталкивался и не перебирал золотые монеты в сундуке, как Скупой рыцарь.
      Артемьев скупал картины и уже не мог жить без хорошей живописи. Он разбирался в художниках, умел увидеть настоящее там, где не видел никто. Умел предвидеть и предвосхищать.
      Войдя в свой дом, Артемьев сразу начинал отдыхать, как бы ни устал. Полотна на стенах как будто говорили ему: «Привет. Ты дома». И он мысленно отвечал им: «Привет. Я дома».
      Роза была частью дома, частью его самого. Он ее любил. Но гулял. Привычка.
      Первое время Роза переживала. Скандалила. Потом махнула рукой. Здоровье дороже.
      Так и жили. Артемьев пропадал бог знает где. Однако ночевать приходил домой. Это был неписаный закон: ночевать дома. И бедный Артемьев среди ночи на перекладных перся через всю Москву. Являлся к четырем утра. Но являлся. Роза ждала. Не спала.
      Хранить верность жене Артемьев не мог. Но хотя бы верность дому.
      И он хранил.
      Подружек Артемьева Роза называла «похихишницы». От слова «похихикать». И от слова «хищницы». Но не родилось еще такой хищницы, которая могла бы отодрать от Артемьева хоть жалкий клок. Артемьев подарков не делал. Он сам подарок. Мог написать стихотворение и напечатать его в газете. Стихотворение было прекрасным, возвышающим душу. И все материальное рядом с этим меркло.
      Похихишницы не понимали: как он может жить со своей Розой, такой скучной и страховидной? Как он может провести с ней романтический вечер? Но Артемьев не рассматривал свою жену как сексуальный объект. Роза — это дом из камней, как у Наф-Нафа. В таком доме не страшен серый волк. Роза — это пространство, где стоит его письменный стол, и он может за ним работать. Более того, Артемьев мог работать только тогда, когда Роза находилась в соседней комнате. За стеной, но рядом. Он успокаивался от ее присутствия. Уравновешивался.
      Артемьеву нравилось, когда ему мешали. Он лучше собирался и сосредотачивался, когда ему мешали.
      Девочки любили забегать в кабинет отца. Артемьев разыгрывал возмущение, гнал упрямых девочек. Они уходили не сразу. Он успевал вдохнуть запах детства, увидеть, какие они неправдоподобно прекрасные Божьи создания. Вся красота жизни и смысл бытия были сосредоточены в этих русоголовых, сероглазых, благоуханных, как ветка жасмина.
      Пугало будущее: вырастут и наткнутся на такого, как он, пожирателя чужой молодости. Эти мысли Артемьев гнал прочь. Он много работал — так требовала душа. Зарабатывал, чтобы сколотить капитал и передать выросшим дочерям. Пусть у них сразу будет все. Чтобы не зависели от мужей, как Роза. Чтобы сами распоряжались своими жизнями.
      Любовь к детям, ответственность перед ними — вот что являлось главным топливом Артемьева. Что касается Розы — он ее не бросит. И это все. Он сохранит ее статус — жены писателя.
      В анкетах сокращенно писалось: «ж. пис.» Звучало «жопис».
      Женский мир состоял из похихишниц и жописов.
      Каждая похихишница мечтала перебраться в жописы. А каждая жена мечтала о нежности и высоких словах. Но все вместе не бывает. Что-то одно.
 
      Девочки выросли. Старшая уехала учиться в Англию. Пошла такая мода: учиться за границей. Завела себе бойфренда, индуса. Хорошо хоть не негра.
      Индус на фотографиях был красивый, похож на таджика. Дочь не собиралась возвращаться в Россию.
      — Неужели она поедет в Индию? — пугалась Роза. — Там блеск и нищета. И коровы на улицах.
      — Там тепло, — отвечал Артемьев. — Там на улице можно жить.
      — Зачем же мы строили дачу? — вопрошала Роза.
      Этот вопрос был самым мучительным. Зачем все их напряжение, если это не пригодилось.
      Но подросла младшая дочь, Людмилочка. Она была похожа на своего некрасивого отца. Друзья дома шутили:
      — Вылитый папаша, но обошлось.
      И действительно, все, что в Артемьеве было некрасивым: короткий рубленый нос, глубоко утопленные глаза, — в Людмилочке как-то откорректировалось, выстроилось в музыкальную фразу. Короткий нос, пышный рот и яркие хрустальные глаза в темных ресницах. Хоть на обложку журнала. Вылитая Орнелла Мутти, только моложе.
      Хорошо было бы посмотреть на папашу Орнеллы. Очень может быть, что он похож на нашего писателя Артемьева.
 
      Артемьеву меж тем исполнилось 55 лет. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее. Он влюбился.
      Всю прошлую жизнь Артемьев как будто шел по цветущему лугу, срывал цветы удовольствия, нюхал и бросал. А сейчас замер. И больше никуда не пошел. Остановился.
      Его новая похихишница была не лучше прежних. Просто он сам стал другой.
      Ее звали Елена. Елена — скромная врачиха из писательской поликлиники. Она выслушивала Артемьева через стетоскоп, близко подвинув лицо. От ее лица шло тепло.
      Их лав стори начиналась как заурядный роман. А потом Артемьев вдруг понял, что не может без нее жить. И может при ней работать. И плоть ликует и кричит: да, да, да… И так захотелось счастья и покоя. Никуда не бегать, не врать. А просто остановиться и замереть.
      Дочери выросли, у них свои индусы. У Людмилочки наметился полукитаец из Новосибирска. Правда, китаец оказался не простой, но об этом позже.
      Роза… Она давно ему мать. Он не спит с ней лет десять. Кто же спит с мамашей…
      Артемьев заколебался.
      Пол дрогнул под ногами, стены заходили. Серый волк не сдул дом. Но землетрясение…
      В один прекрасный день, вернее, ночь — поистине прекрасную — Артемьев не пришел домой ночевать. Это был грозный знак.
      Роза спросила:
      — Где ты был?
      — На съемках, — сказал Артемьев. — Ночное телевидение.
      Роза поняла: он врет. Но не нарывается. Мог бы признаться.
      И что тогда? Тогда надо принимать решение. А он не хочет принимать решение. Значит, все останется по-старому. Муж в доме. А на похихишницу придется закрыть глаза. Можно подумать, что для нее это новость.
      Артемьев всю жизнь гулял на длинном поводке, как козел в чужом огороде. И как знать, может быть, эти похихишницы сохранили Розе семью.
      В глубине души Роза не обвиняла мужа. Она обвиняла этих недальновидных глупых баб, которые лезут к чужому мужу вместо того, чтобы завести своего собственного. Пусть плохонького, но своего. Роза презирала каждую, как воровку, которая ворует вместо того, чтобы идти работать.
 
      Врачиха задержалась в жизни Артемьева. Прошел год, другой, третий, а она все стояла на небосклоне и светила, как солнце в полдень. И все было ясно без слов. Роза ничего не спрашивала. Артемьев ничего не врал. Наступила негласная договоренность: «Я буду жить как хочу. А ты будешь жить как раньше…»
      Людмилочка называла врачиху «постоянка». Значит, постоянная.
      Розу все время трясло, как будто она стояла босыми ногами на оголенном проводе. Она боялась, что Артемьев уйдет на зов любви и Людмилочка уйдет к своему полукитайцу. И Роза останется одна-одинешенька, а у нее ни профессии, ни хобби. Ее единственная профессия — это Артемьев. Она создавала ему дом, готовила еду и берегла накопленные богатства в виде живописи, недвижимости и просто денег, которые она ласково называла «денежки». Денежки лежали на книжке, и в сейфе, и в тайнике в ванной комнате. Ни один вор не догадается.
      Если Артемьев бросит Розу, ее жизнь погрузится во мрак и холод. Наступит вечная ночь, как на том свете. Это и будет смерть при жизни.
      Роза замирала от страха. Просила Людмилочку:
      — Поговори с отцом.
      — О чем?
      — Пусть он ее бросит.
      — Да какая разница, — возражала Людмилочка. — Ему почти шестьдесят. Скоро этот вопрос отпадет сам собой.
      — Ну да… — не верила Роза. — А вон режиссер, как его… по телевизору, восемь раз женился.
      — У него такая привычка: все время жениться. А у нашего привычка все время соскакивать. Он и сейчас соскочит.
      — Почему это? — не поверила Роза.
      — Потому что он жадный. Все наследство должно перейти детям. А не на сторону. Купеческий закон. И дворянский.
      Роза успокаивалась на какое-то время. Потом ее опять начинало трясти. Постоянное перенапряжение сказывалось на сосудах. Стало прыгать давление.
      Роза пила успокоительные лекарства и ходила прибалдевшая. Жила как под местным наркозом: все слышишь, но терпишь.
 
      Артемьев ничего не видел и не слышал. В нем постоянно звучала музыка любви и заглушала все остальное.
      Елена казалась Артемьеву совершенством. В ней было все прекрасно: лицо, одежда, душа и мысли. Чеховский идеал. При этом она была тихо верующая, принимала жизнь такой, как она есть. И ничего не требовала: ни денег, ни того, что раньше называлось «положение в обществе». Она не выдирала Артемьева из семьи. Это грех. В ней не было никакой агрессии. Она была счастлива своей любовью к нему. И его любовью к ней.
      Артемьев любил бывать с Еленой на людях: на выставках, в театре, на презентациях. Он ее развлекал, как сейчас говорят, «тусовал».
      Среди людей особенно чувствовалось их единение. Их поле как будто было замкнуто друг на друге.
      Стоя среди людей или сидя в темноте зала, Артемьев все время помнил, что у нее под кофточкой прохладная грудь. А заветное место — тугое, резиновое, всегда чуть-чуть влажное от желания. Она постоянно его желала, и он не мог не отозваться на ее зов. Он был сильным рядом с ней. И он ей верил.
 
      Артемьев рассказывал Елене свои замыслы и во время этих рассказов проверял себя: интересно или нет. Если ему было интересно рассказывать, а ей интересно слушать — значит, он на правильном пути.
      Артемьев был военный писатель. Но война была фоном, на котором решались нравственные проблемы.
      Война все переворачивала с ног на голову. В своих повестях Артемьев пытался все поставить на свои места. Легко рассуждать о добре и зле в мирной жизни. А попробуй сделать это в аду.
      Елена не имела к литературе никакого отношения, но у нее был абсолютный слух на правду. Она безошибочно улавливала фальшь. Она была душевно продвинута, и Артемьев ориентировался на нее, как корабль в ночи ориентируется на свет маяка.
      Последнее время ему стало казаться, что без нее он не сможет работать. Она должна быть всегда рядом, на расстоянии вытянутой руки.
 
      Грянула перестройка.
      Люди начали жить на доллары. Рубли стали называться «деревянные». Артемьев и Роза живо сообразили, что от деревянных надо избавляться. И все, что у них лежало в сейфе и в тайнике, вложили в недвижимость.
      Купили еще один дом под Москвой. И дом на острове Кипр. Там оказалось дешевле, чем в России. Оба дома сдавали, поскольку невозможно жить везде одновременно.
      Полукитаец Людмилочки раскрутился, стал мощным воротилой. Открыл сеть ресторанов и сеть казино.
      Людмилочка уговаривала отца вложиться в казино, но Артемьев сомневался. Боялся, что его обманут, или, как сейчас говорят: кинут. Он вообще был человеком недоверчивым. Страшно было потерять то, что заработано трудом всей жизни. А жизнь уже не повторить.
 
      Елену тем временем уволили из писательской поликлиники. Шел передел собственности. Явился новый хозяин. Набирал новую команду. Елена ушла, чтобы не путаться под ногами. Стала работать в обыкновенной районной поликлинике. Вызовы на дом. Прием больных.
      Кончилась прежняя жизнь закрытой поликлиники с отсутствием очередей, тишиной и чистотой, вышколенностью персонала, заискивающей вежливостью пациентов.
      Районная поликлиника — как вокзал. Минимальное количество времени на больного, потому что поджимает следующий. Тяжело вникнуть, и в конце концов тупеешь, и неохота вникать. Больные — горластые и настырные, качают правду. Их разверстый рот похож на хайло, печное отверстие. Хочется его заткнуть несвежим вафельным полотенцем. И вся эта музыка — за смешные деньги. В цивилизованной стране врач получает такую сумму за час работы. А здесь — за месяц. Да что сравнивать…
      Единственный свет в окне — Артемьев. Он придет к ней вечером. Начнет рассказывать. И его глубокий голос будет тихо струиться, уносить в другую реальность. И ради той, другой реальности можно вытерпеть эту.
 
      Роза терпеливо ждала: когда же иссякнет роман? Когда же Артемьев перестанет шастать на сторону? Но роман не иссякал, и даже наоборот — раскручивал обороты.
      Артемьев, уже не стесняясь, жил на два дома, и даже существовал негласный график. Рабочую неделю он жил с семьей, а выходные проводил у Постоянки. У него все чаще мелькала мысль: пора бы определиться, прибиться к одному берегу. Но удерживала привычка бытия и купеческий закон: все наследство — детям.
      Артемьев мог бы уйти в чем стоял. Постоянка не претендовала на наследство. Но тяжело обидеть Розу, оскорбить детей… Роза будет раздавлена. Дети унижены. И он сам тоже окажется раздавлен своей виной.
      И еще одна причина. Для творчества не полезна душевная гармония. Необходим разлад души с действительностью. Разность потенциалов.
      С другой стороны, Постоянка тоже могла поднять восстание. Она старела в любовницах. Не заводила детей. Года наплывали один на другой. А что впереди?

* * *

      Однажды Роза стояла за спиной мужа и смотрела, как он одевается. Шарф. Пальто. Кепка. Отправлялся к Постоянке.
      — Какая же она дура… — выговорила Роза.
      — Почему? — удивился Артемьев. При этом не уточнялось, кто «она». И так ясно.
      — Потому что ты не женишься. Ты нас не бросишь.
      — Не женюсь, — подтвердил Артемьев. — Кто же бросает своих…
      — И цветочка не купишь. И денег не дашь…
      — При чем тут деньги?
      — Значит, ни статуса, ни материальной поддержки, — подытожила Роза. — Тогда что же остается?
      — Остается чистое чувство, — сказал Артемьев.
      — Понятно… Любовь — морковь…
      — Просто любовь. Без моркови.
      — Я же говорила: дура…
      Роза храбрилась. Но тряслась. Она продолжала стоять на оголенном проводе.
      Артемьев вел себя нагло, потому что за ним была сила. Он — держатель денег. А кто платит, тот и хамит. И ничего с этим не сделаешь.
      Роза ждала, что Постоянка допустит грубую ошибку, например: начнет закатывать скандалы. Артемьев не выносит скандалов. Или заведет себе другого, чтобы вызвать ревность. Ревность, как правило, подогревает чувство у всех, кроме Артемьева. Для него ревность — это недоверие. А недоверие убивает любовь наповал.
      Однако Постоянка сидела тихо, ошибок не делала, в дом не звонила, денег не требовала. Если разобраться — идеальная любовница. Мало ли какая могла попасться, наглая и алчная…
      — Ты должна ей молоко покупать, за вредность, — замечала Людмилочка.
      — А мне кто будет молоко покупать? — вскидывалась Роза. — Сколько здоровья уходило на его пьянки-гулянки. И конца не видно. И под старость покоя нет. Когда же это кончится? — вопрошала Роза.
      — Это кончится вместе с ним, — предполагала Людмилочка.
      Что думала, то и говорила. Хоть бы наврала во спасение.
      Роза отправилась к гадалке по имени София.
      София раскинула карты, покачала головой.
      — Скоро, скоро твое сердце успокоится, — пообещала она. — Возле червовой дамы смерть. Вот смотри…
      Постоянка — червовая дама, поскольку блондинка. Возле нее действительно сплошная чернота: крести и бубны.
      — Неужели помрет? — оробела Роза. — А когда?
      — Это же карты. Здесь не написано. Скоро.
      Роза щедро заплатила Софии за эту новость. Пошла домой.
      Роза не была злым человеком, поэтому она не злорадствовала. Более того, она сочувствовала бедной Постоянке: молодая еще, могла бы жить и жить. Но судьба не дает слишком много одному человеку. Она подарила Постоянке большую долгую любовь, а за это отнимает жизнь.
      Вот ей, Розе, судьба выделила унылую погоду, как в средней полосе: короткий день, беспросветная зима. На Розе природа сэкономила солнышко любви, поэтому Роза будет жить долго. Она природе не в тягость.
      Так размышляла Роза по дороге домой. Она ехала на автобусе, хотя могла бы взять такси. А зачем тратить деньги? У денег глаз нет.
      Роза приехала домой. Артемьев оказался дома, несмотря на субботу. Его лицо было желтым, как горчица.
      — Что с тобой? — испугалась Роза.
      — Не знаю. Я пожелтел… Наверное, что-то съел.
      Розе стало ясно: гадалка перепутала. Черная карта относилась к трефовому королю.

* * *

      Артемьева положили в больницу.
      У него определили цирроз печени. А он ничего не чувствовал и не предчувствовал. Любил — и был счастлив. Работал — и был счастлив. Что же явилось причиной болезни? Может быть, подспудная вина… А может, просто компьютер дал сбой.
      Казалось, что болезнь можно обмануть.
      «Если дружно мы навалимся втроем, то тяжелые ворота разнесем», — сказала себе Роза.
      И они дружно навалились: Роза, Людмилочка, полукитаец со своими немереными деньгами, старшая дочь и ее индус со своими целебными лекарствами и травами с самого Тибета.
      Роза обеспечивала диетическое питание и возила в больницу. Базар, кухонная плита, кастрюльки, баночки.
      Людмилочка — по связям с общественностью. Переговоры с врачами, доставание лучших специалистов, консилиумы.
      Полгода семья кипела, как гейзер. Каждый день, каждый день…
      Артемьев лежал в хороших условиях. Лечили его хорошо. Везде сплошное хорошо, единственное неудобство — посещения. Он не хотел сталкивать Постоянку с родственниками, и ему приходилось работать регулировщиком. Артемьев каждый раз выяснял: кто, когда, — и переносил Постоянку на освободившееся время. Если жена днем, то Постоянка — вечером. И наоборот.
      Но однажды произошел сбой. Постоянка столкнулась с Людмилочкой. Они явились одновременно.
      Постоянка растерялась и от страха проговорила:
      — Здравствуйте…
      — Здравствуйте, — спокойно ответила Людмилочка. — Давайте познакомимся.
      — Елена Юльевна, — представилась Постоянка.
      — Мила. — Людмилочка протянула руку. Последовало рукопожатие вражеских сторон.
      Артемьев смотрел на них слегка отрешенно. У него было мало сил на эмоции — как положительные, так и отрицательные. У него было очень мало энергии, и он ее берег.
      Людмилочка знала, что цирроз — это прежде всего слабость. Она быстро попрощалась и ушла, чтобы не мешать.
      Людмилочка села в холле и стала ждать. Ждать пришлось не мало. Целый час. «О чем это они? — удивлялась Людмилочка. — После десяти лет знакомства…»
      Артемьев тем временем рассказывал своей Елене Юльевне новый замысел. Сюжет — треугольник: Ленин — Крупская — Арманд. Там были захватывающие моменты. У интересных людей и любовь протекает интересно.
      — Это не треугольник, — заметила Постоянка. — Квадрат. Ты забыл революцию. Ленин, Крупская, Арманд, революция.
      — Точно… — согласился Артемьев. — Без революции это бытовая история. Как у нас с тобой.
      — У нас не бытовая, — возразила Постоянка. — Вместо революции у нас литература.
      — А… — покивал Артемьев. — Точно…
      Они говорили и говорили. И откуда силы брались.
      Когда Постоянка уходила, Артемьев сразу засыпал.
      Елена вышла из палаты. Людмилочка поднялась ей навстречу. От нее веяло успехом и благополучием. От Постоянки веяло глубокой печалью. Она знала диагноз Артемьева и его прогнозы с точностью до дней.
      — Простите… — начала Людмилочка. — Я подумала: зачем вам прятаться?
      — Я не прячусь. Я не хочу его огорчать.
      — Ну да… Я подумала: мама очень устает. Она не может ходить каждый день. У нее больные ноги. Может, вы возьмете на себя три дня в неделю: пятница, суббота, воскресенье. А рабочая неделя — на нас.
      Елена Юльевна выслушала внимательно и бесстрастно. У нее было выражение лица, как у врача, который выслушивает пациента.
      График посещений оставался примерно тот же самый, что и раньше. Елена посещала Артемьева в свои выходные. Но ей была оскорбительна легализация графика. Ей РАЗРЕШАЛИ. Более того, ей ПРЕДЛАГАЛИ. Почему? Потому что она неопасна. Артемьев уже не уйдет к ней. Он уйдет только в вечность.
      Постоянка молчала. Людмилочка по-своему поняла ее молчание.
      — Я понимаю, это нагрузка. Дорога, фрукты — это дорого. Разрешите, я предложу вам триста долларов в месяц.
      Постоянка удивилась. Ее глаза сделались круглыми, брови приподнялись.
      — Никто не узнает, — заверила Людмилочка. — Я сама буду вам платить. Это наша с вами личная договоренность. Для меня триста долларов не проблема.
      — Дело не в деньгах, — сухо сказала Постоянка. — Просто есть вещи, которые не покупаются. И не продаются: Вера, Надежда, Любовь… Я понятно говорю?
      — Ну… Извините, конечно, — смутилась Людмилочка. — Я хотела как лучше. Я о вас беспокоилась…
      — Обо мне не надо беспокоиться. Подумайте лучше о себе.
      Людмилочка пожала плечами. И пошла, пошла…
 
      Людмилочка ехала домой на удобной машине. Машина была высокая, казалась очень надежной.
      Она думала о своем друге, полукитайце. Его мать была русской. Имя тоже русское: Саша. Вроде русский человек, а хитрожопый. Азиатская примесь сказывается. С женой не разводится. Детей не бросает. Людмилочке рожать не разрешает. Понятное дело. И чем она отличается от Постоянки? Ничем. Точно такая же Постоянка, только с деньгами. Постоянка двадцать первого века. Сейчас все сместилось: за деньги отбирают жизнь, и любовь можно купить за деньги, и, между прочим, не так уж дорого. И совесть спокойно продается.
      Елена Юльевна — реликтовый экземпляр. Ее можно занести в Красную книгу.
      Людмилочка вернулась домой в самых противоречивых чувствах. Ей вдруг захотелось бросить полукитайца с его круглым, как тарелка, лицом. Позвонить Ваньке Полозову, с которым она трахалась с девятого класса, и больше ни с кем она не могла повторить этого чувственного фейерверка. Ни с кем и никогда.
      Людмилочка поймала себя на том, что завидует Постоянке. Хотя чему там завидовать… Время упущено. Мужик умирает. А больше у нее ничего и нет. Только память. У Постоянки нет будущего, но есть прошлое. Вот что у нее есть. Прошлое. И если расходовать помаленечку, его может хватить надолго. До конца.
      — Кушать будешь? — спросила Роза. — У нас сегодня супчик из белых грибов. И пловчик с баранинкой.
      — Что? — переспросила Людмила.
      — Плов…
      — Так и говори: плов. А то пловчик, супчик, как одушевленные. Прямо дети…
      Роза исподлобья глядела на дочь. Не понимала, чем та недовольна. Для Розы любить — значило накормить. А что еще?
 
      Елена рассчитывала отложить себе на туфли. Но ничего не вышло. Все деньги уходили на такси.
      У нее не было сил добираться на общественном транспорте, полтора часа в один конец с тремя пересадками. Больница находилась за городом. Там лежали номенклатурные работники, имеющие собственные машины с шофером.
      Елена брала такси — это тоже машина с шофером.
      Она приходила к Артемьеву. Вынимала из сумки бутылочки со свежевыжатыми соками. И обязательно цветы. Цветы слабо благоухали. Звали к жизни.
      Артемьев был равнодушен ко всему. Ни цветы, ни соки его не радовали. Его глаза были повернуты в глубь тела, в котором происходило что-то неотвратимое и от него не зависящее.
      Елена гладила Артемьева по голове, по лицу, как своего сыночка. А он только моргал. Его голубые глаза оставались печальными и одинокими.
      Елена знала как врач, что происходит в глубине его тела. Рабочие клетки печени стремительно замещаются соединительной тканью. Поле зарастает чертополохом.
      Если бы можно было остановить процесс или хотя бы замедлить. Но цирроз — на третьем месте после онкологии и сердечно-сосудистых заболеваний. Палач номер три.
      Артемьев не говорил о смерти. И о любви тоже не говорил. Его жизнь заканчивалась. Позади остались страсти, книги, успех. Где-то отдельно от него жили своей жизнью дочери. А он сам как будто не жил на белом свете. Так быстро проскочила его жизнь. Одиночная ракета вознеслась в небо, поискрила, да и погасла.
 
      Роза пришла во вторник. Это был ее присутственный день. Кровать стояла без белья.
      Роза отправилась в ординаторскую. Спросила:
      — Куда вы перевели Артемьева?
      — Сядьте… — предложила лечащий врач.
      Роза осела на стул.
      Шофер Саша не ждал хозяйку возле больницы. Отъехал полевачить.
      Роза отправилась домой на метро.
 
      Артемьева хоронили по первой категории. Гроб выставили в Союзе писателей.
      Народу пришло неожиданно много. Это удивляло, потому что начиналась эпоха большого равнодушия. Стало ясно: Артемьев сказал что-то очень важное о своем времени. И люди были благодарны и пришли попрощаться. Не поленились.
      Елена тоже пришла. Стояла скромно, в сторонке.
      Ей было важно увидеть лицо Артемьева. Он умер без нее, ночью. Елена хотела понять: мучился ли он перед смертью, было ли ему больно. И она вглядывалась, не отрывала глаз, искала черточки страдания. Но лицо было абсолютно спокойным, светлым и красивым. Казалось, будто он легко и доверчиво шагнул в неведомое. Переступил черту.
      Елена не плакала. Она мысленно держала Артемьева за руку. Не удерживала, а вела…
      Он был большим ребенком, доверчивым, по-детски жадным, по-детски любопытным. Он и был ее ребенком. А еще он был ее Мастером. И только с ним она была ТАЛАНТЛИВА. Как скрипка в руках Паганини.
 
      Роза надела шляпу с полями и обвила ее черным гипюром. Получилось красиво. Роза сидела на почетном месте возле гроба, но зорким взглядом углядела в толпе всех его похихишниц. Их было не меньше пяти штук, не так уж и много. По одной на пятилетку.
      Похихишницы толкались жопами, клали цветы, норовили протолкнуться поближе к гробу, попасть в телевизионную камеру.
      Роза едва заметно ухмылялась, наблюдая эти усилия. Камеру интересовала только семья, дочери и жена, а также видные политики! Людмилочка наклонилась к матери и тихо проговорила:
      — Мамаша, притушите победный блеск ваших глаз. Это заметно…
      Роза не отреагировала на замечание. Она ничего не могла с собой поделать. Она действительно присутствовала на главной победе своей жизни. Быть женой Артемьева — это полдела. Жена — величина переменная. Сейчас жена, а через полчаса уже не жена. Но быть вдовой Артемьева — это НАВСЕГДА. Теперь никто не украдет мужа, статус, благосостояние. Все — ее. А похихишницам только и остается толкаться возле гроба, как голубям. Собирать жалкие крохи. И при жизни — крошки, и сейчас — считай ничего…
      Панихида окончилась. К Розе и Людмилочке подошел сам мэр и поцеловал им руку. Каждой по очереди. Телевидение отразило этот акт сочувствия и уважения.
      Гроб перенесли в автобус.
      Артемьев завещал похоронить себя в родной деревне Заколпье. Предстояло ехать сто километров.
      Никто из важных гостей не пожелал преодолевать такие расстояния. А похихишницы пожелали, как ни странно. Одна за другой полезли в автобус, оттопыривая зады разных размеров и форм.
      Роза растерялась, а Людмилочка сказала:
      — Пусть едут. Автобус полупустой. Перед деревенскими неудобно.
      Постоянка стояла в стороне. Людмилочка подошла к ней.
      — Может быть, вы хотите проводить папу? — проговорила она. — Папа был бы очень рад. И я тоже.
      Елена поднялась в автобус.
      «Папа был бы очень рад»… Странно сопрягать такие понятия, как радость и смерть. И вместе с тем Елене казалось, что Артемьев еще здесь. Рядом с ней. Он ее почувствует, и ему будет спокойнее. Не так одиноко и не так холодно.
      Елена села в ногах и незаметно коснулась гроба коленями.
 
      Хоронили на высоком месте, под широкой разлапистой сосной.
      Артемьев сам себе приглядел это место — еще давно, когда был молодым и крепким мужиком. Он сказал тогда: «Хочу лежать здесь».
      Все смеялись. Казалось, это время никогда не придет. Но оно пришло. Вот оно.
      Внизу текла река, за рекой — луга, и лес в отдалении. А надо всем синее небо и барашки облаков. «Равнодушная природа продолжала красою вечною сиять». Природе все равно, кого именно она смывает с лица земли: того или этого, хорошего или плохого, любимого или бесхозного. Ей главное — освободить место для следующего.
      Гроб опускали деревенские.
      Могила уходила в песок. Никакой влаги. Хорошее место выбрал себе Артемьев.
      Роза заплакала. Она осознавала, что и ее тут положат. Стало себя жалко. Хоть и муж под боком, и песок, а все равно… Жалко расставаться с детьми, с белым светом. И Артемьева тоже жалко. Он был такой живой и грешный, и порядочный при всех своих грехах. У него была крепкая деревенская середина. Без городской гнильцы.
      Полетели комья земли.
      Похихишницы завыли. Хоронили их молодость, страсть, звездные часы жизни. Каждая была уверена: только ей достались его любовь, крики и шепоты, жаркое дыхание жизни.
      Пусть жене отойдет все нажитое добро. Но ведь его с собой не возьмешь, и за тобой не понесут…
      Елена не знала, кто эти женщины. Может быть, родственницы. Хотя для деревенских они были слишком ухоженны.
      И похихишницы не понимали, кто эта странная молодуха — стоит и не плачет. Хоть бы слезу уронила для приличия.
      Елена действительно не плакала. Она осознавала умом, что хоронят ее любимого Артемьева, но сердцем не верила. Ей казалось, что он отъехал в дальнюю командировку, куда-то на Север, например. Они будут как-то общаться, подавать друг другу сигналы, сниться во сне, мысленно беседовать. И он будет отвечать на все ее вопросы.
      А потом, когда придет время, она к нему поедет и они встретятся. И уже не расстанутся. И сейчас не расстались. Их души по-прежнему на одной волне. Она чувствовала, что он рядом. И растерян. Она мысленно говорила ему: «Ничего не бойся. У тебя все получится».
      Материальный мир этого объяснить не может. Но вера открывает другие знания и другие возможности.
      Елена не плакала. Она просто стояла и вслушивалась: как он там?

* * *

      Поминки справляли в доме Артемьева. В его летней резиденции — как говорила Людмилочка. Дом всю зиму стоял нежилой, и сейчас в него было неприятно войти. Запах сырости и гнилой картошки.
      — Значит, так, — распорядилась Людмилочка. — Снимайте каблуки, берите ведра. И за водой…
      Похихишницы не возражали. Они скинули свою выходную обувь. Сунули ноги в галоши, стоящие у двери, и строем пошли к колодцу. Колодец был не рядом, на середине длинной улицы, но им это не мешало. Наоборот. Хотелось перевести душевную тяжесть в физическое действие.
      Телевизионная дива скинула свои меха и переоделась в телогрейку. Приобрела вид хипповый и жизнеутверждающий.
      Похихишницы превратились в простых рукастых теток. Наносили воды, вымыли полы и даже окна. Одна из них, циркачка, подставила лестницу и забралась под потолок. Протерла стены. Дом как будто вздохнул и посветлел.
      Похихишницы старались от души. Людмилочка командовала, осуществляла общее руководство.
      Роза накрывала на стол. Она привезла с собой все, что следует. Надо было разложить по блюдам, чтобы выглядело красиво. Не на газете же есть.
      Постоянка тихо помогала Розе. Перетирала тарелки кухонным полотенцем. Вилка слева, нож справа.
      Стол был накрыт. Все сполоснули потные лица и уселись в свободном порядке.
      Пришли деревенские. Принесли бутыль самогона. Пришлось сдвигаться. Места хватило всем. В тесноте, да не в обиде. А вот рюмок не хватило. Пришлось добавить стаканы и железные кружки — все, что нашлось в доме.
      Стали поминать Артемьева. Ровесники помнили его ребенком и молодым парнем. Роза все это слышала не раз: как Артемьев мальчишкой тонул в полынье, как его спасли. И он спасал, когда вошел в силу. Заботился о деревне, доставал доски и гвозди через свои каналы. Тогда ведь ничего нельзя было достать. А жить надо было.
      Сейчас — другое время. Бессовестное. За деньги можно все. Только где их взять, деньги?
      Бывший председатель колхоза, а ныне просто фермер, завел страусов. Страусиные яйца — это тебе не куриные.
      — Но они же бегают, — заметила цирковая похихишница.
      — Бегают, когда жизнь заставляет. А тут им еду в загон приносят. Куда бежать?
      Соседка Артемьевых Зоя стала рассказывать, что в соседний колхоз заехали американцы — муж и жена. Организовали фермерское хозяйство. Сами молодые, красивые. Коровы мытые, сытые. В коровнике чисто. Доят по компьютеру. Вся деревня работает вместе с американцами. Никто не пьет и не матерится. Культурно разговаривают.
      — А почему не матерятся? — спросила Людмилочка. — Американцы же не понимают. И коровам все равно.
      — Не хочется грубостей, — объяснила Зоя. — Хочется культурно. Надо бы и в нашу деревню пару американцев.
      — А русские не могут? — спросила цирковая похихишница.
      — Не могут, — спокойно сказал фермер. — Нет культуры труда.
      — Научатся, — помечтала Роза.
      — Может, когда-нибудь научатся. Сколько стояла советская власть? Семьдесят лет. Вот считай: семьдесят на обратную раскрутку.
      — Алексей петь любил, — напомнила Елена. — Давайте споем его любимую.
      — Пел мимо нот, но громко, — вспомнил Гена, Зоин муж.
      Гена поставил на колено гармонь, развернул мехи. Запел. Голос у него был хрипловатый, но пел он хорошо. Людмилочка с удивлением посмотрела на Гену. Он пел не хуже эстрадных певцов, если не лучше.
      — За рекой, за лесом… — начал Гена. — Солнышко садится…
      — Что-то мне, подружки, дома не сидится, — подхватили деревенские. Они разделились на голоса. Выстраивался хор.
      — Сладкая истома, черемухи цвет…
      Похихишницы не выдержали, влились в хор.
      — Усидишь ли дома в восемнадцать лет…
      Как они пели… Как рвалась душа на волю.
      Елена глядела на поющий стол. Все объединились и слились в одно. Не было городских и деревенских, богатых и бедных, победителей и пораженок, законных жен и случайных похихишниц.
      Все объединились в одну большую душу, как во время молитвы.
 
      Артемьев лежал под елью. Земля еще не слежалась и пропускала звуки. Он слышал голоса, сплетенные в песню. Это были голоса тех, кого он любил в течение жизни. Они звучали так красиво и всепрощающе. Возможно, это пели ангелы. А может быть, просто шел дождь…

Мужская верность

      На двери его кабинета висела табличка: «Денис Петрович Мальцев. Профессор». Но вся лаборатория, игнорируя табличку, звала его Деничка. Его все любили, и было за что: ошеломительно талантливый, добрый, открытый настежь, как большой ребенок.
      Он знал все: откуда взялась Земля, как появился первый человек, что было миллионы лет назад и будет миллионы лет спустя. Говорить с ним было — счастье. Единственное, я никогда не чувствовала в нем мужчины. Он был вне секса, и это, конечно, очень мешало. Чему? Всему. Хотя мне это «все» было совершенно не нужно. У меня крутился яркий роман, а Деничка околачивался возле моей рыжей подруги Надьки Абакумовой.
      Надька играла на ударных в женском джаз-оркестре. Чувство ритма у нее было абсолютным. Надька считала, что ритм — основа основ. Сердце бьется в ритме, легкие дышат в ритме, и даже совокупление происходит в ритме. Существует и космический ритм — смена времен года, например… Но вернемся к Деничке.
      Я подозревала, что он был Надькин любовник, но Надька отмахивалась обеими руками, говорила, что они просто дружат. И вообще, он не по этому делу. Мальчик-подружка.
      Не такой уж и мальчик. Нам всем было тогда под сорок. Взрослые, в общем, люди. У каждого семья, работа, положение в обществе, статус.
      В сорок лет должен быть статус — и семейный, и общественный. Хотя все это — фикция, если разобраться. Какой семейный статус, если муж гуляет. И не просто гуляет, а завел постоянку. И даже не скрывает. И даже нарывается. Это у Надьки.
      У меня другая крайность: не гуляет, не нарывается, но — тоска. Бурое болото. Можно, конечно, поменять участь. Но с кем? Все мои претенденты не набирали козырей.
      А зачем менять шило на мыло, притом что шило — гораздо более ценная вещь. У нас с мужем была на заре туманной юности общая лав стори, общие двое детей. Как можно разводиться, разрушать комплект. Это даже выговорить невозможно. Представляю себе глаза мужа, если я это озвучу. Лучше я буду сидеть по ноздри в болоте.
      Жалость — хорошее чувство. Оно держит того, КТО жалеет. Очищает, питает. Как чистый источник с хрустальной целебной водой.
      Но одной жалостью жив не будешь, поэтому я крутила параллельный роман. Мой Ромео любил меня и хотел иметь в полном объеме. И спрашивал: ну, когда? Имелось в виду: когда я выйду за него замуж? Я молчала, глядя перед собой, и лицо становилось тупым, как у бизона. А он смотрел на мое тупое лицо и все понимал. Он понимал, что я хочу и на елку влезть, и зад не ободрать. Обычно так себя ведут мужчины.
      Я не шла замуж еще и потому, что интуитивно тяготела к покою, а не к душераздирающим страстям. Я хотела страстей и не хотела одновременно. Единство и борьба противоположностей.
      Мой параллельный роман протекал страстно, конфликтно. Такое чувство можно было вынести два дня в неделю. А жить с таким чувством постоянно — невозможно. Как невозможно есть ложками растворимый кофе.
      Моя жизнь была сбалансирована покоем и страстями и стояла устойчиво, как добротная табуретка на четырех ножках. Однако без спинки. Не упадешь, но опереться спиной не на что.
      Надька организовала культпоход в театр. В полном составе: она с мужем, Деничка с женой, я с Ромео.
      Я тогда впервые увидела жену Денички: тяжелая, с крестьянским лицом — она выглядела несовременно. До тех пор, пока не начинала говорить. Когда открывала рот — юмор сыпался из нее, как золотой дождь. Юмор и ум. И уже не имело значения, как она выглядит. Деничка взял жену из своего научного окружения, и дурой она не могла быть изначально. Дуры в науку не идут, хотя все бывает.
      В театре, на людях, Деничка выглядел не очень. У него была проблема со зрением, он носил очки, минус 10. Глаза за толстыми стеклами выглядели как две точки. Рот маленький и круглый, как копейка. Уши — на два сантиметра выше, чем у всех — верхняя часть ушной раковины не закруглялась, а была ровной, будто ее разгладили утюгом. Деничка был похож на волчонка в очках. Наверное, при первом рождении он был волком или собакой. Страшненький, но милый. И не опасный.
      Смотрели «Ревизора» в современной интерпретации. Для меня «Ревизор» — скучнейшее сочинение, и никакая современная постановка не делает его интересной. Возможно, я не права, даже скорее всего не права. Билеты доставала Надька.
      Надькин муж присутствовал, но его не было. То ли ему, как и мне, был скучен «Ревизор». То ли его душа пребывала в другом месте. Как у покойника. Надька искусственно улыбалась, светилась хрустальными бусами. Я сидела и думала: мой муж скучный, но он при мне. Плохонькое, да мое. А этот — виртуальный муж, хотя тогда не было слова «виртуальный». Зачем Надька настаивает на этом браке? Вышла бы за Деничку. Отбила бы у жены и приватизировала. Такой качественный, надежный. Вот только уши… Но уши, в конце концов, можно закрыть волосами…
      В антракте решили подняться в буфет. Я шла вверх по лестнице. Деничка что-то спросил. Я обернулась. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх. Его лицо было приподнято. Юношеская форма головы, вихор на макушке и одухотворенное выражение лица. Как будто он ловил лицом солнце.
      Я поняла вдруг, что нравлюсь ему, но менять одну на другую, как Хемингуэй, он не мог. Хемингуэй поменял жену на подругу жены и написал об этом книгу. А Деничка был воспитан иначе и не мог позволить себе такой свободы. И я не могла. Или не хотела. Скорее всего то и другое. И не могла, и не хотела. Просто ответила на его вопрос и пошла вверх по лестнице и уже через две ступеньки забыла, о чем он спрашивал.
      После спектакля решили не расставаться.
      Надька ждала, что я приглашу к себе, но я молчала. Я многое могла в этой жизни: за ночь сшить платье, выиграть в суде любое, самое запутанное, дело, перевести на английский сложнейшую статью. Но чистить овощи, но стоять над плитой, но мыть посуду… Этот труд всегда казался мне рабским и бессмысленным, что неверно. Еда — часть культуры народа, не меньшая, чем архитектура. Но архитектура остается, а еда переваривается и превращается в нечто, прямо противоположное.
      Я, конечно, не права. Просто я глубинно бездарна по части хозяйства. Мой муж наверняка страдал от этой моей бездарности, но терпел. Он меня понимал. Невозможно, чтобы в одном человеке совмещалось ВСЕ. Как правило, одно за счет другого. Профессия побеждала все остальное.
      Надька не дождалась приглашения и позвала к себе. Дом у нее был уютный, но тесный. Кухня как купе. Коридора не было вообще. Мы сидели на кухне и ели холодец из головы. Еда бедных. Мы все были бедные в те времена, но это ничему не мешало. В молодости так легко быть счастливым…
      Ромео прижимался своим коленом к моему. Мы пили водку, хищно разгрызали хрящи и жаждали друг друга.
      Жена Денички что-то рассказывала с блеском. Надька красиво ела, раскладывая косточки по бокам тарелки, лавировала между своими состояниями. Однако дома, в своих стенах, она чувствовала себя наиболее устойчиво.
      Под конец вечера мы хором спели модную бардовскую песню: «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам…» Это были слова Киплинга в переводе Маршака. Надька умопомрачительно стучала ладонями по столу. Деничка пел высоковатым голосом, а Надя подпевала — низким. Я танцевала — преимущественно руками и бедрами, потому что негде развернуться. И даже Ромео высмотрел гитару и, обняв ее, что-то изобразил, довольно удачно. Это был экспромт-выплеск.
      Надькин муж мужественно пережидал. Ему было тесно во всех смыслах: душевно и телесно. Хотелось на волю. И все это было написано у него на лице.
      Мы жили, страдали, мечтали, врали и жаждали лучшей участи. Казалось, что жизнь трясется на ухабах, но катится в счастье. Исключительно в счастье, и больше никуда.
      С тех пор прошло пятнадцать лет. Страна изменилась. И люди тоже изменились. Русские научились считать деньги, как немцы.
      Пятнадцать лет — большой срок в жизни человека. Из программы цветения мы перешли в программу увядания. Да еще перемена строя: был развитой социализм, стал дикий капитализм. А мы все — пенсионеры в диком капитализме, брошенные природой и обществом на произвол судьбы. В прямом смысле этого слова — именно на произвол судьбы.
      Мои дети выросли и устроились. С этой стороны все было неплохо, даже лучше, чем прежде. Пришло время молодых и предприимчивых.
      Надькин муж неожиданно разбогател и уже мог безболезненно содержать и жену, и постоянку. И новую любовницу — балерину с высокой шейкой и воробьиным личиком. Он много ездил и повсюду возил ее за собой. Надьку это не особенно раздражало. Основная ее ненависть пришлась на предыдущую. Надька была счастлива, что у ТОЙ ничего не получилось, ее тоже списали в б/у, бывшую в употреблении.
      Мой муж пребывал в том же самом качестве: тоскливый остров, как в Дании. Он вышел на пенсию. Пенсии не хватало, и мне приходилось его поддерживать, как сына. Сначала он стеснялся, потом привык. Мне казалось, что я испортила ему жизнь и теперь должна платить по счетам.
      То, что он испортил мою жизнь, мне и в голову не приходило. Я всегда была активной стороной и решала все сама. И если я решила сохранить сей мрачный остров — это мое решение.
      В результате мне приходилось вести по пять дел одновременно. Благо моя профессия оказалась востребованной в диком капитализме. Я стала модным юристом, мне стеснялись предлагать маленькие деньги. Хватало и на ремонт, и на машину. Но… иногда нужна была защита, мужская рука, мужское слово. Этого не было, и я страдала от одиночества. Неудовлетворенности накапливались и складывались в депрессию. Я была несчастна при полном процветании.
      Ромео провалился куда-то в пучину времени. Я о нем не вспоминала. Ушедшее чувство как прогоревший костер. Когда горит — красиво. А когда пепел — не на что смотреть: пыль и прах.
      Однажды Ромео заехал ко мне на работу — седой, в голубом, красавец. Мы сидели и беседовали.
      Ромео жаловался на отсутствие работы и денег. Я сказала фразу из Довлатова: «Богатыми не становятся, богатыми рождаются». То же самое и с бедностью. У Ромео никогда не было денег: ни тогда, ни теперь. Но тогда это не имело значения. Их не было ни у кого.
      Ромео смеялся сквозь усы, от него пахло апельсинами. Попросил найти работу. Я пообещала. Он ушел пружинящей походкой баскетболиста, легкий, легковесный, как воздушный шарик. Или мыльный пузырь.
      Когда за ним закрылась дверь, я его забыла.
      Иллюзии кончились. Жить без романов тоскливо, а с романами — йок, как говорят татары. Поколение сменилось. Земля повернулась на сколько-то градусов: Солнце светит другим. А мы — в тени.
      Говорят, в Америке возраст женщины не имеет значения. Важна личность, которая видна в любом возрасте. А в России возраст имеет определяющее значение. Возрастная выбраковка — самая жестокая.
      Если разобраться, я осталась такой же — нежной и самоотверженной. Мои ладони были по-прежнему шелковые, а глаза по-прежнему горячие.
      Я хотела делиться собой, своими знаниями, мыслями. Во мне скопилось столько доброты и нежности, что было тяжело носить одной. Хотелось не страсти, как прежде, а понимания, растворенности друг в друге и уверенности в завтрашнем дне. Но вместо нежности и уверенности — тоска и отсутствие перспектив.
      Бывали взлеты во время защиты. Я собиралась, красилась, как актриса перед выходом на сцену. И выходила — вдохновенная, яркая и молодая, и у всех, кто на меня смотрел, зажигались глаза. А я от этих глаз горела еще ярче.
      Потом все кончалось. Я ехала домой. Из меня выходил воздух, как из проколотого первомайского шара. И вместо летящего и парящего я превращалась в бесцветную ошметку.
      Что за жизнь? Однако и помирать не хотелось. А вдруг…
      — Але… — обозначился мужской голос.
      — Деничка, — спокойно узнала я.
      — Ты меня узнала? — поразился он.
      Действительно, пауза в пятнадцать лет — внушительная. Но у меня феноменальная память на голоса. Голоса не меняются в отличие от всего остального.
      — Ну, как ты? — спросил Деничка.
      — Симпатично, — сказала я.
      — Симпатично? — поразился Деничка. Его поразила формулировка.
      — Ну да, — подтвердила я. — Дети в порядке. Я работаю. Все живы, здоровы. А что еще?
      — Ну да… — задумчиво проговорил Деничка и замолчал.
      Я не понимала, зачем он звонит и что хочет. Но спросить об этом прямо было неудобно.
      — А у тебя? — поинтересовалась я.
      — Надя заболела, — тускло произнес Деничка.
      Я знала, что Надька процветает и не вылезает из дорогих курортов.
      — Моя жена, — уточнил Деничка. — Она ведь тоже Надя.
      — А-а… — протянула я. Значит, Деничке нужно сочувствие. За этим и звонил.
      — А что с ней? — спросила я.
      — Опухоль в мозгу.
      Напротив сидел клиент, который внес деньги в кассу юридической консультации. И личный телефонный переговор был неуместен. Однако положить трубку я тоже не могла. Невозможно в такой ситуации сказать: извини, я занята.
      — Тебе нужен врач? — спросила я, чтобы вывести разговор в конкретное русло.
      — Нет-нет… У меня все есть. Я связался по Интернету с лучшими специалистами мира. Они сказали, что возможны две программы: короткая и длинная. Короткая — это шесть месяцев. А длинная — шесть лет. Надя проживет еще шесть лет. Правда, будет лежать…
      — А она хочет лежать шесть лет? — наивно спросила я.
      — А как ты думаешь?
      Я задумалась: что лучше? Уйти и никого не мучить или длить до последнего свое драгоценное пребывание на этом свете… Быть или не быть… Это становится ясным, когда сталкиваешься напрямую — лоб в лоб.
      — Мы будем сражаться до последнего, — произнес Деничка. — Врач из Оклахомы предложил очень интересную методу. Рассказать?
      Клиент барабанил пальцами по столу.
      — Позвони мне домой, — попросила я.
      — А можно? — с надеждой спросил Деничка.
      — Вечером, — подтвердила я.
      — Кстати, врач из Оклахомы — армянин, — поделился Деничка.
      — А что тут особенного… Армяне есть везде.
      Деничка стал звонить мне раз в неделю. Потом два раза в неделю. Он каждый раз аккуратно спрашивал:
      — У тебя есть минутка?
      Я отвечала:
      — Позвони через два часа.
      Я сдвигала нашу беседу на одиннадцать часов вечера, когда день кончался, все дела позади и посуда помыта, можно заняться осмыслением. Мы говорили, говорили, потом я замечала, что у меня щиплет глаза. Значит, я хотела спать. А потом глаза переставало щипать — значит, я перескочила через точку своего засыпания, и теперь у меня будет бессонница.
      О чем мы говорили? Обо всем. О том, что во второй половине жизни время убыстряется, за день меньше успеваешь, и год проскакивает очень быстро. Только что была весна — уже зима. А у Нади вообще все слилось одну точку — окно. За окном то зеленая ветка, то снежная. И так шесть раз, шесть лет. И все.
      — А что будет там? — спросила я. — Какая разница ТУТ от ТАМ?
      — Это ОДНО, — ответил Деничка. — Как сутки. День и ночь. Жизнь и смерть.
      — А если она уйдет, ты женишься? — прямо спросила я.
      — Нет, — спокойно ответил Деничка. — Я уйду вместе с ней. Мы вместе с ней живем и умираем.
      Я задумалась. Я представила своего мужа на месте Денички: он женился бы на следующий день, и его новая жена сняла бы со стен все мои портреты и называла бы меня «мадам». А муж бы не возражал. Он вообще неконфликтный.
      В середине зимы Деничка заехал ко мне на работу и попросил разрешения просто посидеть в моем кабинете.
      Я была безумно занята, но отказать не посмела. Я сказала:
      — Ну, сиди… — и принесла ему чай.
      Деничка к чаю не притронулся. Сидел на диване из кожзаменителя и смотрел перед собой. А я расположилась перед компьютером, спиной к нему, и занялась своими делами. И, странное дело, он мне не мешал. Как хорошая погода. Денички как будто не было за спиной, но он был. Я спокойно работала. Он держал в руках тяжелую керамическую чашку, на которой было написано: «Нью-Йорк».
      В дверь сунулась секретарша Соня. Коротко глянула. Исчезла.
      Позже спросила:
      — Неужели с ним кто-то спит?
      — А что? — не поняла я.
      — Представляешь? Проснуться, а рядом на подушке такая голова…
      — Он лауреат Нобелевской премии, — зачем-то соврала я.
      — Тогда он должен носить на груди табличку: «Лауреат»…
      — К форме привыкаешь, — сказала я. — Главное — содержание.
      — Главное — гармония. Единство формы и содержания.
      Деничка тогда посидел и ушел. И было непонятно — зачем приходил. Может быть, поменять обстановку, зарядиться от здорового человека, подпитать свой севший аккумулятор. Он от меня подпитывался, но, странное дело — от меня не убывало. Я тоже каким-то образом исцелялась, становилась легче. Может быть, я скидывала на него свою нерастраченную нежность, и он ее пил. А я освобождалась, как корова от избытка молока.
      Я привыкла к его звонкам. Я их ждала и смотрела на часы.
      В одиннадцать вечера звонил телефон, и я уже знала, что это Деничка. Я брала с собой спички, сигареты и шла, как на дежурство. Однажды я спросила:
      — Сколько ты зарабатываешь? — Это был не американский вопрос. В Америке считается неприличным говорить о зарплате. У нас тоже.
      — Пятьсот долларов, — легко ответил Деничка. У него не было от меня тайн. — Но четыреста уходит на сиделку. У меня работает медсестра из реанимации. Карина. Вечером я прихожу с работы, и она уходит.
      — А если ты захочешь в гости или в театр…
      — Я не захочу.
      — Тебе тоскливо?
      — Нет. Я так привык. Я люблю работать за компьютером. Сижу, работаю, потом прихожу к Наде и рассказываю, что я придумал.
      — Она понимает?
      — Ну конечно. Все понимает.
      — Навестить вас? — спросила я.
      Он замолчал, как споткнулся, и я сообразила, что навещать не надо.
      — Нам никто не нужен на самом деле, — сказал он. — У нас свой мир. Постороннему он кажется ужасным. А нам хорошо.
      У меня все наоборот. Со стороны я — в полном порядке. А внутри — пустыня. Я часто заводила беседы сама с собой, была одновременно и пациенткой, и врачом-психоаналитиком в одном лице. Я спрашивала себя:
      — Чего тебе не хватает?
      И сама себе отвечала:
      — Меня не любят, а только используют.
      — Ты им не нужна, но ты им необходима.
      — Я старею…
      — Если бы вечную молодость давали по талонам: кому-то дали, а кому-то нет. Тогда обидно. Почему не мне? Но природа уравняла и умных и дураков, и бедных и богатых, достойных и недостойных. Даже гении не имеют привилегий…
      — Но одиночество…
      — А кто не одинок?
      — Надя, жена Денички.
      — Хочешь на ее место?
      — Нет. Жизнь больше, чем любовь. Любовь — это только составляющая.
      — Значит, ты хочешь быть здоровой, преуспевающей и любимой одновременно.
      — Да. А разве нельзя?
      — Здоровье — это образ жизни и наследственность. Твои родители. Корни. Преуспевание — это ты сама, твой труд. А быть любимой — это надо вложиться: любить самой. Ты сама любила? Или только потребляла чужую любовь?
      Я молчу. Я не знаю, что сказать резонеру внутри меня. Значит, одиночество — наша расплата за наши грехи.
      Однажды Деничка позвонил и сказал:
      — Я сделал ей замечание — она заплакала. Она плакала одним глазом.
      — А второй? — не поняла я.
      — Второй парализован. Плакал только один глаз, и слезы шли по одной щеке.
      Деничка замолчал, как провалился.
      — Ты плачешь? — догадалась я.
      — Нет, — сказал он.
      Но я не поверила. Он плакал.
      — Ты выпей, — предложила я.
      — Я выпиваю каждый день, — сознался он. — У меня везде бутылки рассованы.
      — Смотри не спейся.
      Он молчал. Плакал.
      Шла шестилетняя программа профессора из Оклахомы. Надежда перепутала день с ночью, как грудной ребенок. Днем спала, а ночью оживала. Ей хотелось есть, мыться, смотреть телевизор, беседовать…
      Деничка днем бегал на работу, и ночное бдение возле жены было второй сменой. Он перестал спать. У него могла съехать крыша. Он звонил подавленный. Рассказывал о том, что наступила стойкая ремиссия. Здоровье Нади стабилизировалось. Это может длиться несколько лет.
      — И ты несколько лет не будешь спать? — спросила я.
      — Ну при чем тут я? — удивился Деничка. — Главное, что Надя не движется к концу.
      — По-моему, ты первый помрешь, — предположила я.
      — Это было бы неплохо, — серьезно сказал Деничка.
      Он боялся остаться без нее. Он не умел без нее.
      — Найми тетку на ночные дежурства, — посоветовала я.
      — Надя не хочет ночью чужих людей. Я ее понимаю.
      Все, кого я знаю, были способны на сочувствие — месяц. Ну, два. А из года в год, изо дня в день, сделать это своей жизнью… Это просто подвиг, сродни религиозному. Я не знала Надю, видела только один раз, но я готова была послужить ей тем, что поддерживала Деничку. Как могла. Я не просто говорила с ним, а вникала в тему. Я делала нашу беседу искренней и интересной. Как будто раздувала огонек милосердия. И он светил в ночи.
      Если раньше мы скакали на ухабах в счастье, то теперь брели в ночи, спотыкаясь и держась друг за друга.
      И если кто-то нес свой тяжелый крест, то другие обязаны были его поддержать. Или хотя бы стоять рядом.
      Моя подруга Надька звонила мне время от времени. Когда я заводила разговор о Деничке — она обрывала меня. Отмахивалась:
      — Не надо, не надо, не надо…
      — Почему?
      — Потому что я ничем не могу помочь, а погружаться в чужой стресс я не в состоянии. Я потом оттуда не вынырну…
      Ну что ж… Есть и такая позиция. Зачем разговаривать, разводить ля-ля-тополя, если ничего нельзя сделать.
      Я не осуждала Надьку. Однако если один не захочет сопереживать, другой, третий, то Деничка останется один, как в лесу. А если один бросит камешек сострадания, другой, третий, то Деничка, как мальчик с пальчик, по камешкам сможет найти дорогу обратно. Из отчаяния в жизнь.
      Деничка снова пришел ко мне на работу. Посидел полчаса и ушел.
      — А что он ходит? — спросила Соня.
      — Отмокает, — сказала я.
      — Планирует, — уточнила Соня.
      — Что ты хочешь сказать?
      — То самое. Не будет же он один, как анахорет.
      Я перестала жевать овсяное печенье и некоторое время сидела с полным ртом. Потом проглотила.
      — А кто такой анахорет? — спросила я.
      — Не знаю, — ответила Соня. — Если он тебе не понадобится, отдай его мне.
      — Зачем?
      — Надоело биться за мужика. Хочется свободного без жены, без детей. У него ведь нет детей?
      — Нет, — вспомнила я. — Но у него есть жена.
      Соня промолчала. Есть вещи, о которых можно думать, но нельзя произносить. О Деничке нельзя было сказать: вдовец. Но он был «перспективный вдовец», а значит — жених.
      — Он же тебе не нравился, — напомнила я.
      — Мне уже сорок лет, — созналась Соня. — Копалась в женихах, как в мусоре. И осталась на бобах. А этот все-таки лауреат. Духовный человек…
      Соня приготовила растворимый кофе. Разлила по чашкам.
      Посетителей не было. Начальство задерживалось. Редкая минута тишины и независимости.
      — Я уже не хочу бешеных страстей, ревности, перетягивания каната — кто главней… Я хочу обыкновенную жизнь: с утра на работу, вечером домой. Ужин со свечами. Походы в театр… А можно и без свечей и без театра — просто у телевизора, сидеть и комментировать власти предержащие. Совпадать во мнениях или спорить…
      Соня смотрела перед собой в одну точку, и казалось, что она грезит наяву.
      Я вдруг вспомнила, как Деничка смотрел на меня в театре, будто ловил лицом солнце… А вдруг действительно — планирует, хотя Деничка не плановый, не практичный и не прагматичный. И все же: почему не я? Почему не он?
      Ночью мне приснилось, будто мы Деничкой идем в обнимку по старинной узкой улочке, а на его груди висит табличка: «Лауреат».
      Значит, меня все-таки смущала его внешность.
      — А что ты ешь? — спросила я в очередной раз. — Как ты питаешься?
      — Нормально, — сказал он.
      — А кто тебе готовит?
      — Иногда на работе. А иногда Карина, медсестра. Она ведь Наде готовит…
      — А что она готовит? — поинтересовалась я.
      — Ну, так… — Деничке была неинтересна эта тема. Он любил есть вкусно, но мог наесться чем угодно. Даже просто хлебом и луком.
      — А хочешь, сходим в казино? — пригласила я.
      Деничка подумал, потом сказал:
      — Зачем мне казино? Я лучше на компьютере поработаю.
      — Не хочешь или не можешь? — уточнила я.
      — И то и другое. Можно я тебе почитаю, я тут кое-что набросал.
      Деничка начал читать шутливое приветствие к чьему-то юбилею. Текст был набит шутками, типа: менестрель — значит киллер, экстаз — значит бывший таз.
      Я слушала и отмечала: Деничка трезвый и адекватный и даже в состоянии написать спич к чьему-то юбилею.
      Зима тащилась долго, и казалось — ей не будет конца. И даже в апреле лежал снег.
      Деничка позвонил в непривычное время, в два часа дня, и проговорил непривычно официальным тоном:
      — Моя жена Надя умерла. Прощание состоится завтра в морге девятой больницы.
      Он назвал улицу и дом. И положил трубку.
      Я чувствовала: его как будто разрезало пополам. Одной половины нет. А другая действует, говорит, мыслит и плачет.
      Я стояла возле телефона, склонив голову. Как бы ни болела Надя, но она БЫЛА. А сейчас ее нет, и где она — знает один Бог.
      К моргу я опоздала, совсем немного, на двадцать минут. Заезжала на базар за цветами. Я была уверена, что двадцать минут — не срок на фоне вечности. Но оказывается, панихида уже началась.
      Морг был крошечный, отдельно стоящее одноэтажное строение. Провожающие не уместились в нем, и небольшой хвост вылезал из дверей.
      Я подошла и скромно остановилась, не пытаясь протиснуться. Передо мной возвышалась молодая брюнетка с распущенными волосами, без шапки, но в дубленке. Девушка была высокая, грудастая, груди — как футбольные мячи. Дубленка — в талию, подчеркивала все это роскошество. Высокий рост спасал положение.
      Она обернулась и посмотрела на меня спокойным карим взором, и я почему-то подумала, что это медсестра из реанимации, которая работала у Денички. Карина. Общий облик был приятным. Иначе, наверное, и не может быть у медсестер из реанимации.
      Постепенно толпа ужалась, как в переполненном автобусе, и я оказалась в зале прощания, если, конечно, это можно назвать залом.
      Гроб стоял в середине, засыпанный цветами. Усопшая была не видна мне, и я дала себе слово: не заглядывать в гроб. Я знала, что мертвое лицо отпечатается в моей памяти навсегда и я ничего не смогу с этим сделать. Так и буду ходить, есть, спать с этим отпечатком. Я не то чтобы боюсь мертвецов. Больше. Я от них цепенею. Нервная система живого не приемлет, отторгает, отмахивается.
      Быть спокойным и участливым с мертвыми может только верующий человек. Или близкий. Я — ни первое, ни второе.
      Деничка увидел меня и быстро, энергично протиснулся. Стал рядом. Пожал мою опущенную руку.
      Выглядел он собранным. Это не значило, что Деничка был целым. Конечно же, разрезанный пополам. Но действующая половина была мужественной и благородной.
      Один за другим выходили люди и говорили прощальное слово.
      Я никого не знала, только догадывалась: родственники, друзья, коллеги. Говорили то, что говорят в подобных случаях: смерть забрала лучшего из нас… Как будто это имеет значение. Как будто худшие имеют меньше права на жизнь. Надя не дожила по крайней мере лет тридцать, преждевременно ушла из такой прекрасной жизни, в которой ее все любили.
      Деничка не мог сосредоточиться на горе. Ему надо было все обеспечить и проследить: и денежные расчеты, и автобус, и прочие житейские мелочи, которые тянет за собой смерть.
      Он постоял возле меня и куда-то испарился.
      Я была душевно признательна ему за то, что прощание происходит искренне и естественно, без наигрыша и театра.
      Потом все задвигались. Надо было пройти мимо гроба. Положить цветы. Я оказалась в текущей людской цепочке и положила в ноги желтые розы, и тут — не выдержала — посмотрела. Лицо — как гипсовая маска, разрисованная ритуальным гримером: тон под загар, аккуратно покрашены губы. Грим подчеркивал отсутствие жизни. Как бы сказал Довлатов: «Мертвее не бывает». Вот во что превращается живое, что «пело и рвалось». На меня дохнуло неотвратимостью.
      Я вышла из морга. Снег вокруг осел и был спрессован в лед. От земли несло холодом. Но солнце светило по-весеннему, было настойчивым и наглым, если можно так сказать про солнце.
      Я подняла лицо к солнцу, чтобы почувствовать себя причастной к теплу, к весне. К жизни. Я стояла, закрыв глаза, и осознавала: надо благодарить Бога за каждый прожитый день, а не предъявлять счет за свои пустые, несбывшиеся надежды. Похороны существуют для того, чтобы остановиться, оглянуться… Встать в конец пути, пусть даже чужого, и оттуда оглянуться.
      Подошел Деничка и сказал, что если у меня есть время и желание, то я могу проводить Надю в крематорий.
      — Ну конечно, — сказала я.
      Я не брошу его в этот день. Такой день у человека бывает раз в жизни. Я подставлю плечо. Тогда его ноша будет не столь тяжелой.
      «Если у тебя есть время»… Деничка деликатен, как всегда. Деликатный человек — тот, который может проникнуть в чужие интересы и поставить их вровень со своими.
      Чем больше я узнавала Деничку, тем больше он мне нравился.
      Я села в похоронный автобус. Скамейки вдоль стен, как в учебном самолете. Гроб — на полу, сдвинут вправо. Автобус походил на маленький прощальный зал. Деничка сел рядом со мной.
      Народу было немного. Лавка напротив — пуста, потому что гроб сдвинут в эту сторону и некуда поставить ноги. Не опустишь ведь ноги на гроб. Единственно удобное место — в углу. Там сидела грудастая брюнетка и смотрела перед собой. Выражение лица у нее было очень хорошее, соответствующее моменту. Она была далеко, в светлой искренней печали. Карий бархат глаз, персиковая нежность кожи. Нос — великоват, но он не мешал. Он был ни при чем. Главное — чистота молодой души, не искореженной жизненным опытом.
      Тронулись. Путь был неблизкий, через всю Москву. Видимо, в близлежащих крематориях все время было занято. Заранее ведь не запишешься.
      Деничка тихо рассказывал мне, когда у Нади появились первые признаки болезни. Мы не виделись с ним пятнадцать лет. И до этого встречались крайне редко. Строго говоря, мы были с ним почти не знакомы, если не считать телефонных звонков. И вместе с тем — никого я не знала и не чувствовала так близко, как этого мужчину-ребенка, осиротевшего и потерянного.
      Деничка сидел в спортивной шапке, натянутой на уши. Точки глаз под линзами очков смотрели одиноко и затравленно. Одинокие точки. Мне хотелось взять его за руку, чтобы перекачать в него немного своей энергии. Но я стеснялась. Не так поймут.
      Деничка тихо рассказывал о первой операции, на которую они с Надей пошли легко и почти с воодушевлением. Казалось, немного мучений — а дальше здоровье и прежняя жизнь. Но через полгода после операции обозначился рецидив и встал вопрос о новой операции. И вот тогда их обоих охватила паника. Голова ведь не ящик, который можно вскрывать раз за разом… Они собрали все силы и пошли на вторую операцию. А потом понадобилась третья… Неизменный вопрос: ЗА ЧТО? И выясняется — ни за что. Такая твоя участь.
      У Денички на щеку выползла одинокая мутная слеза. А Надя с равнодушным мертвым лицом в цветах, как невеста, под крышкой гроба, на холодном полу.
      Мне мысленно захотелось проводить Надю, сдать ее в руки вечности. А потом поехать с Деничкой к нему домой, налить полную ванну горячей воды, раздеть его и усадить в горячую воду. Пусть отмокнет и отогреется. Он будет сидеть долго, пока из него не выйдет его внутренний холод.
      Мы молчали. Каждый думал о своем.
      Деничка наклонился ко мне и тихо сказал:
      — Извини пожалуйста, я должен уделить немного внимания Карине.
      — Ну конечно… — согласилась я.
      Я знаю, что во время высоких приемов хозяин по протоколу уделяет время важным гостям, переходя от одного к другому.
      Деничка решил подойти в Карине, но не знал, как это сделать. Она сидела в противоположном углу за гробом, и попасть к ней можно было только ползком по лавке. Деничка так и сделал. Он обошел гроб со стороны кабины водителя, встал на скамейку коленями и пополз к Карине, передвигаясь на кистях и на коленях. Я с удивлением смотрела, как ловко он переступает руками. Как в мультфильме. Его лицо было приподнято, обращено в сторону Карины и светилось, как люстра Большого театра. Глаза, как казалось, выдвинулись вперед от нетерпения. Счастливый волчонок полз и звенел от внутренней музыки.
      Брат Нади, седой, но крепкий мужик, наклонился ко мне и задал вопрос о разделе имущества. Видимо, знал, что я юрист. Я грамотно и обстоятельно стала отвечать на его вопрос. А Деничка полз. А Надя — под крышкой.
      Наконец Деничка добрался и опустил ноги. В углу было место для ног. Он что-то шептал Карине на ухо. Карина слушала и реагировала только уголками губ.
      Наверное, он шептал ей о том, что они вернутся домой и в четыре руки вымоют полы, чтобы смыть следы чужого страдания и угасания. Карина — молодая и сильная, вымоет полы не шваброй, как это делала бы я, а руками и тяжелой тряпкой, крепко прижимая тряпку к полу.
      Автобус остановился перед крематорием. Крематорий был выполнен из бетона, как все современное строительство. Неподалеку виднелась деревня, и солнце светило по-деревенски — просторно и простодушно. Ему здесь ничего не мешало. Надвигалась весна. Еще одна весна в моей жизни.
      Подкатил второй автобус. Из него стала выходить основная масса провожающих — друзья Нади и Денички, ученые-шестидесятники.
      Поношенные лица, поношенные одежды. На фоне яркого неба и снега они выглядели как кучка человеческого хлама. Но глаза — молодые. Они, наверное, не заметили, что постарели.
      Ко мне приблизилась одна из них, в джинсах. Студентка, пожилой курс.
      — Меня зовут Света, — представилась она. Я ждала отчества, но его не последовало. — Я работаю с Денисом в одной лаборатории.
      У Дениса, между прочим, тоже есть отчество. Ну да ладно.
      — Мы знаем, что Денис разговаривал с вами по телефону…
      Я кивнула. Значит, приходил и докладывал. Делал достоянием общественности.
      — Вы знаете, он просто расцветал после ваших бесед… Он становился совершенно другим… Вы ему очень помогали. Спасибо вам от нас всех.
      — Пожалуйста…
      Мы замолчали. Свете что-то мешало.
      — Извините… — решилась она. — Но вы не могли бы и дальше разговаривать с нашим Денисом?
      Я сделала плавный жест в сторону Карины. Карина стояла в трех шагах, подставив лицо солнцу. Южные люди особенно скучают по теплу.
      Света посмотрела в сторону Карины, подумала и сказала:
      — Это совсем не то…
      — Ну почему же? — спокойно возразила я. — Она может дать гораздо больше.
      — Вы меня не поняли.
      — Поняла.
      Химия и физика. Интеллект — это химия. Химические процессы в мозгу. А тело — физика. Ее груди как тугие шары. Она может родить ему ребенка, и Деничка познает чудо отцовства.
      А поговорить… Подумаешь… Можно и не говорить.
      Подошла наша очередь. Точнее, очередь Нади.
      Зал крематория с высокими потолками, наподобие церковных. Женщина — ритуальный работник, тактично руководила прощанием.
      Света подошла к гробу, наклонилась к уху Нади и стала что-то нашептывать. Что она говорила? Может быть, успокаивала: все проходит хорошо, много цветов и людей, Надя в гробу выглядит замечательно… Может быть, убеждала Надю не волноваться за оставшихся. Денис ухожен и присмотрен. Не пропадет.
      А может быть, Света советовала Наде быть эгоисткой: сбросить все земное, приготовиться к трудностям нового пути и выдержать их.
      Света шептала, шептала, и я видела: лицо Нади становилось светлее, спокойнее, как будто она все слышит и приемлет.
      Света отошла. Створки под гробом раздвинулись, пахнуло жаром.
      Гроб стал медленно опускаться в адскую топку.
      Деничка качнулся, как будто хотел упасть на гроб. Я инстинктивно схватила его за руку. Рука крупно дрожала. Казалось, Деничка был подключен к высокому напряжению. Это и было ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ. Я посмотрела в его лицо. На нем было такое горе, из которого не всплыть.
      Я заразилась его горем и заплакала. Все стояли и плакали по Наде, по Деничке и по себе.

* * *

      Когда я вернулась домой, муж уже спал. Я раздевалась в прихожей и слышала, как он ворочается. Скрип пружин был недовольным, как ворчание…
      Муж повертелся, потом встал. Нарисовался в дверях.
      — Надю похоронили, — объяснила я свой поздний приход.
      Муж промолчал. Причина была уважительной.
      — И чего? — спросил он.
      — Мы думали, ее муж помрет от горя, а он все это время спал с медсестрой.
      — Ну и что? — спокойно отреагировал муж. — Можно умирать от горя и спать с медсестрой. Одно другому не мешает.
      — Мешает, — не согласилась я. — Взаимоисключает.
      Я вспомнила два лица Денички. Одно — возле Карины, светящееся счастьем, другое — у гроба, под высоким напряжением горя. Деничка был подлинным тут и там. Одно другому действительно не мешало, как будто находилось на разных сторонах одной монеты. Денис действительно умирал от горя, но живой в могилу не полезешь, и он спал с медсестрой. Он так выживал. А еще ему нужен был человек, с которым можно было бы все озвучить и осмыслить. И все его преданное окружение заботилось, чтобы у Денички была физика и химия. Можно понять…
      Понять можно, а принять нельзя.
      — Тебе звонили, — сказал муж.
      — Кто?
      — Клиенты. Кто же еще…
      Действительно. Кто же еще? Но ничего, я буду тщательно расследовать каждое дело и восстанавливать справедливость. А из многих маленьких справедливостей складывается одна большая.
      Я скинула с себя всю одежду и отправилась в ванную. Встала под горячую струю. Вода омывала мое поднятое лицо, плечи, руки, стекала к ногам и уходила в маленькое отверстие, в черную дыру. Как в преисподнюю.
      Я грохнулась в постель и заснула еще до того, как голова коснулась подушки. Мне не снилось ничего.
      Я проснулась от запаха кофе. Муж варил кофе. Нездешний аромат плыл к моему лицу. Это был запах Бразилии, кофейных плантаций, испанского языка. У языка — тоже есть свой запах: английский пахнет туманами, финский — молоком, а испанский — кофе. «Из Ливерпульской гавани всегда по четвергам, суда уходят в плаванье к далеким берегам, плывут они в Бразилию, Бразилию, Бразилию, и я хочу в Бразилию к далеким берегам…» Как хорошо эту песню пел Деничка, высоковатым голосом, а Надя вторила низким, а Надька стучала ладонями по столу, а я танцевала — пластично, как кошка, а Ромео с гитарой в обнимку чесал струны в определенном ритме. Это был ритм молодости, надежд на счастье. Казалось, что счастье — вот оно, надо только дотянуться рукой… «Только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина, только Дон и Магдалина ходят по морю туда».

Стрелец

I

      Костя — бывший инженер, а ныне неизвестно кто — родился в декабре под созвездием Стрельца. Люди под этим знаком любят срывать цветы удовольствия и не превращать жизнь в вечную борьбу, как Николай Островский. Стрелец — это не скорпион, который сам себя жалит.
      Костя легко двигался, всегда скользил, если была зима. Разбежится и заскользит. Прыгал, если было лето: подскочит и достанет до высокой ветки, если в лесу.
      И по жизни он тоже вальсировал, если ему это удавалось. Жена досталась красивая, многие хотели, а Костя получил. Сын появился быстро — продолжатель рода, наследник. Правда, наследовать было нечего. Инженер при коммунистах получал позорные копейки. Гримаса социализма…
      Но вот пришла демократия, и Костя оказался на улице. Вообще никаких денег: ни больших, ни маленьких. Ничего. Институт закрылся. Помещение сдали в аренду под мебельный магазин. Понаехали армяне, открыли салон итальянской мебели. Предприимчивая нация.
      Инженеры-конструкторы разбрелись кто куда. Костин друг Валерка Бехтерев сколотил бригаду, стали обивать двери. Закупили дерматин, поролон, гвозди с фигурными шляпками. Ходили по подъездам.
      Косте такая работа была не по душе. Он не любил стоять на месте и тюкать молотком. Ему хотелось движения, смены впечатлений. Костя стал заниматься частным извозом, или, как говорила жена, — выехал на панель.
      Машина у него была всегда, еще со студенчества. И красивая жена ему досталась благодаря машине. И благодаря гитаре. Когда Костя пел, слегка склонив голову, то казался значительнее. Что-то появлялось в нем трагически непонятое, щемящее. Голос у него был теплый, мужской — баритональный тенор. Руки — длинные, пальцы — сильные, смуглые, шея — высокая. Как будто создан для гитары, в обнимку с гитарой, в обнимку с рулем машины, с изысканным красным шарфиком, благоухающий тонким парфюмом. Хотелось закрыть глаза и обнять. Вернее, наоборот: обнять и закрыть глаза.
      Однако теща была постоянно недовольна: то поздно пришел, то мало денег. А чаще — и то и другое.
      Костя мысленно звал тещу «бегемотиха Грета», хотя у нее было другое имя — Анна Александровна.
      Если бы Костя знал, что в нагрузку к жене придется брать эту бегемотиху Грету, никогда бы не женился. Но теща возникла, когда уже было поздно: уже родился ребенок, надо было жить, вести хозяйство.
      Жена — учительница. Учителям тоже не платили, но она все равно шла и работала. Ей нравился процесс даже в отсутствие денежного результата. Она вставала перед классом, на нее были устремлены 30 пар глаз, и она ведала юными душами. Рассказывала про Онегина, какой он был лишний человек в том смысле, что эгоист и бездельник. Такие люди лишние всегда, поскольку ничего не оставляют после себя. А общество здесь ни при чем, лишние люди были, есть и будут во все времена.
      Получалось, что Костя — тоже лишний человек, никуда не стремится, ни за что не хочет отвечать.
      Теща была во многом права — по содержанию, но не по форме. То, что она говорила, — правда. Но КАК она говорила — Косте не нравилось: грубо и громко. Все то же самое можно было бы спеть, а он бы подыграл на гитаре. Было бы весело и поучительно. У тещи плохо с юмором и с умом, поскольку ум и юмор — вещи взаимосвязанные и взаимопроникающие.
      Если бы у Кости спросили, кем он хочет стать, он бы ответил:
      — Наследником престола.
      Не королем, потому что у короля тысяча дел и обязанностей. А именно наследником, как принц Чарльз. Ничего особенно не делать, скакать на лошадях, иметь охотничий домик и встречаться там со взрослой любовницей.
      Однако Костя принцем не был. Его отец — далеко не король, хотя и не последний человек. Когда-то работал торговым представителем в далекой экзотической стране, но проворовался и потерял место. Отца сгубила жадность. Костя не унаследовал этой черты, вернее, этого порока. Он не был жадным, более того — он был очень широким человеком, но ему нечего было дать. И за это его упрекала теща, а уж потом и жена. Жена со временем подпала под влияние своей мамы, и Костя уже не видел разницы между ними. Разговор только про деньги, вернее, про их отсутствие, когда в жизни так много прекрасного: музыка, песни, гитара, люди на заднем сиденье его машины, да мало ли чего… А теща — про комбинезон для ребенка, жена — про зубы: у нее зубы испортились после родов, кальция не хватает. А кальций в кураге, в хурме, в икре, и все опять упирается в деньги.
      Костя мечтал найти мешок с деньгами и решить все проблемы. Навсегда. Тогда он купил бы себе охотничий домик, как принц Чарльз, и жил один, без давления. Завел бы себе любовницу — молодую или зрелую, все равно. Лучше молодую. А теще принес бы деньги в коробке из-под обуви… Лучше из-под телевизора. Интересно, о чем бы она тогда разговаривала…
      Еще он мечтал быть спонсором телевизионной программы «Что? Где? Когда?»… Сидели бы интеллектуалы и угадывали. А Костя — скромно, в черной бабочке за их спиной. А рядом жена с голой спиной и сыночек, расчесанный на пробор, и тоже в бабочке. А все бы видели — какой Костя скромный и положительный, жертвует безвозмездно на золотые мозги. Интеллект — это достояние нации.
      «Хотеть — не вредно» — так говорила жена. Сама она тоже не могла заработать, но почему-то себе в вину это не ставила. Она считала, что зарабатывать должен мужчина, как будто женщины — не люди.
      Третья мечта Кости — свобода и одиночество, что, в сущности, одно и то же.
      Свободу и одиночество Костя обретал в машине. Он ездил по городу, подвозил людей. Никогда не торговался. Когда его спрашивали: «Сколько?» — он отвечал: «Не знаю. На ваше усмотрение». Усмотрение у всех было разное, но на редкость скромное. Костя даже брать стеснялся. Ему ли, гордому Стрельцу, протягивать руку за деньгами.
      Иногда в машину заваливалась веселая компания с гитарой. Костя пел с ними, но не вслух, а внутренне, как Штирлиц. Петь громко и принимать равноценное участие он стеснялся, поскольку шофер — это обслуга. И короткое «шеф» только подчеркивало, что он никакой не «шеф», а наоборот.
      Однажды Костя подъехал к вокзалу, но его тут же погнали, что называется, в шею. У вокзала орудовала своя шоферская мафия, и посторонних не пускали. У шоферов свои пастухи, как сутенеры у проституток. Если бы Костя имел деловые качества, он сам бы мог стать пастухом, иметь серьезные сборы. Но Стрелец — он и есть Стрелец. Быть и иметь. Косте легче было не иметь, чем перекрутить свою сущность.
      Хорошо бы, конечно, иметь и быть. Как Билл Гейтс, который зарабатывал любимым делом. Если бы ему ничего не платили, он все равно занимался бы компьютерами.
      Костя всегда спрашивал адрес и очень не любил, когда отвечали: «Я покажу». Он чувствовал себя марионеткой, которую дергают за нитку: направо, налево… Ему еще не нравилось, когда садились рядом. Казалось, что чужое биополе царапает его кожу. Костя открывал заднюю дверь и сажал на заднее сиденье, которое, кстати, самое безопасное.
      А еще он не любил выслушивать чужие исповеди. Иногда пассажир, чаще женщина, начинал выгружать свою душу и складывать в Костю, как в мусорный пакет. Ему хватало тещи.
      Больше всего Косте нравилось ездить по городу в дождь. Включить музыку — и вперед. Ничего не видно и кажется, что ты — один. Только музыка и движение. Дворники работают, отодвигая воду с ветрового стекла. И этот ритм тоже успокаивает.
      Однажды из дождя выскочил парень, резко открыл дверцу, запрыгнул почти на ходу, сильно хлопнул дверцей и скомандовал:
      — Вперед!
      — Куда? — не понял Костя.
      — Вперед, и очень быстро!
      «Козел», — подумал Костя, хотя парень был похож не на козла, а на филина. Круглое лицо, неподвижные глаза и нос крючком.
      Имели место сразу три нарушения: сел рядом, адреса не назвал и хлопнул дверцей так, будто это броневик, а не жидкая «пятерка».
      — Куда все-таки? — с раздражением спросил Костя, выводя свою «пятерку» с маленькой дорожки на широкую трассу.
      Костя поглядел на парня, но увидел только его затылок. Затылок был широкий и плоский, будто он его отлежал на подушке.
      Филин смотрел на дорогу. Костя заметил, что с ними поравнялся черный джип, опустилось боковое стекло, обозначилось длинное лицо с ржавой растительностью.
      — Уходи, — напряженно скомандовал Филин.
      Его напряжение передалось Косте. Костя рванул машину вперед и помчался, виляя между другими машинами. Джип исчез, потом снова появился, но не справа, а слева. Со стороны Кости.
      Костя вильнул в переулок, нарушая все правила.
      — Ушли, — выдохнул Филин.
      — А теперь куда? — спросил Костя и в это время услышал сухой щелчок. И увидел джип, который не преследовал, а уходил. Это мог быть другой джип. Мало ли сейчас иномарок на московских дорогах.
      Костя хотел выяснить, куда же все-таки ехать. Но Филин заснул, опустив голову на грудь. Закемарил. Костя остановил машину. Его смутила какая-то особенная тишина. Полное отсутствие чужого биополя. Он обошел машину, открыл дверь. Филин сидел в прежней позе. В виске у него темнела круглая бескровная дырка. По лицу ото лба спускалась зеленоватая бледность, какой никогда не бывает у живых.
      — Эй! — позвал Костя. — Ты чего?
      Если бы Филин мог реагировать, он бы сказал: «Меня убили, не видишь, что ли…»
      Костя оторопел. Он видел по телевизору криминальные разборки, но это было на экране, так далеко от его жизни. Где-то в другом мире, как среди рыб. А тут он вдруг сам попал в разборку, в ее эпицентр.
      Что же делать? Естественно, обращаться в милицию. Они знают, что в этих случаях делать.
      Костя поехал со своим страшным грузом, как «черный тюльпан». Он смотрел на дорогу, высматривая милиционера или милицейский пост. Поста не попадалось. У Кости в голове рвались и путались мысли. Сейчас милиция завязана с криминалом, в милиции служит кто угодно. Это тебе не Америка.
      Спросят:
      — Кто убил?
      — Не знаю, — скажет Костя.
      — А как он оказался в твоей машине?
      — Заскочил.
      — Знакомый, значит?
      — Да нет, я его в первый раз вижу.
      — А может, ты сам его убил?
      — Зачем мне его убивать?
      — Вот это мы и проверим…
      Костю задержат. Хорошо, если не побьют. Могут и побить. А могут просто намотать срок. Не захотят искать исполнителей и посадят. Теща будет рада. А жена удивится — каким это образом вальсирующий Костя попал в криминалитет. Туда таких не берут. Там тоже нужны люди с инициативой и криминальным талантом. А гитара, шарфик и парфюм там не проходят.
      Костя свернул и въехал во двор. Остановил машину против жилого подъезда под номером 2. Вытащил Филина и посадил на землю, прислонив спиной к кирпичной стене. Люди найдут, вызовут милицию — все своим путем, только без него. Без Кости.
      Костя вернулся в машину. Перед тем как уехать, бросил последний взгляд на Филина. Он был молодой, немножко полноватый, с лицом спящей турчанки, видимо, походил на мать. У него было спокойное, мирное выражение. Он не страдал перед смертью, скорее всего он ничего не успел почувствовать. Он убегал и продолжал бежать по ту сторону времени.
      У Кости мелькнула мысль: может, его не бросать? А что с ним делать? Привезти домой? То-то теща обрадуется…
      После этого случая Костя долго не мог сесть в машину. Ему казалось: там кто-то есть… Может, душа этого парня плавает бесхозно.
      Дома Костя ничего не сказал. Ему было неприятно об этом помнить, а тем более говорить.
      Однако время шло. Костя постепенно убедил себя в том, что снаряд не падает дважды в одно место. Значит, смерть больше не сядет в его машину…
      Он снова начал ездить. И в один прекрасный день, а если быть точным, то в дождливый октябрьский вечер, в его машину села ЛЮБОВЬ. Потом он совместил эти два обстоятельства в одно, поскольку любовь и смерть являют собой два конца одной палки. Но тогда, в тот вечер, Костя ничего не заподозрил. Просто стройный женский силуэт в коротком черном пальто, просто откинутая легкая рука. Она голосовала.
      Костя мог бы появиться минутой раньше или минутой позже — и он проехал бы мимо своей любви. Но они совпали во времени и пространстве. Костя затормозил машину, ничего не подозревая. Она села грамотно — назад, дверь прихлопнула аккуратно, назвала улицу: Кирочная.
      Костя никак не мог найти эту чертову улицу. Они крутились, возвращались, смотрели в карту, и в конце концов выяснилось, что такой улицы нет вообще. То есть она есть, но в Ленинграде. Она назвала «Кирочная», а надо было улицу Кирова. Они сообразили совместными усилиями.
      Позже она расскажет, что занимается антиквариатом. Скупает старину, реставрирует и продает. Такой вот бизнес. Накануне ездила в Петербург, купила чиппендейл — что это такое, Костя не знал, а переспрашивать постеснялся. Однако догадался, что чиппендейл — на Кирочной. А сейчас нужна была улица Кирова.
      Костя нашел улицу и дом. Она полезла в сумочку, чтобы расплатиться. Косте вдруг стало жаль, что она уйдет. Он предложил подождать.
      Она подумала и спросила:
      — Вы будете сидеть в машине?
      — Естественно.
      — Это может быть долго. Давайте поднимемся вместе.
      Они поднялись вместе. Дверь открыла старуха, похожая на овечку, — кудряшки, очки, вытянутое лицо.
      — Это вы? — спросила Овечка.
      — Да. Это я, Катя…
      Костя услышал ее имя. Оно ей не соответствовало. Катя — это румянец и русская коса. А в ее внешности было что-то от филиппинки: маленькое смуглое личико, прямые черные волосы, кошачьи скулы, невозмутимость, скромность. В ней не было ничего от «деловой женщины», или, как они называются, бизнес-вумен. Отсутствие хватки, агрессии — скорее наоборот. Ее хотелось позвать в дом, покормить, дать подарочек…
      — Это вы? — еще раз переспросила Овечка.
      — Да, да… — кивнула Катя. — Это я вам звонила.
      — А он кто? — Овечка указала глазами на Костю.
      — Я никто, — отозвался Костя, догадавшись, что старуха боится.
      Овечка вгляделась в Костю и поняла, что бояться его не следует. Она предложила раздеться, потом провела в комнату, показала лампу и стол. Лампа была с фарфоровыми фигурками, а стол-бюро — обшарпанный до невозможности.
      Катя и старуха удалились в другую комнату, у них были секреты от Кости. Костя огляделся по сторонам. Вся комната в старине, начиная от люстры, кончая туркменским ковром на полу. На стенах фотографии и гравюры в рамках конца XIX века. Костя как будто окунулся в другое время и понял, что ему там нравится. Там — неторопливость, добротность, красота. Там — все для человека, все во имя человека.
      Костя стал рассматривать фотографии. Мужчины со стрельчатыми усами, женщины — в высоких прическах и белых одеждах. Они тоже любили… Вот именно: они любили, страдали и умерли. Как все. Только страдали больше и умерли раньше.
      Катя и старуха вернулись довольные друг другом. Костя предположил, что Овечка не в курсе цен. Катя ее, конечно, «умыла», но не сильно, а так… слегка. «Умывают» все, на то и бизнес. Но важно не зарываться. Иначе все быстро может кончиться. Быстро и плохо.
      Костя смотрел на Катю — тихую, интеллигентную девочку. У нее все будет долго и хорошо, потому что с ней никто не станет торговаться. Сами все дадут и прибавят сверху.
      Овечка предложила сверху фасолевый суп. Катя и Костя переглянулись, и Овечка поняла, что они голодны.
      Суп оказался душистый, фиолетовый, густой. Костя накидал туда белого хлеба и ел как похлебку. Катя последовала его примеру.
      Много ли человеку надо? Тепло, еда и доброжелательность.
      — Вы муж и жена? — поинтересовалась Овечка.
      — Нет, — ответила Катя. — Мы познакомились час назад.
      — У вас будет роман, — пообещала старуха.
      — Почему вы так решили?
      — У вас столько радостного интереса друг к другу…
      Катя перестала есть и внимательно посмотрела на Костю, как будто примерила. Костя покраснел, хотя делал это редко. Он, как правило, не смущался.
      — Вы похожи на меня молодую, — заметила Овечка.
      — Это хорошо или плохо? — спросила Катя.
      — Это очень хорошо. Я многим испортила жизнь.
      — А это хорошо или плохо? — не поняла Катя.
      — Это нормально.
      — А когда лучше жить — в молодости или теперь? — спросила Катя.
      — И в молодости, и теперь. Дети выросли, никаких обязанностей, никакой зависимости от мужчин. Свобода…
      — Но зависимость — это и есть жизнь, — возразил Костя.
      — Вот и зависьте. От нее.
      Костя снова покраснел. Старуха была молодая. Ей нравилось эпатировать. Ставить людей в неудобное положение.
      — А вы больше ничего не хотите продать? — спросила Катя.
      — У меня есть дача. Там никто не живет.
      — А дети? — напомнил Костя.
      — У них другая дача, в другом месте. Под Сан-Франциско.
      — Но можно сдавать дачу, — предложила Катя.
      — Я не люблю сдавать, — отказалась старуха.
      — Почему?
      — Потому что люди у себя дома никогда не вытирают обувь занавеской. А в гостиницах вытирают.
      — Но там же все равно никто не живет, — напомнила Катя.
      — Там живет моя память. Раньше эта дача была центром жизни: съезжалась большая семья, горел камин, пахло пирогом… Прошлое ушло под воду, как Атлантида…
      — Грустно, — сказала Катя.
      — Так должно быть, — возразила старуха. — Закон жизни. Прошлое уходит и дает дорогу будущему. Суп, который вы съели, через несколько часов превратится в отходы. И вы снова захотите есть.
      Старуха прятала за грубостью жалость к себе, иначе эту жалость пришлось бы обнаружить. Старуха была гордой.
      — А дача далеко? — спросила Катя.
      — Полчаса в один конец. Близкое Подмосковье, — отозвалась старуха.
      В Катином личике ничего не изменилось, но Костя понял, что ей это интересно. Интереснее всего остального.
      — Я дам вам ключи, можете посмотреть…
      Старуха принесла связку ключей и протянула их Косте.
      — Почему мне? — удивился Костя.
      — Но ведь вы же повезете…
      — Он вам нравится? — прямо спросила Катя.
      Старуха ответила не сразу. Она долгим, внимательным взглядом посмотрела на Костю, после этого глубоко кивнула:
      — Да…
      И все рассмеялись. Это почему-то было смешно.
      Катя и Костя вышли на лестницу. Стали спускаться пешком. Костя забежал вперед и перегородил ей дорогу. Они смотрели друг на друга, она — сверху вниз. Он — снизу вверх. У Кати было серьезное личико. Углы губ — немножко вниз, как будто она с тревогой прислушивалась к будущему, а там — ничего хорошего. Все утонет, как Атлантида, — молодость, красота, ожидание счастья, само счастье — все, все…
      Костя приблизил свое лицо и поцеловал ее в угол рта. Сердце замерло, а потом застучало, как будто испугалось. Костя осознал, что не захочет жить без нее. И не будет жить без нее. Как все это раскрутится, он понятия не имел. Это все потом, потом… А сейчас она стояла напротив и смотрела на него сверху вниз.
      В эту ночь Костя бурно и безраздельно любил свою жену. Он понял, что главное в его жизни произошло. Он вытащил счастливый билет. Билет назывался Катя. Чувство не оценивается деньгами, и тем не менее Костя выиграл у жизни миллион. Он миллионер и поэтому был спокоен и щедр. Он любил жену, как будто делился с ней своим счастьем.
      — Тише… — шептала жена. В соседней комнате спали мать и сын, и жена боялась, что они услышат.
      Костя пытался вести себя тише, но от этого еще больше желал жену. И она тоже обнимала его руками и ногами, чтобы стать одним.
      Мать за стеной злобно скрипнула диваном. Дочь любила ее врага, и мать воспринимала это как предательство.
      Договорились, что Катя позвонит сама. Она его найдет.
      Последний разговор был таким:
      — Вы женаты? — спросила Катя.
      — Вовсю… — ответил Костя.
      — А чем вы вообще занимаетесь?
      — Ничем. Живу.
      — Это хорошо, — похвалила Катя. — Я позвоню…
      Костя ждал звонка постоянно. Он предупредил тещу, что ему должны звонить с выгодным предложением. Теща тоже стала ждать звонка. Они превратились в сообщников. Вернувшись с работы, Костя пересекался с тещей взглядом, и она медленно поводила головой. Дескать, нет, не звонили…
      Это свидетельствовало по крайней мере о трех моментах. Первый — Катя замужем, второй — у нее куча дел, и все неотложные. Третий — основной — Костя ей не понравился. Не произвел впечатления.
      «А в самом деле, — прозрел Костя. — Зачем я ей? Вовсю женатый, нищий. Какой с меня толк? Я могу быстро бегать и далеко прыгать, но эти качества хороши при охоте на мамонта. Сегодня мамонтов нет. Хотя ученые пообещали воссоздать. В вечной мерзлоте нашли хорошо сохранившиеся останки. Возьмут клеточку, склонируют и пересадят в слона, вернее, в слониху. Родится мамонт. Он будет живой, но один. И поговорить не с кем».
      Сегодняшние девушки — другие. Это раньше: спел под гитару — и покорил. А Катя — человек действия: поставила задачу — выполнила. В красивый хрупкий футляр заключен четкий, отлаженный инструмент. Не скрипка. Скорее саперная лопата, выполненная Фаберже.
      Костя не набрал козырей, поэтому она не позвонила. Он все понимал, но не мог отделаться от ее желудевых глаз, от опущенных уголков рта, как будто ее обидели. Когда взял ее руку в свою — тут же испугался, что повредит, сломает, — такая хрупкая, нежная была рука, будто птенец в ладони…
      Костя перестал ждать звонка. И тогда она позвонила. Это случилось в десять часов вечера. Когда шел к телефону — знал, что это она. Он собрался задать вопрос, содержащий упрек, но не успел.
      — Завтра едем смотреть дачу, — сказала Катя, — в десять часов утра.
      — Здравствуй, — сказал Костя.
      — Здравствуй, — ответила Катя. — Значит, в десять, возле моего подъезда.
      — Ждать внизу? — уточнил Костя.
      — Лучше поднимись. Квартира двадцать. Четвертый этаж.
      Костя молчал. Он мгновенно все запомнил.
      — Поездка возьмет у тебя два часа.
      Костя принял к сведению.
      — До свидания, — попрощалась Катя и положила трубку. Костя понял, что отношения она складывала деловые. Вызвала машину на два часа. Заплатит по таксе. А какая у нее такса? Скорее всего средняя: не большая и не маленькая.
      Деловые — пожалуйста. Лучше, чем никаких. Костя готов был не показывать ей своих чувств. Он будет любить ее тихо, безмолвно и бескорыстно, только бы ощущать рядом. Только бы видеть, слышать и вдыхать. Как море. Море ведь не любит никого. Но возле него — такое счастье…
      Раньше, в прежней жизни, Костю интересовал результат отношений, конечная стадия. А сейчас был важен только процесс. Он готов был отказаться от результата. Главное, чтобы Катя ничего не поняла. Не увидела, что он влюблен, а значит — зависит. Иначе растопчет. Или выгонит.
      Дверь открыл муж.
      «И она с ним спит?» — поразился Костя. Муж был никакой. Без лица. Сладкая какашка.
      …Позже Катя расскажет, что он преподавал в институте, где она училась, вел курс изобразительного искусства. Он столько знает. И он так говорит… Золотой дождь, а не лекция. Катя им восхищалась. А сейчас он — директор аукциона. Все самое ценное, а значит — самое красивое проходит через его руки. Через его руки протекает связь времен: восемнадцатый век, девятнадцатый век, двадцатый.
      — Он богатый? — спросит Костя.
      — Какая разница? — не ответит Катя. — Я все равно не люблю жить на чужие деньги. У меня должны быть свои…
      Муж открыл дверь и посмотрел на Костю, как на экспонат. И тут же отвернулся. Не оценил.
      — Катя! — крикнул он. — Шофер приехал!
      — Сейчас! — отозвалась Катя. — Пусть внизу подождет…
      Костя успел зацепить взглядом богатую просторную прихожую со стариной и понял, что это — другой мир. Из таких квартир не уходят.
      Костя спустился и захотел уехать. Он не любил чувствовать себя обслугой.
      Включил зажигание, но машина закашляла и не двинулась с места. Пришлось поднять капот и посмотреть, в чем дело. Ни в чем. Просто машина нервничала вместе с Костей.
      Катя спустилась вниз. На ней было голубое пальто-шинель с медными пуговицами.
      Вырядилась, подумал Костя. И тут же себя поправил: почему вырядилась? Просто оделась. У нее хорошие вещи, в отличие от его жены. Это у бедных несколько видов одежды: домашняя, рабочая и выходная. А богатые всегда хорошо одеты.
      Катя молча села. Она была не в курсе Костиных комплексов. Молча протянула ему листок, на котором старуха нарисовала схему. Все действительно оказалось очень просто: прямо и через полчаса направо.
      Въехали в дачный поселок. Как в сказку. Позади серый город, серая дорога. А здесь — желтое и багряное. Дорогие заборы на фундаментах. Но вот — деревянный штакетник, а за ним барская усадьба из толстых бревен с большими террасами.
      — Какая прелесть… — выдохнула Катя. — Дом с мезонином.
      — А что такое мезонин? — спросил Костя.
      — От французского слова «мэзон» — значит дом. А мезонин — маленький домик.
      — Откуда вы знаете?
      — Я закончила искусствоведческий. Но вообще — это знают все.
      — Кроме меня, — уточнил Костя.
      Он больше не хотел нравиться. Более того, он хотел не нравиться. Он — шофер. Работник по найму. Потратит время, возьмет деньги и купит теще новый фланелевый халат. Очень удобная вещь на каждый день.
      Вошли в дом. Его давно не топили, пахло сыростью. Дом был похож на запущенного человека, которого не мыли, не кормили, не любили.
      — Здесь надо сломать все перегородки и сделать одно большое пространство.
      Катя смотрела вокруг себя, но видела не то, что есть, а то, что будет.
      — Старуха не согласится, — сказал Костя.
      — У старухи никто не будет спрашивать. Я куплю и возьму в собственность. А со своей собственностью я могу делать все, что захочу.
      «Саперная лопата», — подумал Костя.
      — Дом ничего не стоит, — размышляла Катя. — Здесь стоят земля и коммуникации.
      — Старуху не надо обманывать, — напомнил Костя.
      — Да что вы пристали с этой старухой?
      Катя воткнула в него свои желудевые глаза. Они долго не отрываясь смотрели друг на друга.
      — Для старухи пятьдесят тысяч долларов — это целое состояние, — продолжала Катя. — Ей этого хватит на десять лет. Не надо будет к детям обращаться за деньгами. Я поняла: она не хочет у детей ничего просить. Для нее просить — нож к горлу. Она очень гордая.
      — А как вы это поняли? — удивился Костя.
      — Я умею видеть.
      Костя понял, что она и его видит насквозь. Как под рентгеном. Вот перед ней стоит красивый Стрелец, который не умеет зарабатывать, но умеет любить. Хочет отдать свое трепетное сердце, бессмертную душу и ЧУВСТВО…Она войдет в море секса, под куполом любви, как под звездным небом. Это тебе не двадцать минут перед сном со «сладкой какашкой».
      Однако Катя — человек действия. Поставила задачу — выполнила. Она купит дачу за пятьдесят тысяч долларов. Вложит еще пятьдесят и продаст за полмиллиона. Чувство — это дым. Протянулось белым облачком и растаяло. А деньги — это реальность. Это свобода и независимость.
      — Я хочу подняться на второй этаж, — сказала Катя.
      — Я пойду вперед, — предложил Костя. Он боялся, что лестница может обвалиться.
      Лестница не обвалилась. Поднялись на второй этаж. Там были две спальни и кабинет. В одной из спален — полукруглое окно. В нем, как картина в раме, — крона желтого каштана. У стены стояла широкая кровать красного дерева. На ней, возможно, спал чеховский дядя Ваня, потом через полстолетия — молодая старуха, а месяц назад — пара бомжей. Ватное одеяло, простеганное из разных кусочков ситца. Плоская подушка в такой же крестьянской наволочке.
      Костя старался не смотреть на это спальное место. Он оцепенел. Смотрел в пол. А Катя смотрела на Костю. Почему бы не войти в море, когда оно рядом? Чему это мешает? Только не долго. Войти и выйти. Сугубо мужской подход к любви.
      Костя смотрел в пол. Он не любил, когда решали за него. Он Стрелец. Он должен пустить стрелу, ранить и завоевать.
      — Сердишься? — спросила она, переходя на ты. Она все понимала и чувствовала. Вряд ли этому учат на искусствоведческом. С этим надо родиться. Все-таки не только саперная лопата, но и скрипка.
      Она положила руки ему на плечи. Благоухающая, как жасминовая ветка. В голубом пальто из кашемира. Она не похожа ни на одну из трех чеховских сестер. А он на кого похож? Не ясно. Таких героев еще не стояло на этой сценической площадке, в этой старинной усадьбе.
      — Перестань, — попросила Катя.
      Что перестать? Сопротивляться? Полностью подчиниться ее воле. Пусть заглатывает, жует и переваривает. Пусть.
      Костя хотел что-то сказать, но не мог пошевелить языком. Во рту пересохло. Язык стал шерстяной, как валенок.
      Они легли не раздеваясь. Костя звенел от страсти, как серебряный колокол, в который ударили. И вдруг, в самый неподходящий или, наоборот, в самый подходящий момент, он услышал внизу шаги. Шаги и голоса.
      Костя замер как соляной столб. А Катя легко поднялась с дивана, застегнула свои медные пуговицы и сбежала вниз по лестнице.
      Вернулась довольно быстро.
      — Это соседи, — сообщила она. — Увидели, что дверь открыта, пришли проверить. Они следят, чтобы не залезли бомжи.
      — Заботятся, — похвалил Костя.
      — О себе, — уточнила Катя. — Если дом подожгут, то и соседи сгорят. Огонь перекинется по деревьям.
      Катя скинула пальто и легла. Замерла в ожидании блаженства. Но Костя уже ничего не мог. Как будто ударили палкой по нервам. Все, что звенело, — упало, и казалось — безвозвратно. Так будет всегда. Вот так становятся импотентами: удар по нервам в минуту наивысшего напряжения.
      Он сошел с тахты. У него было растерянное лицо. Ему было не до Кати и вообще ни до чего.
      Он стоял и застегивал пуговицы на рубашке, затягивал пояс.
      Катя подошла, молча. Обняла. Ничего не говорила. Просто стояла, и все. Косте хотелось, чтобы так было всегда. В любом контексте, но рядом с ней. Пусть опозоренным, испуганным — но рядом. Однако он знал, что надо отстраниться, отойти и валить в свою жизнь.
      Костя отодвинулся и сбежал вниз по лестнице. Катя не побежала следом. Зачем? Она спокойно еще раз обошла весь второй этаж. Потом спустилась и обошла комнаты внизу, заглянула в кладовку.
      — Помнишь, как говорила Васса Железнова: «Наше — это ничье. МОЕ».
      — Когда это она так говорила? — спросил Костя, будто Васса Железнова была их общей знакомой.
      — Когда корабль спускали на воду, — напомнила Катя.
      Костя никогда не читал этот роман. Из Горького он знал только «Песню о Буревестнике».
      Катя тщательно заперла входную дверь. Подергала для верности.
      Сели в машину.
      Катя забыла об их близости, думала только о даче.
      — Если фундамент состоятельный, можно будет поставить сверху третий этаж. Это увеличит продажную стоимость.
      — Зачем тебе столько денег? — удивился Костя.
      — Денег много не бывает.
      — Но ты хочешь больше, чем можешь потратить.
      — Я хочу открыть издательство, — созналась Катя. — Выпускать альбомы современного искусства. Сейчас тоже есть свои Рембрандты. Но они все по частным коллекциям. Их надо собрать.
      — Возьми деньги у мужа.
      — Он не даст. Это очень дорогие альбомы. Там особенная мелованная бумага, ее в Финляндии надо заказывать. И полиграфия…
      — Твой муж жадный?
      — Мой муж умеет считать. Он говорит, что я на этих журналах прогорю. Очень большая себестоимость. Их никто не будет покупать, и кончится тем, что они будут штабелями лежать у нас в гараже.
      — Он, наверное, прав…
      Катя смотрела перед собой.
      — Если считать результатом деньги, то он прав. Но деньги — это только деньги. Хочется, чтобы ОСТАЛОСЬ.
      — Рожай детей. Они останутся.
      — Это самое простое. Все рожают, и куры, и коровы. А вот издательство…
      Машина выбежала из дачного поселка. Кончилось золотое и багряное. Впереди были серая дорога и серый город.
      — Выходи за меня замуж, — вдруг сказал Костя. Он сначала сказал, а потом услышал себя. Но было уже поздно.
      — Что? — переспросила Катя, хотя прекрасно расслышала.
      — Замуж. За меня. Ты, — раздельно повторил Костя.
      — Интересно… — проговорила Катя. — Я своего мужа дожимала пять лет. Он упирался. А ты сделал мне предложение на второй день.
      — Я тебя люблю. Мне не надо проверять свои чувства. Я хочу, чтобы мы не расставались.
      — У тебя есть где жить? — поинтересовалась Катя.
      — Нет.
      — А на что жить?
      — Нет.
      — Значит, ты рассчитываешь на мои деньги и на мою территорию. Так и скажи: женись на мне. Это будет точнее.
      Катя издевалась. Она издевалась над ЧУВСТВОМ. Территория чувства — сердце. Значит, она издевалась и над сердцем, и над душой. И только потому, что у нее были деньги, которые она добывала, обманывая старух.
      Костя понял, что он не захочет ее больше видеть. Цинизм — вот что течет по ее жилам и сосудам. Она вся пропитана цинизмом, как селедка солью. Сейчас он довезет ее до подъезда, возьмет деньги, заедет на базар, купит хурму, курагу и привезет домой. Он наполнит дом витаминами. А весь остальной мир с его грандиозными планами — его не касается. В своем доме — он МУЖ, опора и добытчик. И так будет всегда.
      Машина выехала на набережную.
      — Сердишься? — спросила Катя. Она играла с ним, как кошка с мышью: отдаляла, потом приближала.
      Но в этот раз она заигралась. Костя отодвинулся слишком далеко, на недосягаемое расстояние. Он самоустранился.
      Машина остановилась возле подъезда. Катя полезла в сумку.
      — Не надо, — отказался Костя. Он понял, что не возьмет у нее денег. И она тоже поняла, что он не возьмет.
      — Я позвоню, — коротко пообещала Катя. Она была уверена в себе.
      Костя не ответил. Он тоже был уверен в себе. Он мог опуститься на колени перед женщиной, но лечь на землю, как подстилка, он не мог и не хотел.
      Катя вышла из машины и пошагала на свою территорию со своим кошельком.
      Костя рванул своего железного коня. Куда? В остаток дня. Катя права. Но и он — тоже прав. Жизнь прекрасна сама по себе, а деньги и комфорт — это декорация. Как бантик на собаке.

* * *

      Ночью они с женой любили друг друга. Чтобы ни происходило в жизни Кости, перед сном он неизменно припадал к жене, как к реке. Но в этот раз он пил без жажды. И чем нежнее обнимала его жена, тем большую пустоту ощущал он в душе. Пустоту и отчаяние. «И это — все? — думал он. — Все и навсегда… Ужас…»
      Она позвонила на другой день. Ночью.
      — Приезжай немедленно. Поднимись.
      — А который час, ты знаешь? — трезво спросил Костя.
      Но в трубке уже пульсировал отбой. Катя раздавала приказы и не представляла себе, что ее можно ослушаться.
      — Кто это? — сонно спросила жена.
      — Валерка Бехтерев. Ногу сломал.
      Жена знала Валерку.
      — О Боже… — посочувствовала жена.
      Через полчаса Костя стоял в Катиной спальне.
      Позже Катя скажет, что эта спальня из Зимнего дворца, принадлежала вдовствующей императрице, матери Николая. Но это позже… А сейчас им обоим было не до истории…
      Катины подушки источали тончайший запах ее волос.
      — Он не вернется? — спросил Костя.
      — Он уехал два часа назад. Сейчас взлетает его самолет.
      — А вдруг не взлетит?
      Костя чувствовал себя преступником, вломившимся в сердце семьи. Кате тоже было не по себе. Она никогда не приглашала любовников на супружеское ложе, и даже не могла себе представить, что способна на такое, но оказалось — способна.
      Костя отметил, что у него стучало сердце, он задыхался, как от кислородной недостаточности. Так бывает высоко в горах, когда воздух разряжен.
      Он ушел от Кати под утро и был рад, оказавшись вне ее дома. Все-таки он был скован невидимым присутствием ее мужа. И все время казалось, что он вернется.
      Через неделю они с Катей уехали на Кипр. Костя одолжил деньги у Валерки Бехтерева. Пообещал вернуть через полгода. Как он будет возвращать, Костя не знал. Главное — одолжить. А там будет видно…
      Хороший это остров или не особенно, он так и не понял, потому что они с Катей не выходили из номера. Они любили друг друга двадцать четыре часа в сутки, делая перерыв на сон и на еду. Катя пила сухое кипрское вино и ела фрукты, как Суламифь, которая изнемогала от любви… Но где-то к вечеру просыпался зверский аппетит, и они выходили в ресторан под открытым небом. Музыка, близость моря, стейк с кровью, а впереди ночь любви. Так не бывает…
      Костя не выдержал и сознался, что любит.
      — За что? — спросила Катя.
      — Разве любят за что-то? — удивился Костя.
      — Конечно.
      Костя подумал и сказал:
      — За то, что ты всякая-разная…
      — У тебя есть слух к жизни, — сказала Катя. — Как музыкальный слух. Знаешь, как называются бесслухие? Гудки. Вот и в жизни бывают гудки. Все монотонно и одинаково.
      — Но может быть, гудки умеют что-то другое?
      — Возглавлять оценочную комиссию. Разбираться в живописи. Я хочу, чтобы во мне разбирались, в моей душе и в остальных местах…
      Играла музыка. Танцевали пары. Одна пара очень хорошо танцевала, особенно парень. Он был в шляпе и в длинном шарфе. Катя застряла на нем глазами.
      Костя встал и пошел танцевать. Один. Постепенно ему уступали площадку. Всем хотелось смотреть.
      В студенчестве Костя участвовал в пародийном ансамбле, объездил с ним полстраны. Чтобы станцевать пародию, надо знать танец. Костя знал. Двигался, как Майкл Джексон. Когда музыка кончилась, ему хлопали, требовали еще. Но «еще» — было бы лишним. В искусстве главное — чувство меры.
      Когда он вернулся к столику, Катя смотрела на него блестящими глазами.
      — Может, ты еще петь можешь? — спросила Катя.
      — Могу, — серьезно ответил Костя. — А что?
      Он мог все: петь, танцевать, любить, готовить пельмени. У него был музыкальный слух и слух к жизни. Он не мог одного: зарабатывать деньги. Но этот недостаток перечеркивал все его достоинства.
      Ранним утром Катя проснулась и решила выйти на балкон — позагорать. Но Костя спал, и она не хотела шуметь, тревожить его сон. Однако все-таки очень хотелось выйти голой под утреннее солнце. Она стала отодвигать жалюзи по миллиметру, стараясь не издавать ни единого звука. А Костя не спал. Смотрел из-под приспущенных век, как она стоит голая и совершенная, отодвигает жалюзи, как мышка. Именно в эту минуту он понял, что любит. Сказал давно, а понял сейчас. И именно сейчас осознал, что это не страсть, а любовь. Страсть проходит, как температура. А любовь — нет. Хроническое состояние. Он не сможет вернуться в прежнюю жизнь без Кати. Он всегда будет вальсировать с ней под музыку любви. И даже если она будет злая — он будет кружить ее злую, вырывающуюся и смеяться над ней. Когда любовь — это всегда весело, даже если грустно. Всегда хорошо, даже если плохо.
      А когда нет любви — становится уныло, хочется выть. А под вой — это уже не вальс. Совсем другой танец.
      Все тайное становится явным. Жена случайно встретила Валерку Бехтерева, узнала про деньги в долг. Связала долг с отсутствием мужа. Отсутствие связала с южным загаром. Остальное Костя рассказал сам. Жена собрала чемодан и выгнала. Последнее слово было, естественно, за тещей. Но он сказал ей: «Меня оправдывает чувство». После чего за ним была захлопнута дверь, а Костя стал спускаться с лестницы пешком.
      Костя оказался на улице, в прямом и переносном смысле этого слова. Ему было негде ночевать.
      Звонить Кате он не хотел. Это не по-мужски — перекладывать на женщину свои проблемы. Отправился к Валерке Бехтереву. Валерка был холост и жил один.
      — Ты что, дурак? — спросил Валерка, доставая из холодильника водку.
      — Почему? — не понял Костя.
      — Знаешь, как трудно найти порядочную жену? А ты взял и сам бросил.
      — Я полюбил, — объяснил Костя.
      — Ну и что? И люби на здоровье. А жену зачем бросать?
      Валерка нарезал сыр и колбасу. «Жлобская еда», — подумал Костя. На Кипре он привык к свежим дарам моря: устрицам, креветкам. Колбаса казалась ему несвежей, пахнущей кошачьей мочой. Костя стал есть хлеб.
      — Ты чего как в тюрьме? — спросил Валерка. Он сидел за столом, высокий и сильный. Физический труд закалил его. Валерка разлил водку по стаканам.
      — Разве ты пьешь? — удивился Костя.
      — А у нас без этого нельзя, — объяснил Валерка. — Вся бригада пьет. Без этого за стол не садятся. А я что, в стороне? Они не будут меня уважать. А что за бригадир без уважения коллектива…
      Валерка профессионально опрокинул стакан.
      — Ты стал типичный пролетариат, — заметил Костя.
      — А какая разница? Интеллигент, пролетарий… Одно и то же. Просто книжек больше прочитали.
      — Значит, не одно и то же.
      Костя поселился у Валерки.
      На ночь Валерка вытаскивал для Кости раскладушку. Ночью, когда Костя вставал по нужде, Валерка поднимал голову и спрашивал:
      — Ты куда?
      Потом поднимался и шел за Костей следом, будто контролировал. Если Костя хотел пить и сворачивал на кухню, то Валерка шел следом на кухню. Костя не мог понять, в чем дело, а потом догадался: Валерка где-то прячет деньги. У него тайник, и он боится, что Костя обнаружит и, конечно же, украдет.
      Утром Валерка, отправляясь на работу, собирал «тормозок» — так называлась еда, которую рабочие брали с собой. Костя подозревал, что название происходит от слова «термос», но «термосок» произносить неудобно и как-то непонятно. Поэтому — «тормозок». Удобно, хотя и бессмысленно. Валерка складывал в пакет вареную в мундире картошку, вареные яйца, неизменную колбасу, хлеб. Валерка тратил минимум на питание, экономил деньги и складывал их в тайник. До лучших времен. Как учили коммунисты, во имя светлого будущего. Но почему настоящее должно быть темнее будущего — непонятно.
      Костя подъехал к Катиному дому на Бережковской набережной. Шел дождь. Люди горбились, как пингвины. А еще совсем недавно были море, солнце и любовь.
      Костя остановил машину, поднялся на четвертый этаж, позвонил в квартиру двадцать.
      Открыла Катя. Она была в синем атласном халате с японскими иероглифами.
      — А я тебя потеряла, — сказала она. — Проходи.
      — Ты одна? — проверил Костя.
      — Одна. Но это не важно.
      — Важно, — сказал Костя и обнял ее сразу в прихожей. Ладони скользили по шелку, как по Катиной коже. — Родная… — выдохнул он, хотя это было не его слово. Он никогда им не пользовался.
      — А я тебе звоню, мне отвечают: он здесь больше не живет…
      — Это правда, — подтвердил Костя. — Я ушел…
      — Куда?
      — Не знаю.
      Катя отстранилась. Смотрела исподлобья.
      — Из-за меня?
      — Из-за нас, — поправил Костя.
      Прошли на кухню. Костя заметил, что над плитой и мойкой — сине-белые изразцы. Должно быть, тоже из дворца.
      Катя стала кормить кроликом, тушенным в сметане. На тарелке лежали две ноги.
      — Кролик… — удивился Костя. — Я его двадцать лет не ел.
      — Самое диетическое мясо.
      — А зачем ты отдала все ноги?
      — Почему все? Только две…
      — А всего их сколько?
      — Четыре, по-моему…
      — Ну да… Это у кур две, — сообразил Костя.
      Он стал есть, молча, умело отделяя мясо от кости. Было понятно, что они думали не о кролике, а о том, что делать дальше. Если Костя ушел, сделал ход, — значит ответный ход за Катей. Она тоже должна совершить поступок. Уйти от мужа. Но куда? Из таких квартир не уходят в шалаш, даже с милым.
      — Эта квартира чья, твоя или мужа? — спросил Костя.
      — Общая. А что?
      — Так… Все-таки кролика жалко. Кур не жалко, они глупые.
      Костя забрасывал проблему словами. Но Катя поняла ход его мысли.
      — Я поговорю со старухой, — сказала она. — Поживешь на даче. Я скажу ей, что ты будешь сторожем. Платить не надо.
      — Кому платить? — не понял Костя.
      — Ты ничего не платишь за аренду, а она — за твою работу.
      — За какую работу?
      — Сторожа.
      — Но я не буду сторожем.
      — Если ты там живешь, то это происходит автоматически.
      Костя смотрел на Катю.
      — Понял? — проверила она.
      Теперь Катя забрасывала словами проблему: при чем тут старуха, сторож, платить… Дело в том, что Катя не хочет делать ответный ход. Она хочет оставить все как есть. В ее жизни ничего не меняется. Просто появляется любовник, живущий на природе. Секс плюс свежий воздух.
      Свободный любовник потребует время. Времени у Кати нет.
      — Если хочешь, я возьму тебя на работу, — предложила она.
      — Куда?
      — Шофером. На фирму. Бензин наш. Зарплата — пятьсот долларов.
      — Это много или мало? — спросил Костя.
      — Столько получает президент.
      — Президент фирмы?
      — Президент страны.
      — Что я буду возить?
      — Меня.
      Таким образом Катя совмещала время, работу, любовь и семью.
      — Ты согласен? — Катя посмотрела ему в глаза.
      Согласен ли он иметь статус обслуги?
      — Я согласен. А сколько получает президент фирмы?
      — Гораздо больше, — неопределенно ответила Катя.
      — Больше, чем президент страны?
      — Зачем тебе считать чужие деньги? Считай свои.
      Костя уже посчитал, что при такой зарплате он легко отдаст долг Валерке Бехтереву и сможет помочь семье.
      — Я согласен, — повторил Костя и принялся за кролика. Он согласился бы и на меньшее.
      Катя села напротив, стала смотреть, как он ест. В этот момент она его любила. Она понимала, что он — ЕЕ, она может обрести его в собственность. МОЕ.
      — Красота — это симметрия, — задумчиво проговорила Катя.
      Это значило, что она находила Костю красивым.
      — Что ты больше хочешь: любовь или богатство? — поинтересовался он.
      — Все.
      — Ну а все-таки… Если выбирать.
      — А зачем выбирать? — удивилась Катя. — Любовь и богатство — это единственное, что никогда не надоедает.
      Она сидела перед ним немножко бледная, молодая и хрупкая. Он подумал: «В самом деле, зачем выбирать… Пусть у нее будет все, и я среди всего».
      Фирма «Антиквар» располагалась в двухэтажном здании. Там были выставочные залы с картинами, бар с барменом, запасники типа кладовок. На втором этаже — просторные рабочие кабинеты и Катин риэлтерский отсек. Служащие — в основном женщины, сдержанные, по-западному улыбчивые.
      «Сладкая какашка» мелькнул пару раз, куда-то торопился. Кстати, у него было имя: Александр. Не Саша и не Шура. А именно — Александр.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5