Надежда Филипповна поморщилась, но сказать ничего не успела. Антон Сергеевич круто остановился против нее:
– Вы знаете, что это ваш будущий начальник?
Надежда Филипповна посмотрела на него с недоумением.
– Я имею в виду Софью Терентьевну, – уточнил Антон Сергеевич.
– То есть…
– А с чего бы, вы думали, после курсов повышения квалификации в Москве муж Софьи Терентьевны, работник роно, отпустил ее сюда?.. Мне же под шестьдесят – пенсионный возраст! Завуч наш то и дело болеет да и вообще не претендент… Ясно теперь кое-что?
– Теперь ясно… – медленно проговорила Надежда Филипповна.
– А почему именно к нам она, сюда, а не в другую школу?.. У нас будущее! – по слогам выговорил Антон Сергеевич. – Да еще какое! – Он показал рукой в сторону горы Долгой. – Вот то-то, дорогая моя Надежда Филипповна. И коль можете, учитывайте это.
* * *
Жизнь Софьи Терентьевны оказалась надломленной из-за слепой веры в мужчин – в то, что они действительно мужественны, энергичны, возвышенны в своих помыслах. Во всяком случае, она-то могла связать свою жизнь только с таким из них.
Она была красива и знала это с детских лет. Она была красива и обаятельна одновременно, а это редкостное сочетание двух качеств, как правило, не уживающихся, даже исключающих друг друга в женской внешности.
Однако юная Софа не превратила свою красоту в разменную купюру: она очень берегла себя. Начитавшись Жорж Санд и Стивенсона, коими волею случая оказалась полна библиотека матери, она поверила в единственное назначение женщины – быть женой, быть любимой, все остальное должно было зависеть в будущем от того, кто придет, чтобы выбрать ее.
О собственных чувствах Софа не думала при этом – важно, чтобы ее любили…
Однако неудачное замужество принесло Софье Терентьевне только разочарование.
Рыцари нашего двадцатого века мало походили на героев Жорж Санд и слишком медленно, слишком нерешительно восходили по ступеням популярности, достатка, власти…
Софья Терентьевна не собиралась топтаться вместе с ними.
Но ошиблась еще раз.
Она встретила своего теперешнего мужа на областном совещании учителей. Работал он заместителем заведующего роно в одном из отдаленных райцентров и внешне даже понравился ей. Ничем особенным, правда, не выделялся, но держал себя с достоинством и производил впечатление интеллигентного человека, с будущим. Его заметки печатала иногда «Учительская газета», а на совещании было сказано немало лестных слов по поводу его только что вышедшей брошюры «Опыт преподавания литературы в пятых – седьмых классах сельской школы». Говорили, что это тема его будущей диссертации.
Без всяких колебаний оставила Софья Терентьевна город и, как раньше, устроилась работать на полставки, чтобы, сохраняя педагогический стаж, целиком посвятить себя, свою еще не увядшую красоту и свои способности жены будущему ученому…
История первого замужества повторилась в ухудшенном варианте. Очень скоро Софья Терентьевна обнаружила, что и новый супруг ее – фигура весьма блеклая даже в районном масштабе. Весь авторитет его держался на мнимой диссертации. Он был из тех людей, которые всю жизнь умудряются делать вид, будто нечто открывают, и с годами даже сами начинают верить в это «нечто», но открытие так и остается за семью замками, отчасти из-за лени, а в основном – из-за ограниченных способностей…
И с опозданием в два десятка лет Софья Терентьевна поняла наконец, что ничего в жизни не добьется, если не будет значить хоть что-то сама по себе, как личность… Она испугалась, что потеряно столько времени, и лихорадочно, с необдуманностью обреченного принялась наверстывать все то, что наверстать в жизни, наверное, невозможно.
Во-первых, она произвела революцию в семье. И однажды супруг узнал, что теперь он будет готовить завтрак, он должен поторопиться к обеду, чтобы разогреть его, он обязан подумать о чистоте в квартире – это Софья Терентьевна уладила без труда. И окунулась в жизнь школы.
Это было столь неожиданно для ее коллег, что некоторое время они недоумевали, а спустя какой-то период уже готовы были восстать. Софья Терентьевна спешила, ибо она потеряла напрасно слишком много лет, и стремилась утвердить себя как можно быстрей, как можно основательнее, любыми средствами.
Недавно молчаливая и безразличная к тому, чем живет школа, Софья Терентьевна вдруг стала выступать на каждом собрании, при каждом удобном случае; оказалось, что у нее тысяча своих обоснованных и проверенных жизнью взглядов на педагогику, на воспитание, на руководство школой. И одних она обвиняла в панибратстве с учениками, других – в идеологической незрелости, третьих – в администрировании… Словом, когда возник вопрос, кого направить в Москву на курсы повышения квалификации, собрание учителей единодушно утвердило кандидатуру Софьи Терентьевны. (Кстати, в ее кожаной, на «молниях» сумочке к этому времени уже хранилась рукопись: «Опыт преподавания физики в седьмых – десятых классах сельской школы».)
* * *
Дядя Митя тосковал. Мрачно вспоминал прежние годы, когда ничто его особо не мучило. И, с одной стороны, был рад за себя, прежнего, а с другой – не мог понять, как он жил тогда, ни о ком не заботясь, никого не высматривая, как теперь… В общем, дяде Мите недоставало Ксаны.
Два дня назад он воспользовался случаем побывать в районе. Захватил все, какие у него были, деньги и несколько часов изучал ассортимент двух промтоварных магазинов. Сначала продавцы ворчали на него, потом, когда выяснили, что усатый папаша выбирает для дочери подарок не какой подешевле, а какой получше, приняли самое энергичное участие в его хлопотах и, наверное, впервые убедились, что, когда речь заходит о выборе того, что «получше», они бессильны. Наконец заведующая райунивермагом, девчушка лет двадцати, что-то вспомнив, бросилась искать своего кладовщика, привела его из дому и под единодушное одобрение продавцов выложила на прилавок совершенно волшебное пальто: желтое, с меховым воротником в пятнах и с такой же отделкой по низу. А вдобавок теплые румынские ботинки. Растроганному дяде Мите впервые в жизни захотелось дать кому-нибудь магарыч, но, глядя в сияющее лицо заврайунивермагом, он не решился.
Два дня пальто и румынки, все в той же магазинной упаковке, лежали у него дома, а как отдать их, дядя Митя не знал.
Наконец догадался выяснить у вахтера Иван Иваныча, в какой смене работает Сана, и, дождавшись нужного часа и захватив покупки, решительно направился к домикам.
Он вошел без стука. Прикрыл дверь за собой.
– Здравствуй, Ксанка…
– Здравствуй, дядя Митя. – Ксана была рада ему и, по привычке теребя косу, остановилась посреди комнаты.
Дядя Митя кашлянул, глянул в угол, хотел подергать себя за ус, но руки его были заняты. Повернулся, чтобы куда-нибудь сунуть эти несчастные покупки, шагнул вперед и, перегнувшись, чмокнул Ксану в затылок (надо же, впервые в жизни поцеловал – и то, видать, не как следует). Но Ксана тоже ткнулась носом куда-то в ключицу ему, и дядя Митя окончательно смешался.
– Чего ты, дядя Митя? – не поняла Ксана.
– Чего – чего?
– Хмурый такой!
– Да вот… – не глядя на нее, объяснил дядя Митя. – Принес тебе тут… – И, водрузив покупки на стол, принялся деловито развязывать шпагаты, которыми они были опутаны. Ох, как не умел дядя Митя делать подарки! Тетрадку раз дарил… Ну, это плевое дело. А тут по-взаправдашнему… – Примерь-ка вот… – Он встряхнул пальто. – Меховое вроде. Барс или тигр… – мрачно сказал он о воротнике.
– Дядь Мить… – Ксана даже чуть отстранилась, испуганная. – Дядь Мить! – умоляюще повторила она, прижав к губам ладошку.
Ее растерянность вернула дяде Мите всегдашнее самообладание.
– Чего еще? А ну… – Одной рукой небрежно повернул Ксану и набросил пальто на ее плечи. – Вдевай рукава. Эка невидаль… пальто. Подумаешь!
Пальто будто шилось на Ксану. И такая она стала в нем непохожая на себя, разрумяненная, с влажными (не понять – испуганными или счастливыми) глазами.
«Красавица, и только!» – определил дядя Митя без преувеличения.
– Зачем ты, дядя Митя, дорогое такое?! – укоризненно спросила Ксана, держась за отвороты и явно не желая расставаться с обновой.
– Никакое не дорогое. Ерунда все… – проворчал дядя Митя.
– Вовсе не ерунда! Ой, спасибо… – виновато и радостно поблагодарила Ксана.
– Не за что.
Ксана изогнулась, чтобы глянуть на себя сзади.
– И где ты разыскал такое?
– Ерунда! – повторил дядя Митя. А про себя, разворачивая ботинки, поклялся, что найдет заведующую и – пусть она даже сопротивляется – отблагодарит ее.
Опыт преподносить подарки теперь был у него, и теплые румынки он подал Ксане с легким сердцем.
– Еще вот, к зиме.
Но для Ксаны это оказалось уже слишком. Румынки она, дабы не расстраивать дядю Митю, надела и даже повернулась кругом, прошлась, чтобы он от удовольствия подергал себя за ус… Но представила, чем обернутся ей эти покупки, и радость ее улетучилась.
– Тепло будет! – подытожил свои наблюдения дядя Митя. – Я боялся, маловаты окажутся, – кивнул он на ботинки.
Соврал, потому что знал, какой номер обуви носит Ксана.
– Спасибо, дядя Митя, – повторила Ксана, медленно расстегивая пуговицы пальто. – Я еще никогда не видела такого…
Дядя Митя не уловил перемены в ее голосе, махнул рукой.
– Говорю, ерунда! Заладила: спасибо… – И сдвинул брови, будто рассердился. – Лучше расскажи, как там у тебя: школа, прочее…
– Хорошо, дядь Мить! – Ксана улыбнулась.
– Это первое. Учиться – ты, Ксанка, учись. А я тебя не оставлю.
– Я знаю, дядя Митя… – опустив голову, проговорила Ксана.
– Вот и ладно. Это главное. Вот и хорошо.
Про Димку он спросить не отважился. Но, используя собственные возможности, он уже навел кое-какие справки о нем и убедился, что доверять парню можно.
Минут пять еще поболтали о всякой всячине.
Ушел дядя Митя очень довольный собой, почти счастливый.
А Ксана, проводив его до крыльца, аккуратно уложила пальто на материну кровать, чтобы сразу бросалось в глаза, поставила рядышком, на полу, румынки и больше не притрагивалась к ним до возвращения матери.
Вечернее солнце над Мельничным прудом светило мягко и выжидающе. Димка впервые вышел на рыбалку, и еще не знал, что так светит вечернее солнце всем рыбакам на земле, рыбакам да охотникам.
Валерка сидел, почти касаясь подбородком колен. Мыслей, что кружат в его большой голове, не угадать. И чтобы очистить свою совесть перед другом, Димка признался:
– Я вчера в лесу был…
Он думал, Валерка спросит о чем-нибудь: когда был, зачем, или: один – не один, тогда Димка сказал бы ему, что в лесу был вместе с Ксаной. Но Валерка заговорил о другом:
– Дядя Василий, что книги мне возит, рассказывал недавно: километров двести отсюда есть озеро – большущее! – а посредине островок. Вот бы на следующее лето взять удочки, хлеба побольше и на месяц или два – туда! Книги взять… А? Давай? Брезенту достанем на палатку, спичек запасем, кастрюлек разных… Ксанку бы еще взять – ее не отпустят… Давай? – повторил Валерка.
И, глядя на отражение зари в воде, Димка почувствовал необыкновенную легкость на душе, словно бы что-то хорошее-хорошее – не свершилось уже, но свершается – долгое, а потому вдвойне радостное. И гладь воды под неярким солнцем, и вкрадчивый шорох камышей, и ожидание – все это объединилось в одном не изведанном ранее чувстве наслаждения…
Нынешнее лето оказалось у него сплошь из открытий – так многое случалось впервые. Как будто ничего и не было раньше – как будто все начиналось только теперь.
Ксана стояла у двери в свою комнату, когда пришла с работы мать.
Пришла, по обыкновению, усталая и раздраженная. Одной рукой медленно стянула с головы платок и, когда хотела бросить его на кровать, увидела пальто. Выпрямилась. Перевела взгляд на ботинки возле ножки кровати, снова на пальто. Скулы ее заострились.
– Откуда?
– Дядя Митя принес.
– И часто вы видитесь, когда меня дома нет?
– Сегодня первый раз… – сказала Ксана.
– Может, к нему уйти собираешься? – Голос матери напрягался от слова к слову. – Может, он и сводничает тебя? С кем стояла запрошлый раз?.. И не впервой, слышу! Заглядываться начала? – Сбросив на ходу жакетку, мать прошлась по комнате вдоль противоположной стены, как бы выдерживая максимальное расстояние между собой и дочерью. – Одна так позаглядывалась в Холмогорах, теперь и взвыла бы, да толку что! – Остановилась напротив, страдальчески стиснув зубы. – Гляди у меня! Слышишь?! – Нервным движением выхватила заколку, и коса, туго развернувшись, упала ей на спину. – Что молчишь? Ну!..
Без короны, которую образовывала на голове коса, мать всегда делалась какой-то неестественной, будто маленькой.
«Гляди! Гляди у меня!» – это Ксана слышала всю свою сознательную жизнь, лет с пяти, и потому давно не реагировала на предостережения.
– Зачем он притащил это?! – Мать схватила пальто, крутнула его перед собой. – Ишь! Может, заневестилась, потому и одеть решил? Говори! – выкрикнула она. – Слышишь?! Язык проглотила?
И оттого, что Ксана молчала, мать разнервничалась еще сильней.
– Ишь… подарочек… Ишь! – приговаривала она, то выворачивая пальто шелковой подкладкой наружу, то перехватывая в руке меховую отделку воротника, рукавов. – Хоть под венец!.. Подарочек!.. Доченьке!.. Любимой!.. Где уж нам!.. – Чем больше говорила мать, тем больше распаляла себя.
Ксана почти наверное знала, чем все кончится. И минут через пять, когда, не выдержав, мать разразилась слезами («Живите! Я мешать не буду! Живите без меня!»), и немного погодя, когда она швырнула пальто Ксане («На! Радуйся!»), – та была почти готова к этому.
Стукнув пуговицами, желтое пальто скользнуло по полу и, заметая воротником «под барса» плетеные коврики, задержалось у ног Ксаны.
Ксана глянула на него и, не тронув, ушла в свою комнату. Легла на кровать. Она всегда так делала в ожидании, пока мать успокоится… Успокоится или устанет.
«Ясно! Где Сане на такое пальто разориться! Сана жадная! Она всё в чулок деньги!.. А им проще! Надо? Пожалуйста!..»
Потом она тихонько заплачет над своей долей, а Ксана поднимется и сядет к окну, за которым далеко, невидимый в ночи, притаился лес и, если в комнате не зажигать лампочку, яркие мигают звезды. Или будет просматривать гербарий. Вчерашние листья она заложила в толстую книгу по домоводству, но они еще не высохли.
Дубовый лист, что сорвала она в воскресенье на стволе дерева, оказался нежного светло-зеленого цвета. Наверное, из-за того, что не видел солнца. Но точно такой же цвет бывает у листьев весной, когда уже лопнули почки, но деревья стоят еще полуголые, прозрачные и легкие, с тонюсенькими штрихами ветвей на фоне голубого неба.
Димку окликнули возле дома: «Шахтер!» Он узнал голос своего соседа Виктора Малышева по прозвищу Хорек. Тихо бренчала в темноте гитара.
– Сейчас! – отозвался Димка, спеша передать улов матери.
Хорек за что-то был осужден на полтора года, недавно вернулся и нигде не работал, поджидая мобилизации в армию. По вечерам возле дома его частенько собиралась компания, пели грустные песни, выпивали. Однажды уговаривали выпить Димку, он отказался.
Дожди и осенние ветры на время загнали Хорька в дом. Теперь он опять восседал на завалинке.
– Любишь гитару?..
Димка кивнул, усаживаясь на кирпичах напротив.
– Значит, с душой парень, – объяснил Хорек сам себе. – А которые ни черта не смыслят, – презираю. Пианины, фигины… Вот друг-товарищ!.. – Он стукнул кулаком по донышку гитары, как по барабану, и взял несколько пробных аккордов. – Чего бы тебе такое, а?..
Это было в горах под Алданом.
Он безумно меня обожал..
Пел Хорек прочувствованно, с надрывом в голосе.
За глаза называл он голубкой,
А при встречах гражданкою звал..
Димка не вникал в содержание песни. Но голос Хорька звучал грустно, потерянно, и от этого словно бы еще теплее становилось на душе у Димки.
Над таким маленьким кусочком вселенной, где по одну сторону горизонта лес, по другую – поселок Шахты, ночь опрокинула громадный купол неба. И казалось Димке, что и он, Димка, и пахучая земля под ним – лишь какая-то частица в необъятности Он и все видимое им на земле должно быть незыблемым, вечным. Как небо и звезды… Кто-то рассыпал горстку их в пруду, где сосновый парк, и такие же яркие они, как над головой, такие же не похожие одна на другую, такие же загадочные…
Лицо Хорька – белым пятном на фоне стены. И белые руки движутся по темной гитаре…
– Нет… – Он оборвал песню. – Без вина что за веселье? Тоска одна… – И вдруг заорал, разгоняя теплую торжественность ночи: – «Зануда Манька, что ты задаешься!..»
– Димка! – позвал от крыльца отец. – Иди уху есть!
Всего-то несколько раз встретились Ксана и Димка, но Ритка заметила это. В воскресенье она случайно встретила Симку Долеву и разоткровенничалась. (Неуклюжая толстушка Долева была столь же простодушной, как и любопытной: рассказать ей что-нибудь – значило рассказать всем.)
Ритка пригласила ее вместе пойти на танцы. А когда Симка удивилась, почему та не с Ксаной, Ритка, будто невзначай, заметила:
– Ей теперь без меня есть с кем ходить! – И махнула рукой.
– С кем? – насторожилась Долева.
– А!.. – Ритка сморщилась, передернула плечами. – Есть тут новенькие… – И затараторила: – Подружки, подружки… Это я дурочка! Я ей честно все, а она тихонечко, сама по себе.
– Какие новенькие? – испугалась Долева. Даже руками всплеснула.
Ритка, уводя разговор в сторону, быстро заговорила о чем-то другом, но слушок по школе поплыл, что встречаются Ксана и Димка, что дружат…
Именно в эти дни произошло чрезвычайное для всех трех поселков событие: прорвало дамбу…
Глава третья
Из трех ермолаевских прудов самый красивый был у дамбы. Расположенный между Холмогорами и Ермолаевкой, в стороне от жилья, он лежал в густых камышах, всегда задумчивый, безмолвный, темно-синий, если глядеть на его поверхность, и черный в глубине.
Налетный ветер глох в упругих камышах и редко-редко неуверенным прикосновением трогал поверхность воды. Словно мгновенная озабоченность набегала на ровное чело пруда. Но сглаживались морщины, и опять он безмолвствовал, отрешенный, в неразгаданной мудрости покоя…
Камыши, замыкаемые дамбой, окружали его с трех сторон. А по дамбе в два ряда росли дивные липы. Их ветви склонялись почти до воды, а кроны смыкались над головой, и надо было однажды прийти сюда летней ночью, нетерпеливым, молодым, чтобы, встревоженно затаив дыхание, поверить, что именно вот этой дорожкой, по дамбе, сегодня или завтра придет к вам ОНА: беззаботная, радостная… тихая и настороженная… Только когда она белым силуэтом появится в конце аллеи, вы не бегите навстречу. Надо стоять и ждать, потому что это самое необыкновенное, когда к тебе идут… Многое из всего, что бывает потом, забывается, навсегда остается только то, что было впервые.
Дожди, что прошли над поселком Шахты, над Холмогорами, над Ермолаевкой, не иссякли, а, должно быть, уплыли куда-то за горизонт, в верховья речки, и, вестники будущих ненастий, полоскали холодными струями поля и выгоны каких-то других деревень, других поселков. Но за три солнечных дня, которые установились в окрестностях Долгой сразу после дождя, речка не только не вошла в свое русло, но еще более разлилась, подтопив прибрежный тальник и старые поймы, а на четвертый день разом вспухла от шального наката воды с верховий и переполнила опять замутившиеся пруды, обрушилась водопадом через единственный шлюз в дамбе, закружила по течению своих рукавов сушняк, щепу, опавшие листья.
В прежние годы за шлюзом присматривал сельсовет, и каждую весну холмогорские плотники пятью-шестью прочными досками подновляли желоб водостока и тяжелый деревянный щит, который при необходимости поднимался или опускался, чтобы сохранить постоянный уровень воды у дамбы.
Год или два назад земли, что окружали поселок Шахты, были переданы строителям, согласно планам которых между Ермолаевкой и Холмогорами должна была пролечь шоссейная дорога к облцентру.
И покинутый заботами пруд, словно угадав свою обреченность, нарушил вековое безмолвие: сначала перевалил через шлюз, потом угрюмым напором сорвал деревянный щит и, буйствуя в ярости умирания, устремился на неизведанный простор за дамбой.
Случилось это около шести вечера.
Димка подумал, что где-нибудь авария или пожар, когда увидел бегущих со всех концов поселка мальчишек и услышал крики.
Но крики были радостными, веселыми. И общее ликование, захватив Димку, понесло его по склону Долгой горы вниз, к дамбе…
Народу здесь было уже много: мальчишки теснились на деревьях и в аллее, а некоторые, выбрав местечко поудобней, размещались на склоне горы, откуда, как из амфитеатра, было удобнее наблюдать общую картину разбушевавшейся стихии. И у всех было то особое настроение, какое бывает на пожарах, когда ущерб еще не подсчитан, а жертв нет.
Димка пробрался на дамбу и то бегал в один конец аллеи, то в другой, то взбирался на дерево, чтобы полюбоваться водопадом сверху.
Примерно через час поток воды начал заметно ослабевать, и в зарослях камыша обнажились первые болотистые отмели.
Мальчишками овладела новая страсть. Завязывая на ходу кто рубаху, кто брюки, кто майку, они устремились на отмели, где в лужицах, между кочковатыми зарослями ила, осоки, разлагающихся водорослей билась рыба. Димка, чтобы раздеться, нырнул в кусты ивняка на склоне дамбы… и чуть не налетел на Ксану.
Под укрытием плакучих ветвей разглядеть ее сверху было невозможно, тогда как отсюда просматривался весь бывший пруд, и то, как возятся по колена в тине мальчишки, и как уходит вода.
Что-то в затаившейся фигуре Ксаны сразу показалось Димке незнакомым. Но, весь еще под влиянием радостного возбуждения, он, чтобы обратить на себя ее внимание, так как появился незаметно, из-за спины, тронул Ксану за локоть:
– Ты чего здесь?..
Она испугалась. Потом, когда увидела, что это Димка, будто тень набежала на ее лицо, и глаза сделались отчужденными.
– Чего ты, Ксана?.. – осторожно повторил Димка.
Она отвернулась.
Охота промышлять сразу пропала у Димки. Никакой вины он за собой не знал. И в растерянности повторил еще раз:
– Чего ты…
– Ничего, – тихо, уже без неприязни ответила Ксана. Потом добавила: – Жалко мне, вот и все.
Будто пелена упала с глаз Димки: он вспомнил медленные машины с цистернами, радостный, призывный крик по утрам: «Вода!», и как бьют живительные струи в ярких солнечных брызгах, и как светлеют при этом усталые лица женщин…
Вода! Теперь, замутненная, уходила она из-под ног широким потоком, и где-то на Мельничном пруду спешно прорывают новый водосток, открывают «на полную» все шлюзы у маслозавода, чтобы спустить ее дальше… И загниют обезвоженные камыши, где прятались в перелет неторопливые, чуткие кряквы, а потом, наверное, высохнут и деревья, поднятые высоко на дамбу.
– Я думал, ты на меня рассердилась, – сказал Димка.
– Вовсе не на тебя. Мне пруд жалко, – сказала Ксана. А Димке вдруг стало жалко ее, потому что все она жалела: и лес и пруд… Он осторожно тронул ее за руку:
– Давай сядем…
Они отошли чуть влево, где был невысокий черный пенек, и сели рядом.
– Я сюда часто ходила. Когда в лес, а когда сюда, – объяснила Ксана, словно бы отвечая на незаданный Димкин вопрос.
– Чудачка ты, – сказал Димка. – Если так за все переживать…
– А ты не переживаешь? – спросила она.
– Ну, не так… Я же недавно здесь. Может, не привык.
– Конечно, – упрекнула Ксана. – Будешь все время ездить – и нигде ни к чему не привыкнешь.
– А я больше не буду ездить, – неожиданно заявил Димка.
Ксана оторвала кусочек изъеденной жучками коры от пня.
– Учиться поедешь.
– А может, не поеду… Может, работать пойду, – сказал Димка.
Ксана покосилась на него.
И вот, когда их взгляды встретились, что-то случилось между ними. Потому что разгозор сразу прервался, и они просидели допоздна, немножко напряженные, немножко встревоженные из-за того, что оба не могли понять, что такое случилось.
Пруд на глазах у них умер, обнажив свое ничуть не таинственное, даже слишком грязное дно. Лишь у противоположного края дамбы, возле шлюза, осталась узенькая полоска воды, где, очевидно, в незапамятные времена и текла своим природным путем речка.
Народу было еще много на пруду. Но стихия умерла, и уже ни криков, ни веселого говора: с головы до пят в грязи и водорослях, все по-деловому торопливо выхватывали из образовавшегося болота карасей, красноперок покрупнее и, наполнив рубаху или сумку, мешок, бежали домой, чтобы успеть вернуться к дамбе с новой, более вместительной тарой, пока не опустились на землю сумерки.
– А знаешь, сумерки вовсе не опускаются… – вдруг невесело сказала Ксана. – Они, наоборот, поднимаются от земли. От самого низу…
Димка поглядел на траву под кустами. Сумерки просачивались между корнями деревьев и медленно растекались по траве. Только потом они запутаются в листве над головой, заволокут небо. Раньше Димка никогда не замечал этого.
– Мне пора, – куда-то в сторону сказала Ксана. Блеклое солнце повисло в ветвях липы, и ветви ее горели.
– Пойдем завтра на поляну? – спросил Димка.
Ксана встала.
– Мама завтра во вторую… – Потеребив косу, бросила ее за спину. – Только ты скажешь, чтоб Валерка тоже… Ладно?
Димка проводил ее до тропинки, что вела к домикам.
А над прудом еще много дней потом нестерпимо пахло рыбой.
По очереди: туда и обратно – Валерка, туда и обратно – Димка, гоняли по просеке на велосипеде. Ксана, подложив на раму Валеркин пиджак, прокатилась два раза с Валеркой, два раза с Димкой.
Много ли, мало ли правды в том, что худа без добра не бывает, но пусть недавний дождь загнал всех почти на три дня в дома, под крыши, пусть из-за него погиб накануне таинственный пруд у дамбы, – и лес, и степь, что вдоль опушки, и случайные лужайки среди колючего вереска будто заново омолодились после дождя. Высокие травы и прижолкли, и словно поредели, но от земли, у их корней, поднялась новая ярко-зеленая поросль; а деревья, отряхнув самые слабые, самые нежизнестойкие листья, лишь отдали осени первую, не слишком щедрую дань и, в избытке напоенные влагой, под еще жарким солнцем стали приветливей, радостней, ярче.
Грунт в колеях старой, заброшенной просеки за несколько суток после дождя просох, затвердел, и, когда Димка ехал с Ксаной во второй раз, он так разогнал машину, что на повороте едва не врезался в дерево, и не соскочил, а скорее слетел на землю, подхватывая одной рукой велосипед, другой – Ксану. Испугался он при этом, пожалуй, больше, чем она.
– Ну вот! – сказала Ксана. – Я так и знала, что обязательно уронишь меня! Говорила?
– Но ведь не упали? – оправдался Димка.
Ксана засмеялась.
– Ты не упал, а я упала на тебя. – И отказалась возвращаться к Валерке на велосипеде. Пришлось уговаривать.
Но поехали теперь до того медленно, что Ксана опять тихонько засмеялась и глянула на Димку почему-то красная от смущения.
– Испугался?
– А если бы спрыгнуть не успел? – вопросом на вопрос, не признаваясь и не отрицая, ответил Димка.
– Ну и пусть! – сказала Ксана. – Что я, не падала никогда? Я раз даже с крыши падала!
– Ну тебя! – сказал Димка и нажал на педали.
Велосипед оставили и занялись пополнением Ксаниного гербария. Причем Димка, узнав систему, по которой она классифицирует свои находки, решил совместить полезное с приятным, и, в то время как Валерка и Ксана выискивали разные корешки внизу, он взбирался на деревья, чтобы сорвать два-три листочка с самой верхушки дерева.
В собственном представлении Димка был какой-то несобранной личностью. Ему понятны были и Валеркины мечты о красивой, по-книжному правильной жизни, и вот эта девчоночья кропотливость Ксаны, что помогала ей собирать гербарий, у которого нет границ, ее бережность по отношению к окружающим мелочам, но Димке при этом необходимы были и смена впечатлений, движение – потому, наверное, он уходил с головой то в одно дело, то в другое. Хотя всегда завидовал чужому постоянству.
Страсть к движению едва не подвела его на этот раз.
Он уже сорвал несколько листьев с маковки длинной, гибкой осины и бросил их вниз, когда вниманием его завладело соседнее дерево. Его вершина казалась такой близкой, что стоило качнуться разок…
– Тебе осиновые листья еще нужны? – поинтересовался Димка.
– Смотря какие, – ответила Ксана. – Потом выберу: они же обрезаны все по-разному.
Получив какое-то обоснование своему замыслу, Димка качнулся раз, другой, третий… И услышал сначала негодующее: «Что ты делаешь?!» Потом одновременно треск и вскрик: «А-ай!»
О возможных последствиях треска он не успел подумать, ибо уже раскачивался на другой осине. Но торжествовать ему не пришлось.
Валерка, тот хоть неуверенно улыбался в ответ на его выходку, Ксана не улыбалась совсем, и глаза ее были холодными. Димка еще на дамбе заметил, что есть у нее такой взгляд – неожиданный и нехороший: всегда открытые, спокойные глаза ее становятся вдруг будто изо льда… Или как стекло. Наверное, в каждом человеке можно и хорошее и плохое найти, но, когда на тебя смотрят так, сам в себе одно плохое видишь. И становится не до веселья.
– Сейчас же слезай, – негромко проговорила Ксана.