«В те времена она еще не думала о биографии Пушкина, – рассказывает А. Борман. – А может быть, в какой-то мере семья Философовых подтолкнула ее написать работу о Пушкине. Кажется, еще при жизни А. П. Философовой она была в их имении Богдановском в Псковской губернии, недалеко от пушкинского Михайловского. В гостиной Богдановского был маленький ломберный столик, внутри ящика которого Пушкин нацарапал свои инициалы. Мама с волнением их обнаружила». Добавим от себя, что Пушкин не раз посещал своего соседа, отставного чиновника 14-го класса и предводителя Новоржевского уездного дворянства Дмитрия Николаевича Философова, хотя этим бывала недовольна хозяйка, старосветская помещица, видевшая в госте опасного «картежника» и страшившаяся его дурного влияния на мужа (отсюда и ломберный столик, за которым засиживались игроки, и нацарапанные Пушкиным инициалы).
Мысль о Пушкине сопровождала Тыркову даже в разгар ее политической деятельности, когда, например, размышляя о «просвещенном дворянстве» своего времени, она невольно проводила аналогию с любимым поэтом, который как бы становился мерой всего в жизни: «Но и среди просвещенных дворян были такие, которые гордились заслугами своего сословия. Они, так же, как и Пушкин, помнили, какое место занимали их предки в развитии Российской Державы» («На путях к свободе»).
В самые тяжелые дни, уже после большевистского переворота, утратив веру в либеральные идеалы, она обращается к имени Пушкина: «Я презираю социалистов и вижу бессилие, ошибки, неподвижность своих друзей. Россия должна выдвинуть какие-то совершенно новые силы или погибнуть. Или нет уж ей спасения? Ведь глубоко, глубоко вошел яд безвластия, безгосударственности и самочинности. Чем его вытравить и можно ли? Хочу думать только о Пушкине. Если Россия возродится, он ей нужен. Если нет – пусть книга о нем будет могильным памятником, пусть она говорит о том, какие возможности были в русской культуре, что похоронили «товарищи».
«В те времена, – комментирует это признание А. Борман, – мама еще не говорила нам о своих планах писать книгу о Пушкине, но когда я был в декабре 1917 года вместе с ней в Москве, то она ходила в Румянцевский музей и читала пушкинские рукописи. Возвращаясь к нам, она рассказывала, как успокаивает чтение этих рукописей».
Несмотря на напряженную общественную деятельность, светские заботы (Гарольд Вильямc получил в эту пору престижный пост иностранного редактора газеты «Таймс»), писание политических статей для эмигрантских изданий, семейные хлопоты, Тыркова-Вильямс, можно сказать, самозабвенно отдается любимой теме. Аркадий Борман, живший тогда в Берлине, а затем в Париже, по ее письмам следил за этой подвижнической работой прямо-таки в кипении отвлекающих Ариадну Владимировну дел.
18 июня 1925 года:
«Я выпью чай и примусь за Пушкина. Когда молишься за меня, не забывай просить у Бога – «Дай ей кончить Пушкина». У меня спокойная неделя без гостей, только толпа царскосельских лицеистов кругом».
7 июля:
«У меня сегодня битком набитый день».
Это значит, что ей мешали работать над книгой.
4 декабря:
«Я с усилием, корявыми словами и мыслями возвращаюсь к Пушкину. Меня сбил последний налет на Париж».
А. Борман комментирует: «Она ездила в Париж по какому-то срочному общественному делу».
10 декабря:
«Идем завтракать с генералом Пулем. Надеюсь, что это последний завтрак, пока не выпущу Пушкина из Лицея».
(Генерал Пуль одно время командовал английскими войсками на Архангельском фронте.)
10 мая 1926 года Тыркова-Вильямс и ее муж завтракали с итальянским послом.
«Эти выезды, – писала Ариадна Владимировна сыну, – отрывают меня от рабочего расписания. Я их сейчас не люблю <…> Надо притянуть свои мозги к Пушкину, хотя через час опять уходить на заседание Красного Креста, где авось вытяну для русских детей в Варне несколько десятков фунтов».
9 ноября:
«Я наконец вчера, только вчера вернулась к Пушкину. <…> А сегодня Китай занял все мое внимание и время. Но ведь и Китай дело важное. Надо и его переварить».
18 ноября:
«Я в музей хожу с упоением, похожим на запой. Это не надолго. У меня, как у пьяного дьячка, все уже прочитано, только не написано, а написать, до смерти, хочется».
27 января 1927 года:
«Пишу тебе на кипе своих бумажек. Иногда прихожу в отчаяние. Взвалила на себя самые тяжелые тяжести. А справлюсь ли? Одно дело читать, выбирать, даже думать. Совсем другое дело из всего этого построить книгу, ясную и которую захочется прочитать. Ну, делать нечего, побреду дальше».
13 февраля:
«Я отбилась эти дни от Пушкина. Надо опять браться за свои листки. Но богословы внесли в мою жизнь суетливость».
Из Парижа приезжали друзья – русские богословы.
19 апреля 1927 года Тыркова-Вильямс пишет сыну в Париж из Наухейма, где она проходила курс лечения:
«Для меня биография Пушкина и школа, и откровение, и отдых, и неиссякаемый запас русского духа. Я подумала о ней в январе 1918 года, в минуты беспросветной тоски, отчаяния. Много лет с тех пор прошло, мало я еще успела сделать. Но если справлюсь, то верю, что это будет настоящее «белое дело». Источник веры в Россию. Я крепко это воспринимаю, но сумею ли передать? Оттого так ревниво и отгораживаюсь от другой работы».
23 июня:
«Ты спрашиваешь о Пушкине. Я писала. Потом остановилась. Рылась, опять пишу. Сейчас сложила листки, чтобы поговорить с тобой. Все равно не успею до обеда собрать мысли, а главное их сократить. Это о Марии Раевской. Так много об этом пустяков написано. Надо их все забыть и остаться только с Пушкиным и с ней».
13 октября:
«Брожу по Бессарабии, только не с цыганами, а с их певцом. Смутно мечтаю о сроках. Так хотела бы в октябре сдать в переписку, а в ноябре в печать».
5 апреля 1928 года:
«Меня очень радует, что вы с Соней читаете с удовольствием моего Пушкина. Я ведь тоже пишу его с удовольствием и мукой».
16 апреля:
«Мне было очень приятно читать твои похвалы лицейской главе. Я непременно сокращу, но когда все напишу. Над беснующимся Пушкиным я много повозилась. Очень трудно было строить. Надеюсь, что следующие главы пойдут по этому образцу. А то при всем моем упрямстве очень тяжело столько раз переделывать».
4 сентября:
«Стол завален. Мысли тоже. Все в книге. Четвертую часть посылаю в пятницу, надеюсь, что последнюю – в середине будущей недели. Гар[ольд] Вас[ильевич] хвалит. Значит, он и корректор уже на моей стороне. Но так как я в своем лондонском уединении почему-то накопила политических врагов, то жду, что книгу поднимут на дыбу».
5 ноября:
«Посылаю тебе пятую часть. Это конец первого тома <…> Устала. Дочитала себя до конца, и вдруг нашел ошеломляющий страх, да разве так можно кончить. Гар[ольд] Вас[ильевич] уверяет, что должно. Он в общем доволен. А у меня мозги исчерпаны до последнего предела. Ничего дописывать не в состоянии, кроме, конечно, предисловия».
Когда работа над первым томом «Жизни Пушкина» была завершена, Ариадну Владимировну постигло тяжелое горе: после скоротечной болезни 18 ноября 1928 года скончался ее любимый муж. Казалось, от этого удара она не придет в себя. Через тридцать лет Аркадий Борман нашел в ее бумагах запечатанное письмо, адресованное детям и друзьям. Оно содержало просьбу в случае сумасшествия Ариадны Владимировны перевезти ее во Францию.
В духовном выздоровлении помог Пушкин. Уже в начале 1929 года Тыркова-Вильямс заканчивает предисловие к книге, где говорит: «Мне было очень трудно писать о Пушкине. И очень радостно. Ощутить, впитать в себя очарование, излучающееся от гениальной личности, великая радость. И если читатель разделит ее со мной, моя работа не пропадет даром». Тогда же появляется и второй эпиграф: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим» (Пушкин). Какая поучительная мысль – и особенно для русского либерализма! Однако продолжать работу над биографией Пушкина Тыркова-Вильямс не может. Она принимает решение написать книгу о своем покойном муже.
Работа над «Жизнью Пушкина» была прервана на несколько лет.
В эту пору из-под пера Ариадны Владимировны (параллельно с биографией Гарольда Вильямса) выходят политические и литературные статьи, а также страницы мемуаров для рижской газеты «Сегодня», берлинского «Руля», парижского «Возрождения». По-прежнему много сил отдает она общественной и благотворительной деятельности. Только в ноябре 1935 года наконец появляется по-английски книга о ее муже – «Щедрый собеседник». Теперь она готова вернуться к пушкинской теме. В марте следующего года Тыркова-Вильямc сообщает близкому приятелю и замечательному прозаику Ивану Созонтовичу Лукашу: «Ныряю в Пушкина. Знаете ли вы, что через него идет просветление русского лика, затемненного чадом марксистских искушений». Ей идет шестьдесят седьмой год, и она торопится.
Тогда же она пишет сыну Аркадию:
«Я крякнулась на пушкинские угодья и чувствую, что меня это захватывает». «Крякнуться на угодья», «крякнуться на покос, в лес», – комментирует А. Борман, – это язык наших новгородских крестьян. Мама любила его образность и иногда даже всерьез употребляла красочные выражения новгородских баб».
30 сентября 1936 года сыну:
«Была утром в церкви. Думала о том, как мы плыли на лодке к обедне, всегда опаздывали. Просторно катилась река жизни. Ну, делать нечего, надо уметь и по ущельям пробираться. Мой Пушкин все еще где-то в глубокой теснине Дарьяла. Сейчас за него принимаюсь».
27 января 1937 года:
«Сейчас стрелка моей жизни повернулась на сто лет назад. Я в гостях то у Зинаиды Волконской, то у Вяземских, то у Олениных. Хорошее общество, но описывать их нелегко. Не хочется думать о своих хозяйственных делах, так как надо еще женить Пушкина, и я стараюсь думать о его хозяйственных делах, а не о своих».
К 100-летию со дня гибели поэта во многом благодаря усилиям Тырковой-Вильямс в Лондоне был учрежден Пушкинский комитет, и 10 февраля прошло торжественное заседание. Вскоре после этого Ариадна Владимировна завершает работу над вторым томом «Жизни Пушкина». 29 марта она пишет сыну:
«Ну, вот, мой друг, вчера опустили тело Алек[сандра] Сер[геевича] в могилу, около которой стояло несколько крепостных, Александр Тургенев и жандарм. Я знаю, какое нужно еще усилие, чтобы и окончить и оформить все. Поэтому у меня нет чувства, что дорога пройдена».
Дорога оказалась куда длиннее, чем предполагала Тыркова-Вильямc: издать второй том удалось только в 1948 году.
В декабре 1939 года, когда уже полыхала вторая мировая война, Ариадна Владимировна приезжает из Англии с рукописью второго тома «Жизни Пушкина» к сыну Аркадию в Медон под Парижем. Она предполагала через несколько месяцев вернуться в Лондон, но обстоятельства сложились иначе. В мае 1940 года началось вторжение гитлеровских войск во Францию. Большую часть военного времени Борманы и Тыркова-Вильямc провели в Гренобле, на юго-востоке страны, в обстановке нужды, холода, недоедания. После освобождения города американцами вся семья собралась к лету 1945 года в Версале. Под Парижем Ариадна Владимировна прожила шесть лет, работая над воспоминаниями, после чего перебралась с сыном в США.
И в преклонные годы Тыркова-Вильямс сохраняла светлый ум, ясность позиции, острое перо, только все глубже проникаясь христианским православным мироощущением. Когда историк и общественный деятель С. П. Мельгунов начал выпускать в Париже свои «тетради», то в одной из них, озаглавленной «За Россию», Ариадна Владимировна напечатала статью, носившую характерное название: «По-Божески». Она писала:
«В основу всей преобразовательной работы должно лечь возрождение и раскрепощение духовных народных сил. Исполнителей надо искать среди тех, кто хочет и умеет жить по-Божески. Я верю, что, несмотря на все усилия большевиков дехристианизировать Россию, таких людей там много. Верю, что близится время, когда все народы, населяющие нашу Родину, получат долгожданную возможность жить по-человечески, жить по-Божески».
Впрочем, это стремление жить по-Божески возникло в ее душе давно. И им мерила она не только собственную биографию, но и биографию своего великого героя. Еще в 1933 году Тыркова-Вильямс писала сыну: «Я давно думала о Пушкине и о св. Серафиме, и было горько, что ходили они по земле одновременно и не встретились. Особенно за Пушкина горько. При его умении проникать в чужую душу он прямо впитал бы в себя новый свет».
Теперь ее настольная книга – один из томов отцов церкви «Добротолюбие», ее движущая сила – любовь. Ибо, как сказал блаженный Диодох, епископ Фотики, «духовным созерцанием, братие, да предводительствуют вера, надежда и любовь – и наипаче любовь; ибо те (две – вера и надежда) научают только презирать видимые блага, а любовь самую душу чрез добродетели сочетовает с Богом, умным чувством постигая Невидимого». Происходит оцерковление жизни Тырковой-Вильямс. «Без всяких страданий, – писал А. Борман, – она скончалась на моих руках 12 января 1962 года».
Возвращаясь к книге «Жизнь Пушкина», мы можем с полным правом утверждать, что это венец творчества и дело всей жизни Ариадны Владимировны Тырковой-Вильямс. Написанная раскованно и свободно, великолепным живым языком, эта книга обращена ко всем, кому дорог Пушкин, дорога родная словесность, дорога Россия.
Критика очень доброжелательно откликнулась на появление этой замечательной биографии. «Солидный труд г-жи А. Тырковой-Вильямс «Жизнь Пушкина», – отмечалось в белградской газете «Новое время», – принадлежит к числу выдающихся по добросовестности исследований, любви к предмету и тщательности научной обработки. Это <…> прекрасное художественное, научное воскресение перед нами нашей национальной гордости, поэта и человека – Пушкина». Правда, эмигрантские специалисты пушкиноведения – от Владислава Ходасевича до Модеста Гофмана – промолчали, «не заметив» книги, думаю, из-за несколько высокомерного отношения к «популярному» труду. Но был в этом и оттенок зависти, конечно, неосознанный. Еще бы! Ведь народную книгу о Пушкине удалось написать не поэту-книжнику или ученому-библиографу, но просто мудрой русской женщине, которая не чуралась учиться русскому языку у «новгородских баб» (как Пушкин – у московских просвирен).
«Веселое имя Пушкин», – сказал Блок. Веселый талант Тырковой-Вильямс позволяет ей как бы интимно приблизить к читателю, без вульгаризации и дешевой сенсационности, глубинное содержание личности и творчества Пушкина. Добавим: и этим выразить себя, свои сокровенные начала. Но не о том ли писал и сам Пушкин:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
(На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.)
ОЛЕГ МИХАЙЛОВ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга о жизни Пушкина не потребовала бы предисловия, если бы она писалась в России. Но мне пришлось писать ее в Лондоне, вдали от русских книгохранилищ, и у читателей может возникнуть недоумение, даже сомнение, откуда я могла достать материалы.
Я нашла их в двух местах, в Британском музее и в Лондонской библиотеке (London Library). В первом – главным образом издания прошлого века, во второй – не только основные издания по Пушкину – сочинения Вяземского, Остафьевский архив и т. д., но и самые новейшие книги о Пушкине, изданные в России. Директор Лондонской библиотеки, Mr. Hagberg Wright, знает русский язык, любит русскую литературу и следит за ней. Я приношу ему искреннюю благодарность за его просвещенную помощь, значительно облегчившую мою работу.
Таким образом, в моем распоряжении был почти весь печатный материал по Пушкину, но от его рукописей и автографов я совершенно отрезана. Это огромное лишение. В январе 1918 года я успела только просмотреть некоторые рукописные тетради Пушкина, хранящиеся в Москве, в Румянцевском музее. Это волнующее чтение пробудило во мне потребность написать его биографию, но тем острее чувствовала я, когда ее писала, как мне не хватает его черновиков.
Цитируя Пушкина, я старалась придерживаться текста Академического издания. Их четыре тома, но они доведены только до 1827 года и при этом не включают в себя «Евгения Онегина», который начат в 1823 году. Том XI посвящен «Истории Пугачевского бунта». Поэтому часть текста пришлось брать из издания Брокгауза и Эфрона, под ред. С. А. Венгерова, а варианты, черновые наброски, отдельные строчки, рассыпанные в рукописных тетрадях Пушкина, я брала отовсюду понемногу, где только могла их найти.
До сих пор ни частные издатели, ни Академия наук, ни Пушкинский Дом не напечатали всего Пушкина, полностью. В России, вопреки всем катастрофам и потрясениям, создался и все еще растет культ Пушкина. Существует огромная Пушкиниана. Но никто не издал всего, что его рукой написано, переписано, отмечено, перечеркнуто, зачеркнуто, никто не опубликовал его сочинений целиком. Отсутствие исчерпывающего текста затрудняет, беднит работу исследователя, тем более биографа. Не зная всех вариантов, как проследить рождение и движение стихов, а в них ключ к пониманию его таинственной души. Его поэзия и его характер, его работа над рукописью и его работа над собой, над своим творчеством и над своим духом так слиты, что разъединить их нельзя.
Мне было очень трудно писать о Пушкине. И очень радостно. Ощутить, впитать в себя очарование, излучающееся от гениальной личности, – великая радость. И если читатели разделят ее со мной, моя работа не пропадет даром.
Ариадна Тыркова-Вильямc
28 декабря 1928 г.
Лондон
Часть первая
МОСКВА
26 МАЯ 1799–1811
Люблю от бабушки московской
Я толки слушать о родне,
Об отдаленной старине.
«Родословная моего героя». 1832
Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим…
Пушкин
Глава I
ПРОШЛОЕ
Пушкин родился в Москве, в Немецкой слободе, 26 мая 1799 года, на пороге двух столетий. Вокруг его колыбели стояли люди в напудренных париках. В семейной жизни его предков указы двух Императриц – Елизаветы Петровны и Екатерины Алексеевны – сыграли решающую роль. Еще отблесками и обычаями их царствования жила Москва, где мальчик набирался первых житейских впечатлений, где он рос до одиннадцати лет.
Это была старая донаполеоновская Москва, не столько город, сколько огромная деревня, состоявшая из отдельных, больших и малых, помещичьих усадеб, обросших городскими домами. Еще не исчезли традиции богатого екатерининского двора, озарявшие привольное житье московских бар. Вышедшая из этой среды молодая дворянская интеллигенция, бежавшая в Первопрестольную от самодурства полоумного Императора Павла, с воцарением Александра вздохнула свободно. Все торопились жить, забыть короткое, но мрачное царствование несчастного сына блестящей матери.
Верхи русского общества, к которым принадлежали и Пушкины, торопливо впитывали западные влияния, поглощали плоды нового просвещения, главным образом французского. Длившаяся весь XVIII век европеизация усилилась после революции, когда изысканные французские аристократы и аристократки, превратившись в беженцев, появились в России. Но крепкий русский быт пересиливал заморские новинки. Вопреки французским модам, Москва жила своим широким, деревенским, исконным обычаем.
По неосвещенным, немощеным, грязным улицам разъезжали грузные кареты шестерней, с горластым мальчишкой форейтором на первой лошади. На запятках качался «букет» – трое слуг: гайдук в красном кафтане, напудренный лакей в чулках и башмаках и арапчонок. Иногда, на рассвете, такая карета подъезжала к одной из многочисленных московских церквей. Гайдук откидывал бархатную подножку, и молодая красавица в парижском платье, в перьях и бриллиантах, послушная детской привычке, шла к ранней обедне прямо с бала.
Почти в каждом особняке можно было найти сочинения Вольтера, но это не мешало по старине молиться, по старине развлекаться. Театр, начало которому старалась положить Екатерина, все еще был частной забавой богатых или тароватых бар. Всенародными развлечениями в Москве начала XIX века, как и при царях московских, были петушиные, гусачьи и кулачные бои и гулянья. Ими равно тешились и высшие, и низшие сословия. В Лазареву субботу гуляли на Красной площади, в Семик – в Марьиной роще, 1 мая было самое многолюдное гулянье – в Сокольниках, оно же «гулянье на немецких столах». Сохранилось предание, что там еще Петр пировал с немцами. Ко дню гуляний торговцы раскидывали по полю балаганы и лотки. Для знатных господ слуги разбивали роскошные палатки, ставили для знакомцев и приятелей столы с яствами. Среди густой толпы пешего простонародья медленно двигались тарантасы мещан, купеческие дрожки, старые клячи тащили тяжелые, домодельные помещичьи рыдваны, великолепные рысаки в серебряной сбруе с перьями везли золотые кареты богачей. Знать наперегонки щеголяла пышностью выездов, яркими бархатными, с бобровой оторочкой кафтанами кучеров, многочисленностью свиты. Толпа нетерпеливо ждала появления фаворита Екатерины графа Алексея Орлова-Чесменского. Когда издали показывались его рысаки, по всему полю раздавались голоса: «Едет, едет!»
Вот как описал в своем дневнике молодой чиновник Жихарев гулянье 1 мая 1805 года, на которое нянька могла привести и маленьких Пушкиных:
«На статном фаворитном коне показался граф Алексей Орлов в парадном мундире, обвешанном орденами. Азиатская сбруя, седло, мундштук и чепрак были буквально залиты золотом и изукрашены драгоценными камнями. За ними, немного поодаль, на прекрасной серой лошади ехала его единственная, горячо любимая дочь Анна. (Та, что позже станет духовной дочерью сурового архимандрита Фотия.) Ее сопровождали дамы, также верхом, А. А. Чесменский (ее побочный брат), А. В. и И. Р. Новосильцовы, князь Хилков, Д. М. Полторацкий и много других особ». Вслед за кавалькадой берейторы и конюхи вели несколько десятков лошадей под попонами. Орловский выезд заключался вереницей карет, колясок, одноколок, причем все лошади этого праздничного поезда были подобраны в масть.
Граф Алексей Орлов, богатырь и petit maitre
XVIII века, в течение нескольких десятилетий задававший тон золотой молодежи, был страстный лошадник, гордившийся своей конюшней. Иногда в бархатной малиновой шубке, выезжал он на бега на своих «орловских» рысаках. Бывал и на петушиных и на гусачьих боях, которыми увлекались все классы. Нередко, вопреки сословным, даже крепостным перегородкам, в княжеских горницах собирались смотреть на петушьи бои дворяне, купцы, мещане, дворовые люди. Равенство в спорте распространялось и на кулачные бои. До них Алексей Орлов был великий охотник, не только как зритель, но и как участник. Годы не сломили ни его сил, ни его удали. Он был красочным представителем буйных красавцев, удальцов и повес XVIII века. Это удальство, захватив молодежь Александровской эпохи, докатилось и до пушкинского поколения, проявилось в их проказах, в озорстве, в бретерстве, дуэлях, а иногда и просто в драках.
Оно и не могло быть иначе. Дворянство, служилое сословье было прежде всего военным и с оружием в руках расширяло пределы Российской державы. Воевали деды, отцы, воевали сверстники Пушкина, покоряли Кавказ, дрались против Швеции и Турции, дрались под Бородином, отступали, гнали французов, брали Париж, усмиряли Варшаву, дрались на востоке, на западе, на севере, на всех рубежах ширившейся Империи. С пятилетнего до пятнадцатилетнего возраста Пушкин жил среди грозных военных волнений. Первое пробуждение его умственной жизни совпало с эпохой вооруженной борьбы русского Императора с Наполеоном. Да и внутри страны от представителей всех классов жизнь еще требовала физического уменья постоять за себя. Выезжая в свои подмосковные, за 30–40 верст от столицы, помещики попадали в густые леса, где водились волки, медведи, разбойники. В больших усадьбах часть дворни была вооружена. Нередко эти своеобразные феодальные дружины вступали в междуусобную брань с соседями. Мелкопоместным дворянам иногда туго приходилось от самодурства знатного и сильного соседа. За барские ссоры расплачивались крестьяне потоптанными нивами, а иногда и собственными боками. Было выгоднее и спокойнее числиться за крупными помещиками, достаточно сильными, чтобы заступиться за своих подданных, как владельцы называли иногда своих крепостных.
Нравы той эпохи давали простор жестокости и самодурству. Безграничная власть над крепостными разнуздывала злые инстинкты. Так же безгранична была и власть родительская. Еще в 20-х годах московская дворянка просила у приятельницы двух дюжих лакеев, чтобы высечь провинившегося сына-офицера.
Страшные воспоминания об изуверствах рабовладельцев вынесли из родной семьи два больших русских писателя – Тургенев и Салтыков. Пушкина судьба избавила от таких мрачных впечатлений. Семья Пушкина была слишком просвещенной для свирепого крепостничества. Хотя бывало, что за плохо вычищенные сапоги Сергей Львович Пушкин награждал оплеухой своего камердинера Никиту Тимофеича. Тот с горя напивался и, сидя на тумбе перед домом, горько рыдал, жалуясь на свою судьбу и прозой и стихами, так как Никита Тимофеич был сочинитель. Получали оплеухи и дети. Даже взрослую дочь Н. О. Пушкина при гостях не стеснялась учить собственноручно, что, впрочем, было в тогдашних нравах и не только в России. Но все-таки над домом Пушкиных веял свободолюбивый французский дух. Пушкины были недостаточно серьезны, чтобы дорасти до гуманизма, но они были вольтерьянцами, и некоторую сдержанность в их помещичьи привычки это вносило.
Это было время крепких родовых отношений. Жили по правилу: «Родство умей счесть и воздай ему честь». Подсчитать родство в семье поэта не так просто, так как в ней скрестились дворянские роды разной знатности и разных рас.
Со стороны отца, начиная с XIII века, тянется длинная вереница служилых предков. Купно с великими князьями, потом с царями московскими переживали Пушкины трудности, напряжения, достижения многовекового созидания старой Царской России. Позже, в России Императорской, они дальше отошли от источников власти.
Со стороны матери в Пушкине текла негритянская кровь. Надежда Осиповна Пушкина, урожденная Ганнибал, была по отцу родной внучкой Абрама-Арапа, при Петре и дочери его Елизавете выдвинувшегося на верхние ступени чиновничьей лестницы. Это было то новое дворянство, которое помогало Петру и его преемникам перестроить Московское царство в Русскую империю.
У Ганнибалов и Пушкиных все было различно: быт, прошлое, семейные связи, даже цвет кожи. К счастью, маленький Пушкин рос далеко от семьи Ганнибалов, из которых ни служебная карьера, ни любовь к книгам не вытравили южной, органической необузданности. Но и от африканских своих предков поэт получил наследство драгоценное – страстную восприимчивость, стремительность, горячее волнение влюбчивой крови, ритм которой поет в его стихах.
Когда Пушкин, уже знаменитый поэт, задумался над русской историей, он с особым вниманием остановился перед недюжинной, своеобразной фигурой Арапа Петра Великого и создал из своего прадеда стилизованного героя повести, как позже Лев Толстой изобразил в старике Болконском своего деда.
В семье сохранились фантастические записи чернокожего вельможи: «Родом я из Африки, тамошнего знатного дворянства. Родился ко владении отца моего, в городе Логань», – писал он. До Пушкина, вероятно, через устные рассказы, это дошло в таком претворении: «Он помнил любимую сестру свою, Логань, плывшую за кораблем».
Возможно, что Ибрагим был сын маленького абиссинского князька. Он попал «в одоманты» в Константинополь, откуда, по заказу Петра, был прислан в Петербург, к Царю в арапчонки. Петр его крестил и учил, карал и миловал. Бабушка Марья Алексеевна рассказывала, что небрезгливый Царь даже собственноручно вытягивал из арапчонка глистов. Когда Абрам-Арап подрос, его отправили в чужие края, во Францию. Он учился артиллерийскому и инженерному искусству, «был в службе его величества французским капитаном», участвовал в испанском походе. Из Парижа писал Царю жалобные письма, просил денег, приставал с пустяками. Ни за что не хотел возвращаться морем в Россию. «Я не морской человек, вы сами, мой Государь, изволите ведать, как я был на море храбр, а ныне пуще отвык». В то время он просто подписывался Абрам, или Абрам Петров, а в официальных бумагах назывался Аврам-Арап. Фамилию Ганнибал он присвоил себе только под конец царствования Елизаветы Петровны.
Возвратившись из-за границы, Абрам-Арап зачислен был в Преображенский полк, но продолжал оставаться при Царе. В письме к Екатерине II генерал Абрам Ганнибал писал: «Прежде всего счастие имел при блаженныя и вечно-достойныя памяти Государя Петра Великаго в смотрении моем иметь собственный Его Величества кабинет, в котором все чертежи, прожекты и библиотека хранились».
Петр каждого умел ставить на дело, отвечавшее его способностям и влечениям. Абрам-Арап был человек ума живого и деятельного, большой любитель книг. Несмотря на студенческую свою бедность, на которую он прежде так надоедливо жаловался Царю, он привез из Парижа 400 томов, что по тогдашнему времени было немало. Тут были книги по математике и инженерному искусству, история, литература, путешествия, Боссюэ, «История Кромвеля», «Любовные письма португальской монахини», Брантом, Корнель, Расин, Овидий, «Способы познания Истины», «Всемирная История» – все это Арап привез из Парижа и таскал за собой по всей России, пока, много лет спустя после его смерти, его библиотека не успокоилась на полках Академии наук.