Александр тоже до конца жизни, даже тогда, когда за него правил Россией «проклятый змей Аракчеев», считал себя республиканцем.
Помещичьи круги, из которых, главным образом, состояли не только правящие, но вообще грамотные слои, тоже взволновались царскими речами, но иначе. С дарованием конституции Польше они не спорили. Нетрудно было бы им понять и принять мысль о распространении народного, вернее шляхетского представительства и на Россию. Но большинство из них боялось всякого намека на эмансипацию. Они считали это нарушением своих прав, колебанием государственных основ.
«Вам, без сомнения, известны все припадки страха и уныния, коими поражены умы московских жителей варшавской речью, – писал из Пензы М. М. Сперанский Столыпину. – Припадки сии, увеличенные расстоянием, проникли и сюда. И хоть теперь все еще здесь спокойно, но за спокойствие сие долго ручаться невозможно. Если помещики, класс людей, без сомнения, просвещеннейший, ничего более в сей речи не видят, как свободу крестьян, то как можно требовать, чтобы народ простой мог что-либо другое тут видеть»…
(2 мая 1817 г.). Варшавские речи всех, кто способен был волноваться политикой, по-разному взволновали. Но никого не удовлетворили и усилили растушую непопулярность Александра Новый христианский дух, на котором стремился он построить власть, привел не к просвещению, а гонению на свободную мысль. Вместо того, чтобы снять с России язву и грех рабства, правительство тешилось военными поселениями. Аракчеев заслонял Царя от народа. Росло непонимание между властью и просвещенными людьми. Сам Александр с угрюмым неодобрением прислушивался к молодой русской интеллигенции. Как легко понял бы он их и они его в начале царствования, когда молодой Император тщетно искал общественного мнения и нигде его не находил. Теперь хор звучал все громче, а солист уже не хотел песен гражданственности, искал священных песнопений, хотя бы даже в мрачном исполнении мрачного Фотия.
Эти перемены и противоречия, за которыми даже историки до сих пор не разобрали, где же лицо Александра, окончательно сбивали с толку его современников. Им было трудно угадать, продолжает ли он разделять конституционные и освободительные мечты передовой России, или совсем от них отказался.
Сохранилось два анекдота, указывающие на то, как крепко сидела в царственном друге Аракчеева либеральная идеология его молодости. Рассказывали, что, прочтя «Деревню» Пушкина, которая не была напечатана, но ходила по рукам, Александр сказал генералу кн. Васильчикову: «Поблагодарите Пушкина за прекрасные чувства, порождаемые его стихами». Сердце воспитанника Лагарпа откликнулось на пожелание поэта:
Увижу ль я народ освобожденный
И рабство, падшее по манию царя.
Два года спустя
(1821)тот же кн. Васильчиков доложил Царю о существовании тайного общества конституционалистов. Император выслушал внимательно, но преследовать их не пожелал: «Я разделял и поощрял эти иллюзии. Не мне подвергать их гонениям», – сказал он. В этих горьких словах Царя есть признание не только своей ответственности за растущий либерализм, но и своего духовного родства с членами «Союза Благоденствия». Задолго до образования тайного общества Александр уже был «декабристом». А к тому времени, как союз образовался, перестал им быть.
Иллюзии декабристов возникли у него на глазах. Исторические события усиливали брожение умов. Французская революция не только выдвинула новые идеи, но она создала новую психологию, новые человеческие типы. Когда, по окончании Наполеоновских войн, началась эпоха конгрессов, короли и государственные люди, ими руководившие, не могли этого не чувствовать. Не о внешних войнах, а о внутреннем недовольстве, о том, как укрепить и удержать власть над подданными, пришлось им совещаться и сговариваться. Революционные движения вскипали в Неаполе, в Пьемонте, в Испании. Политические страсти и противоречия находили исход, с одной стороны, в политических убийствах, с другой, в подавлении свобод, в борьбе с идеями народоправства, которые были еще новинкой для всей Европы, кроме Англии.
Этими конституционными идеями зажглось русское офицерство, после того как во главе с Александром оно прошло походом по всей Европе, чтобы наконец в Париже низложить Наполеона. Н. И. Тургенев («La Russie et les Russes») оставил очень яркое описание этих переживаний, наложивших печать на всю позднейшую русскую историю.
По его словам, в Париже русское офицерство, забыв Наполеона, увлеклось Бенжаменом Констаном и его либеральными идеями. В настроении русской молодежи произошел резкий перелом. «Она точно возродилась для новой жизни, вдохновляясь благороднейшими политическими и моральными идеями. Гвардейские офицеры обращали на себя внимание свободой и свежестью мысли. Никто не боялся шпионов, да их почти и не было. Правительство не только не боролось с этим направлением общественного мнения, напротив, разделяло симпатии этой разумной и просвещенной части общества».
Это были те политические идеи, которыми в той или иной степени жили все вокруг Пушкина О вольности златой толковали не только у братьев Тургеневых, но под Зеленой Лампой и у Никиты Всеволожского, где пламень жженки смешивался с пламенем свободолюбия.
Еще от лицейских профессоров, главным образом от Куницына, наслушался Пушкин рассуждений о правах человека и гражданина.
Теми же мыслями волновалась, горячо их обсуждала блестящая военная молодежь, с которой поэт встречался в Царском Селе и окончательно сблизился в Петербурге.
Один из них, П. Я. Чаадаев (1796–1856), оставил явственный след на умственном развитии Пушкина и, может быть, еще больший на развитии его характера.
Чаадаев, как и большинство его образованных современников, учился не столько в профессорских аудиториях, сколько от жизни и из книг. Пробыв недолго в Московском университете, он поступил в Семеновский полк, и в день Бородина стоял около полкового знамени. Дрался под Кульмом и Лейпцигом. Был в почетном карауле при Александре, когда русские войска входили в Париж. Вернулся вместе с гвардией, поступил в лейб-гусарский полк, стоявший в Царском Селе. Потом был назначен адъютантом к командующему войсками петербургского округа кн. Иллариону Васильевичу Васильчикову.
Красивый, англизированный, сдержанный, с отличными манерами, всегда безукоризненно одетый, Чаадаев считал, что заботы о своей внешности есть необходимая часть самовоспитания и самоуважения. Пушкину это нравилось. После неряшливой семьи ему было чему научиться от Чаадаева. Для только что сбросившего с себя лицейскую курточку и не привыкшего к штатскому платью поэта этот изящный, умный щеголь был своего рода arbiter elegantiarum
.
Около этого времени в Париже произошла революция в мужских модах. Раньше носили узкие в обтяжку штаны с ботфортами, или штаны до колен с чулками и башмаками. Это был пережиток костюма XVIII века, с той разницей, что после французской революции мужчины, сохранив общий покрой одежды, отказались от лент и кружев, стали одеваться в более темные цвета, носить сукно вместо шелка. После 1818 года появился тот тип мужской одежды, темной, одноцветной, простой, который держится и до сих пор. Стали носить широкие брюки навыпуск и сюртуки. Старикам, привыкшим к фракам, это казалось безобразным и дерзким новшеством. Пушкин, вообще любивший хорошо одеваться, быстро усвоил новые моды и этим лишний раз обращал на себя внимание староверов.
П. Бартенев рассказывает, что после первой своей болезни
(1818)Пушкин еще долго ходил обритый и в ермолке. – «Видевшие его в то время помнят, что он носил широкий черный фрак с нескошенными фалдами а l'americaine
(сюртук) и шляпу с широким полями а la Bolivar, о которой после упомянул, описывая наряд Онегина. Тогда же начал он носить длинные ногти, привычка, которой он не изменил до конца, любя щеголять своими изящными пальцами».
Но, конечно, не на уроках франтовства окрепла близость Чаадаева с Пушкиным, который быстро угадал характер своего нового приятеля. Еще в Лицее сочинил он надпись к портрету Чаадаева:
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской,
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он — офицер гусарский.
(1817)
Кроме этого, Пушкин посвятил Чаадаеву три стихотворения
(1818, 1820, 1821),из которых два очень значительные.
Образованный, с умом ясным и скептическим, с очень определенными политическими взглядами, Чаадаев умел раскрывать свое мировоззрение и заражать своими идеалами. Позднейшая трагедия жизни Чаадаева в том и состояла, что в России не было применения еще для таланта общественности. Но в то время, когда они с Пушкиным встретились, эта роковая безысходность еще не проявилась. Русские образованные люди еще не противополагали себя правительству. В их разговорах о политике, в мечтах о переустройстве России звучала бодрость.
В первом стихотворении, посвященном Чаадаеву, Пушкин писал:
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
(1818)
Изысканность Чаадаева, законченное изящество его мыслей, сдержанная сила воли, которую Пушкин сначала принял за гордость, весь его облик, красивый и своеобразный, действовал на поэта сильнее аргументов и рассуждений. Пушкин, всегда искавший людей, которые могли бы обогатить его умственную или духовную жизнь, часто видался с Чаадаевым.
«С шумных пиров, с блестящих балов, с театральных репетиций поэт нередко убегал в кабинет друга своего в Демутовом трактире, чтобы освежить ум и сердце искреннею и дельною беседою»
(Бартенев). Скучая на юге без своих петербургских друзей, Пушкин так описал эти встречи:
Увижу кабинет,
Где ты всегда мудрец, а иногда мечтатель
И ветреной толпы бесстрастный наблюдатель.
Приду, приду я вновь, мой милый домосед,
С тобою вспоминать беседы прежних лет,
Младые вечера, пророческие споры,
Знакомых мертвецов живые разговоры;
Посмотрим, перечтем, посудим, побраним,
Вольнолюбивые надежды оживим,
И счастлив буду я…
(1821)
Среди петербургских знакомых и приятелей Пушкина все толковали о политике, все жаждали конституции, все мечтали об освобождении крестьян, о вольности святой. Но никому из них не посвятил Пушкин таких насыщенных политическою страстностью стихов, как Чаадаеву. Это не только единомыслие, это общность устремления, общность внутреннего духовного ритма, отразившегося и в стихах. Не к Николаю Тургеневу, не к Пущину, а именно к Чаадаеву обращается поэт со словами:
Россия вспрянет ото сна
И на обломках самовластья
Напишут паши имена.
(1818)
Чаадаев имел влияние не только на ум, на взгляды поэта, но, что несравненно важнее, на развитие и оздоровление его характера, который нелегко было ввести в русло. Пушкин сам рассказал об этом в Кишиневском послании к Чаадаеву. Перебирая в памяти заблуждения и бури, волнения страсти и горечь своей петербургской жизни, он полон благодарности к далекому другу, но не за уроки политической мудрости благодарит он его:
Ты был целителем моих душевных сил;
О неизменный друг, тебе я посвятил
И краткий век, уже испытанный судьбою,
И чувства — может быть, спасенные тобою!
Не раз с более или менее сдержанной усмешкой, с растущим сознанием своей независимости отметал Пушкин наставления и поучения самых различных людей – Батюшкова, Кошанского, А. И. Тургенева, Пущина, даже Карамзина. Но с поразительной для молодой знаменитости благодарной скромностью вспоминает поэт об уроках самовоспитания, которые давал ему Чаадаев:
Во глубину души вникая строгим взором,
Ты оживлял ее советом иль укором;
Твой жар воспламенял к высокому любовь;
Терпенье смелое во мне рождалось вновь;
Уж голос клеветы не мог меня обидеть,
Умел я презирать, умея ненавидеть.
(1821)
Чаадаев всю жизнь гордился своей дружбой с поэтом и незадолго до смерти, в письме к Шевыреву, даже напомнил о своем на него влиянии: «Неужели встреча Пушкина в то время, когда его могучие силы только что стали развиваться, с человеком, которого он называл своим лучшим другом, не имела никакого влияния на это развитие?»
Глава ХVII
ВОЛЬНОСТЬ
«Мечта прекрасная свободы» волновала не только Пушкина и Чаадаева, но и большую часть образованного общества. В гостиных и в канцеляриях, в литературных кружках и в полковых артелях, в тиши кабинетов и среди шумных кутежей всюду шли толки и споры о законосвободных учреждениях и об уничтожении рабства. Доходили они и до дворца. Несколько знатных бар, среди которых был не только либерал Вяземский, но и приспособлявшийся служака гр. М. С. Воронцов, подавали Царю записку о крестьянах. Это было как раз в год выхода Пушкина из Лицея. В том же 1817 году было образовано тайное общество «Союз Спасения», ставившее себе задачей реформы и улучшения в русском государственном строе. В 1818 году оно было преобразовано в «Союз Благоденствия», оказавший такое огромное влияние на русскую политическую жизнь. Принято отрицать формальную связь Пушкина с тайными обществами. Возможно, что он не был принят в члены, не был посвящен в тайны организации. Но политические их взгляды не были ни для кого тайной. Тем более что в них был синтез широко распространенных чаяний.
Пушкин и в Петербурге, и позже на юге, жил в самой гуще заговорщиков. При его способности на лету схватывать мысли это постоянное дружеское общение с первыми русскими конституционалистами, с верными рыцарями свободы не могло пройти бесследно ни для него, ни для них.
Политические стихи писал, конечно, не один Пушкин.
Свобода! пылким вдохновеньем,
Я первый русским песнопеньем
Тебя приветствовать дерзал…
Так писал Вяземский. Хотя позже это не мешало ему утверждать, что «возмутительных стихотворений у меня нет», что его политические стихи есть только отражение общей эпохи борьбы и перелома. Как раз в 1818 году он написал «Негодование», где воспевал свободу, кумир сильных душ, обличал вельмож, попирающих закон:
Он загорится, день, день торжества и казни,
День радостных надежд, день горестной боязни!
Раздастся песнь побед, вам, истины жрецы,
Вам, друга чести и свободы…
Свобода! о младая дева!
Посланница благих богов!
Ты победишь упорство гнева
Твоих неистовых врагов!..
Невинность примиришь с законом,
С любовью подданного власть,
Ты снимешь роковую клятву
С чела поникшего к земле
И пахарю осветишь жатву,
Темнеющую в рабской мгле…
Как и Пушкин, Вяземский не был членом тайного общества и даже, пока был в Варшаве
(1817–1822),был вне личного общения с теми петербургскими и московскими кругами, откуда вышли декабристы. Но в «Негодовании», как и в посланиях, эпиграммах, частных письмах, высказывал он политические мысли, настроения, чаяния, родственные «Союзу Благоденствия», сходные с тем, о чем пел и Пушкин. Только стихи Пушкина сильнее волновали, порождали более страстные гражданские чувства.
Веселый повеса, неугомонный «полуночный будочник» сумел в немногих стихах придать такую выразительность политическим идеалам своего поколения, что стихи его были убедительнее рассуждений. Письмо к одному из своих собутыльников, к ламписту В. В. Энгельгарду, которого Пушкин зовет «счастливый беззаконник» и «наслаждений властелин», заканчивается надеждой потолковать.
На счет глупца, вельможи злого,
На счет холопа записного,
На счет Небесного Царя,
А иногда на счет земного.
(Июнь 1819 г.)
В посланиях к Чаадаеву, в «Вольности», в «Деревне», в эпиграммах он высказал политическую идеологию передовой интеллигенции. Не успевали сбежать иногда даже не с пера Пушкина, а с его губ, ритмические выражения гражданских чувств, как уже вся молодая Россия твердила вслед за своим поэтом:
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
(1818)
Целую гамму новых для россиян политических чувств и страстей вложил девятнадцатилетний Пушкин в 20 строк. Как за год раньше в оду «Вольность» вложил он трактат о правах народа и государя, а год спустя в «Деревне» обличал крепостное право.
В записках болтливого, но не всегда достоверного мемуариста Вигеля есть рассказ о том, как была написана «Вольность»:
«Из людей, которые были его старее, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых: они жили на Фонтанке, против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, то есть к меньшому, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой всегда, забвенью брошенный дворец, шутя предложил Пушкину написать на него стихи. Он по матери происходил от Арапа, генерала Ганнибала и гибкостью членов, быстротою телодвижений несколько походил на негров и на человекоподобных жителей Африки. С этим проворством вдруг вскочил он на большой и длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать».
Точность этого рассказа проверить почти невозможно, но вполне вероятно, что ода связана с разговорами у Тургеневых. Самое изображение дворца, отдельные сцены, наконец, картина убийства, которая проходит перед глазами поэта с остротой виденья, все подтверждает, что стихи вызваны непосредственным зрительным впечатлением.
Пушкин, конечно, не печатал «Вольность». Трудно было установить, в каком году она написана. Комментаторы долго спорили и рылись в архивах, относя ее то к 1819 году, то к 1820 году. Только в 1905 году, почти сто лет спустя после того, как Пушкин написал эту оду, был найден автограф, на котором рукой поэта помечен год – 1817-й. То, что его отыскали в тургеневском архиве, косвенно подтверждает рассказ Вигеля.
Находка эта важна не только для хронологии творчества Пушкина, но и для летописи его отношений с правительством. Пушкин поднес свою оду кн. А. И. Голицыной, сопроводив ее легким мадригалом («Простой воспитанник природы…» и т. д.). Из ее салона, где собирались литераторы, артисты, сановники и просто светские болтуны, стихи неизбежно должны были разноситься по всему Петербургу.
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок…
…
Тираны мира! трепещите!
А вы мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
Как медный звон набата гудели пламенные строфы:
Лишь там над Царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с Вольностью Святой
Законов мощных сочетанье,
…
И днесь учитеся, Цари!
Ни наказанья, ни награды,
Ни кров темниц, ни алтари,
Не верные для вас ограды.
Склонитесь первые главой
Под сень надежную закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.
(1817)
Несмотря на грозную наставительность, эта часть страстного гимна свободе могла понравиться Александру. Еще никогда его собственные мечты о правах человека и гражданина не были высказаны по-русски с такой гармонической ясностью, с такой заразительной красотой, как это сделал юный, только что сорвавшийся с лицейской скамьи Пушкин. Но какое чувство подымалось в сыне убитого Императора Павла I, когда он читал такое простое, такое страшное описание цареубийства: «Он видит – в лентах и звездах, вином и злобой упоенны, идут убийцы потаенны, на лицах дерзость, в сердце страх. Молчит неверный часовой, опущен молча мост подъемный. Врата отверсты в тьме ночной рукой, предательства наемной… О стыд! О ужас наших дней! Как звери вторглись янычары!.. Падут бесславные удары, погиб увенчанный злодей».
Александр Благословенный был этим неверным часовым. Он знал о перевороте и знал, что царедворцы-заговорщики не остановятся на полпути. Память об этой ночи не угасла, а с каждым годом язвительнее жгла совесть, наполняла душу Царя ужасом. А тут мальчишка, буйный повеса в точных, незабываемых стихах дал беспощадную характеристику тем, с кем Царь связал себя неразрывными цепями кровавого греха: «На лицах дерзость, в сердце страх…»
Летом 1819 года в Михайловском Пушкин написал второе политическое стихотворение «Деревня», все построенное на контрасте. С одной стороны деревенская идиллия, лазурь озер, тихая прелесть темного сада, дубрав, полей, все, что освобождает душу от суетных оков. «Оракулы веков, здесь вопрошаю вас. В уединеньи величавом слышнее ваш отрадный глас, он гонит лени сон угрюмый… К трудам рождает жар во мне, и ваши творческие думы в душевной зреют глубине». Недолго длится радость созерцанья.
Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества убийственный позор.
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам.
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца…
Император причислял себя к друзьям человечества. Великолепные заключительные строки, в которых просвещенная Россия в течение десятилетий черпала силу и вдохновение для борьбы за освобождение крестьян, должны были найти отголосок и в сердце Царя:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?
(1819)
Страстная яркость пушкинского стиха даже такому убежденному противнику рабства, как А. Тургенев, показалась опасной: «Прислал ли я тебе «Деревню» Пушкина? – спрашивал он Вяземского. – Есть сильные и прелестные стихи, но и преувеличения на счет псковского хамства… Что из этой головы лезет. Жаль, если он ее не сносит».
Быстро росла слава Пушкина, и так же быстро росло раздражение против него, против его стихов, в особенности против его эпиграмм. Не в меру усердные защитники старины сердились даже на самые безобидные произведения. В апрельской книге «Невского Зрителя»
(1820)было напечатано, писанное еще в Лицее перед выпуском невинное стихотворение Кюхельбекеру «Разлука». Н. М. Карамзин остался очень недоволен одной строчкой: «Святому братству верен я», и писал министру внутренних дел, Кочубею: «Безумная молодежь хочет блеснуть своим неуважением к правительству. Нравственность этого святого братства и союза вы изволите видеть из других номеров».
Был у братьев Тургеневых, в доме которых Пушкин проходил курс либерализма, приятель, флигель-адъютант Александра I, военный историк А. И. Михайловский-Данилевский. В одном письме, писанном уже после восшествия на престол Николая I, Михайловский-Данилевский называет Пушкина «корифеем мятежников», очень неодобрительно отзывается о Лицее: «Из Царско-Сельского Лицея вышел Кюхельбекер, участвовавший в бунте, а кто еще хуже – Пушкин, мерзкими, развратительными, но вместе щегольскими стихами осмеивающий императора Александра, правительство и основания, на которых опочиет величество России. Стихи эти в устах, а следовательно, и в сердцах мальчиков, находящихся в различных учебных заведениях. Меня уверяли, что воспитанники Лицея кн. Безбородко, кот. в Нежине, будучи нынешним летом у своих родителей, привезли из Нежина целые тетради ругательных стихов Пушкина, ими наизусть выученных».
Все современники, как друзья, так и враги, подтверждают стремительный рост популярности политических стихов Пушкина. «Тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура! в Россию скачет…» и другие мелочи, в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов», – говорит Пущин.
Под «другими мелочами» надо, очевидно, понимать эпиграммы. Петербургский период ими особенно богат, так как политическое острословие было необходимой приправой всякой беседы, трезвой и пьяной, светской или кутежной. Все писали эпиграммы, но так как печатать их было невозможно, то в этой карманной литературе не всегда можно установить авторство.
В воображаемом разговоре с Александром Пушкин жаловался ему: «Всякое слово вольное, всякое сочинение возмутительное приписывается мне». Позже он писал Вяземскому. «Из всего, что должно было предать забвению, более всего жалею о своих эпиграммах. Их всех около 50 и все оригинальные»
(апрель 1825 г.).
В академическом издании за 1817–1820 годы приведено только семь политических эпиграмм. Кроме того, в примечаниях приведены эпиграммы на Фотия, подлинность которых не вполне установлена.
Ходившие тайно по рукам, часто апокрифические, «возмутительные» стихи увеличивали славу сочинителя среди читателей, но усиливали недоброжелательность к нему правительства. Принято считать, хотя и не доказано, что последним поводом для высылки Пушкина на юг явились две эпиграммы на всесильного Аракчеева и несколько сатирических строк в его послании к Горчакову:
Не вижу я украшенных глупцов,
Святых невежд, почетных подлецов
И мистика придворного кривлянья…
Все знали, что он говорит про Фотия, Аракчеева и Голицына. Эпиграммы Пушкина не щадили царских любимцев, омрачивших мракобесием, тупостью и даже свирепостью закатные годы царствования Александра. В эпиграммах на Аракчеева досталось не только «проклятому змею» «всей России притеснителю, губернаторов мучителю», но и самому Царю.
Холоп венчанного солдата,
Благодари свою судьбу.
Ты стоишь лавров Герострата
Иль смерти немца Коцебу…
Стихи Пушкина восторженно заучивались и повторялись молодыми либералами. Встревоженные резким поворотом в мыслях и в политике Царя, они искали выхода в организации тайных политических обществ. Общеевропейское брожение заражало их, усиливало кипение мыслей, обостренных политическими убийствами в Европе.
В марте 1819 года студент Занд убил в Мангейме известного драматурга и политического писателя Коцебу, которого немецкие либералы обвиняли главным образом в том, что он поддерживал реакционную деятельность Священного Союза и был на службе русского правительства. «Коцебу зарезан за его не модный образ мыслей», – с горечью писал Карамзин Дмитриеву.
Вяземский тоже резко осудил это убийство. Он писал Тургеневу: «Что скажешь ты о трагической кончине Коцебу? Эти головорезы окровавят дело свободности, как французские тигры окровавили дело свободы… Смерть Коцебу – нелепое злодейство. Что он за держава такая, которой вражда могла опасна быть германской свободе, да и к тому же где эта свобода печатания, первое орудие свободы, законной, если всякий не имеет права говорить за и против, как хочет? Это напоминает законы равенства французской революции – будь мне брат, или я тебя зарежу»
(24 марта 1819 г.).
Пушкин открыто восхищался Зандом. Год спустя он открыто восхвалял французского террориста – Пьера Лувеля, который в феврале 1820 года убил герцога Шарля Беррийского. Молодежь одобряла это убийство, хотя выбор жертвы поражает своей нелепостью. Молодой герцог был далеким претендентом на престол. Лувель на допросе объяснил, что намерен был «истребить Бурбонов, ибо они вредят счастью Франции, и начал с того, который мог размножить род их».
В сочувствии русской интеллигенции этим двум террористам было косвенное осуждение международной политики Александра. За Священный Союз, как и за реставрацию Бурбонов, он нес ответственность.
Портрет Лувеля ходил по Петербургу и был даже напечатан в «Вестнике Европы» с подписью: «Черты злодея Лувеля». Рассказывали, что Пушкин, сидя в театре в креслах, показывал соседям этот портрет, на котором надписал: «Урок царям».
Осторожный, довольно точный в своих воспоминаниях Пущин рассказывал и о более рискованных выходках поэта. В Царском Селе сорвался с цепи медвежонок. «Он побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз в темной аллее с Императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарло и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае сказал: «Нашелся один человек, да и тот медведь». Таким же образом он во всеуслышанье в театре кричал: «Теперь самое безопасное время – по Неве лед идет». В переводе – нечего опасаться крепости. Конечно, болтовня эта – вздор, но этот вздор, похожий несколько на поддразнивание, переходил из уст в уста и порождал разные толки, имевшие дальнейшее свое развитие, следовательно, и тут даже некоторым образом достигалась цель, которой он несознательно содействовал».
Пущин признавал, что Пушкин «по-своему проповедовал в нашем смысле – и изустно, и письменно, и стихами и прозой». Но с наивным высокомерием заговорщика он считал сознательными либералами только своих товарищей по тайному обществу, хотя будущие декабристы питали свой политический пафос стихами и эпиграммами Пушкина. В то же время они его боялись, не понимали, что ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом. В противоположность арзамасцам молодые заговорщики боялись смеха и шуток.
Позже Пушкин, характеризуя настроения молодежи в 1818 году, говорил об их «умозрительных и важных рассуждениях», о том, что они «являлись на балы, не снимая шпаг, им было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. В то время строгость правил и политическая экономия были в моде».