Восковая персона
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тынянов Юрий Николаевич / Восковая персона - Чтение
(стр. 3)
Ах, что есть свет, и в свете, ах, все противное, Не могу жить, ни умерти, сердце тоскливое. Может, он хозяйку и не любил? А только для больших дач и для будущей фортуны с нею лежал? И в это время сам ужасался своим газартом и ждал беды? А вторая голова была Гамильтон - Марья Даниловна Хаментова. Та голова, на которой было столь ясно строение жилок, где какая жилка проходит, - что сам хозяин, на помосте, сперва эту голову поцеловал, потом объяснил тут же стоящим, как много жил проходит от головы к шее и обратно. И велел голову в хлебное вино и в куншткамору. А раньше с Марьей леживал. И она имела много нарядов, соболей, каталась в аглицкой карете. А теперь за ними двумя ходил живой урод сверху и привык к ним. Но посетителям до времени их не показывали. Потому что хотя были ясны все жилки в головах, но это было домашнее дело, нельзя было каждому - и даже большим персонам - выказывать свою домашность. А в малой комнате были еще птицы - белые, красные, голубые и желтые. Сама голубая, хвост черный, клюв белый. Кто ее такую поймал? 3 Указ о монстрах или уродах. Чтобы в каждом городе приносили или приводили к коменданту всех человечьих, скотских, звериных и птичьих уродов. Обещан платеж, по смотрении. Но мало приводили. Драгунская вдова принесла двух младенцев, у каждого по две головы, а спинами срослись. Сделан ли платеж малый или что другое, - но в таком великом государстве более уродов не оказывалось. И тогда генерал-прокурор, господин Ягужинский, присоветовал ввести на уродов тарифу, чтоб платеж был справедливый. Плата такая: за человечьего урода по 10 рублей, за скотского и звериного по 5, за птичьего по 3. Это за мертвых. А за живых - за человечьего по сту рублей, за скотского и звериного по 15, за птичьего урода по 7. Чтоб не слушали нашептов, что уроды от ведовства и от порчи. Чтоб доставляли в куншткамору. Для науки. Если же кто будет обличен в недоставлении - с того штраф вдесятеро против платежа. А если урод умрет, класть его в спирты. Нет спиртов - класть в двойное вино, а то и в простое и затянуть говяжьим пузырем. Чтоб не портился. 4 Многие стали косо смотреть: нет ли где монстра или урода? Потому что за человечьего урода платили по сту рублей. Стали косо смотреть друг на друга. Особенно смотрели коменданты и губернаторы. Встречались монстры. Князь Козловский прислал барашка, восемь ног; другого барашка, три глаза, шесть ног. Он ехал по дороге, видит - пасется баран, а у него ног не то шесть, не то осмь, в глазах рябит. Думал, что от водки, и проехал мимо - потом велел имать; привели барана - осмь ног. Приказано искать хозяина. Пошли в дом; там не найдено никого - хозяин в нетях и скорей всего схоронился в овсы. Велено барана взять. Получено благоволение и 30 рублей денег. Тогда узнал про это уфимский комендант Бахметьев и высмотрел такого теленка, у которого были две монструозные ноги. Но за эти ноги дано 10 рублей. Нежинский комендант прислал человечьего урода: один младенец, глаза под носом, уши под шеей, а сам нос невесть где. Тогда пушкарская вдова из Москвы, с Тверской улицы, представила младенца, у которого рыбий хвост. А губернатор, князь Козловский, все смотрел, нет ли человечьего монстра, потому что 100 рублей и 15 рублей - оказывало большую разницу. Но не было. Тогда послал двух собачек. Собачки были обыкновенные, но дело в том, что они родились от девки шестидесяти лет. И хотел получить 200 рублей, как за человечьих уродов. Все-таки дано 20, потому что собачки были не скоты и даже не уроды. И он дал наказ всем комендантам - смотреть востро, и тогда получат часть. И послана в куншткамору свинья с человеческим лицом - если смотреть сбоку, чело у нее, у свиньи, похоже на людское. Человеческий фронт. Но одним это казалось, а другим нет. Дано 10 рублей. Живых уродов было трое: Яков, Фома и Степан. Фома и Степан были редкие монстры, но дураки. Они были двупалые: на руках и на ногах у них было всего по два пальца, как клешни. Но обходились и двумя. Если им подавали руку и говорили: - Здравствуй, пожалуй! - то монстр Фома или монстр Степан жали руки и кланялись. Оба были молодые, одному семнадцать, другому пятнадцать лет. Их привел рогаточный караульщик, а они не могли себя назвать, кто такие, потому что были дураки. Караульщику дали 3 рубля. Потом явился черепаховых дел мастер и сказал, что дураки - ему племянники, и тоже потребовал платежа. Но сказано, чтоб убирался, потому что за недонесение должен был еще сам выплатить штрафу 1000 рублей. Сторож был старый солдат и часто бывал шумен. Он приходил в вечернее время, когда не было посетителей, и кричал: - Двупалые! Стройся в кучки! И двупалые строились. На Якова он не кричал. Яков был шестипалый. Он был умный, и его продал брат. 5 Он был шестипалый и умный и крестьянствовал. Земля была изношенная, переношенная, вымотанная вся, но было бортное ухожье, и еще отец поставил пасеки. Поставил, умер и перестал крестьянствовать, вышел из тягла. Тогда в тягло вошли мать и Яков, шестипалый. Брат же его, Михалко, был в солдатах, его взяли еще перед Нарвским походом, когда Якова не было еще в тягле, он еще не родился. Он был моложе брата на пятнадцать лет. И вдруг теперь, через двадцать два года, пришла на погост какая-то команда, стала постоем, а к Якову явился старый солдат и сказался Михалкою. Мать его признала. Он смотрел строго. Как садились за стол, он смотрел в рот Якову, сколько ест, чтоб не слишком много ел. Что-то у него было на уме. Он посвистывал. Ходил на полковой двор, уезжал, бывало. Он не любил разговаривать. Его на улице так окликали: - Эй, война! А тягло тянул Яков. Мать стала сохнуть, в лице зелень, жадные глаза. Она тоже стала посматривать в рты, кто сколько ест. А иногда говаривала: - Хоть бы он шумел или разодрался. Другие шумствуют. Другие, верно, шумствовали. Мундирчики у многих истратились, стали являться зипуны. Пять человек оказались в нетях, перестали ходить на полковой двор. Многие поженились, пристроились ко дворам, к дымам. Потом стали охаживать двор, огород. И в малое время команда расползлась и ударила во все стороны; хоть чинила обиды и часто являлось солдатское воровство, но все-таки с шумными людьми можно жить. А потом полковой двор опустел. Уехал куда-то господин капрал, и выросла во дворе жирная трава. Там остался один фелтвебол, и он стал держать торг зольный и винный. И не слыхать было ни о Балка полке, ни о самом господине Балке, командире. А Михалко слагал какое-то прошение. Он знал грамоте. И вот однажды поехал и приехал. Мундир издержался, он построил себе из дерюги кафтан, а обшлага и отвороты нашил на дерюгу. Шестипалый ходил и скучал под этим братним взглядом. Он не знал своего брата; пока он тягло справлял, пота и ухожье его, и пчелы его, и мед, и воск. А война ест хлеб. Яков знал белить воск под луной, его научили, а солдат все приведет в пустоту. Раз как-то он задумался, вышел на двор, посмотрел на ухожье, ухожье было темное, и сказал тихо: - Не наямишься на этот рот. Взошел в избу и дал денег солдату на вино. Солдат взял у него по счету, строго. Деньги у Якова были спрятаны в таком месте, что и мать не знала. В двух местах. В одном мало, в другом поболее. Он из малого места доставал для солдата. Михалко же составлял челобитную о характере. И он ее писал два года, по слову в день, а уезжал в город, и там подьячий ему ту челобитную правил. Всемилостивейший царь и государь. Служу я всенижайший в господина Балка полку с году... со всяким прилежанием. Пулей бит в нарфском деле в спину. От ран имел желтую болезнь и получил облегчение на марцыальных водах по приказу вашего самодержавия. Ныне пришел в конечный упадок в деревне Сивачи. Мундир ветхий и в дырьях, чего для ото всех осмеян. Характеру и трактаменту никакого не имею. И ныне всемилостивейшим вашего величества указом даются чины и характеры. Того ради, всемилостивейший государь, прошу твоего самодержавия, дабы, по милосердию вашему, удостоен я был характером, готов в поход, готов в баталию, или в караул, рогаточным и трещотным караульщиком, или в приказ, чем бы я мог пропитание иметь. Вашего величества нижайший раб господина Балка полка солдат. А подписывать все не торопился. И год, с которого был взят, - не помнил. Носил полгода листок под рубахой и по ночам шелестил. И листок стал ветхий, как мундир. Просыпалась мать, поднимала худую голову и качала ею, как на шестке: шелестит. Хоть бы шумствовал. Но однажды просиял. Ходил на зельный двор, пришел домой, стал чистить ремень, косачом оголил бороду - и лик его просиял. Мать ахнула. Потом подступил к Якову и сказал: - Собираться, по указу его самодержавия, по приказу господина Балка полка. Давать подводу для отвоза арештованных в Санктпетерсбурк. По делу калечества. И посмотрел кругом. И взгляд этот был как звезда: он не обращен был ни на мать, ни на брата. Он растекался по сторонам. И тогда мать и брат поняли, что дом не дом, а пчелы залетные, и воск будут другие топить. Что нужно ехать. И они поехали, ехали день и ночь и молчали. И приехали в Санктпетерсбурк, и солдат продал своего брата в куншткамору и получил 50 рублей. По указу его величества. Солдат господина Балка полка. И он вернулся домой. А Яков стал монстр, потому что у него было по шести пальцев на обеих руках и на обеих ногах. И стал ковылять по Кикиным палатам и получил характер: истопник. И Яков посматривал на товарищей. Товарищи были заморские, без движения. Большие лягушки, которых звали: лягвы. Прилипало, который липнет к кораблям и может топить их. И Яков уважал Прилипало, или иначе держиладие, за то, что тот может топить корабли. Спрашивал сторожей, сторожа стали называть ему: змей, морской пес, гнюсь. И Яков стал водить по камере посетителей. Он водил их по комнате, показывал шестым пальцем и говорил кратко: - Лягва. Вино простое. Или так: - Мальчонок. Двойное вино. Он получал в месяц два рубля, а на дураков выдавали по рублю. Раз подьячий средней статьи, которому не дали калача, ухватил слона за хобот, что было настрого запрещено, потому что один, другой хватится за хобот, потом могут и вовсе его оторвать. А потом стал хватать его, Якова, за пальцы, чтоб лучше рассмотреть, какой он шестипалый. Тогда Яков, не говоря ни слова, показал подьячему кулак, и тот сразу осел. А потом запросил пардону и стал его уважать. И Яков жил в свое удовольствие. Перед отъездом пошел он в одно неизвестное место, отрыл деньги, завязал в пояс, и тот пояс был теперь на нем. И двупалые его боялись, а сторожа уважали. Он звал двупалых: неумы. Он их водил в мыльню париться. А когда стал ходить за теми двумя головами, внизу, он долго смотрел Марье Даниловне в глаза - а глаза были открыты, как будто она кого-то увидала, кого не ждала, и урод смотрел строение жилок. И когда подсмотрел, какие жилки где находятся, тогда он понял, что такое человек. Но все дни ему было скучно, и ему казалось, что его скука от слона, что он такой серый, большой, с хоботом. И было положение: они будут жить в каморе до самой смерти, а потом их положат в спирты, и они станут натуралии. 6 A брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную, он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришел, он увязал в тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое. И воск стал не тот: с пергой, темный, ломался. Может, дело в огне, как его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске все помнила, какой он был. Проходили разные люди через повост. Кто они богомольцы или беглые, никто не знал. И вдруг вечером мать сказала: - В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у царевой немки пестрина пошла по носу; чтоб ее избыть, она воск ест. А воск на еду идет белый. И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и челобитная зашелестила, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от великого страха и гордости: - Слово и дело! 7 Караульщики-профосы и гноеопрятатели всех вывели на большую перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали: - Прочь. Теперь не ворочайтесь. Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те ходили плохо. Пройдут - сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали - в леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались. Там бродили люди и били в колотушки. - Тк-тк-тк. И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши дозором. И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во всем разошлись, и их пытали. Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала: - Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что у царя взята. А кто такова, не знаю. А когда ее спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она показала: - Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов или сын попов, кто его знает. Проходил повоет и спросил воды напиться. И говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев. И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье стало меньшеть. Солдату руки выворотили, и он сказал: - Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию казнить. А я солдат господина Балка полка. Дано ему десять кнутьев. - Дурак, - сказали ему, - никакого Балка полка теперь вовсе нет. И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь догнать по дальности времени. Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали: - Прочь! А сын сжевал свое прошение о характере, все съел, чтоб не нашли и чего похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушел из города Санктпетерсбурка, как пришел, - без характера. Но сын с матерью не встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чем? На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз. Нищее дело было похоже на торговое дело, все равно как воск продавать на сторону. Только теперь был уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам, - чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут. Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подешеву давали. А глаза были потуплены, и глаза были испытанные и видели все насквозь, что за забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и, не глядя друг на друга, пошли к дому. А у дома встретила их гладкая черная собака и стала лаять и скалиться, аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел Старостин сын, отер рот и спросил: - Чего надобно? И махнул рукой: - А вы подите, подите. И тогда мать присела у дерева и больше не встала. А солдат господина Балка полка взглянул вокруг себя и не узнал ни избы, ни людей, ни ухожья, ни матери. И он ушел военным шагом туда, откуда пришел. 8 Урод поманил шестым пальцем подьячего средней статьи и сказал ему: - Подь сюда. За слоном, у самого мальчишки без черепа, они сговорились. И подьячий назавтра принес Якову челобитную, длинную, написанную старым манером, - о небытии. Подьячий был застарелый, он еще при Никоне терся. Всенижайший раб Яков, Шумилин сын, просил призреть худобу его и, понеже готов не токмо шестых своих перстов лишиться, а инно и всех худых рук и ног и даже самого живота, - повелеть ему не быть в анатомии, кушнткаморою называемой. Уже стало ему, горькому, вся дни тошно провождать посреди лягв, и младенцев утоплых, и слонов, и ныне он, нижайший, стал как зверь средь зверей, а большой науки от него нет, потому что нет у него ни носа аки хобота, или же подо ртом нос, но токмо имеет шестые персты. И за то свое небытие дает он впятеро больше противу своей цены и будет по вся дни высматривать бараны осминогие и где теля двуглавое, или конь рогат, или змий крылат - он все то винен в анатомию привезти и без платы, и подвода своя. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Сидела ли у трудной постелюшки, Была ли у душевного расставаньица? Песнь. В полшеста часа зазвонило жидко и тонко: караульный солдат на мануфактуре Апраксина забил в колокол, чтоб все шли на работу. Ударили в било на пороховых, на Березовом, Петербургском острове и в доску - на восковых на Выборгской. И старухи встали на работу в Прядильном дому. В полшеста часа было ни темно, ни светло, шел серый снег. Фурманщики задували уже фитили в фонарях. В полшеста часа забил колоколец у него в горле, и он умер. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ И не токмо в кавалерии воюет, Но и в инфантерии храбро марширует. Пастушок Михаил Валдайский. Сердце мое пылает, не могу терпети. Хочу с тобой ныне амур возымети. Комедиальный акт, У нее кроме Нестера есть шестеро. Поговорка. l Весь день, всю ночь он был на ногах. Глаз его смотрел востро, две морщины были на лбу, как будто их сделала шпага, и шпага была при нем, и ордена на нем, и отвороты мундирные топорщились. Он ходил как часы: - Тик-так. Его шаг был точный. Он стал легкий, жира в нем не было, осталось одно мясо. Он был как птица или же как шпага: лететь так лететь, колоть так колоть. И это было все равно как на войне, когда нападал на шведов: тот же сквозной лес, и те же невидные враги, и тайные команды. Он сказал Катерине дать денег, и та без слова - только посмотрела ему в лицо - открыла весь государственный ящик - бери. Из тех денег ничего себе не оставил, разве какая мелочь прилипла, - все получили господа гвардия. И его министры скакали день и ночь. И господин министр Волков вернулся раз стал желт, поскакал в другой, вернулся - стал бел. И господин Вюст где-то все похаживал, и одежа прилипла к его телу от пота. А в нужное время отворил герцог Ижорский своей ручкой окно, чтоб впустить легкий ветер во дворец. Кто там лежал в боковой палате? Мертвый? Живой? Не в нем дело. Дело в том - кому быть? - И он впустил ветер. И ветер вошел не ветром, а барабанным стуком: забили на дворе в барабаны господа гвардия, лейб-Меньшиков полк. И господа Сенат, которые сидели во дворце, перестали спорить, кому быть, и тогда все поняли: да, точно так, быть бабьему царству. Виват, Полковница! Это было в третьем часу пополуночи. И тогда, когда он понял: есть! все есть! - в руках птица! - тогда его отпустило немного, а он подумал, что совсем отпустило, - и пошел бродить. Он стал бродить по дворцу и руки заложил за спину, и его еще немного отпустило противу прежнего - приустал. А в полшеста часа, когда взошел в боковую, а тот еще лежал неприбранный, - отпустило совсем. И вспомнил Данилыч, от кого получал свою государственную силу, с кем целовался, с кем колокола на пушки лил, с кем посуду серебряную плавил на деньги - сколько добра извел, - кого обманывал. И вот он стал на единый момент словно опять Алексашка, который спал на одной постели с хозяином, его глаза покраснели, стали волчьи, злые от грусти. И тогда - Екатерина возрыдала. Кто в первый раз услыхал этот рев, тот испугался, тот почуял - есть хозяйка. И нужно реветь. И весь дом заревел и казался с улицы разнообразно ревущим. И ни господа гвардия, которые бродили по дворцу, как стадные конюхи по полю, господа гвардия - дворянская косточка, ни мышастые старички - господа Сенат, и никто из слуг не заметили, что в дом вошел господин граф Растреллий. 2 А он шел, опираясь на трость, и сильно дышал, он спешил, чтоб не опоздать, в руке у него был купецкий аршин, каким меряют перинные тюки или бархаты на платье. А впереди семенил господин Лежандр, подмастерье, с ведром, в котором был белый левкос, как будто он шел белить стены. И, вошед в боковую, художник отдернул занавес с алькова и посмотрел на Петра. - Не хватит, - сказал он хрипло и кратко, оборотясь к Лежандру. Придется докупать, а где теперь достать? Потом еще отступил и посмотрел издали. - Я говорил вам, господин Лежандр, - прокаркал он недовольно, - чтоб вы менее таскались по остериям и более обращали внимания на дело. Но ты прикупил мало, и теперь мы останемся без ног. И тут обратился к вошедшей Екатерине наклонением всего корпуса. - О мать! - произнес он. - Императрикс! Высокая! Мы снимаем подобие с полубога! И он вдруг подавился, надулся весь, и слезы горохом поскакали у него из глаз. Он засучил рукава. И через полчаса он вышел в залу и вынес на блюде подобие. Оно только что застыло, и мастер поднял ввысь малый толстый палец, предупреждая: чтобы не касались, не лезли целовать. Но никто не лез. Гипсовый портрет смотрел на всех яйцами надутых глаз, две морщины были на лбу, и губа была дернута влево, а скулы набрякли матернею и гневом. Тогда художник увидал: в зале среди господ Сената и господ гвардии толкался и застревал малый чернявый человек, он стремился, а его не пускали. И мастер надул губы от важности и довольства, и лицо его стало как у лягушки, потому что тот чернявый был господин Луи де Каравакк, и этот вострый художник запоздал. Дук Ижорский дернул мастера за рукав и мотнул головой: уходить. И мастер оставил гипсовое подобие и ушел. Он унес с собою в простом холстяном мешке второе личное подобие - восковое, ноги из левкоса и ступни и ладони из воска. И гипсовое подобие на всех смотрело. Тогда Екатерина возрыдала. 3 Он не заехал домой, а поехал с Лежандром прямо в Формовальный анбар. Он жил в Литейной части, напротив Литейного двора, а работал рядом со Двором - в анбаре. Он любил этот анбар. Анбар был крепкий, бревенчатый, большая печь топилась в нем, было тепло, а кругом снег и снег, потому что впереди была Нева. Раздували мех работники, и он пробежал мимо мастерских малыми шагами и пророптал: - Ррапота! Он знал всего одно это слово по-русски, а с толмачом дело у него не пошло, он брызгал слюной, и толмач не мог переводить, не поспевал. Он прогнал толмача. И он словом да еще руками - обходился. Его понимали. Он любил красный, каленый свет из печи и полутьму, потому что в Формовальном анбаре белый свет шел сверху, из башенки, и был бедный. А стены были глухие, круглые и блестели от тепла. Тут лежали пушки, фурмы для литья, его работы, восковые, гоубицы, маленькие пушечки и пушечные части дело артиллерии. Он пробежал в свою камору, боковую, полутемную, - малое окошко сверху, - где стоял некрашеный стол и скамья и тоже топилась печь, меньшая, а на полицах лежали винты и трубки бомбенные и гранатные и стояла большая плоская фляга с ромом. В углу лежала больная пушка, чтобы всем показывать ее неверность. Ее лили еще по Виниуса манеру. Он составил в угол холстину, где лежали голова и формы, скинул парадное платье, повесил на гвоздь и сел за работу. Он разложил на столе клочки, которые вынул из кармана, и начал с них писать большие листы. Вывел заглавие медленно, со скрыпом и любуясь толстым письмом с тонким росчерком, который был вроде поклона. И на листах он написал великое количество нескладицы, сумбура, недописи - заметки - и ясных чисел, то малых, то больших, кудрявых, обмер. Почерк его руки был как пляс карлов или же как если бы вдруг на бумаге вырос кустарник: с полетами, со свиными хвостиками, с крючками; внезапный, грубый нажим, тонкий свист и клякса. Такие это были заметки, и только он один их мог понимать. А рядом с цифрами он чертил палец, и вокруг пальца собирались цифры, как рыба на корм, и шел объем и волна - это был мускул, и била толстая фонтанная струя - и это была вытянутая нога, и озеро с водоворотом был живот. Он любил треск воды, и мускулы были для него как трещащие струи. Потом всхлипнул пером на всю страницу и кончил. И, отодвинув лист, посмотрел на него, принахмурясь и тревожно. Так в тревоге посидел. Покосился с суеверием в угол, где стоял холстинный мешок с восковым лицом и частями из левкоса и воска. Вздохнув, оборотясь к господину Лежандру, он сказал, как будто жалел себя самого: - Теплой воды. Подмастерье лил воду на короткие пальцы и смотрел на них так, как если бы в них было все дело. - Завтра утром вы запряжете мой фаэтон и поедете на восковые заводы. Вы возьмете белый, только белый. В лавке, dans Le Gostiny Riad 1, вы опять будете искать самые глубокие краски. Змеиную кровь. И вы заплатите за них все, что я вам дам, и ни одна монета не залежится в вашем кармане. И ни одна траттория не увидит вашего лица. 1 В Гостином ряду (франц.), И с долгой печалью смотрел он на Лежандра и все искал, к чему бы придраться еще и чего бы наговорить ему такого, чтоб его проняло, господина подмастерья, чтоб он, господин Лежандр, сказал ему нужное слово. - И вы проедете по Васильевскому острову, и мимо дома господина де Каравакка вы проедете с шумом. Вы можете шуметь, погоняя лошадь, чтобы господин де Каравакк посмотрел из окна собственного дома, кто едет. Вы можете ему поклониться. Тут господин Лежандр ухмыльнулся на эти слова графа Растреллия. - Что вы смеетесь? - спросил Растреллий и стал раздувать ноздри. - Что вы смеетесь? - закричал он и тогда уже пыхнул. - Я спрашиваю вас! Сьёр Лежандр! Я знаю вас! Вы все смеетесь! Мять глину! Вот тут он и ошибся словом, потому что нужно было греть воск и делать пустую форму, а не мять глину, - и вот это-то и было нужное слово. И тут же сразу мастер стал греть воск у печи и щупать его, потом взял для чего-то кусочек на язык, жевнул, воск ему не показался на вкус, и он заворчал: - Это воск не корсиканский, не самшитовый. Тьфу! Печь была теплая, и он тихо дышал, а грудь была открыта, и на ней вился волос. Он выплюнул воск, вытер руки и закричал с радостью и картаво: - Гипс! Дать форму! Правая рука! Начинаем! И уже мелкой скороговоркой сказал Лежандру и не успел договорить: - Змеиную кровь! Змеиную кровь в лавке завтра. Дайте мне лак для обмазки, ну, что ж вы стоите? Гипс! И малые руки пошли в ход. 4 Первый сон был такой: приятный и большой огород, как бы Летний сад, и курчавые деревья, и господа министры. И кто-то ее легко толкает в спину к тому, к Левенвольду, или к этому, к Сапеге, - а тот-этот молодой, у него усики немецкие, стрелками, и шпага на боку тоненькая, смешная. Второй сон был гораздо глубок, она покорная опустилась на дно, и дно оказалось молодостью и двором; по двору шла Марта. Латгальский месяц стоял, светил на ее голые ноги, навоз под ногами был жирный, рыжий. Она шла в хлев доить коров. В хлеву была раскрыта дверь, коровы ждали ее и жевали. Посреди двора стоял фонарь и светил красным светом на ее ноги. Марта не дошла до хлева и остановилась у фонаря, а кругом березы, белые и толстые, ветки дрожат, их ветер качает. Перед пустым хлевом стояли девки в ряд - оборотясь к ней спиною, и ветер поднял самары им на головы, они стали как белые флаги. Девки пели. Третий сон был простой: корова мычала во сне, потом вышла из сна и стала мычать на лугу, а Марта беспокоилась: ушла из дому; пора... что пора - того она не могла вспомнить. Девки тихо пели. И Марта проснулась. Девки еще пели. Она замурлыкала, провожая их. Откуда взялась эта песня и кто ее пел, она не вспомнила; лежала одна и мурлыкала. Она не помнила песни и тихонько ее пела. Она ничего не понимала. Она была слабая от своей силы и пела песню, которой не помнила. Тогда в страхе она свесила ноги, потому что проснулась Мартой, а не Екатериной, и приложила руки к груди. Она заблудилась в языках, потому что одни старалась позабыть, а другим была быстро изучена. И эта песня и этот язык были у ней до пятнадцати лет, и оттуда взялись и там остались. У дома рос зеленый овес и ива, которая валилась в воду и все не могла упасть; ива лежала над водой, а дети на ней плясали и купали ее; у нее ноги были сильнее, чем у всех. Она ничего не боялась и прыгала. Потом она вспомнила, как пищали сосцы; она доила коров. Вдруг ей захотелось подоить коров. Но теперь она была императрица, и даже думать об этом - позор. И этот язык был латгальский и детский и назывался: деревня Вишки. И эта деревня потерялась, ее имя забыто. И тяжелая женщина, у ней волосы как войлок, нос угреват и красен и высокая белая грудь - она говорила на этом языке, ее приемная мать. И серый латыш, который был в седой сермяге, и курил мох, и молчал, как мох, - приемный отец, - говорил с матерью по ночам, а она слушала. II этот язык был непонятный латгальский язык: скрып и качанье. Она смотрела из темного угла и слушала. Потом ее взяли в город, и город был большой, в деревне его звали Алуксне, а по крепости он звался город Марьенбурх, черепичные кровли; полы в пасторском доме, которые она мыла, ползала на четвереньках, были чистые. А раз стал ее учить немецкому языку пасторский сынок, беленький, и обучил ее совсем другому. И тот, другой язык Марта поняла и стала так говорить по-немецки, что пасторскому сыну стало невмоготу, и ее стали гнать из судомоек. К шестнадцати годам город стал военный от шведов, от полковой музыки, от мундиров, мандерунков, которые сильно тянули ее; ее коже приятно было, что жесткие, что с круглыми кантами.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|