Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тынянов Юрий Николаевич / Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове) - Чтение
(стр. 21)
Автор:
|
Тынянов Юрий Николаевич |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(629 Кб)
- Скачать в формате fb2
(260 Кб)
- Скачать в формате doc
(266 Кб)
- Скачать в формате txt
(258 Кб)
- Скачать в формате html
(261 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
Вот она: "С благодарностью за внимание - с надеждой на внимание". С надеждой... Гм. Все-таки до чего эгоистичны начинающие авторы. Теперь-то я знаю, что молодые дарят свои книжки немолодым, чаще всего ни строчки не прочитав из их книг. В чем, в чем, а в этом упрекнуть себя не могу. Я читал все, что публиковал Тынянов, в том числе и его литературоведческие, теоретические работы, сердился на тех, кто их критиковал, хотя сам внутренне спорил с иными тыняновскими оценками, скажем, Тютчева или Ходасевича (нарочно беру сейчас столь разновеликих). Надолго поссорился с близким мне по литературной юности Л. Цырлиным, эрудитом и умницей, после появления его книжки "Тынянов-беллетрист". Она меня оскорбила уже своим заглавием: понятие беллетристика для меня всегда означало - ширпотреб прозы. Но главное, рассердила тенденция этой очень неглупой, но во многом несправедливой книжки. Приведу лишь один пример: "Историзм держится на пафосе дистанции. Чувства расстояния у Тынянова нет это очевидно..." И тогда, и теперь для меня очевидна вздорность такого утверждения, хотя Цырлин не был одинок - о том свидетельствовали выступления некоторых историков на дискуссии об исторической прозе. Я на ней не был, даже не слыхал про нее, но в том же 1934 году, на съезде писателей, Юрий Николаевич подошел ко мне и деловито сказал: - Купите журнал "Октябрь", 7-й номер. - Я удивился совету: - А что там, Юрий Николаевич? Тынянов собрал морщинки на лбу, потом распустил, что всегда у него сопровождало улыбку: - Меня там бранят, вас хвалят. Это было невероятным преувеличением; хотя бы уж потому, что Ю. Н. Тынянову и А. Н. Толстому была посвящена почти вся дискуссия, стенограммы которой публиковались в журнале "Октябрь", а "Базиль" упомянут в трех строчках в одном выступлении. Но мне дорого было то, что Тынянов счел нужным мне сообщить об этом упоминании. Между прочим, наш разговор не ускользнул от зоркого глаза бывшего руководителя ЛАППа Михаила Чумандрина. Проходя мимо меня, Чумандрин ехидно сощурился и припечатал: - Смерть Базиль-Мухтара! Как острота это было недурно, но абсолютно неверно. Тынянова я обожал, восхищался его поэтической прозой, но даже и не пытался ему подражать. В тот самый год (1931), когда я начал работу над "Базилем", в "Звезде" была напечатана "Восковая персона", самая образная, самая метафорическая повесть Тынянова. Приведу из нее один эпизод. Петр смотрит на синие кафели печи, возле которой он умирает: на них изображены то голландский монах в дерюге, читающий книгу, то китайская пагода, то мельница ветряная, то толстая женка, которую обнимает прохожий человек, то лошадь с головой как у собаки; и через каждые несколько фраз - рефрен: "И море". Этот рефрен волшебно усиливает трагический смысл: "детское смотрение", сперва словно бы с одинаковым любопытством ко всему, что перед глазами, превращается в предсмертное прощание с тем, что любил Петр Михайлов, - так называл себя царь, когда жалел. Развернута многосложная, многозначащая сцена, подводящая итог жития его духа и плоти; и какой Петр ни страшненький, мы этому прощанию сопереживаем. Тыняновский слог, изобилующий инверсиями, неожиданными поворотами, с каждой новой строкой заставляет нас переосмысливать предыдущую фразу, предыдущий образ. Вообще, образная и психологическая насыщенность, гибкость и сила языка "Восковой персоны" таковы, что их можно сравнить только с прологом к "Вазир-Мухтару", но там три страницы, а здесь шестьдесят... Поразительный пример поэтической мощи в прозаической вещи! И все же я выбрал для своей повести о 20-х годах прошлого века прямо противоположные образцы - сухой, деловой прозы. Не только потому, что Тынянову невозможно подражать (для чего надо быть вторым Тыняновым): мне предстояло писать о строительной технике, о механике, о выделке камня и о многом таком прозаическом, что, казалось, никак не укладывалось в метафорический слог, которому я был привержен в своих ранних вещах. Кстати, перечитывая недавно "Архаистов и новаторов", я невольно вздрогнул, дойдя до страницы, где Тынянов пишет, что включенный в "Дубровского" протокол не выпадает из стилистики повести потому, что вся повесть написала в нейтральном стиле. Я вспомнил, как Юрий Николаевич однажды терпеливо мне объяснил, почему удалось включить в финал "Базиля" официальное описание церемониала в честь открытия Исаакиевского собора так, что оно слилось с текстом повести, и привел пример с "Дубровским". - Правда, лестное соседство? - шутливо сказал он. А я слушал, хлопал ушами и не знал, что ответить: я же когда-то, несомненно, читал и позорно забыл эти тыняновские мысли о "Дубровском"... Но Юрий Николаевич и виду не подал, что заметил мое замешательство: для него важно было сейчас одно - чтобы я уяснил, в чем фокус, в чем логика такого стилевого слияния. Воображаю, как иной ученый амбициозно отослал бы меня к своим трудам либо величественно их процитировал бы... Тынянов был не таков - он был щедр, весел, великодушен. Вернусь к "обожанию". Конечно, я был очень молод, когда знакомился с прозой Тынянова, с его статьями, затем с ним самим; я не имел счастья слушать его лекции - учился в техническом вузе; я любил Юрия Николаевича, так сказать, находясь поодаль. Что, верно, не так плохо, - разве что ограничило сегодня мои права и возможности вспоминать о нем наравне с друзьями и учениками. Зато я со стороны видел, как относились к нему такие далекие и такие разные писатели, как Василий Андреев и Леонид Добычин. Начну с Добычина. Этот малоизвестный сейчас большинству превосходный мастер имел весьма независимый и нелицеприятный характер. Общаясь с нами Геннадием Гором, Николаем Чуковским, Вениамином Кавериным, Евгением Соболевским, со мной, Добычин, сказать по правде, почти никого из нас не читал и не почитал - как писателей. Обижаться мы не могли: добрейший и честнейший Добычин не признавал и Бабеля, считал его парфюмерным. Из классиков Леонид Иванович ценил одного Флобера, и то больше за мученическую усидчивость, - тоже существенная деталь. Вообще Добычин любил снижать и приземлять все, о чем заходила речь или что попадалось ему на глаза. Он шел из своего Демидова переулка, где летом в комнате у него стояла такая духота, что он поливал пол из чайника, до улицы Маяковского, где жили Чуковские, которых он больше всего любил посещать. Приходил и говорил: - Видел бюсты мыслителей в нишах на фасаде Публичной библиотеки. Похожи на пупки. Он и в прозе своей был столь же конкретен и лаконичен. Один его рассказ начинался так: "Электричество горело в трех паникадилах. Сорок восемь советских служащих пели на клиросе". Слово "паникадила" начисто убивало прогрессивное электричество, арифметика наглядно разоблачала мировоззрение служащих... К чему я это рассказываю? К тому, чтобы можно было вполне оценить тот высший балл, который выставлял Леонид Иванович Добычин Юрию Николаевичу Тынянову: он считал его едва ли не единственным - и в Москве и в Ленинграде - настоящим писателем (если не считать, и то с оговорками, Зощенко - к Зощенко у Добычина были свои придирки). Василий Андреев был совсем другой человек. Талантливый бытовик, страдавший запоем и нежно любивший свою болезненную дочь, в комнате у которого не было ничего, кроме койки и конторского стола, он носил в ветхом пустом бумажнике справку о том, что в энном дореволюционном году застрелил полицейского. Как-то на Невском Василий Михайлович остановил меня и тихо, без выражения, едва шевеля бесцветными губами, сказал: - Рахманов, вы умный человек, дайте в долг три рубля. Заранее говорю, что вряд ли отдам. Разумеется, я не мог отказать, и в награду Андреев рассказал мне о том, как однажды занимал у Тынянова. Рассказал так же тихо, скромно, с искренним, ничуть не наигранным сокрушением. Василий Михайлович жил где-то на Песках, недалеко от тыняновской квартиры, и когда его в очередной раз затерло с финансами, он решился на крайний шаг - стрельнуть у Тынянова. Семья Тыняновых пила чай, что психологически несколько осложняло задачу, ибо Андреева усадили за стол и начался интересный разговор. Интересный для обоих - и для Андреева, и для Тынянова: они были полярно разные - один кабинетный, другой очень уличный, великолепно знавший быт дореволюционных ночлежек, петербургского дна, что доказывают его колоритные повести о ворье, скажем, "Волки" в альманахе "Ковш" 1924 года. - Чувствую, - рассказывал Василий Михайлович, - после такого разговора трудновато попросить в долг. В то же время пора и честь знать - десятый час. "Юрий Николаевич, говорю, со мной, как с Иваном Александровичем Хлестаковым, престранный случай: поиздержался в дороге. Вы не могли бы выручить?" Говорю и соображаю: черт, сколько назвать? Пятерку неудобно... солидный дом... пил чай с пирожными... десятку, пожалуй, тоже... попрошу двадцать... И слышу, как язык сам собой выговаривает: "Рублей сто!" Это меня Хлестаков подвел - меньше трехсот, наглец, не просил... "Пожалуйста, Василий Михайлович, - говорит Тынянов, - пожалуйста, очень рад". Не помню, как вышел на Греческий... все лицо горит! И совестно... и досадно... - Но деньги взяли, Василий Михайлович? - Именно что не взял. Сказал, что неудачно пошутил. - Помолчав, Андреев добавил: - Ручаюсь, что Тынянов меня насквозь видел. На всех этапах визита, с самого начала. Неизвестно, что в рассказе Василия Андреева быль, а что "беллетристика", ясно одно: имя Тынянова внушало почтение самым неожиданным людям. А вот неожиданность совсем в другом роде. Году в 1938-м, в одну из наших немногих встреч (кажется, в редакции "Литературного современника"), я спросил: - Юрий Николаевич, фамилия Витушишников - старинная или вам попадалась такая и в наше время? Юрий Николаевич, не задумываясь, ответил: - Насколько я знаю, нынче такой фамилии нет. - Дело в том, что в конце двадцатых годов, - сказал я, - я часто ходил на улицу Плеханова, восемь, и на двери одной из квартир видел табличку с фамилией "Витушешников". Рассказа вашего тогда еще не было, но фамилию я запомнил. - Витушишников или Витушешников? - переспросил Тынянов. Видно, что мое сообщение его заинтриговало. - Витушешников, - успокоил я Юрия Николаевича. И надо же было случиться такому совпадению: через год или два Тынянов переехал с Греческого проспекта на улицу Плеханова, в тот самый дом № 8-10. Сейчас там в первом этаже временно находится Лавка писателей, и на днях я не удержался - зашел в контору ЖЭКа спросить у паспортистки, не живет ли в доме некто Витушешников. Получил исчерпывающий ответ: - Никаких Витушешниковых здесь не проживает. Так закончилась эта новелла. Чем закончу свои воспоминания? В 1939 или в 1940 году я жил в Доме творчества в Пушкине, в маленькой комнате во втором этаже, куда вход был прямо с площадки. К концу пребывания я немножко прихворнул и был уложен в постель; лежу, читаю, вдруг слышу: по лестнице поднимается кто-то с палкой, медленно, трудно. Можно представить, как и был удивлен и даже испуган: это пришел навестить меня Юрий Николаевич. Он был уже болен, очень болен, ему было тяжело ходить, не то что взбираться на верхотурье... О чем же мы говорили в последнюю нашу встречу? Память не удержала всего, но помню, как раз в это время Театр имени Пушкина обратился к Юрию Николаевичу с просьбой написать пьесу на основе "Кюхли", и он размышлял вслух о сценических возможностях этой темы. Уже через много лет я услышал от Г. М. Козинцева, с каким увлечением молодой Тынянов работал для кинематографа. Для театра он не успел: болезнь, война, подвижническая работа над "Пушкиным". В дни нашего пребывания в Доме творчества я сфотографировал Юрия Николаевича на веранде. Рад, что этот любительский снимок, пусть анонимный, помещен в книге, вышедшей в "Жизни замечательных людей"; ошибка лишь в дате. * * * В день восьмидесятилетия Юрия Николаевича Тынянова, когда мы собрались в Доме писателей почтить его память, одна из талантливых его учениц Тамара Хмельницкая - в своем выступлении в сердцах воскликнула: "Да и справедливо ли было - сторонников так называемой формальной школы в литературоведении именовать формалистами..?" И я невольно вспомнил, как в этом же доме в конце 30-х годов Юрий Николаевич в разговоре со мной по примерно такому же поводу шутливо сказал: - Называть писателя, заботящегося о форме, непременно формалистом это все равно что назвать писателя, заботящегося о содержании, содержанкой. Этой его блестящей остротой я и закончу свои заметки. 1974 И. Эренбург КНИГИ-СОБЫТИЯ Я спрашиваю себя: почему в первой редакции моей книги воспоминаний я уделил недостаточно места Юрию Николаевичу Тынянову? Я ведь признался, что его книги были событиями в моей жизни. Вероятно, я боялся, что не понял их автора: наши разговоры по большей части были случайными, малозначительными. Я все откладывал рассказ о Тынянове: мне казалось, что в книге о жизни он покажется отрывком из литературной статьи. Пора исправить и эту ошибку. Тынянов был человеком сложным, общительным, но замкнутым. Легче было им восхищаться, чем его понять. Он мог блистательно болтать о пустяках, мог добродушно отпускать язвительные реплики, мог, увлеченный, говорить о строке Дельвига или своего любимца Кюхельбекера, как астроном говорит о звездах или медик о болезнях, был неизменно учтив и, хотя родился в Режице, а учился в Пскове, казался мне воплощением идеального петербуржца. Познакомился я с Тыняновым еще в 20-е годы, когда он был одним из вдохновителей ОПОЯЗа - вместе с Б. М. Эйхенбаумом, В. М. Жирмунским и В. Б. Шкловским. Он начал с того, что не создавал литературу, а изучал ее, но изучал настолько вдохновенно, неожиданно, что его книга "Архаисты и новаторы" остается и поворотом в литературоведении и книгой художника. Юрий Николаевич во время первых встреч меня смущал: я был самоучкой с огромными провалами в познаниях, которые может дать средняя школа, писал романы с грубейшими ошибками - и словесными и школьными. (В "Хулио Хуренито" спутал Этну с Везувием.) Вместе с тем я был задорен, искал новую форму романа, отрицал то, что защищал годом раньше, и вот Тынянов, этот воистину "петербуржец" (в старом значении этого слова), неизменно учтивый, даже в злых репликах, меня стеснял, порой страшил. Помню один наш разговор в Ленинграде о современной поэзии. Тынянов говорил, что время поэтических школ миновало, что архаист может быть новатором, а новатор архаистом и что Пастернак близок к Мандельштаму. Я в душе с ним соглашался, но почему-то спорил. Меня сердило, что Юрий Николаевич ссылался на какие-то "синкопические пеоны", а я не знал, что это значит, и боялся показать свое невежество. Хотя Тынянов был на три года моложе меня, он часто казался мне старшим. Мы иначе относимся к книгам наших современников, чем к произведениям классиков, герои романов часто в нашем сознании сливаются с обликом автора. Поэзия в полвека, когда я искал, думал, писал, казалась, да и кажется мне более значительной, чем проза, требующая большого отступа, но в советское время было написано много значительных книг. Я встречался с некоторыми писателями, известными еще до революции, - с М. Горьким, И. Буниным, А. Ремизовым, Андреем Белым, А. П. Толстым, Е. Замятиным, с людьми моего поколения - Фединым, Паустовским, Бабелем, Тыняновым, Зощенко, Вс. Ивановым, Катаевым, Олешей, Леоновым; с теми, кто родился уже в XX веке, Фадеевым, Шолоховым, Кавериным, Гроссманом. Гейне писал, что каждый человек - это мир и надгробные памятники высятся над развалинами исчезнувших миров. Задолго до него английский поэт Донн напомнил о связи таких миров: колокол звонит не только по усопшему, но и по тебе. Я любил одни книги, был холоден к другим, но все, что делали мои современники, было связано с моей жизнью. Я не говорю об И. Э. Бабеле - он был моим другом, и я часто вспоминаю о нем как о своем учителе, но учился я и на других книгах современников. Во многом мне помог Тынянов - заставил задуматься над некоторыми чертами эпохи. Эти слова могут удивить - Тынянов ведь писал исторические романы и рассказы, причем выбирал эпохи мрачные - Николая Первого, Павла, конец Петра. Он превосходно знал историю и никогда не пытался вразрез правде приписать прошлому что-либо от современного. Он был человеком сдержанным не только в жизни; садясь за рабочий стол, он умел владеть собой, - может быть, поэтому его книги казались некоторым суховатыми. Однако никогда не было крупного и притом честного автора, который мог бы хорошо писать о событиях, лежащих вне его душевного мира, о людях далеких и чуждых. В романе "Смерть Вазир-Мухтара" Тынянов писал: "Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их. У них было в тридцатых годах верное чутье, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни дружбы". Юрий Николаевич любил шутить, говорить о пустяках, стойко боролся против болезни, но был он человеком очень грустным, и грусть Грибоедова была для него не страницей истории. Он родился в один год с Бабелем и Пильняком, которые умерли в углах наименее удобных. Тынянов ненадолго их пережил, хотя умер он на своей кровати. "Подпоручик Киже" и "Восковая персона" были нам глубоко понятны. В то же самое время, зная только "Кюхлю", я писал о приключениях злосчастного Лазика Ротшванца, которого события носили по миру из города в город, из страны в страну. Однажды ему предложили заняться кролиководством - это было модное в ту пору занятие. Ему послали пару кроликов; но только их выпустили из корзины, как собака их загрызла. Бедный Лазик тотчас написал о своей очередной неудаче, но в ответ пришел запрос, сколько крольчат принесли производители. Лазик понял, что есть люди, для которых всего важнее статистика, и начал подсчитывать, сколько кроликов могло бы быть у него, не будь зловредной собаки. Когда цифра стала внушительной, приехало начальство. Он повторял: "Я же вам писал, что парочку сразу загрызла собака", но гости отмахивались: "Где же кролики?.." Подпоручик Киже был куда счастливее - он родился от описки писаря "подпоручики же", но никто не осмелился признаться в этом Павлу. Царь приказал отправить подпоручика Киже в Сибирь. Его не было, но он был, и конвойные гнали его по Владимирке. Павел его помиловал, приказал жениться на придворной фрейлине. В церкви жениха не было, но невесту обвенчали. Павел произвел его в генералы, и вот однажды он позвал его во дворец. Павлу сказали, что генерал Киже заболел, в несколько дней он умер. Пустой гроб торжественно хоронили. Восковая персона была изображением Петра; снабженная пружинами, она могла передвигаться. Ее отправили в кунсткамеру, пружины сломались, и бедная восковая персона оказалась среди различных "натуралий" младенцев-уродцев в спирту. Тынянов приехал в Париж в весну 1936 года, когда рождался Народный фронт. Я был наивен, ходил на митинги, верил, что теперь фашизму будет нанесен смертельный удар. Юрий Николаевич не спорил, он отвечал: "Возможно". Он попал в город, который хорошо знал по романам, документам, планам, гравюрам. Ему хотелось побродить по Пале-Роялю, как то делал В. Л. Пушкин, найти место, где выступал с докладом Кюхельбекер, вспоминал А. И. Тургенева и Вяземского, читал карту вин, как давно знакомый текст: "Моэт... Клико... Нюи". Он и в Париже, где можно бросать окурки на пол, сомневаться в таблице умножения и плевать на все авторитеты, оставался сдержанным боялся выдать свое незнание быта, осторожно расспрашивал, как вести себя в кафе. Были в нем мягкость, обаяние, которые всех разоружали. Тогда оп писал "Пушкина". Эта книга, по его словам, должна была ответить на многие трудные вопросы, показать, как разум, гений, гармония победили муштру и невежество. Однажды я спросил его: "А стихи после польского восстания, возмутившие Мицкевича?" Он кивнул головой: "И это..." Вспоминаю нашу последнюю встречу тревожной весной 1941-го, за три недели до начала войны. Тынянов жил тогда в Пушкине, в писательском Доме творчества. В саду цвели нарциссы и тюльпаны. Мебель в гостиной была из красного дерева, на стенах висели картины. Все было уютным, мирным и никак не соответствовало времени. Юрий Николаевич ласково улыбался. А говорили мы, разумеется, о войне. Помню, Тынянов сказал: "Может быть, в Германии отвратительного вида "революция"?.." Он все же был воспитан на логике прошлого века: ему представлялось невозможным оглупление большой, цивилизованной страны. А "Пушкина" он не написал, закончил только начало - детство, отрочество поэта. Юрий Николаевич умер, не дожив до пятидесяти лет, а в последние годы болезнь мешала ему работать. Разгадку Пушкина он унес в могилу. Я часто вспоминал и вспоминаю прекрасный рассказ о мнимомалолетном и, увы, вполне совершеннолетнем Витушишникове, который умел хорошо бить в барабан. Я порой себя чувствовал именно таким недорослем, и за это тоже спасибо Тынянову. Я был на его похоронах в декабре 1943 года. После Сталинградской победы многое менялось на глазах. Звание и форма определяли положение человека. Тынянов был не ко двору и не ко времени. Газеты даже не сообщили о его смерти. Гроб стоял в маленькой комнате на Тверском бульваре, и веночки были из бумажных цветов - попроще, поскорее. Я стоял у гроба и думал: мы хороним одного из самых умных писателей наших двадцатых годов... 1965 Конст. Федин ВИРТУОЗНЫЙ МАСТЕР Если бы я писал портрет Юрия Тынянова, я начал бы с того момента, когда увидел в Доме литераторов, в Петрограде, молодого человека, весьма похожего на Пушкина. Он не боялся подчеркнуть это внешнее сходство небольшими отращенными бачками. Взгляд его был весел и задорен - с открытым любопытством Тынянов посматривал на стариков литераторов, суетившихся вокруг обедов в первом по революционному времени писательском клубе-столовой. С тех пор прошло без малого четверть века. Именно тогда открывался перед Тыняновым его литературный путь, и вскоре Петроград услышал это имя среди боевого Общества изучения поэтического языка. Тынянов был в те годы прежде всего и даже только ученым. Никто, конечно, не скажет, когда именно возникла в нем другая сущность его призвания - художественная. Но мне кажется, что близость его к прозаику Каверину, тогда совершенному юноше, видевшему в своем друге естественного советчика, - близость эта могла находить в себе достаточно поводов и давать пищу желанию испробовать силы в художественной прозе. После выхода в свет романа "Кюхля" Тынянов становится прежде всего романистом. Для его самосознания переход этот был сложным и медленным. Для общественного сознания перехода не было. Для него было, как всегда в искусстве, неожиданное появление нового писателя, автора "Кюхли". Тынянов задумал "Кюхлю" как повесть для юношества. Она появилась в издательстве "Кубуч" - Комиссии по улучшению быта учащихся. Я помню, как волновался Тынянов: будет ли она доступна юношеству? И с ней случилось то, что случается повсюду в мире с отличными книгами для юношества или для детей: неожиданно ее полюбил взрослый читатель, она стала книгой для всех. Своею популярностью среди нового, советского читателя, тогда бурно переживавшего вместе с новой литературой необыкновенную радость за нее, за то, что она есть, что она украшается талантами, - популярностью своей Тынянов обязан первому своему роману. Посвященный гордой памяти событий на Сенатской площади, роман вышел к столетию их - в 1925 году. Это роман о декабристах; и у нас нет другого произведения, которое так легко, так душевно, так многозначительно по осмыслению рисовало бы картину трагедии первых русских революционеров. Почти сейчас же после выхода "Кюхли", в феврале 1926 года, Горький писал мне: "Здесь мои знакомые, умеющие ценить подлинную литературу, восхищаются "Кюхлей" Ю. Тынянова. Я тоже рад, что такая книга написана. Не говорю о том, что она вне сравнения с неумными книжками Мережковского и с чрезмерно умным, но насквозь чужим "творчеством" Алданова. Об этом нет нужды говорить. Но вот что я бы сказал: после "Войны и мира" в этом роде и так никто еще не писал. Разумеется, я не профессор Фатов и Тынянова с Толстым не уравниваю, как он, Фатов, уравнивает Пантелеймона Романова со всеми русскими классиками. Однако у меня такое впечатление, что Тынянов далеко пойдет, если не споткнется, опьянев от успеха "Кюхли". Вслед за романом "Кюхля" для Тынянова наступил центральный период его писательской работы, когда были созданы роман о Грибоедове "Смерть Вазир-Мухтара" и исторические повести, наиболее известной из которых делается "Подпоручик Киже". С середины 30-х годов Тынянов отдается полностью огромному замыслу роману о Пушкине. Весь конец жизни становится борьбою с неумолимой болезнью во имя работы над "Пушкиным", во имя окончания эпопеи, которая стала заключительным периодом творчества Тынянова. В этом состязании человека с недугом недуг взял перевес, но человек был и пребывает выше недуга: книги Тынянова остались с нами. Тынянов принадлежит к плеяде первых советских исторических писателей. В 20-е годы его имя было связано с немногими зачинателями подлинно нового жанра - советского исторического романа. Чапыгин, Ольга Форш, Тынянов глубоко различные дарования, обратившие взоры к русской истории и поставившие целью решить задачу пересмотра и пересоздания образов нашего прошлого на почве свободы, предоставленной художнику Октябрьской революцией. Мы знаем, что к этим именам присоединился затем Алексей Толстой и большой ряд очень разнообразных писателей, создавших явление, которое нынче можно обозначить как культуру советского исторического романа. В этой культуре Юрию Тынянову принадлежит совершенно особое место как по тематическому содержанию его книг, так и по присущему им собственному жанровому липу. Содержанием романов Тынянова служит трагедия человека эпохи декабристов. Герои Тынянова складываются как характеры до восстания 1825 года. Они переживают его. Они гибнут в николаевскую эпоху. Такова судьба Кюхельбекера и Грибоедова. Очевидно, что такова судьба Пушкина. Это герои великого рубежа, от которого оттолкнулась русская интеллигенция, вступая на подошву горы, называемой XIX веком. Тынянов работал на первом перевале к этой горе, он пил от истоков русской интеллигенции XIX века. Он даже в личной своей манере стал похож на людей первой четверти прошлого века, как мы их себе представляем, афористической речью, усмешкой, то нежным вниманием к человеку, то резким эпиграммным отзывом. По жанру Тынянов, как никто другой из наших романистов, дал законченный образец биографического романа. Больше всего это относится к первым двум. "Пушкин" открывал для Тынянова новые горизонты. В этой эпопее мы находим широкое живописание картин быта и фиксацию общественных интересов пушкинского окружения. Здесь Тынянов гораздо более историчен. Он оценивает прошлое глазами настоящего, объясняет эпоху с помощью нашего мировоззрения. Он резко отходит от приемов "Вазир-Мухтара", где история дается как содержание психологии героя. Он перекидывает мост назад, к своему "Кюхле". Он отказывается от той яростной борьбы за свою прежнюю специфику стиля, какой отдавал силы в романе о Грибоедове. Этот отказ является новым достижением, потому что освобождает все силы писателя для решения проблемы, состоящей в том, чтобы возвысить роман-биографию до романа-истории. Тынянов, сделавшись романистом прежде всего, не перестал быть ученым. В самом характере его творчества лежат особенности походки ученого. Документ поет в тексте художника, растворяясь и дыша своим значением, но не заглушая искусства, а только устраняя малейшее сомнение в подлинности исторического факта. Ученый как бы говорит в романе Тынянова: за точность факта не беспокойтесь. И правда, мы не помним ни одного упрека Тынянову в неверной документации. Статья эта была моим прощальным словом к Юрию Тынянову. Быть может, в тот час она прозвучала слишком отдаленно от чувств, переполнявших сердце, в том не было, разумеется, ни доли моих намерений. Мысль хотя бы очень кратко характеризовать роль такого писателя не могла не привести к упоминанию ОПОЯЗа - школы, которой он принадлежал. Но беглого упоминания этого факта слишком мало, чтобы только отметить его значение в биографии Тынянова - историка и теоретика литературы. Слово мое остается прощанием с художником. Мы обладаем превосходным наследием талантливого, сильного романиста Юрия Тынянова. Двенадцать лет болезни отняли у него много сил. Но все лучшие силы он отдал нам. И мы благодарны ему от имени литературы, потерявшей виртуозного мастера и чудесный художественный темперамент, от имени советского читателя, умеющего ценить высокое искусство и отличающего его из общей массы книг. 1943, 1965
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|