Играем Горького
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тимофеев Лев / Играем Горького - Чтение
(стр. 5)
Конечно, на пустую сцену придут другие актеры (или те же самые) и сыграют другую пьесу, и наброски в рабочей тетради режиссера, возможно, найдут когда-нибудь свое применение, но все это будет уже другая жизнь, другая любовь, другое счастье. Другая Вселенная... Уже состоявшийся, поставленный спектакль можно запретить. Он может не пользоваться успехом и снят с репертуара. Однако так или иначе он был. Нарушенный же репетиционный процесс - это как божественный любовный акт, грубо прерванный в момент предощущения приближающегося оргазма - и зачатия, зачатия! - но, увы, не состоялось... Здесь не обида, не оскорбление смертный грех, святотатство. Магорецкий, конечно, ни в коем случае не собирался прекращать работу над спектаклем. Слава Богу, прошли те времена, когда "нет", сказанное каким-нибудь тупым и трусливым чиновником, ломало судьбу художника. Он и до разговора с Пуго был уверен, что площадка найдется, а теперь подумал, что, может быть, даже придется выбирать между разными предложениями. По крайней мере одно уже есть. Этот Пуго, вообще-то занятный тип, хоть самого в спектакль вставляй. Все говорят, что он уголовник. Чуть ли не главный мафиози. Но где все это? Ни одного прокола, все строго в пределах этикета, несколько даже старомодного: "покорнейше прошу... извольте... не угодно ли..." Разве что пара жаргонных словечек, ну да ведь их теперь, небось, и английская королева употребляет. И во внешности ничего вульгарного. Скромный костюм (Китон? Бриони?) и какой-то блеклый галстук (оттуда же?). Загорелое энергичное лицо (лето на вилле в Испании?), глаза думающего человека - спокойные, внимательные, несколько печальные. Рекламной белизны улыбка. И глубокий, мягкий, бархатный бас. Человек с таким голосом должен говорить уверенно, неспешно, без суеты. А вот смеяться ему нельзя: когда он смеется, парадный облик состоятельного аристократа вдруг исчезает, из груди вырываются какие-то клокочущие вулканические звуки, глаза закрываются, лицо сморщивается и возникает гримаса дурацкого счастья. Он, видимо, сам не знает, как выглядит, когда смеется: смех - естественное движение души, его перед зеркалом не отрепетируешь. Впрочем, за все время разговора он только однажды засмеялся, когда говорил по телефону со своим приятелем по прозвищу Маркиз. Маркиз! Господи, одни аристократы. "Знаете, дорогой Сергей Вадимович... к сожалению... проклятый бизнес... совершенно не оставляет времени... читать", - сказал Пуго, когда они встали из-за стола и наступил момент прощального рукопожатия. Эту простую фразу он произносил долго, с расстановкой, как бы раздумывая над каждым словом. Руку Магорецкого задержал в своей большой, но мягкой ладони. Они уже стояли у раскрытой двери кабинета, а в приемной, отвернувшись к окну, застыл охранник, готовый проводить посетителя. "Мое литературное развитие остановилось на Дюма, Достоевском, Чехове, - продолжал Пуго, медленно и как бы нехотя отпуская руку гостя. - Совершенно не знаю, что пишут современные писатели, - читать нет времени. А вот в театр хожу. "Таганка", "Табакерка", "Ленком"... Все спектакли Фоменко. У Сатарнова все видел по три раза. Знаете, театр - более концентрированное искусство, чем литература... А без искусства жить нельзя. Нам, атеистам, иначе нечем жизнь оправдать, да?" Это был не вопрос, а утверждение, произнесенное совсем тихо, с какой-то виноватой улыбкой. Придуряется мужик, думал Магорецкий, спускаясь по лестнице вслед за широкой спиной охранника. Ну прямо Актер Актерыч! Нужно ему жизнь оправдывать! Да нет, конечно, придуряется, гонит. Но хорошо вошел в роль и, похоже, сам верит каждому своему слову. Да пусть! Если даст денег на театр, кому важны истинные мотивы? Пусть играет в аристократа, пусть гонит, пусть придуряется - ему, Магорецкому, на это решительно наплевать. Он будет ставить спектакли - такие, какие сам считает нужным. Ладно, там будет видно. Пока же он остается в институте. Приказа об увольнении еще нет, его занятия - в сетке расписания, за ним по-прежнему закреплены аудитории и репетиционные залы, и он будет работать. Уж две-то недели по крайней мере. Да хоть бы и неделю. Или даже одну репетицию... Приехав от Пуго домой, он принял душ, выпил кофе и к двум был в институте. Студенты ждали и в этот раз аплодисментами встретили его обычное "Работать. Ра-бо-тать!" Курс сильно поредел. Те, кто не желал участвовать в "глумлении над русской классикой", понятно, отсутствовали. Но первый состав - все до единого были на месте. Вообще-то даже и хорошо, что лишние отсеялись. В последнее время его не оставляло ощущение, что, всучив этот курс, его намеренно подставили. Пригласили только затем, чтобы раздавить. Принимая наследство Громчарова, он только в первый месяц с гордостью думал о себе как о верном ученике, подхватившем дело учителя. Школу. Но, как только впрягся в работу, сразу прозрел и понял, что свалял дурака: никакой школы не было. Курс чудовищный по своей бездарности. Старик, видимо, был уже в маразме: откуда набрал он этих заштампованных провинциальных актеров, выпускников областных театральных училищ, пригодных разве что для бандитских телесериалов? Из восемнадцати человек хоть как-то работать можно было едва ли с половиной. Да и из этой половины, пожалуй, лишь человек пять годились вполне. Можно представить себе, как прошлой осенью ухмылялся ректор, подписывая приказ о назначении Магорецкого: он-то знал возможности курса и, небось, уже тогда предвкушал провал выскочки-модерниста, который почему-то пользовался чуть ли не мировой славой. Да нет же, Магорецкий был несправедлив. К студентам - точно несправедлив. Мысли о заговоре, об интригах надо гнать - они предвестники депрессии. Паранойи ему не хватало! Чего дергаться-то? Все нормально. Первый конфликт, что ли, в жизни? Безконфликтно в театре живут только бездарные подражатели, разработчики общих мест, версификаторы. Ты же Богом обречен отстаивать свою самостоятельность, свою непохожесть, свою избранность. В борьбе с театральными менеджерами, с актерами, со зрителями, с друзьями и коллегами, даже с женой и любовницами, наконец, с самим собой. И, для того чтобы не проиграть в этой борьбе, тебе нужен свой театр, где ты не одним спектаклем, но репертуаром в пятнадцать спектаклей докажешь, что у тебя есть свои идеи и что ты - мастер, творец, а не ловкий деляга-ремесленник, сумевший впарить западному зрителю сомнительные сценические эксперименты. Нечего грешить на покойника, актеры - нормальные ребята. Как и всегда, есть более талантливые, есть - менее. Хорош Балабанов - Сатин, хороша Василиса Балабанова - Настя. Сама принесла смешную песенку: "За копейку за таблеточку сняли нашу малолеточку. Ожидает малолеточку небо в клетку, небо в клеточку", - и сделала из нее мини-спектакль, над которым зал не посмеется, а вот такие слезы прольет... Но, конечно, жемчужина курса - его Телка Бузони. Вот сейчас она закрыла глаза умершей Анне: "Иисусе Христе, Многомилостивый! Дух новопреставленной рабы Твоей Анны с миром прими... Отмаялась!.." Как это ей удается? Что она такое? Господи, когда умру, кто-нибудь обратится ли к Тебе о душе моей с такой силой сострадания, на какую эта девочка способна на сцене... Уже шел другой эпизод - драка, во время которой убивают Костылева, а Магорецкий все сидел в каком-то оцепенении и никак не мог заставить себя сосредоточиться на работе. Увидев, что мастер погружен в свои мысли и не обращает на них внимания, ребята откровенно дурачились. Телка одиноко сидела у левой кулисы на ящике из-под пивных бутылок. Луки уже не было - другое лицо, другой взгляд, другая пластика. Все-таки она потрясающе женственна. От нее просто-таки исходит зов женского естества... Магорецкий ударил деревянным молотком по столу: "Базар закончили. Возвращаемся к началу эпизода. Крик из окна... Нателла, вы на сегодня свободны. До свидания". Он прогонял ее, и это было странно: обычно он требовал, чтобы актеры присутствовали в зале, даже если не были заняты. Телка растерялась: она спустилась со сцены и села в первое кресло слева. "Я жду", - сказал Магорецкий, глядя на нее. Она, не понимая, в чем дело, подошла к нему. "Я хотела поговорить после репетиции. Мне нужно посоветоваться... тут важное... и срочное". "Нет, нет, - сказал он, поморщившись, - давайте завтра. Сегодня вы мне сильно мешаете. Ступайте". Глина Как-то из любопытства Глина поручил своим экономистам пересчитать на сегодняшние доллары сумму в два миллиона римских скудо конца пятнадцатого века - стоимость клада, зарытого кардиналом Спада "в дальнем углу второй пещеры" на острове Монте-Кристо, - и ничего, цифры получились, сопоставимые с его личными активами. Роль аббата Фариа, указавшего Глине, как, впрочем, и многим другим, дорогу к сокровищам, сыграл Борис Ельцин, первый российский президент: его правление началось коротким, но бурным периодом, когда социалистической собственности уже не стало, а частной - еще не было. В эти быстро промелькнувшие три-четыре года любой расторопный человек, особенно со связями и деньгами, мог за бесценок приобрести завод, банк, нефтяную компанию. А у Глины (к тому времени контролировавшего рэкет родного областного центра, двух смежных областей и еще примерно десятую часть московского) было и то, и другое. Словом, к концу девяностых эксперты уже включали его в список пятидесяти крупнейших предпринимателей России. Понятно, что имелся в виду только легальный бизнес, тот, что у всех на виду, - группа компаний "Дети солнца" (нефть, алюминий, банковское дело, сеть крупных универсамов, игорный бизнес и многое другое). Глина, хотя и начинал с рэкета, хотя и вынужден был (если не сам, то его люди) участвовать в кровавых уголовных войнах, заслужив при этом репутацию крутого, но табельного (то есть честного) авторитета, очень быстро понял, что все это - пустяки, ничтожная малость. "Сегодня мы - табельные, а должны стать респек-табельными", - говорил он своим партнерам. В будущем он видел себя известным и уважаемым предпринимателем, занимающим высокое положение в обществе, имеющим общественное и политическое влияние. С первых же дней гайдаровской приватизации он начал удачно вкладывать деньги в легальный бизнес: вместе со своими корешами по комсомолу запустил банк, занялся производством (даже сельским хозяйством: взял под контроль несколько колхозов в Ростовской области и стал заметной фигурой в экспорте подсолнечного масла). Никто из авторитетов не был способен понять, зачем это нужно, если, собирая бабки с двух московских рынков, можно жировать на собственной вилле в Испании. Может быть, поэтому, хотя в криминальном сообществе и знали, что у Глины две ходки по мокрым делам, его здесь никогда не считали вполне своим. Да он и сам никогда не стремился ходить в законе. Он был независимым игроком. По крайней мере именно таким он видел себя сам, и от всего этого отребья, живущего по понятиям и не знающего другой радости, кроме как забухать, задвинуться, пропустить хором какую-нибудь обдолбанную лахудру, наконец замочить, запороть первого попавшегося безответного фраера, а потом пономарить об этом как о подвиге, - от этого сброда он всегда старался держаться на расстоянии и лишь в исключительных случаях соглашался на встречи с кем-либо из крутейших воровских авторитетов. Как ему капали его симпатизанты из других бригад и семей (им оплаченная симпатия) и чины из МВД, с которыми он водил дружбу (тоже оплаченную), законники его сильно не любили, считали, что он не по делу забурел, с общаком делится скупо и пора его слегка оказачить, а может быть, и вообще коцануть вчистую. Но все это были только пьяные разговоры: никаких претензий по существу уголовное сообщество предъявить ему не могло, и, когда возникали конфликты в бизнесе, он умел улаживать их миром. Да и в охране у него работали высокие специалисты из бывшего КГБ, которым он назначил министерские оклады, - с такими ребятами можно было ходить спокойно. Он хотел жить не по понятиям, а по законам общечеловеческим. Отгрохал себе офис на Ордынке. Вошел в Российский Союз промышленников и работодателей (журналисты после этого стали называть его имя в числе других российских олигархов). Купил этаж в старинном доме в арбатском переулке, воссоздав там все, как бывало в приличных домах сто назад: гобеленовая роспись стен, колонны в гостиной зале и амурчики со стрелами на потолке. В начале века (теперь уже прошлого) где-то здесь жил знаменитый адвокат Н. Его избранными речами Глина зачитывался в лагере, выписав их через "Книгу-почтой". Уже на воле он прочитал все мемуары, в которых упоминался присяжный поверенный, и знал о нем всё. Реализовать юношескую мечту и повторить судьбу графа Монте-Кристо Глине, конечно, не фартило даже с его миллионами скудо, а вот стать духовным наследником блестящего Н. было вполне по силам. Как только в Москве возник рынок жилья, Глина тут же разыскал дом адвоката и купил в нем этаж, решив, что заведет такой же салон, какой был у здешнего хозяина сто лет назад. В гости к нему станут ходить лучшие артисты, писатели, музыканты. Он соединит прерванную связь времен. Теперь уже призабылось, а ведь как раз он года три или четыре назад впервые привел Маркиза к дому в Кривоконюшенном - чтобы показать квартиру и поделиться, тогда еще несколько смущаясь, этой блажной мыслью о салоне: он помнил, что именно Маркиз когда-то и посоветовал ему читать речи Н. "как образец высокой русской элоквенции" (недоучившийся филолог в молодости любил озадачить собеседника красивым, но непонятным словом). Осматривая дом, Маркиз не переставал ахать и твердить: "Глина, ты гений... Глина, ты гений..." Квартира тогда представляла собой огромный, с тысячу квадратных метров, пустой сарай, заваленный кучами строительного мусора: все стены, кроме капитальных, были разобраны, да и капитальные были очищены, оскоблены до первозданного кирпича. И только в пустом зале сияла голубая изразцовая печь, чудом сохранившаяся от прежних великолепных времен ("Врубель, старик, без лажи - Врубель"), - как знак будущего великолепия... Нет, квартиры не жалко. Теперь она - часть его взноса в "арбатский проект". Да он в ней и не жил ни дня. Когда отделка была уже почти закончена и вот-вот надо было завозить мебель и въезжать самому (и входить в образ современного графа Монте-Кристо, принявшего облик присяжного поверенного Н.), он вдруг отказался от всей затеи. Гадалка ему нагадала, что эта квартира принесет несчастье. Никогда ни к каким гадалкам он не ходил и вообще во всю эту чертовщину не верил, но в этот раз странным образом все так сошлось, что он впервые в жизни усомнился: может, и вправду есть какие-то потусторонние силы. К гадалке его Маркиз направил. Глина как-то ему пожаловался по телефону: мол, никогда прежде не было, а вот в последнее время теснит грудь какое-то предчувствие, какой-то страх - всё кажется, что он что-то не то и не так делает, не туда идет. И Маркиз со смехом сказал, что, когда грудь теснит, следует обращаться или к кардиологу, или к гадалке. И дал телефоны и лучшего в Москве кардиолога, и лучшей гадалки. К кардиологу Глина, уверенный в своем здоровье, не пошел, а вот погадать - записался из любопытства. Гадалками оказались три столетние бабушки, жившие вместе в одной комнате большой коммунальной квартиры. Собственно, гадала-то одна, а две другие во все время сеанса сидели неподвижно, словно дремали, причем Глине показалось, что их глаза закрываются не верхними веками, а нижними, как у спящих змей. Все, что лопотала старуха, казалось ему полной лабудой. "Вы очень зависимы от прошлого..." Да кто же не зависим от прошлого! "Легкое приобретение богатства..." А у кого из новых русских богатство трудное! Но, с другой стороны, детдом, малолетка, тюрьма и лагерь - это легкий путь к богатству? "Вы человек больших амбиций. Ищете власти над людьми..." Господи, ну не за этим же он пришел сюда? Все эти общие места, все эти пошлые глупости, произнесенные со значением, только разозлили его, и все, что бабка говорила потом, он слушал в пол-уха, а когда все закончилось, молча расплатился и ушел. А вечером того дня ему позвонили: Саню Кискачи взорвали в его любимом, недавно купленном "порше" - прямо возле их офиса. И он тут же вспомнил слова старухи, в раздражении пропущенные мимо ушей: "Вашему родственнику угрожает серьезная опасность. Возможно, сегодня". Какому еще родственнику, когда он во всем мире один как перст! А вот какому: Саня Кискачи был ему как брат еще с малолетства. И обе ходки - с ним вместе. Да не просто родственник - они срослись по жизни, как сиамские близнецы. Вместе выбивались из юных уголовников сначала в студенты областного сельхозинститута, потом в комсомольские деятели... Когда Саню, собрав по кусочкам, похоронили (на пятом, дорогом участке Ваганьковского кладбища, седьмая могила слева по главной аллее - скромный черный мраморный крест), Глина снова вспомнил о гадалке. В памяти вдруг четко зазвучали ее слова: "Вы собираетесь переезжать в новый дом, но карты говорят, что этого делать не следует: это жилище для вас может быть смертельно опасно. Карты не говорят, когда и как вы умрете. - Тут она подняла глаза и некоторое время (как ему показалось, очень долго) смотрела прямо в лицо ему, однако так, словно не его видела, а что-то позади него. Я не знаю, когда вы умрете, но почему-то вижу лепестки красной розы на снегу. Это зима". С лепестками красной розы она его тогда окончательно достала. Теперь же, после похорон, Глина подумал, что надо сходить к старухам, извиниться и попросить гадалку растолковать все, что слышал от нее. Тут какие-то важные основы, в которых необходимо разобраться... Но, когда он позвонил, тихий женский голос сказал, что сестры на прошлой неделе умерли. Все три. Господи, какой зажатый, зашоренный идиот: такую возможность пропустил! Не предсказаний собственного будущего было ему жалко. Какая разница, что там ждет его впереди! "Жизнь такова, какова она есть, и больше никакова". Однако теперь он никогда не узнает, что там старуха видела, глядя сквозь него: бездну подсознания или внешнюю бездну, по краю которой ходим постоянно и в которую рано или поздно свалимся? Что имела она в виду, когда сказала, что он зависим от прошлого? Где теперь это прошлое? В нем самом? Или оно откуда-то извне управляет его жизнью? Но если извне, то почему оно прошлое? Тогда нет ни прошлого, ни будущего. Если жизнь управляется извне, то мы принадлежим вечности. А в вечности нет движения времени - прошлое, будущее. И наша жизнь - роспись на стене вечного храма, и, быть может, старуха могла охватить ее взглядом всю сразу? С детства он, хоть и сообразительный, но темный, недоучившийся детдомовский пацан, ощущал свою ничтожность и страх перед взрослыми и сильными людьми. Он и истопника того детдомовского уделал только потому, что боялся и знал, что тот его сильнее. Два месяца в тюремной камере с жалкими преступниками районного масштаба (бич, укравший мешок с зерном, алкаш, подпаливший соседский сарай), среди которых он, молодой и крепкий, уже тогда был тузом, и три дня в постели с пионервожатой -самой красивой женщиной области (секретарь обкома не на всякую упадет) сделали из него мужчину. В детдом он вернулся уверенным в себе и бесстрашным хозяином. Это и почувствовал директор, постаравшись избавиться от него при первой же возможности... При этом друзьям Глина всегда был верен, в долгу старался никогда не оставаться. Взять того же Маркиза! Но тот сам в последнее время сильно изменился в отношении к Глине, и Глину это обижало и раздражало. Почти пятнадцать лет знакомства - это же немало, и все это время он опекал этого интеллигента как своего сына. Прежде Маркиз часто звонил ему - советовался, ворковал по телефону: "Глина, ты финансовый гений!" Гений, гений... Что ж теперь-то волынку заводить? В конце концов это не его, Глины, злая воля мешает Маркизу, - есть рынок и рыночная конъюнктура. Земля, на которой стоит дом и вокруг него - в общей сложности десять тысяч квадратных метров, минимум подземных коммуникаций, - имеет цену. И если по ходу дела выясняется, что от культурного центра понт в два, в три раза больше, кто даст строить гостиницу? Чего же тут непонятного? Нет, зря Маркиз катит на него как на уголовника. Уголовник - это идеология типа "умри ты сегодня, а я завтра", Глине она никак не близка. Ему нужна другая идеологическая доктрина, которая оправдывала бы его практику жесткого бизнеса и поднимала бы эту практику до уровня уважаемого общественно значимого дела. Ему нужно общественное признание. Граф Моне-Кристо действовал не только от своего имени, но и от имени Справедливости, и Глина тоже хотел подняться на этот общечеловеческий уровень. Но при этом Справедливость он понимал по-своему, считая, что бизнес не делится на чистый и грязный. Бизнес есть бизнес, и если наркотики дают десять тысяч процентов прибыли - такой бизнес не может быть грязным или несправедливым. Ну, действительно, откуда берется баснословная прибыль? Да оттуда, что люди, подчиняясь предрассудкам, этот вид бизнеса запрещают. Разреши производить и продавать наркотики легально - и прибыль будет не выше, чем в фармацевтической промышленности. Будет ли при этом больше наркоманов? Вряд ли. Наоборот, есть неопровержимые доказательства того, что отмена запрета на наркотики и введение государственной монополии на их производство приведут к резкому снижению уровня наркомании. Но вы хотите запрета? Валяйте! Толковый предприниматель любую ситуацию обернет себе на пользу. И не надо потом его обвинять, что он зарабатывает на этом ежегодно пять-шесть сотен миллионов долларов. Вы сами, господа моралисты, на блюдечке приносите ему эти деньги, и он от них не отказывается... Нет, что-то с Маркизом не так получается. Поговорив с ним утром по телефону по поводу Магорецкого, проводив самого Магорецкого, Глина весь день не мог отделаться от мысли, что что-то идет не так, как нужно. И во время утреннего совещания со своими директорами, и позже, обедая с негром-партнером из Кении в кафе "Пушкин", и теперь, направляясь в "Президент-отель" на встречу крупнейших российских предпринимателей с президентом страны, Глина был недоволен собой. Он вообще не любил конфликтов в делах, а уж тем более конфликтов с людьми, которым симпатизировал. Надо обязательно еще раз повидаться и постараться все-таки склонить его на свою сторону. Надо все разложить по полочкам. Надо втолковать Маркизу, что сегодня никто не даст тебе спокойно жить со своей патриархальной гостиницей в центре города - там, где люди могут иметь оптовый и розничный центр по торговле наркотиками. И оптом, гамбузом, и в розницу, чеками. Все будут знать об этом - городские власти, милиция, и все будут получать свою долю и охранять этот бизнес, время от времени бросая в торбу каких-нибудь мелких барыг, гонцов или затаренных торчков, наркоманов. Да, я за то, чтобы этот рынок вчистую ликвидировать. Но если он все-таки существует, я буду делать здесь деньги. И не советую мешать. Интересно, что произошло бы, если бы все эти слова он высказал за "круглым столом", за который вскоре сядет вместе с президентом, премьер-министром и тремя десятками таких же, как и он сам, крутых российских олигархов. О том, что он контролирует значительный сегмент наркорынка и наркотрафик из Афганистана в Европу, в ФСБ и МВД, возможно, и знали, но что делать с этим знанием, не имели понятия. Да и схватить его за руку было невозможно: от глухонемого уличного торговца до Глины было пять или семь уровней подчиненности. Конечно, время от времени происходили проколы, конфискации, ему сообщали об убытках, однако убытки эти были настолько мелки по сравнению с прибылью, что никакого риска не было. Он, конечно, не был так богат, чтобы позволить себе не считать миллионы, но все-таки даже потеря десяти-двадцати миллионов долларов не пробивала серьезной бреши в общем состоянии его финансовой структуры... Нет, нельзя, нельзя ссориться с Маркизом, с господином Протасовым, редактором одной из наиболее уважаемых газет. Нельзя терять этого человека. Легализовать капитал - мало. Надо легализовать самого себя, свое "я", свою деловую философию. Хорошо этим "чикагским" мальчикам - Чубайсу, Гайдару, Авену, Потанину, - они с самого начала были у кормушки. Их отцы, их друзья были если и не при верховной власти, то по крайней мере в одном-двух телефонных звонках от нее. Он же, Глина, выбивался с самого низа и теперь хотел на равных разговаривать со всеми наверху, на их языке - хотел быть ими уважаем. Так что нечего жаться: если от конфликта можно откупиться, надо откупаться за любые деньги. Проезжая по Москворецкому мосту, Глина набрал номер Протасова. "Слушай, Маркиз, давай встретимся и потолкуем о наших делах. Ты не смог бы сегодня приехать ко мне в Кривоконюшенный часиков в девять? Что-то у меня плохие предчувствия". Протасов Кабинет главного редактора был на втором этаже, а напротив, через двор, всегда ярко сияли окна швейного цеха, каким-то образом втиснувшегося между домами в самом центре Москвы. В цеху было простое производство: возможно, тут шили спортивные флаги или подшивали простыни, и работницы, управляясь с огромными цветными полотнищами, совершали, в общем-то, скучные, однообразные движения: склонилась над швейной машинкой, чуть распрямилась, левой рукой поправила шитье, опять склонилась. Однообразно ходил по проходу маленький мужичонка в черном халате, видимо, мастер. Однако общий вид цеха день ото дня менялся - в зависимости от того, какого цвета ткань подавалась в работу: то доминировал голубой, то желтый, то все в цеху загоралось красно-оранжевым пламенем. Разрозненные взмахи рук, два-три лица, поднятые над тканью, - всё это гармонично перемежалось с пестрым колыханием цветовых пятен, подчинялось случайно возникавшему единому ритму, и создавало свою, особенную музыку. Обычно Протасов, глядя в окно и думая о чем-нибудь своем, лишь спокойно отмечал изменение гаммы в цветомузыке швейного конвейера. Но сегодня ему вдруг пришло в голову, что у этой немой симфонии цвета и пластики есть программная идея: в ней явственно звучит трагическая тема порабощенной и подавленной женственности. Как ни расцвечивай картину красками, а механическое, отупляющее повторение одной и той же работы убивает в женщине женщину. Причем это относится не только к несчастным швеям, которые получают за свой каторжный труд, дай Бог, две сотни долларов в месяц и по вечерам выходят из цеха "убитые, как после хлороформа", но и к роскошным манекенщицам, или, как теперь их называют, топ-моделям, которые получают несоизмеримо большие гонорары, в принципе, за то же самое: за то, что убивают свою женственность, повторяя день ото дня и год от года одни и те же предписанные движения на подиуме или принимая одни и те же позы перед камерой... Нет, что-то произошло с ним в последние два года, какой-то упадок интереса к жизни. К друзьям, к бизнесу, к газете. К политике и общественной жизни. Он - человек-газета, ходячая "Колонка редактора". Ему обрыдли все эти пустопорожние дискуссии, круглые столы, телевизионные ток-шоу, где он вынужден был присутствовать и говорить - впрочем, как всегда, точно и умно. (Все знают: Протасов возьмет слово и расставит точки над "i".) Ах, да какая там точность, какой ум, если он давно уже понимал, что судьбу страны уверенно направляет дюжина действительно умных, цепких, расчетливых бизнесменов и политиков. В середине девяностых можно было говорить об игре политических сил - была неопределенность, был риск, - и тогда по крайней мере могло казаться (а может, и впрямь так было), что твой голос, твое слово как-то отзовется в общественном сознании, и общество, медленно дрейфуя в этом вязком субстрате, каким, по сути, является история человечества, вдруг чуть качнется, чуть двинется в сторону, чуть изменит свое положение. Ельцин или коммунистический Верховный Совет в 93-м? Выберут или не выберут Ельцина в 96-м? Тогда никто ничего не мог предсказать, и он, Протасов, как публицист, как редактор делал все, чтобы привлечь в ельцинскую антикоммунистическую коалицию как можно больше сторонников. Это была игра на выбывание - на выбывание из жизни, - и участвовать в ней было и страшно, и захватывающе интересно. В нынешние игры играть не хочется. Скучно. Все устоялось. Известно заранее, что счет будет 12:0 в пользу команды, стоящей у власти. Спор уже идет не о том, как влиять, а как реагировать на политику властей: приходить от нее в восторг или впадать в бешенство - и делать на этом свой маленький бизнес. Нет, братцы, лучше уж писать беллетристику, романы. Потому и затеял Протасов свой "арбатский проект" - чтобы обеспечить путь отступления из активной общественной жизни. Потому и за Телку зацепился, что у нее еще ничего не состоялось, она начинала свою игру с чистого листа, и он мог вместе с ней заново проживать увлекательный сюжет молодой жизни... Как-то все хреново выходит. Такое ощущение, что его кругом предали. Он все так красиво придумал, и вдруг все рушится. Так хреново было только однажды в жизни, когда он освободился из лагеря и оказался в этом мире один-одинешенек. Он-то думал, что его ждет любимая и любящая женщина, жена, дал телеграмму за неделю, потом отправил еще одну, уже с вокзала, и двое суток в вагоне места себе не находил, воображая, как он приезжает, а она открывает ему дверь - спросонья, в халатике на голое тело... Поезд пришел рано, часов в пять, и он взял такси. "Сразу видно, человек к бабе торопится", - угадал шофер. "К бабе, друг, к бабе, - признался он. - Три года на нарах, и ни одного свидания". "Ну вот, ты приедешь, а она с другим". - Шофер явно был садистом. Не с другим она была. Ее вообще не было, дверь была закрыта. Он сначала не понял, решил, что она крепко спит: долго звонил, потом стал в отчаянии колотить в дверь. Из соседней квартиры вышла заспанная женщина в халатике на голое тело, за ней стоял муж, огромный мужик в трусах и голубой майке. Лариса с неделю назад уехала - на богомолье в женский монастырь куда-то на Волгу. Ключ она оставила, чтобы соседка цветы поливала. Да, она что-то говорила, что муж должен приехать, но как-то не очень определенно. Ключ ему все-таки дали. В квартире все было так, как и три года назад, когда его увели под конвоем. Только вокруг был ужасный кавардак, как если бы хозяйка внезапно бежала: постель не застлана, по стульям и на полу разбросаны тряпки, на кухне немытая посуда. "С порога смотрит человек, не узнавая дома... Ее отъезд был как побег, кругом следы погрома... И, наколовшись о шитье с невынутой иголкой, внезапно видит всю ее и плачет втихомолку... С порога смотрит человек..." Он твердил эти стихи целый день, чтобы не разрыдаться от обиды.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|