Играем Горького
ModernLib.Net / Отечественная проза / Тимофеев Лев / Играем Горького - Чтение
(стр. 4)
Вообще-то она, демонстрируя тонкую наблюдательность и добрый юмор, охотно рассказывала о нелегкой жизни и пестрых судьбах своих сокурсников, о квартирной хозяйке с ее идеей найти клад и осчастливить всех вокруг; о вечной Младой Гречанке, таинственной институтской секретарше, у которой, как говорят, странное хобби: дома по вечерам она шьет постельное белье и потом раздаривает всем вокруг - своим подругам, преподавателям в институте, даже понравившимся студентам; и, наконец, о собственной мамочке, которая когда-то, совсем еще девчонкой, полюбила всерьез и на всю жизнь румына, Телкиного отца, и, давно расставшись с ним, год за годом мечется по миру, хватая мужиков, сравнивая и отбрасывая в сторону негодный человеческий материал... Но в этом длинном ряду предъявленных (а иногда и сыгранных) Телкой типов и характеров не было Магорецкого. И, когда Протасов просил рассказать о режиссере, о репетициях, она как-то смущалась, отвечала неохотно и односложно или вообще старалась уйти в сторону. Это было тем более странно, что вчера вечером во время выпивки ее сокурсники чуть ли не каждую минуту наперебой вспоминали мастера: так много он значил в их жизни. Телкины друзья понравились Протасову. Трогательные великовозрастные дети: всё в их жизни зыбко, все неопределенно - всё впереди. И Верка Балабанов, провинциальный демон, и простенькая, живая и смешливая Василиса, не отрывающая влюбленного взгляда от своего Базыкина, и сам Гриша Базыкин, спокойно, уверенно и дерзко отказывающийся раскладывать жизнь по знакомым полочкам: нет, долой Булгакова, долой Горького, долой устоявшиеся каноны... "В школе нас учили, что материя первична, а сознание или даже дух вторичны, - сказал он вчера, держа на ладони низкий стаканчик с водкой так, словно это был череп Йорика. - Но с какой стати материя начинает мыслить? Ей это зачем нужно? Случайно, что ли? То есть вся жизнь - результат нелепой случайности? Нет, материализм - это бред какой-то". "Всё и вся мыслят только от скуки, когда нет других развлечений, - сказал Верка. Он полулежал на диване тоже со стаканом в руке и задумчиво глядел в потолок. - Материя, дух... ах ты мой Шекспир ненаглядный, тебя волнуют пузыри земли..." Протасов давно отвык от студенческих тусовок, забыл, что можно, выпивая, полночи толковать о духе и материи, о мировосприятии Горького или о нравственном сломе (или подвиге?) покойного Эфроса, с подачи властей принявшего "Таганку", когда Любимов остался на Западе. Когда-то "Таганка" была для Протасова своим театром: еще школьником он свел знакомство с радистом, который через боковую дверь проводил его в радиорубку. "Мастера и Маргариту" Протасов посмотрел раз шесть или семь. И "Преступление и наказание". И "Гамлета" с Высоцким. В восьмидесятом, он, конечно, посчитал своим долгом прийти на похороны Высоцкого. И в жаркий июльский полдень в давке, в потной, возбужденной толпе на Таганской площади получил едва ощутимый укол под лопатку и в первое мгновение не придал этому значения, решил: кто-то хулиганит, - но к вечеру почувствовал себя плохо и еле добрел до дома. Он стал задыхаться, кожа приобрела какой-то красно-лиловый оттенок и так натянулась, что, казалось, вот-вот начнет лопаться. Родители страшно испугались, вызвали "скорую", но врачи не знали, что делать, не знали, что за гадость введена в организм. Лучше ему стало только под утро, но все-таки дня два он провалялся в постели. На площади, как потом говорили, укололи многих. Но что это было? И кто? Маньяк? Гэбуха, озлобленная тем, что Высоцкому устроили народные похороны? Впрочем, гэбуха - те же маньяки. Структурированная шизофрения. Протасов был тогда юным студентом факультета журналистики, яростным говоруном и спорщиком, с упоением читал любой попадавший в руки "самиздат" и каждый вечер перед сном, прижав ухо к пластмассовым ребрам динамика, сквозь вой глушилок слушал западные "голоса". Его вышибли с четвертого курса. В дискуссионном клубе он толкнул речь, в которой были и явная поддержка Юрия Любимова, и менее явная, но хорошо угадываемая апология Московской хельсинской группы и даже восхищение Андреем Дмитриевичем Сахаровым. И самое главное - вопрос, обращенный к аудитории: "А мы сами сумеем жить не по лжи?" Секретарь факультетского парткома предложил компромисс: ему не нужен был скандал, и он готов был обернуть дело так, что это, мол, спланированное выступление, если угодно, провокация - чтобы подхлестнуть аудиторию к более активному выражению мнений. Словом, пришлось выбирать между исключением и славой провокатора. И он, понимая, каким ударом исключение будет для родителей, уже готов был принять парторговский компромисс и остаться: его левацкие взгляды хорошо знали на факультете, кто поверит в его неискренность? "А потом они сделают из тебя регулярного стукача", - с печалью сказал тогда Крутов. Окончательно дело решила Лара, подруга Протасова, будущая жена: "С ума сошел - соглашаться? Что я потом скажу нашим детям?" Она слышала "по голосам", что так говорила жена какого-то заколебавшегося и готового к отступничеству диссидента, и эта формула произвела на нее сильное впечатление. Детей у них не было и не ожидалось, но Протасов подал заявление и забрал документы - это был самый мирный выход из ситуации, и секретарь парткома на него согласился, впрочем, без особой радости, сожалея, видимо, об упущенной добыче. А через три года Протасова посадили: он переписывал и продавал кассеты с песнями Высоцкого, Галича, Окуджавы и церковными песнопениями, которые тогда пользовались особенным спросом в интеллигентской среде. Кассетный бизнес в начале восьмидесятых был довольно прибыльным, и Протасов быстро поставил дело: к концу первого года на него работало уже человек тридцать, он открыл точки в Ленинграде, Киеве, в Прибалтике, по областным городам. Чистые кассеты он получал из Финляндии и через Владивосток - из Японии. К моменту, когда его арестовали, он успел заработать достаточно, чтобы купить двухкомнатную кооперативную квартиру в Теплом Стане (оформили на Лару). Там его и взяли: выбежал утром в лесопарк сделать зарядку, а когда вернулся, его уже ждали в подъезде человек десять оперативников. Поднялись с обыском, нашли четыре японских двухкассетника, на которых чуть ли не круглосуточно шла перезапись, сотни две готовых кассет. Лара в едва накинутом халатике стояла в дверях большой комнаты и курила, прикуривая одну сигарету от другой. В комнате висел сизый дым. Человек, руководивший обыском, мягко попросил ее пройти на кухню: мол, дышать нечем. "Палач!" - внятно сказала она ему. Но на кухню все-таки ушла. Квартиру не конфисковали только потому, что Ларкин папа (человек засекреченный, то ли летчик-испытатель, то ли физик-ядерщик) написал заявление, что это он дал дочери денег на покупку квартиры, к которой "этот подонок и отщепенец, заслуживающий самого строгого наказания", не имеет никакого отношения. Дело, действительно, могло обернуться весьма серьезно, поскольку на одной кассете обнаружилось записанное с эфира интервью Солженицына: для себя писал, не для продажи, и намеревался, прослушав пару раз, тут же стереть, но не успел. "Надо бы пустить тебя по семидесятой - "антисоветская агитация и пропаганда", - семь и пять "по рогам" (то есть ссылка), но пожалели молодого и зеленого", - врал следователь-гэбэшник. К тому времени Протасов уже почти полгода смотрел на мир сквозь портянки, развешанные для просушки в камере, где на двадцать спальных мест было прописано полсотни зэков, из которых десять болели туберкулезом, а еще пятерым нужна была срочная психиатрическая помощь, - и хорошо усвоил, что здесь никто никого никогда не жалеет. Он уже понимал, что начальство по-своему правильно рассудило: из фарцовщика средней руки не следует создавать еще одного "мученика совести". Его приговорили хоть и по максимуму, но всего лишь за спекуляцию, правда, в особо крупных размерах. Но в "мученики совести" он все-таки попал: дело заметили и взяли на свой учет диссиденты-правозащитники (Лара, молодец, развернула тихую, но настойчивую активность и кому нужно дала знать) и внесли в списки узников совести - как пропагандиста и распространителя свободной песни. Даже академик Сахаров будто бы вставил его имя в какое-то свое заявление. Об этом ему уже на зоне сообщил Глина Пуго, который имел доверительные отношения с лагерным начальством. После первых недель растерянности в тюрьме Протасов быстро понял, что быть советским заключенным - это совсем не трагедия, а всего только особенный образ жизни или даже особенная профессия. Профессия, к слову, не из последних: именно она сделала всемирно известными Солженицына, Щаранского, Буковского и многих, многих других. Когда тебе двадцать пять и ты прочитал и "Архипелаг", и Евгению Гинзбург, и Надежду Мандельштам, и кипу другого диссидентского самиздата, знаешь по именам всех дикторов "Свободы" и у тебя у самого есть немалые литературные амбиции, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что твое трехлетнее тягало, твоя прогулка по лагерям и тюрьмам рано или поздно пойдет тебе на пользу. "Есть люди, которые сидят за дело и для дела, - философствовал тогда Глина Пуго - тертый, козырной, самый авторитетный человек на зоне. - А есть люди, которые сидят без дела. Вот ты, Ляпа, сидишь без дела. Кому ты там в пивной вилку в жопу воткнул? (Они когда-то жили в одном городе, и Глина знал Ляпу еще мальчишкой, комсомольским поэтом.) А есть такие, для которых сидеть - это и есть дело. Мы с Маркизом сидим, потому что нам надо сидеть для дела надо. Для завтрашнего дела. Сегодня наше место именно здесь. Здесь мы делаем свое будущее". Глину взяли по подозрению в организации убийства какого-то крупного цеховика (подпольное производство трикотажа), но повесить на него эту "мокруху" толком не сумели, дело слепили на скорую руку и подкрепили, смешно сказать, какой-то ржавой волыной и "корабликом", спичечным коробком с травкой, - и то, и другое менты на всякий случай подбросили ему в машину. Просто пора пришла: в области его влияние к тому времени чуть ли не сравнялось с влиянием секретаря обкома. Он и сам понимал, что малость зарвался, и был доволен, что все закончилось лагерем: могли и шлепнуть где-нибудь в подворотне... А все-таки жалко расставаться с Глиной. Протасов, хоть и был моложе, всегда относился к нему немного свысока, как старший к младшему, что, в общем-то, соответствовало тому месту, которое сам Глина отвел в своей жизни удачно подвернувшемуся под руку Маркизу: быть наставником и помощником в продвижении его, Глины, в круг респектабельных граждан. Маркиз был одаренным и внимательным педагогом и много работал со своим воспитанником, стараясь передать все, что сам начитал в молодости. Но, надо сказать, и Глина щедро платил добром. На зоне неизбежные мелкие стычки с отмороженными зэками не имели для Протасова сколько-нибудь серьезных последствий прежде всего потому, что все знали: он - друг Глины. И после лагеря Глина немало помогал, например, когда Протасов поднимал газету и издательство. Кредитами помогал, бывало, посылал своих людей, если протасовские должники пытались зажать деньги, рекламой снабжал и оплачивал ее щедро. Полтора года назад Глина сам вызвался помочь и с гостиницей. "Гостиница - какое-то теплое, доброе дело, да? Аристократическое: герб, вензель. Назови ее "Маркиз Д'Арбат". Как-то все это кучеряво смотрится", - сентиментально расслабившись, говорил он Протасову. И не было никакого сомнения, что эта благожелательность была искренней. Что же потом-то случилось?.. "На Яна Арвидовича Пуго за последние полгода, по сути дела, нет ничего нового, а что было раньше, вы отказывались смотреть: он же наш, то есть ваш, друг и партнер", - громко дыша в телефонную трубку, говорил завотделом досье, человек сильно пьющий и не совсем здоровый. Он знал цену себе и своей базе данных и от этого присвоил право быть несколько хамоватым с потребителями, даже если это начальство. "А вот теперь будем смотреть внимательно и подробно", - сказал Протасов. Настя Дожив до преклонного возраста, Телкина квартирная хозяйка Анастасия Максовна сохранила по-детски наивную способность мечтать. Она и раньше всегда жила мечтами. Большую часть своей жизни, лет до пятидесяти, она по-девичьи пылко мечтала о большой любви, которая изменит ее одинокую и довольно однообразную жизнь музейного экскурсовода. Увы, накопив в личной жизни богатый опыт проб и ошибок, пропустив через свою широкую и низкую тахту с полдюжины любовников, всегда плативших ей черной неблагодарностью за доброту и матерински нежную заботу (один из них и впрямь был очень похож на Пастернака и даже писал стихи), весьма болезненно пережив случившиеся в должный срок возрастные изменения женской физиологии (после чего мечтательная тяга к мужчинам несколько утратила свою остроту), она в конце концов поняла, что девичьим надеждам уже вряд ли сбыться. Едва расставшись с мечтами о любви, она тут же всецело предалась мыслям о духовном, горнем, возвышенном. С печалью и состраданием стала думать о заблуждении покойных родителей, проживших жизнь большевиками и атеистами, и в пятьдесят крестилась. Чтобы не выгнали с работы, крестилась не в церкви, где настоятели обязаны были доносить о каждом обращенном, а у опального священника Дмитрия Дудко: по договоренности ездила к нему домой, в одной рубахе стояла в тазике, и батюшка поливал ей голову из кружки. В последующие несколько лет она не пропустила ни одной обедни в ближайшей к дому церкви Ильи Пророка, регулярно исповедовалась и причащалась, постоянно читала Евангелие. Она хотя и верила без сомнения, но, исповедуясь, каждый раз должна была признаваться, что некоторые догматические принципы понимает по-своему, не так, как принято в церкви. Ей, например, совершенно чужда была мысль о том, что "Царствие Божие в нас самих есть". Царствие Божье представлялось ей какой-то фантастически прекрасной, потусторонней реальностью, заглянуть в которую или даже приобщится к интригующим тайнам которой хоть и трудно, но можно - даже не выходя из своей арбатской квартиры. Надо только искренне молиться о даровании такой благодати. И она молилась, нескромно мечтая, что Господь когда-нибудь обратит на нее особое внимание, сам явится ей или даст возможность пережить какое-либо иное чудо, которое яркими красками расцветит ее однообразную жизнь, и она навсегда выбьется из монотонной повседневности, ощутит себя причастной к истинному Царствию Божьему. Когда она на исповеди начинала говорить об этих соблазнительных мечтаниях, престарелый батюшка не вполне понимал, о чем женщина толкует, и, справившись, не прелюбодействует ли она, не таит ли злобу на ближнего и регулярно ли читает "Отче наш", допускал к причастию. Наивное ожидание, что ей вот-вот явится сам Господь (так девочка-подросток у театрального подъезда с безнадежным упорством ждет появления любимого актера, давно уехавшего веселиться с друзьями), долго составляло содержание ее жизни - по крайней мере до тех пор, пока ее лучшая подруга Ядвига, работавшая в театральном институте и потому имевшая широкий круг знакомств среди деятелей сцены, не привела ее на спиритический сеанс, который устраивали три столетние актрисы. Опрятные и интеллигентные старухи, одетые в одинаковые серые платья с одинаковыми тщательно накрахмаленными кружевными воротниками, жили вместе в одной комнате большой коммунальной квартиры. Они были настолько стары, что хорошо помнили Станиславского и даже дореволюционные собрания спиритов у присяжного поверенного Н., владевшего некогда домом, где всю жизнь прожила Анастасия Максовна. Едва она познакомилась с ними, как все три, словно подчиняясь таинственной закономерности или повинуясь неведомому призыву, умерли одна за одной с разницей в три дня. Но все-таки, пока они были живы, Настя успела побывать у них на двух сеансах. То, что она там увидела и услышала, потрясло ее и переменило ее отношение к Богу и к жизни. Ей открылась великая истина: чуда не надо ждать и вымаливать - его можно и нужно творить самому. Или, во всяком случае, можно присутствовать и видеть, как чудо сотворяется другим человеком, медиумом, которому сила духа и волевой напор позволяют выйти за рамки обыденного, земного существования, вступить в контакт с реальностью потусторонней, зовите ее, как хотите: загробной жизнью, вечностью, астралом, ноосферой или Царствием Божьим. Еще когда они душным летним вечером шли на первый сеанс, Ядвига, несмотря на жару кутавшаяся в черную шаль, рассказывала, что за месяц до того старухи в ее присутствии вызвали дух великого Эмануэля Сведенборга (сама видела слабо светящееся облачко!), и тот сообщил (сама слышала хриплый голос, говоривший по-немецки!), что душа ее, Ядвигиного, сына не значится среди душ умерших: "Die Unermesslichkeit hat nichts vernommen", - что в дословном переводе означает: "Бездне неведом". Малолетнего сына у нее пятьдесят лет назад при аресте отняли чекисты, а вскоре ей сообщили, что он умер в детском доме, но никаких официальных подтверждений она так никогда и не смогла получить (что-то сгорело в пожаре, что-то было уничтожено наводнением) и никогда не верила в его смерть. Освободившись из лагеря в 56-м, она, хоть ей еще и тридцати не было, на всю жизнь облачилась в траур по расстрелянному мужу, но за мальчика всегда молилась о здравии. В первый свой визит к старухам Анастасия Максовна была только пассивным участником. Старухи жили на первом этаже или, вернее, в бельэтаже, в большой комнате с высокими потолками и окнами, которые были плотно занавешены тяжелыми черными портьерами. Такими же портьерами была занавешена и входная дверь, чтобы ни свет, ни звук не пробивались из коридора. Часть комнаты была отгорожена огромным темного дерева (или потемневшим от времени) старинным буфетом, место которому было, конечно, не в коммунальной квартире, а в музейной дворцовой столовой. По верху буфета за невысоким резным карнизом была расставлена довольно странно смотревшаяся здесь большая коллекция когда-то ярких, но теперь совершенно запылившихся и потускневших дымковских глиняных игрушек. Позади этого дворцового сооружения у старух была, видимо, устроена спальня... Большую же часть комнаты занимал необъятный и тоже старинный круглый стол без скатерти, с широкой полосой перламутровых инкрустаций по всей окружности. Вокруг стола все и расположились. Выключили свет, Анастасия Максовна нашарила и сжала в левой ладони сухую и слегка дрожащую слабую ручку одной из хозяек, правой же рукой взялась за пухлую и влажную ладонь Ядвигиного начальника - ректора театрального института (он также пожелал собственными глазами увидеть чудо). Программа сеанса была довольно дурацкая и скорее развлекательная, чем серьезная: по просьбе ректора должны были вызвать дух Константина Сергеевича Станиславского. Медиумом была как раз соседка Насти слева. О том, что действо началось, Настя поняла, когда старуха вдруг с неожиданной силой стиснула ее руку так, что она чуть не вскрикнула от боли, но сдержалась и в свою очередь сильно стиснула ладонь ректора. Из-за духоты в комнате совершенно нечем было дышать. Из коридора приглушенно доносились разговор соседей и плач ребенка. Откуда-то, должно быть из-за царского буфета, распространялась тошнотворная вонь от забытого ночного горшка. В довершение ко всему Насте показалось, что под столом, задев ее ногу хвостом, пробежала крыса, и она опять едва удержалась, чтобы не закричать. "Кусочек ада", - испытывая омерзение и страдая от спертого воздуха, подумала Настя. В полной темноте и в наступившей, наконец, глухой тишине, сжимая руки друг друга, все просидели минут пять или больше. Ничего не происходило. Но вдруг послышалось едва различимое потрескивание, какое бывает при слабых электрических разрядах, когда человек снимает с себя одежду из шерстяной ткани. В комнате возникла слабая струя свежего озонированного воздуха, и, похолодев от ужаса, Настя боковым зрением увидела справа от себя довольно высоко над полом едва различимую фигуру, светящуюся слабым и чуть переливающимся - то голубым, то зеленым - светом. Это был древний, согбенный старик, в каком-то полувоенном сюртуке с большими, видимо, металлическими пуговицами. Лицо до глаз было закрыто бородой, обеими руками он опирался на массивную трость. "Вы готовы отвечать?" - спросила старуха-медиум голосом не по возрасту уверенным и крепким. Зелено-голубой старик едва заметно кивнул. Еще до сеанса договорились, что медиум спросит, знает ли дух что-нибудь о сегодняшнем театре, и если знает, то как оценивает его. Но, прежде чем вопрос прозвучал, старик заговорил сам. То есть вроде бы и старик говорил (там, где в густой бороде можно было предположить наличие рта, происходило какое-то едва заметное движение), но голос исходил не от него, а из старинного мегафона - Настя видела его до начала сеанса, но не обратила специального внимания. Мегафон лежал на ломберном столике немного в стороне от привидения, и теперь, когда глаза привыкли к темноте, было очевидно, что голос - несколько механический, какой-то грамофонный - звучит именно из его раструба. "Наш век, век по преимуществу легкомысленный, медленно вещало привидение. - Все молодо, неопытно, дай то попробую, другое попробую, то переделаю, другое переменю. Переменить легко. Вот возьму да поставлю всю мебель вверх ногами, вот и перемена. Но где же вековая мудрость, вековая опытность, которая поставила мебель именно на ноги?" Произнеся этот довольно идиотский монолог, привидение с минуту помолчало, как бы размышляя, надо ли еще что-то добавить, но, наверное, решив, что сказанного хватит, тут же стало таять в воздухе и быстро исчезло, оставив после себя еще на некоторое время едва различимое светящееся пятно. Минут пять просидели потрясенные, потом зажгли свет. Раздвинули шторы, открыли окна. В комнату хлынул свежий вечерний воздух, появился шум летней улицы. Снова все увидели чистую, прибранную комнату с музейной мебелью и ее опрятных симпатичных хозяек в платьицах с кружевными воротничками. На руки к Насте запрыгнула откуда-то взявшаяся трехцветная кошка с обрубленным хвостом. Ректор подошел к мегафону и убедился, что никакого обмана быть не могло: та часть переговорной трубы, которую обычно подносят к губам, была предусмотрительно опущена в тазик с водой. Вынутый из тазика мегафон был пуст. И ни под столиком, ни за ним, ни около него ничего не было. "Но это был не Станиславский", - сказал наконец ректор. Он был бледен, напряженно пытался улыбаться. Слова о легкомыслии перемен были ему близки, но сам строй речи почему-то мешал принять их за истину. "Нет, именно Станиславский, усталым, теперь уже своим, низким и хриплым, старческим голосом ответила хозяйка, исполнившая работу медиума. Две другие неподвижно, как манекены, продолжали сидеть, положив руки на стол перед собой. - Мы вызывали Станиславского, вот он и был. Но в роли Крутицкого. Не узнали? - Она помолчала, словно вспоминая. - Ах, какой был Крутицкий! Убийственная ирония..." Было непонятно, о ком она говорит: о привидении или о живом Станиславском, которого когда-то видела на сцене. "А не Алексеева надо было звать - по паспортной фамилии?" - вдруг осознав оплошность, спросила она своих товарок. Но те, не меняя позы, лишь молча пожали плечами - обе одновременно... Старухи работали за деньги. И в следующий раз, разбив глазастую глиняную кошку, в которую Настя время от времени опускала деньги, заработанные уроками английского языка, она взяла с собой верную Ядвигу и отправилась к старухам вызывать дух присяжного поверенного Н. От своих родителей, которые въехали в этот дом еще в начале двадцатых, она не раз слышала о том, что накануне роковой поездки присяжному поверенному во сне было предсказано, что назад он не вернется. Сон был, конечно, дрянной, но билеты на поезд уже взяты, каюта на волжском пароходе заказана, и главное - барышня-актриса, которую он уговаривал целый год, с нетерпением ждала поездки... Словом, присяжный поверенный решил все-таки ехать, но на всякий случай собрал всю золотую наличность, все имевшиеся в доме фамильные драгоценности, все подарки, приготовленные к свадьбе, и хорошо спрятал их - чтобы не достались алчным родственникам, которые не одобряли его свободный образ жизни и которых сам он на дух не переносил. Эта легенда, несмотря на всю ее наивную несуразность, много лет всерьез занимала умы здешних жильцов, и каждый раз, когда не хватало денег до зарплаты или просто выпить было не на что, они начинали искать клад. Можно не сомневаться, что если бы клад действительно был, то четыре поколения советских граждан, подняв каждую паркетину, простукав каждый кирпичик стены, исследовав каждый сантиметр вентиляционных ходов, его непременно нашли бы. Но мечтательницу Анастасию Максовну этот довод остановить не мог. Она была убеждена, что наверняка о судьбе клада может сказать только тот, кто его прятал... Старухи деньги взяли, вся процедура повторилась (только, конечно, без ректора, а потому всем пришлось особенно широко раскинуть руки), но в этот раз дух присутствовал невидимым и на все вопросы давал косвенные ответы: если соглашался, то из мегафона раздавался негромкий двойной стук, если нет - следовало молчание. Во-первых, выяснилось, что золото и драгоценности действительно спрятаны в доме. Во-вторых, оказалось, что они лежат в квартире на втором этаже. Последнее свидетельство было совершенно обескураживающим: всегда считалось, что Н. жил в бельэтаже. Неужели люди забыли за давностью лет? Настя, наскоро попрощавшись с хозяйками и волоча за собой задыхающуюся Ядвигу, почти бегом отправилась домой: весь второй этаж был недавно куплен новым русским, две огромные коммуналки перестроили в одну, вообще необъятную квартиру, и в роскошных апартаментах шла последняя отделка. Как-то она встретила этого нового русского, высокого седоусого красавца: он, а с ним еще несколько человек стояли на площадке второго этажа возле раскрытой двери в квартиру, и сразу было видно, что он здесь хозяин, а вокруг - люди подчиненные, зависимые. Проходя мимо, она поздоровалась, зачем-то назвала себя по фамилии ("Анастасия Филиппова") и сказала, что живет этажом выше. "Настасья Филипповна?! - громко и радостно повторил он. - Подумать только: здравствуйте, Настасья Филипповна! - И тут же предложил ей работать у него экономкой: - Мне нужна надежная интеллигентная женщина вот как раз вашего возраста. - Он чуть помолчал и улыбнулся. - И с вашим именем-отчеством. Я буду платить вам за имя-отчество, милейшая Настасья Филипповна". Тогда она смутилась, хотела сказать, что он не расслышал, но не сказала и обещала подумать. Теперь думать было нечего: она станет своим человеком в этой квартире и там уж разберется, что где и что к чему... Но, увы, и в тот вечер, и во все последующие дни и вечера в квартире на втором этаже никто не появлялся. От досады Настя несколько раз громко стучала кулаком и даже пинала закрытую дверь, хотя звонок работал, - было слышно, как легким эхом отзывается он в пространстве пустой квартиры. Никого. Ремонт был закончен, седоусый красавец больше не приходил, и дверь никогда не открывалась. Господи, какая это мука - знать, что за этой вот дверью лежит твое счастье, ты уже почти коснулась его, но в нерешительности чуть помедлила (так ей самой стало казаться), и дверь перед тобой захлопнулась. Какая мука - каждый день ходить мимо этой двери, иногда касаться ладонью ее кожаной обивки, ощущая какую-то особенную энергетику, идущую изнутри... и понимать, что проникнуть туда ты бессильна. Даже когда было объявлено, что дом расселяется под реконструкцию или под снос, даже когда большинство квартир опустело, заветная дверь так и не открылась. Тут-то Настя и занялась всерьез антропософией. Она постаралась собрать воедино все спиритические силы Москвы, надеясь (о чем сами эти силы, конечно, не подозревали) с их помощью вооружиться духовным инструментом (каким - она сама не знала), который пригодится в решающий момент, когда дом начнут ломать, квартира откроется и у нее будет короткое время, может быть, часы или даже минуты, чтобы найти свое счастье... Но квартира открылась раньше. Как-то, проходя мимо, она по привычке позвонила, дверь неожиданно распахнулась, и на пороге появился бледный, изможденный человек. "Я ваша соседка сверху, - в растерянности сказала Настя. - Может, что нужно, мы всегда будем рады". Человек молча смотрел ей в лицо. "Заходите, - сказал он наконец, отступая в сторону, - меня зовут Лаврентий, или просто Ляпа". Магорецкий Магорецкий был гением репетиций. Он любил работать с актерами. Человек довольно замкнутый, немногословный, не глядящий на собеседника, редко улыбающийся - на репетициях он совершенно раскрывался, темное лицо его преображалось и просветлялось. Он ловил взгляд актера, с которым работал, много и точно говорил, громко радовался и громко огорчался, иногда, барабаня кулаками по столу, заразительно хохотал, иногда, разъясняя актеру суть трагического момента, смотрел на него глазами, полными слез. Его режиссерские разработки на бумаге имели вид скупых набросков и графических схем - всего лишь план будущей работы. По-настоящему творил он только на репетициях. Здесь были его жизнь, его игра, его работа, его вдохновение. Вне репетиции его мучила тоска, и чем старше он становился, тем чаще обыденная внерепетиционная жизнь воспринималась им только как цепь скучных, но обязательных действий по организации и обеспечению любимой репетиционной игры. Готовый и выпущенный спектакль радовал его лишь на премьере - и ни днем позже. Спектакль вышел - значит, ушел прочь. Это все равно, что опубликованная книга, выросший ребенок, некогда любимая женщина, к которой ты охладел и отпустил без особого сожаления. Спектакль тебе уже не принадлежит, он живет своей жизнью. Можно, конечно, посмотреть из зала и третье, и пятое, и десятое представление - и сделать свои замечания. Однако это не творчество, это работа редактора или корректора. Дело, конечно, нужное, но кровь остается холодной и сердце не закипает, тут работа рассудка. Все уже сделано. Если же из-за какой-то внешней причины работа над спектаклем вдруг прервана, если резко остановлено это захватывающее вихревое движение репетиционного творчества, если уже возникшая, выстроенная гармония текста, речи, жеста, движения каждого актера на сцене, общей пластики действа, соотношения мизансцен, устоявшихся схем и постоянных импровизаций - если вся эта симфония смыслов, весь этот праздник, все это карнавальное кружение вдруг на полутакте, на полушаге творчества замирает - о, тогда происходит катастрофа космического масштаба, Вселенная рушится: умолкает музыка сфер, гаснет свет, звезды соскальзывают с неба и открывается провал в темную бездну.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|