Полуметровые буквы фамилии видного доброхота Константаса Норкуса преследовали прохожих на каждом шагу. Прославленный гражданин Мариямполе, с большим трудом выбившийся в люди, добиравшийся до Америки через Азию и Гонолулу, быстро прослыл крупным общественным деятелем и меценатом; он щедро раздавал пожертвования на оборудование литовского военного госпиталя, внес немалую лепту в строительство памятника павшим героям, доставил из Америки Колокол Свободы. Бюро Норкуса громогласно возвещало, что оно, и только оно, истинно литовское благотворительное учреждение, «добросовестно готовит вывозку людей во все страны мира на самых лучших и надежнейших судах».
Лайсвес аллея!..
По обе стороны обсаженного липами бульвара, соединяющего гарнизонный костел с базаром в старом городе, пестрели броские вывески и объявления, манили прохожего витрины, заваленные товарами. Они словно говорили, звали, предлагали: зайдите, удостоверьтесь, возьмите, суйте в портфель или прямо в брюхо; делайте с нами все, что хотите.
На Лайсвес аллее каждый мог найти полезное и приятное развлечение по своему вкусу и карману. Если твой бумажник битком набит и может ввести в соблазн грабителя, смело обращайся к самым верным защитникам: Коммерческому, Кооперативному, Кредитному, Торговому, Промышленному, Международному и другим большим и малым банкам. Если же в твоем кармане легкомысленно застряла пара новеньких, только что отпечатанных, хрустящих бумажек, отправляйся в литовский клуб перекинуться в новенькие, только что выпущенные государственной монополией, литовские картишки, помечтать о будущем нации, или в развеселый «Версаль» поглазеть на заезжих полуобнаженных танцовщиц. Ты можешь, наконец, уверенно распахнуть любую дверь, за которой тебя ждут вежливые и бойкие купцы, готовые за лит содрать с тебя шкуру, отрастить на ней шерсть и всучить тебе же, выдав за каракулевое манто. А если у тебя за душой нет ни цента, можешь отыскать под сенью лип скамеечку, усесться и с полным правом любоваться горячими сосисками Розмарина, булочками Капульскиса, любоваться – и закусывать ароматами флоры и фауны пяти континентов.
Лайсвес аллея… Эти слова звучали, как музыка, дурманили ароматами, пьянили, словно старое вино. Они звали, манили, влекли, кружили голову тысячам независимых граждан независимого государства. Пристроиться на казенную службу в столице, там, где мостовые замощены, а тротуары выложены плитами, где даже летом разгуливают в легких туфельках и перчатках из тонкой кожи; надеть новый костюм в полоску, сунуть под мышку мягкий кожаный портфель – кто из молодых людей не мечтал об этом! Взгляды всех были устремлены к временной столице Литвы, стены которой трещали под бременем славы, воздух которой оглашал рев сирен первых заграничных автомобилей и щебет разряженных барчуков и барышень.
Из глухомани, из сел и местечек тянулись в город пешие и конные молодые искатели счастья; первую ночь они проводили в чужом сарае, на чердаке у знакомого, вторую, если не успевали зацепиться в канцелярии или мастерской, на чьей-нибудь кухне. Наконец, найдя желанное местечко, за которое выкладывали вперед месячное жалованье, с головой окунались в водоворот столичной жизни, складывали грош к грошу и клялись ни за какие коврижки не возвращаться в родные края. Одних привлекал только что основанный литовский университет, других, а их было большинство, – закон о жалованье государственным служащим, охранявшийся свежевыпеченной, новехонькой и весьма удобной конституцией.
Чиновники балансовой инспекции, сопровождавшие шубу – символ своей любви к директору, – не обращали внимания ни на крикливые витрины, ни на аршинные буквы «Константас Норкус», ни на снующих прохожих. Они спешили. Кареты громыхали по булыжнику. Звенели подковы.
* * *
В небольшом кирпичном особняке звучали грустные аккорды пианино, того самого пианино, которым в прошлом году отблагодарил Спиритавичюса за услугу представитель немецкой фирмы музыкальных инструментов в Литве. На крышке пианино была прикреплена пластинка: «Восхвалим господа бога на всех инструментах». За черным ящиком в белом платье сидела молодая, высокая, сухопарая девица, мутно-серые глаза и длинный нос которой как нельзя лучше соответствовали мечтательной грусти, столь художественно выраженной в музыкальном опусе. Виновник торжества директор Спиритавичюс в визитке с длинными фалдами носился по комнате и, подбегая к дочери, требовал:
– Кончай, Марюк, эту белиберду… Лучше гостей посмотри!
– Не едут еще, папуля… – в который раз отвечала она и снова принималась за старинный романс «Молитва девы».
В противоположном углу салона, на высоком узком пьедестале, высился размалеванный розами граммофон с голубой, отделанной никелем, трубой. Тут же, на этажерке, умещалась вся библиотека этого финансового льва, как его иногда именовали в министерстве; она состояла из десятого тома Свода законов Российской Империи, тома энциклопедии от слова «закон» до «зубр», книжонки др. Кнейпа «Лечение водами» и «Жития святых». Меж двумя окнами втиснулся гарнитур, обитый красным плюшем. Над ним висели две картины: цветная репродукция «Охота на кабана», а пониже – значительно меньшая по размерам – «Христос в оливковом саду».
Под кровлей Спиритавичюсов действительно обитал господь. Когда мадам Спиритавичене стала подругой жизни директора, он отказался от всех дурных склонностей юности, кроме одного – алкоголя. От этого недуга не спасали брошюрки, которые Спиритавичене оптом закупала для воздействия на супруга. Алкоголь пропитал весь его организм, заполнил все клетки. Жена свыклась с болезнью мужа, которую он сам обыкновенно называл желудочной хворью. Для успокоения совести он придумал своеобразный ритуал: ложась вечером в постель, Спиритавичюс повторял одну и ту же коротенькую молитву: «Господи, господи, во что я превратился? Сжалься надо мной и отпусти мне грехи так же, как отпускаешь начальнику таможни. Сегодня больше пить не буду, потому что, как видишь, ложусь спать…» С этими словами он засыпал и принимался громко храпеть…
Наконец кто-то въехал во двор к Спиритавичюсам. Открылась дверь, и помощники внесли почти полутораметровой величины ящик. Нюх никогда не обманывал Спиритавичюса. Он, казалось, видел сквозь землю. Но когда чиновники внесли подарок, директор был немало удивлен.
– Гроб мне, сукины дети, принесли?… Ну-ну!
– Простите, господин директор, – хором заговорили все, – может, дозволите сразу же примерить?
– Что?! Издеваться над моими сединами? Я еще крепко держусь, господин Бумбелявичюс! Хе-хе-хе! Ну и забавники! Вечно что-нибудь выдумаете…
Пока Спиритавичюс шутил, Бумба-Бумбелявичюс развязал веревки, вынул из картонной коробки пышную, мягкую, небывалых размеров шубу, поднял ее за отвороты, показал мех и благодарно изрек:
– Мы, господин директор, не можем не чувствовать того тепла, которое согревает каждого из нас под вашим руководством. Мы не можем не видеть того уюта, господин директор, который исходит от вас и окружает нас в этих стенах. Простите, господин директор, что мы осмеливаемся выразить наши высокие чувства в форме грубого земного подношения. Мы, мелкие черви земные, мы…
– Ну и шутники, господа помощники!.. Хвосты мне показываете! Хорьковые хвосты!
– Простите, господин директор! – продолжил излияния Пискорскис. – Это вовсе не хвосты… Это… нити наших нежнейших чувств, которыми мы связаны с вами. Это…
Однако Пискорскиса уже никто не слушал. Бумба-Бумбелявичюс попросил Спиритавичюса отвести назад руки и осторожно натянул на директора просторную, мягкую, крытую черным блестящим сукном, шубу.
– Мамочка!.. Марюк!.. – позвал Спиритавичюс жену и дочь. – Вы только посмотрите! То-то и оно!.. Посмотрите, какую шутку выкинули эти бесстыдники! Посмотрите! – кружась и размахивая широкими полами, обращался именинник то к гостям, то к жене с дочкой, то к шубе, которая действительно была сшита на славу.
К шубе радостно тянулись руки, они гладили хорьковые хвосты. И надо же было случиться, что на одном хвосте неожиданно встретились пальцы Бумбелявичюса и Марите Спиритавичюте. Какой-то таинственный ток пронзил их сердца. Бумбелявичюс и дочь директора вдруг почувствовали, что волею судеб их пути скрестились. Мягкость хорькового меха возбудила в Бумбелявичюте гамму самых приятных мечтаний и чувств, а Марите неожиданно открылось все благородство и щедрость сердца Бумбелявичюса.
Родители, единственную дочь которых господь бог наградил только внутренней, а не внешней красотой, перехватив взгляд и жест Бумбы-Бумбелявичюса, удовлетворенно отметили, что более достойного кандидата в зятья не найти. Они не очень верили, что дочери подвернется партия получше. Да и Бумба-Бумбелявичюс чем дальше, тем больше подумывал о директорской дочке, понимая, что она, на худой конец, укрепит хоть его служебное положение.
За дверьми зазвенели тарелки и вилки. Гостей ждал накрытый стол. С раннего утра к дому Спиритавичюса плыли цветы, узлы, картонки и поздравления. Спиритавичюс, который всегда проповедывал истину, что человек не свинья и все слопает, усаживал за стол почтальонов, извозчиков, рассыльных – каждого, кто хоть что-нибудь вносил в дом, эту купель радости и счастья.
Щедрая хозяйка – дражайшая половина Спиритавичюса – досконально знала все прихоти желудка своего супруга. Тридцать лет совместной жизни, совместных радостей, горя и слез выучили ее всем кулинарным премудростям. Она без особого труда придумывала всевозможные блюда для сопровождения алкоголя во внутренности супруга.
Она понимала Спиритавичюса с полуслова. Уходя на службу, он, бывало, скажет едва слышно: «Ну, Марцелюк… сегодня к обеду приготовь то да се…» – и, вернувшись вечером, находит на столе графинчик водки, настоянной на каких-то корешках, да рольмопс. Порой, объявившись дома после серии бессонных ночей, он покаянно обращался к жене, словно выпрашивая отпущения грехов: «Марцелюк, попробуй-ка сделать мне…» – и не успевал он еще закрыть рот, как на его голову возлагался резиновый пузырь со льдом, а если не было льда, то хоть мокрое полотенце. А изредка, находясь под впечатлением прекрасных воспоминаний юности, он просыпался среди ночи, ворочался с боку на бок, придвигался поближе к жене и тихо-тихо говорил: «Марцелюк… а, Марцелюк! Может, то да се?…» И тут происходило то, что всем хорошо известно и о чем нет смысла подробно распространяться.
Правда, в таких случаях, как сегодня, Спиритавичене не было нужды лезть из кожи вон; ее хлопоты брали на себя столичные торговцы, промышленники и домовладельцы. Все они были заинтересованы жить в согласии с господином директором и его славными помощниками. Яства, от которых ломился стол и которые источали дивное благовоние, были, как всегда, доставлены извне: цветы, конфеты, шоколад, пирожные, французское шампанское, особенно почитаемое Спиритавичюсом. Серебряные головки бутылок напоминали ему собственную его седую голову, глупую, как и все головы, когда они тяжелеют от хмеля. Золото, серебро и хрустальный графин на 12 персон, на котором сверкала серебряная дощечка с надписью «Vita nostra brevis est»
… – все это были благодарные подношения доброму начальнику. Некий хозяин кондитерской специально к сегодняшнему торжеству испек грандиозный торт, по шоколадной глазури которого желтыми, зелеными и красными кремовыми нитями было выведено: «Чему быть – не миновать, а родине не пропадать». Большая корзина с виноградом издавала восхитительный аромат; к ней было приложено послание: «Да пребудет жизнь г. директора столь плодотворной и сладостной, как сии дары юга. Гастрономическое общество».
Из бутылки шампанского с шумом вылетела пробка. Выстрел утихомирил всех. Воспользовавшись наступившей тишиной, Бумба-Бумбелявичюс поднял бокал и, поворачиваясь то к одному, то к другому, взволнованно заговорил:
– Простите, господа, что я не умею выражаться кратко! Тут нужно много прекрасных слов, я бы сказал, отборных слов… Тут нужен поэтический дар, но куда уж мне!.. Что есть жизнь, господа? Разве не то же пенящееся шампанское? Разве не тот же бокал, который каждый из нас держит в руках? Мы называем ее сладостной чашей тогда, когда наша жизнь бурлит любовью к отчизне, преданностью государству, величайшему из его законов – консистуции! Мы называем ее горькой чашей, когда наша жизнь отравлена идеями вольнодумства, цицилизма и вообще всеми прочими неприличными идеями. Наш глубокочтимый дорогой именинник всю свою жизнь прожил по фринципу: «Богу и отчизне». Но я не буду отнимать у вас драгоценное время. Поднимаю бокал за здравие господина директора, за прекрасный дом, в котором так уютно и хорошо.
– И тем не менее, – с рюмкой коньяка в руке встал Пискорскис, успевший к тому времени выпить шампанское и закусить, – господин Бумбелявичюс затронул не все вопросы, хотя его речь, честно говоря, взяла меня вот за это самое. – Пискорскис долго водил пальцем по туловищу, пока не ткнул в сердце. – Я с нетерпением спешу дополнить необыкновенно волнующее и содержательное выступление моего коллеги: если мы говорим о господине директоре – никак нельзя тут же не сказать и о его второй половине – я имею в виду уважаемую госпожу Спиритавичене, которая так превосходно принимает нас. Женщина в семье – это тепло и уют. Женщины зачастую решают и нашу мужскую судьбу. Наша милая хозяйка в значительной степени повинна в том, что мы имеем нашего несравненного шефа, а наш народ – страстного защитника государственных закромов. Исходя из вышеизложенного, предлагаю тост за здоровье хозяйки! – Пискорскис чокнулся со Спиритавичене, выпил до дна и ухватился за поросячью ножку.
– Я считаю, что следует выпить, господа, – говорил не то после третьей, не то после четвертой рюмки Пищикас, – за наше высшее начальство – господина министра. Как ни крути – министр тебе не какой-нибудь подонок. А в конце концов не все ли равно за кого пить? Гик! – тут Пищикас опрокинул стопку крупника и принялся правой рукой ловить в тарелке ускользающий маринованный боровик.
– Предлагаю присовокупить, милостивые государи и государыни, – произнес, дожевывая кусок, Уткин, – тост за господина президента, дай ему бог здоровья и хорошего аппетита.
За каждого из сидевших за столом было поднято по тосту. Кроме того, чиновники выпили за все высшее начальство и повторно за именинника; затем были исполнены «Многая лета», что растрогало Спиритавичюса до слез. Если час тому назад в этом доме царил господь бог, то теперь в нем распоряжался бес алкоголя, который сдергивал скатерти, опрокидывал стулья, швырялся кусками хлеба и мяса, заливал глотки напитками и превращал день святого мученика Валериёнаса в Вальпургиеву ночь.
Бумба-Бумбелявичюс был необычайно взволнован, пил все, что ему наливали, и потому сдал первый: не выдержав, он сначала навалился на стол, а потом окончательно сполз и оказался под столом, откуда его нелегко было выцарапать. Хозяйка посоветовала отвести гостя в отдельную комнату и уложить, а дочери приказала не отлучаться от него. Пищикас все время безуспешно пытался утихомирить Уткина, но тот, подпрыгивая, словно на пружинах, спокойно сидеть не соглашался. Натыкав в остатки своей шевелюры спички, он приставал к Пищикасу:
– Будь другом, Пиш… зажги… В честь господина директора… хочу иллюминацию… фейерверк! Эй ты, хрен! Будь человеком.
– Я тебе сейчас как засвечу!.. Будет такой фейерверк, что из глаз искры посыплются! – возмущался Пищикас.
Навалившись всем телом на стол, Спиритавичюс глядел на опрокинутые тарелки, что-то невнятно мычал, но гости не обращали на него никакого внимания. На лице его можно было прочесть и чувство удовлетворения, и усталость, и гордость, и даже нежность; изредка он сжимал губы, причмокивал, жмурился и, снова вытаращив глаза, опять озирался и все бормотал-бормотал:
– Никакого понятия у вас нет, свиньи… Молокососы… Кто вам дал Литву?… Мы!.. Доктора… из Швейцарии. Вам крыс травить, а не в министрах ходить. Бумагу зарегистрировать не умеют!.. Доктора… Покажите мне книгу входящих, и я вам точно скажу, когда в данном государстве будет революция!.. Вот!..
Внезапно раздался вопль. В комнату ворвалась Марите:
– Зверь!!!
– Кто зверь? – спокойно встал Уткин.
– Какой-то зверь бродит по дому! – крепко прижалась к нему дочь Спиритавичюса.
– Где?! Подать его сюда! – Уткин рванул со стены ружье.
– Там!!! – не своим голосом завизжала Спиритавичюте и спряталась за отцовскую спину.
Все уставились на дверь. Чиновники застыли в ожидании. Дверь медленно растворилась, и в проеме показалась огромная голова, похожая на тигриную, а за ней и сам полосатый хищник. Зверь коварно и осторожно двигался к Уткину. Полковник стал потихоньку ретироваться, наткнулся на Пищикаса, крепко обхватил его и так и остался стоять, не понимая, кто бы это мог быть. Наступила тягостная пауза.
Спиритавичюс, который первым догадался, в чем дело, погладил дочь по спине и спокойно произнес:
– Этот зверь, Марюк, не страшен… Господин Бумбелявичюс, повесь мою шубу и марш к столу!..
Марите, подбежав к гостю, попыталась стянуть с него вывернутую наизнанку шубу, но Бумбелявичюс крепко сжал девицу в своих объятиях и, укутав дареными мехами, рухнул с девушкой на диван.
В дверях показалась мать. Когда она увидела дочь в объятиях Бумбелявичюса, руки ее задрожали от радости, и она выронила поднос. Кофейный сервиз с позолотой разбился вдребезги.
Высокие гости
Никогда чиновники не собирались в такую рань, как сегодня; никогда в инспекции не было такой суматохи, как в это утро.
Директор Спиритавичюс явился в визитке, той самой, десятилетие которой недавно торжественно отмечалось. Старомодный высокий воротник подпирал его подбородок и высоко возносил тяжелую голову, а густые, нафабренные усы, торчащие в разные стороны, убедительно свидетельствовали о необычайном размахе его мысли. На груди болтались две царские медали, которых он удостоился не то за долголетнюю службу в таможне, не то за отвагу, проявленную при пожаре. Он носился по канцелярии и коридору, хлопал дверьми и кричал:
– Господа!! Вы у меня смотрите, то-то и оно! Если что-нибудь окажется не так… волками взвоете! Дела! Господин секретарь, гляньте только – черт знает что, а не дела! Журналы – лохмотья, а не журналы, регистрация – черт шею сломит с такой регистрацией!
Спиритавичюс, подбегая то к одному, то к другому столу, всовывал голову в ящики и рычал:
– Аугустинас! Куда ты запропастился, Аугустинас? Чтоб у меня столы, чернильницы, полы сверкали как… Худо будет, худо! А если мне будет худо, то вам во стократ хуже! Запомните! Держаться! То-то и оно!
Пискорскис явился в канцелярию в новом костюме, в светло-желтых замшевых перчатках, с зачесанными на обе стороны остатками волос, которые доставляли ему постоянные мучения: как бы он ни укладывал их, треть макушки все равно просвечивала, как ясный месяц. В кармашке пиджака горделиво торчали все четыре самопишущие ручки, а под мышкой чернел знаменитый портфель, правда, сегодня значительно похудевший. На выходном пиджаке Бумбелявичюса красовался белый всадник – значок с государственным гербом. Это еще более подчеркивало торжественность минуты. Пищикас, признанный в инспекции франт, явился в смокинге и был так надушен, что у женщин кружилась голова. Машинистка пришла, затянутая в бальное платье без рукавов и с огромным декольте, а Бумбелявичюте от волнения так накрасилась, что казалось, будто у нее двойные брови и губы.
К восьми часам все были в сборе. Шутка ли – надвигалось из ряда вон выходящее событие. Настроение у всех было взвинченное; каждый старался казаться спокойным, но чувствовалось, что всем не по себе. В ушах у всех звучали многозначительные слова директора: «Если мне будет худо, то вам во стократ хуже!»
Время от времени Пискорскис сплевывал на ладонь и приглаживал свою прическу; надоедливая прядь волос на самой макушке ни за что не хотела подчиняться перепутанному хозяину.
Пищикас, глядя на своего взволнованного коллегу, приблизился и прошептал:
– Идем, я тебе что-то покажу… – они оба незаметно выскользнули из канцелярии и направились в «Божеграйку». Вскоре помощники вернулись с прилизанными, блестящими головами; по ушам у них еще стекали капли воды.
– Господин Пискорскис, ой-ой-ой… – с улыбкой обратился к нему Пищикас, – ваш галстук сполз набок… криво завязан… неудобно как-то… перед правительством… Можно подумать, что у вас кривые мысли… Больше того; у министра может создаться такое впечатление, что вы думаете черт знает что… а может быть, и в делах проводите такую линию… Дозвольте… вот так… вот… Теперь совсем другой коленкор.
– У вас у самого галстук криво завязан.
– Возможно… возможно, господин Пискорскис, все возможно. Чужие галстуки поправляю, а собственного не вижу. Так частенько бывает в жизни. Сапожник, скажем, ходит без сапог. Запомните, господин Пискорскис, что галстук вовсе не пустяк. С признанием Литвы де юре значение галстука необычайно возросло. Ходят слухи, что какого-то нашего дипломата за границей объявили персоной нон грата только за то, что он явился без галстука. Без галстука, говорят, в порядочных государствах не пускают в ресторан. Кстати, в уставе Литовского клуба об этом сказано черным по белому.
– Тут вы уж соврали, господин Пищикас… Там, братец мой, в покер и бильярд режутся не то что без галстуков, но и без пиджаков.
Часы казались годами. А Уткина все еще не было.
Уже в который раз, все более сердясь и беспокоясь, выбегал Спиритавичюс в канцелярию:
– Нет, ребятки, это уже никуда не годится! Уткин должен быть здесь, живой или мертвый!
Деланно спокойный, но жесткий голос Спиритавичюса не сулил ничего доброго. Чиновники знали – директор в хорошем расположении духа тогда, когда он, заглянув в канцелярию, проносит свою мягкую отеческую руку над столами; каждый, вытянувшись по стойке смирно, почтительно пожимал ее – не слишком крепко, но и не вяло. Когда Спиритавичюс заявлял: «Валяйте, ребята, то-то и оно…» – это означало, что директор прекрасно выспался, что по пути на службу у него успела пройти головная боль, что его не тревожат никакие семейные или служебные тяготы и заботы. Но уж если директор, не приведи господи, неожиданно, как ураган, врывается в канцелярию, значит, дело принимает более чем серьезный оборот.
Чиновники инстинктивно чувствовали надвигающуюся грозу. Они обступили директора с озабоченным видом.
– И тем не менее, господин директор, господин Уткин некоторым образом, сказал бы я… не того-с… Простите, но мне трудно на скорую руку подобрать соответствующее определение… – причитал Пискорскис.
– Байстрюк! – подсказал Спиритавичюс.
– Вот… вот… вот… господин директор! – торопливо поддакнул Бумба-Бумбелявичюс.
– Слишком мягко сказано, господа! – вмешался Пищикас. – Байстрюк – это так или иначе новорожденный… младенец… несчастное дитя… Я считаю, господа, что господин директор сегодня вполне может воспользоваться тем словом, которым я определил однажды Уткина и которое господин директор по своему мягкосердечию попросил меня взять обратно.
– Уткин свинья! Доподлинная! – повторил прекрасную находку Пищикаса Бумба-Бумбелявичюс. – Всех нас подводит, гадит в собственное гнездо!
– Если бы он был только свиньей, я расцеловал бы его в пятачок, – приблизив свое лицо к Бумбелявичюсу, отрубил Спиритавичюс – Висельник!
– Истинно так, господин директор… истинно! Вы никогда за словом в карман не полезете, – угодливо подпевал директору Бумба-Бумбелявичюс.
– Он меня без ножа режет… – Спиритавичюс так провел ребром ладони по горлу, что оставил красный след. – Придет господин министр, а его нет! Откуда я знаю, что у него в районе творится. Свинарник, а не порядочное учреждение! Я на него положился, а он мне кукиш. Господин секретарь, пошлите людей на поиски! Летите, ребятки! Знаете, где его искать, а?
– Знаем, знаем! – отозвались два молодых чиновника, грохнули ящиками своих столов и, накинув плащи, выбежали из канцелярии.
Поиски помощников для младшего персонала инспекции были приятным развлечением, разнообразившим монотонную, скучную канцелярскую работу. В этих случаях писарям удавалось погулять по Лайсвес аллее, поглазеть на витрины, покурить и, таким образом, скоротать долгий рабочий день.
– Помните, ребятки, что я наказывал? – чуть успокоившись, говорил Спиритавичюс, стоя посреди канцелярии. – Значит, так: министр первым делом проходит в мой кабинет.
– А если господин министр соизволит пройти в эти двери? – озабоченно прервал директора Пискорскис. – Господин министр может пройти в любые двери, господин директор.
Спиритавичюс посмотрел на Пискорскиса, ухмыльнулся, погрозил пальцем, однако задумался:
– Да… господин министр может явиться отсюда… Господин министр может пройти даже сквозь потолок, хотел ты сказать, господин Пискорскис!.. Знаем, знаем… Так вот, господа… Если господин министр придет ко мне в кабинет, я распахиваю двери и говорю: «Ваше превосходительство, господин министр!» – тут вы все вскакиваете и стоите, будто аршин проглотили! Стой и не шевелись! Ясно? А если господин министр вдруг незаметно для меня появится в дверях канцелярии, господин Бумбелявичюс летит ко мне, а господин Пискорскис командует. Ну-ка, повторить!
– Господин Плярпа! Быстрей! Может, уже хлебнул натощак? Ну, еще раз! Прошу садиться… А теперь испробуем второй вариант. Господин Пискорскис, побыстрей! Ну, что стоишь, как генерал на свадьбе? Повтори, что я говорю?
Не успел Пискорскис вымолвить три магических слова, как Плярпа, вставая, толкнул коленями стол, упала чернильница и покатилась по полу, оставляя за собой синие лужицы.
– Слон! В цирк Саламонскиса! – заорал Спиритавичюс. Все остолбенели.
– Аугустинас! Где ты, Аугустинас! – позвал директор рассыльного. – Иди сюда! Вот! Чтоб следа не осталось! Языком вылижи, зубами выгрызи! Видишь… Работай тут с такими…
Часы напряженного ожидания измучили чиновников. Они порядком устали и впали в другую крайность. Всех охватила апатия. Оставалось немного времени до конца рабочего дня, и чиновники усомнились, явится ли вообще высокий гость, не окажутся ли все приготовления напрасными.
Спиритавичюс закрылся в своем кабинете и не показывался.
– Господа! – сказал, оглядевшись, Пискорскис. – Мне пришла занятная мысль. Я пришел к выводу, что господину министру вовсе незачем приходить в какую-то балансовую инспекцию. Он теперь обедает…
– Я, господа, разделяю это мнение, – встал Пищикас. – Зачем господину министру приходить к нам? Что ему, делать, что ли, нечего?
– Говорят, министр, – приближаясь к столу Бумбелявичюса, доверительно сообщил Пискорскис, – абсолютно ничего не пишет. Может ли это быть, господа? Вместо него, говорят, всё пишут директора, потом докладывают, а министр только выслушивает и говорит: да или нет. О… Министр! Министр большой человек!
– Не пишет… – вмешался Бумбелявичюс. – Министр не пишет? Он пишет резолюции! А ты знаешь, что такое резолюция? Резолюция все! Когда никто не может понять и распутать, допустим, какое-нибудь дело, тогда его несут министру. Министр накладывает резолюцию: «Разобрать». А кто должен разбирать? Референт! На то он и референт! Гм, министр не пишет… Он если уж напишет, то такие, как мы, летят со службы! Вот!.. До свиданья, господа… Ждать нечего.
Но тут писарь, чей столик стоял возле самой вешалки, обратился к Бумбелявичюсу:
– Простите, господин помощник, я хотел бы спросить: часто в разговорах и в газетах упоминаются «кабинет министров», «кризис кабинета министров», «министр без портфеля»… Что это такое?
Все молчали, все ждали ответа от Бумбы-Бумбелявичюса – ведь тот считал себя большим знатоком государственного аппарата и на любой вопрос по этому поводу стремился дать исчерпывающий ответ.
Но сейчас… Бумбелявичюс весьма туманно представлял себе, что он должен говорить. Конечно, все это были привычные, часто слышанные слова, но что они все-таки значили, он не понимал. С другой стороны, оставить без ответа вопрос молодого, необразованного, приехавшего из деревни писаря, будет, по меньшей мере, непедагогично. Что сказать?
– Это хорошо, дитя мое, что тебя интересуют дела нашего государства. Хорошо, что ты спрашиваешь у старших о том, чего не знаешь. Кабинет министров… Как бы это сказать… Это как раз то место, где собираются министры, дитя мое, для обсуждения важных государственных дел. Кризис кабинета министров… Как бы тебе разъяснить попонятнее? Вот, предположим, министры не умещаются в этом кабинете, не могут серьезно работать, тогда и происходит кризис… А министр без фортпеля – это уж совсем ясное дело, дитя мое. Министр, которому власти не дают фортпеля или который потерял фортпель, – он и называется министр без фортпеля. Теперь будешь знать, дитя мое? Это хорошо, что ты спрашиваешь у старших о том, чего сам не знаешь… Когда-нибудь из тебя выйдет толк.
Кто-то из писарей, среди которых было несколько студентов, прыснул.
Бумба-Бумбелявичюс вытер пот со лба. Он сообразил, что паршивый щенок, у которого еще молоко на губах не обсохло, издевается над ним. Четвертый помощник вдруг понял и то, что сам ничегошеньки не знает! Но все равно вера его в то, что его знаний на его век хватит, от этого ничуть не поколебалась.
Бумба-Бумбелявичюс уже взялся было за ручку двери, как дверь канцелярии вдруг распахнулась, и в ней показалось трое господ, двоих из которых он знал лично.
Это были гости из министерства.
О команде, которая столько раз репетировалась, не могло быть и речи; Бумба-Бумбелявичюс смешался, попытался было шмыгнуть к директору, но почувствовал в своей руке руку незнакомого гостя.
Никто еще не видел такого выражения лица у Бумбелявичюса. Трудно сказать, чтоб это был испуг, еще меньше это было похоже на смятение, а с удивлением не имело ничего общего. Б это мгновение на его лице заиграла целая гамма переживаний, – смесь глупости и нежной скорби.
– Го-осподин директор… го-осподин министр… Хи-хи-хи… – всплеснул руками Бумба-Бумбелявичюс. – По-омощник.
Когда до него дошла очередь, Пискорскис сунул свою руку, как в огонь. Больше всего на свете он страшился, чтобы гости не вздумали рыться в его столе, набитом фотографиями. К счастью, в канцелярии появился Спиритавичюс, которому Аугустинас успел сообщить о визитерах.