Тихонов Николай
Ленинградские рассказы
Николай Семенович ТИХОНОВ
Ленинградские рассказы
________________________________________________________________
СОДЕРЖАНИЕ:
ЛЕНИНГРАД ПРИНИМАЕТ БОЙ
В железных ночах Ленинграда
Поединок
Люди на плоту
Мать
Карлики идут
Костер
Кукушка
Девушка на крыше
Низами
Зимней ночью
Дети гор
"Я все живу"
Старый военный
Мгновение
Девушка
Встреча
Львиная лапа
Семья
Руки
Яблоня
Сибиряк на Неве
В ТЕ ДНИ
Враг у ворот
Ночи Ленинграда
После налета
Дзот на Кировском
В лучах прожекторов
Так жили в те дни
Путь в стационар
Весна
В тылу врага
Там, где были цветы
Наши доноры
Письмо
Другой снег
Бой в городе
В часы затишья
Красивое место
На НП
Девушки на крыше
Василий Васильевич
Елка
"Они вошли в Ленинград"
27 января 1944 года
________________________________________________________________
Л Е Н И Н Г Р А Д П Р И Н И М А Е Т Б О Й
В ЖЕЛЕЗНЫХ НОЧАХ ЛЕНИНГРАДА...
Блокадные времена - это небывалые времена. Можно уходить в них, как в нескончаемый лабиринт таких ощущений и переживаний, которые сегодня кажутся сном или игрой воображения. Тогда это было жизнью, из этого состояли дни и ночи.
Война разразилась внезапно, и все мирное пропало как-то сразу. Очень быстро гром и огонь сражений приблизились к городу. Резкое изменение обстановки переиначило все понятия и привычки. Там, где жрецы звездного мира - почтенные ученые, пулковские астрономы - в тишине ночей наблюдали тайны неба, где по предписанию науки было вечное молчание, воцарился непрерывный грохот бомб, артиллерийской канонады, свист пуль, гул обваливающихся стен.
Вагоновожатый, ведя из Стрельны трамвай, взглянул направо и увидел, как по шоссе, которое шло рядом, его догоняют танки с черными крестами. Он остановил вагон и вместе с пассажирами начал пробираться по канаве через огороды в город.
Непонятные жителям звуки раздались однажды в разных частях города. Это рвались первые снаряды. Потом к ним привыкли, они вошли в быт города, но в те первые дни они производили впечатление нереальности. Ленинград обстреливали из полевых орудий. Было ли когда что-нибудь подобное? Никогда!
Над городом встали дымные разноцветные облака - горели Бадаевские склады. В небе громоздились красные, черные, белые, синие Эльбрусы, - это была картина из апокалипсиса.
Все стало фантастическим. Тысячи жителей эвакуировались, тысячи ушли на фронт, который был рядом. Сам город стал передним краем. Рабочие Кировского завода могли с крыш своих цехов видеть укрепления противника.
Странно было подумать, что в местах, где гуляли в выходные дни, где купались, - на пляжах и в парках, идут кровопролитные бои, что в залах Английского дворца в Петергофе дерутся врукопашную и гранаты рвутся среди бархата, старинной мебели, фарфора, хрусталя, ковров, книжных шкафов красного дерева, на мраморных лестницах, что снаряды валят клены и липы в священных для русской поэзии аллеях Пушкина, а в Павловске эсэсовцы вешают советских людей.
Но над всей трагической неразберихой грозных дней, над потерями и известиями о гибели и разрушениях, над тревогами и заботами, охватившими великий город, господствовал гордый дух сопротивления, ненависти к врагу, готовности сражаться на улицах и в домах до последнего патрона, до последней капли крови.
Все, что происходило, было только началом таких испытаний, которые и не снились никогда жителям города. И эти испытания пришли!
Машины и трамваи вмерзли в лед и стояли как изваяния на улицах, покрытые белой корой. Над городом полыхало пламя пожаров. Наступили дни, которых не смог бы выдумать самый неуемный писатель-фантаст. Картины Дантова ада померкли, потому что они были только картинами, а здесь сама жизнь взяла на себя труд показывать удивленным глазам небывалую действительность.
Она поставила человека на край бездны, как будто проверяла, на что он способен, чем он жив, где берет силы... Кто не испытал сам, тому трудно представить все это, трудно поверить, что так было...
Человек шел глухой зимней ночью по бесконечной пустыне. Все вокруг было погружено в холод, безмолвие, мрак. Человек устал, он брел, вглядываясь в темное пространство, дышавшее на него с такой ледяной свирепостью, точно оно задалось целью остановить его, уничтожить. Ветер швырял в лицо человеку пригоршни колючих игл, обжигающих ледяных углей, выл за его спиной, наполнял собой всю пустоту ночи.
Человек был в шинели, в шапке-ушанке. Снег лежал на плечах. Ноги плохо повиновались ему. Тяжелые думы одолевали. Улицы, площади, набережные давно слились в какие-то неощущаемые массы, и, казалось, остались только узкие проходы, по ним и двигалась эта крошечная фигурка, которая, оглядываясь и прислушиваясь, упорно продолжала свой путь.
Не было ни домов, ни людей. Не было иных звуков, кроме тяжелых порывов ветра. Шаги тонули в глубоком снегу и заглушались непрерывным свистом ветра, переходившим в рыдания и вой. Человек тащился по снегу и, чтобы подбодрить себя, давал волю воображению.
Он сам себе рассказывал необычайные истории. То ему казалось, что он полярник, идущий на помощь товарищам в необъятных просторах Арктики, и где-то впереди бегут собаки, и сани везут продукты и топливо; то он внушал себе, что он участник геологической экспедиции, которая должна пробиться сквозь ночь и холод к своей цели; то он пробовал смешить себя, вспоминая анекдоты прошлых, далеких, мирных дней...
Во всем этом он черпал силу, подбадривался и двигался, смахивая с ресниц колючий снег.
В перерывах между рассказами он вспоминал виденное днем, но это уже не было плодом его воображения. На мосту у Летнего сада, захлебываясь кашлем, стоя, как римлянин, умирал какой-то древний на вид старик, но он мог быть и человеком средних лет, просто над ним поработала рука такого скульптора, как голод. Около него суетились такие же изможденные создания, которые не знали, что с ним делать.
Потом навстречу попалась стайка женщин, в больших черных платках. На лицах у них были черные маски, как будто в городе настали дни непонятного молчаливого карнавала.
Эти женщины показались ему сначала галлюцинацией, но они были, они существовали, они, как и он, принадлежали к блокадному городу. А закрывались они масками потому, что падавший на щеки снег уже не таял от теплоты человеческой кожи, а замораживал ее, так как кожа стала холодной и тонкой, как бумага.
Сквозь мерзлый сумрак шедший разглядел темные фигуры, сидевшие рядом на скамейке. На скамейке! А! Значит, он уже проходит парком, и лучше не приближаться к этим скамейкам, на которых там и тут присели такие же странные ночные видения. Но, может быть, они действительно отдыхают?
Он сделал несколько шагов в их сторону и натолкнулся на проволоку, натянутую поперек узкой дорожки от дерева к дереву, посреди высоких сугробов.
За проволокой под ногами что-то темнело, еще более темное, чем окружающая тьма. Он стоял у проволоки и думал. Не сразу понял он: внизу была яма от упавшего днем снаряда. Если бы не проволока, прохожий упал бы в яму. Не он, так другой, женщина с ведром, ходившая за водой... Кто-то, заботясь о других, не поленился огородить проволокой это место. Человек обошел яму. На скамейке сидели мужчина и женщина. Снег, не тая, лежал на лицах. Казалось, люди уснули, - отдохнут и пойдут дальше.
Прохожий начал рассказывать себе новый рассказ. Надо выдумать поинтереснее, иначе идти все труднее и труднее. Ночь не имела конца. А если сесть на скамейку, как те, и заснуть?
Нет, надо же узнать, чем кончится очередная новелла. Он свернул направо. Деревья пропали. Пустое пространство перед идущим выбросило из тьмы человека, который брел, как и он, спотыкаясь и часто останавливаясь, чтобы перевести дух.
Может быть, это просто шутит усталость? Кто может в такой час ходить по городу? Прохожий медленно приближался к идущему впереди.
Нет, это не был призрак из исчезнувшего города. Это шел человек, который нес на плече что-то маячившее белыми блестками. Прохожий никак не мог понять, что это блестит на спине. Собравшись с силами, он пошел быстрее.
Теперь он видел, что человек несет мешок, плотный, белый, с блестками, потому что это мешок из-под известки. Но что в нем? Прохожий уже хорошо видел мешок. Несомненно, в нем лежало человеческое тело. По-видимому, это была женщина. Он нес мертвую женщину, и при каждом его шаге тело в мешке как будто вздрагивало. А может, это была маленькая девочка, его дочка?
Прохожий задержался перевести дыхание. Остановить того, несшего мешок? Зачем? Что скажут друг другу два полумертвых человека рядом с мертвецом? И не такое увидишь нынче...
Человек с мешком удалялся, стал таять во мраке, и только отдельные блестки еще светились, потухая. В такую летаргическую ночь, когда кажется, что на свете, кроме стужи, и мрака, и бездны, по краю которой тащатся люди, ничего нет, город провалился в ледяной ад, - можешь идти куда хочешь. А этот несчастный, может быть, просто несет хоронить близкого ему человека, не хочет бросить его ночи и холоду. Человек с метком пропал, как будто его никогда не было. Прохожий стоял, отдыхая, почему-то сжимая пистолет, точно ему грозила неведомая опасность. Сознание работало глухо, как будто мрак охватывал и его. Окружающее было неправдоподобна. Неужели вот так все и кончится? - мелькало в сознании. Никогда не будет больше света и тепла, а там в домах, за темными стенами, не останется никого, кроме неподвижно сидящих и лежащих мертвых...
"Нет! - воскликнул он мысленно, как будто обращаясь к тому, кто прошел только что с мешком. - Я знаю, еще одну историю. В ней много занимательного, она кончается хорошо, хотя и похожа на сказку. Она мне поможет, я начинаю..."
И он опять начал на ходу рассказывать, но чувствовал, что ему не хватает сил, потому что это история-сказка, а на свете сейчас не до сказок. Его должна была спасти не сказка, а реальность...
Он шел спотыкаясь, из последних сил. Дома вокруг были похожи на груды пепла. Они могли упасть и рассыпаться, как та сказка, которую он бросил рассказывать на середине...
В домах, однако, было что-то знакомое. Прохожий инстинктивно остановился и взялся за висевший на груди фонарик. Яркий луч вырвал из темноты стену, всю в морозных узорах, плакат, изображавший страшную фашистскую гориллу, шагающую по трупам на фоне пожаров, и надпись: "Уничтожь немецкое чудовище!"
Прохожий вздохнул, как будто проснулся. Мучительный бред мрака кончился. Плакат возвращал к жизни. Он был реальностью. Человек спокойно посмотрел вверх. Он узнал дом, свой дом! Он дошел!
Этим человеком был я.
Были прожиты небывало трудные месяцы. Ленинград превратился в неприступную крепость. Ко всему необычайному привыкли. Ленинградцы, как настоящие советские люди, разрушив все замыслы врагов, оказались невероятно выносливыми, невероятно гордыми и сильными духом. Жить им было безмерно тяжело, но они видели, что иной жизни нет и ее нечего ждать, пока не будет поражен залегший на годы у стен Ленинграда фашистский дракон! Непрерывная битва стала законом нашей жизни.
...Маленький катер казался мне самолетом, так лихо он не шел, а летел по заливу. Волны сливались в темно-серую дорожку, напоминавшую взлетную.
За пенными бурунами, рассыпавшимися за нашей кормой, изредка вспыхивало что-то оранжевое, особый звук рождался в воздухе, сразу пропадая в гуле мотора.
Командир наклонился к моему уху и закричал, как в трубу: "Немецкие снаряды!"
Он повторил фразу. Тут я сообразил, что нас просто обстреливают с петергофских батарей, но попасть в нас не так-то легко. Снаряды рвались по сторонам.
Вероятно, от Кронштадта до Ораниенбаумского "пятачка", где держала оборону Приморская оперативная группа, мы прошли за несколько минут, а может, это мне показалось с непривычки. Берег появился как-то сразу и вырос такой знакомый с юности, как будто мы приехали в выходной день погулять в зеленом Ораниенбауме. Но это ощущение сразу исчезло, как только я взглянул в сторону.
В небольшой бухте передо мной стоял корабль, который я узнал бы среди всех кораблей мира, потому что он был единственным и неповторимым.
Сейчас он стоял чуть накренившись, на мелкой воде, над его мачтами проплывали, цепляясь за ванты, большие обрывки густой дымовой завесы, из его труб не шел дым, пушки молчали, а может, их уже и не было здесь, но весь вид корабля был боевой и упрямый. Вокруг него и на море и на берегу рвались вражеские снаряды. Фонтаны воды падали на палубу.
И он как будто принимал участие в бою, готовый сражаться до последнего выстрела. Я никак не ожидал увидеть корабль в этой обстановке.
- Это "Аврора"? - спросил я.
- Она самая! - ответили мне.
И мне, вдруг понравилось, что старый, видавший виды корабль не эвакуирован в дальний угол тихого рейда, а стоит на переднем крае, одним своим видом внушая уверенность защитникам клочка земли, которые называются Приморской оперативной группой.
Корабль, давший сигнал к началу решающего боя революции, флагман Великого Октября, символ пролетарской победы - в бою с самым смертельным врагом человечества! Может быть, его экипаж ушел на берег, чтобы принять участие вместе с пехотой и артиллерией в сражении, как в те дни, когда десант с "Авроры" шел вместе с рабочими и солдатами на штурм Зимнего.
Трехтрубный красивый корабль, легендарный, поэтический, овеянный немеркнущей славой, казалось, пришел сам, без команды, на этот маленький рейд, чтобы поднять дух людей, напомнить им о той ответственности, какую они приняли на свои плечи. И, в клочьях дымовой завесы, в разрывах снарядов, он действительно казался бессмертным, и всякий, кто его видел, испытывал большое и хорошее волнение.
Сначала можно было не узнать его, но сразу же что-то стучало в сердце, и в следующую минуту каждый говорил: "Да это же "Аврора"! Вот это да!"
И когда я сегодня смотрю на "Аврору" на Неве, на вечном якоре, я вспоминаю тот далекий фронтовой день и корабль в клочьях дымовой завесы, в огне разрывов.
Я не могу не вспомнить многих лиц, оставшихся в памяти, лиц примечательных, имевших свои особенности, свои неповторимые черты.
У французского художника Давида, человека большой биографии и большого мастерства, есть один портрет, который был даже привезен в Советский Союз и показан на выставке картин старых французских художников. Он называется "Торговка овощами".
Эта пожилая женщина, типичная уличная торговка, и с первого взгляда ее портрет как будто не заключает в себе ничего особенного. Но когда вы смотрите на ее лицо, на ее большие трудовые руки, на ее глаза и начинаете соображать, в какие она жила годы, то перед вами являются совершенно неожиданные картины. Она была молодой в те дни, когда рушились стены Бастилии, она шла в рядах народных толп на Тюильри, она кричала: "На эшафот Людовика!", "На гильотину австриячку!"
Она могла бы много порассказать, сойдя с портрета. И Давид недаром избрал ее своей натурой. В этом своенравном лице он воплотил много видевшую свидетельницу своего времени, которая и в пожилом возрасте готова вспомнить жаркие дни, когда она шла под знаменем революции и пела песни, от которых захватывает дух.
Вот почему ее портрет живет и в наши времена, и мы ощущаем, чем поразила эта простая женщина Парижа прославленного живописца.
Я беру наугад фотографии осадных дней. Старые и молодые защитники города, женщины и мужчины, дети, старики - все знакомые и близкие. Какое разнообразие лиц, как необычны они, как далеки и вместе с тем рядом...
Вот гвардейская санитарка. Обветренное, крепкое, закаленное в огне, словно высеченное из гранита лицо. Чуть прищуренные глаза говорят о неустрашимости, о хладнокровии и о глубокой думе. Так она смотрит, когда соображает, как лучше пробраться к раненому, лежащему под сильным обстрелом, так она смотрит на вражеский берег, откуда надо во что бы то ни стало эвакуировать раненых, а при случае и постоять за себя в смертельной схватке. Она немолода, чуть заметные морщины на высоком лбу. Брови слегка приподняты. Волосы гладко причесаны, спрятаны под синим беретом с красной звездой.
Кто увидит ее, тот не будет спрашивать, почему знак гвардии на ее груди.
Старый педагог, учительница, поправляющая школьные тетради. Седые волосы, лицо как будто обожжено печалью. Но оно доброе, и глаза, которые разучились смеяться, полны каким-то душевным волнением. Этот человек умеет понимать своих учеников, недаром она в самые тяжелые дни не прерывала уроков, и глубокая складка у рта - память о перенесенном.
Высоко над улицей на крыше стоит, как часовой, перед лицом неба, девушка из команды МПВО. Она в ватнике, но она может там стоять и летом и осенью: здесь ее пост, и она здесь всегда. Лицо внимательно, и глаза зоркие, замечающие все, что делается в небе и на земле.
Школьницы с настороженными лицами, сидящие за партами. У них недетское выражение глаз, они слишком много видели такого, чего не нужно видеть детям, - ужасов и крови, но что им делать, если по ним стреляют, когда они идут в школу, и тяжелыми снарядами стараются попасть в здание школы, когда они на уроках. Они выходят из школы, видят развалины большого дома и огромный плакат, на котором женщина с безумным взглядом несет маленькую мертвую девочку. На плакате надпись: "Смерть детоубийцам!"
Но они упорно ежедневно возвращаются, садятся за парты и открывают учебники, потому что с ними педагоги, могу сказать, не боясь старого слова, - люди святого подвига.
И вот портрет мстителя. Это снайпер, человек, пришедший с дальнего севера. Он охотник такой, что бьет белку в глаз. Он может попасть в щель танка, ослепить водителя на ходу. Он может выследить врага, как бы тот ни маскировался. Он - один из многих снайперов. Его лицо с энергичными, сильными линиями кажется застывшим, мучительно напряженным. Но это выражение типично для него. Когда он сосредоточивается, он весь превращается в натянутую струну. Но вот его "охота" была удачна. Лицо мягчеет, и перед вами молодой, скромный, тихий человек, который смеется как-то очень застенчиво.
Моряк, Герой Советского Союза. Командир подводной лодки, прорвавшейся сквозь смертельные преграды и ловушки на простор открытого моря, чтобы наносить удары на морских далеких путях. У него умные глаза с огоньком. Лицо грустно и настороженно. Откуда может взяться веселье у человека, обдумывающего новый поход сквозь смерть, ответственного за вверенных ему людей, за корабль, за исход головоломной операции?
Но по выражению глаз видно, какая богатая душа у этого героя, какая отвага, серьезность свойственны его боевой натуре.
Кто же снабжает воинов суши и моря снарядами, бомбами, торпедами? Старый рабочий, которому пора бы отдыхать от трудов праведных, проработав сорок лет на заводе, трудится снова. В замасленном ватнике, в старой теплой шапке, в очках, спустившихся на кончик носа, с седой бородкой и подстриженными усами, готовит он "подарки" для врагов Ленинграда.
Я могу долго смотреть на эту фотографию, потому что она выразительна и правдива без прикрас. Кроме того, он напоминает мне старого питерского его собрата, ленинградского мастера. Переживший все ужасы жестокой зимы, варварство бомбардировок, испытавший смертельную усталость от непосильных трудов, мастер этот признался мне, что на него раз напала большая тоска.
Тогда он поставил перед собой фотографию покойной жены, суровой, строгой и справедливой ленинградской женщины, и написал ей письмо, взволнованное, полное человеческой страсти, прося ее помочь ему, как она помогала всю трудовую жизнь. Разговор его с карточкой жены, перед которой он прочел письмо вслух, воспоминания, раздумье - все это вернуло ему крепость воли. Он пришел на свое рабочее место сильным, успокоенным человеком. Я писал об этом во время блокады.
Беру фото, на котором женщина сортирует снаряды, смотря на них слегка затуманенным взглядом. Женщина знает, что они несут смерть фашистам, и поэтому-то так тщательно проверяет их. Это ее месть за мужа, погибшего в бою. Она - ленинградская вдова, одна из тысяч пришла и попросила дать ей возможность работать на оборону. И ей дали. Ее лицо - готовая натура для скульптора. Она так сосредоточенно наклонилась над снарядами, точно хочет вдохнуть в них свое тайное желание, невольно вспоминая свою потерю. Если бы женщина могла, она сама нацелила бы орудие и выпустила снаряды по врагу.
Я вижу на фото двух деятельных, опытных работниц, одна проверяет автомат, другая налаживает диск. Тонкие косички второй спускаются по худым плечам. Подруга еще меньше ее; им вместе нет и тридцати лет. Теперь они выросли, я не знаю их жизни, но они, верно, вспоминают то далекое время, когда через их ловкие маленькие руки проходило смертоносное оружие. И когда девочек увидел делегат с фронта, благодаривший за продукцию, он, посмотрев на их подружек и друзей, деловитых и серьезных, сказал, дружески ухмыляясь: "Вот, брат, какой пошел нынче рабочий класс! Знай наших!"
И благодарил их и подымал их на руки, ласково говорил, что расскажет о них всем бойцам в окопах.
А лицо работницы с хлебозавода! Прошли страшные дни, когда на улицах падали голодные люди. И все равно хлеб остался для ленинградца не просто обыкновенным продуктом. Он также символ испытаний и общих бедствий, пережитых великим коллективом жителей города. И лицо у женщины, несущей сразу шесть готовых караваев, исполнено сознания высокого долга, гордости за сделанную работу, удовлетворенности, что можно снова отрезать хороший ломоть, а не жалкую порцию, чтобы к рабочему человеку вернулась сила. На лице этой работницы написана целая история перенесенных мучений, но есть и скрытая радость в ее широко открытых глазах.
Сколько этих лиц - солдат, доноров, рабочих, матросов, командиров!
Сколько пейзажей на этих старых фотографиях, где трамвай идет через позицию зенитной батареи, где маскировка Смольного превращает здание и примыкающие к нему куски сада и площади в парк с аллеями и клумбами; на "ватрушке" перед зданием бывшей Биржи (Военно-морского музея) виден такой блиндаж, как на Малаховом кургане; конь Николая I испуганно косится на пушки перед Исаакиевским собором, а могучие корабли стоят, прижавшись к граниту старой набережной...
Когда смотришь фильм "Русское чудо" Торндайков, то видишь огромную галерею - лица тружеников, создавших Советское государство, представителей всех народов нашей Родины. Какие это впечатляющие лица простых людей и вышедших из народных глубин государственных деятелей, ученых, полководцев!
Когда я вспоминаю ленинградцев - защитников города, - я тоже вижу неисчислимые лица людей, не жалея сил отдавших себя делу защиты города Ленина. Посмотрите на их лица, на которых горит солнце незакатной славы, на лица непокоренных, гордых людей, победителей страшного врага.
Помимо неустанного труда в окопах, на кораблях на батареях, в небе, на земле, на воде и под водою, на заводах и фабриках, в домах и в полях, всюду - люди города-фронта показывали еще искусство воевать, поражать противника самыми новыми приемами, самыми удивительными неожиданностями.
Это искусство войны помогло разгромить фашистов под Ленинградом в январе 1944 года.
...Однажды, уже после окончания войны, были мы с Виссарионом Саяновым у маршала Говорова. Леонид Александрович, как известно, вступил в командование войсками Ленинградского фронта, будучи генерал-лейтенантом артиллерии, весной 1942 года.
Его замечательному таланту многим обязан город Ленина, потому что Говоров взял на себя руководство контрбатарейной борьбой, и тогда ленинградские артиллеристы подняли на большую высоту артиллерийскую науку.
Поражая вражеские батареи, они сохранили город от разрушения, спасли его исторические здания и жизни многих людей. Они в решающих боях разгромили все немецкие укрепления, стерли с лица земли технику и живую силу врага, проложили путь к решительной победе.
Разговор с маршалом зашел о временах ленинградской блокады. Говоров рассказывал многие подробности военных событий того времени. Он был суровый, молчаливый человек, громадных знаний, строгой дисциплины. Но когда увлекался беседой, становился прекрасным рассказчиком.
Саянов спросил его:
- Скажите, пожалуйста, Леонид Александрович, можете ли вы назвать случай особого действия ленинградской артиллерии по защите города от варварских обстрелов?
Говоров подумал, потом пошел к столу, достал из ящика папку, вынул из нее два больших листа, на которых были какие-то схемы. Эти листы он положил перед нами. Помолчал, как бы вспоминая что-то, и заговорил медленно, взвешивая слова, как всегда:
- Отвечаю на ваш вопрос. Пятого ноября тысяча девятьсот сорок третьего года Андрей Александрович Жданов сказал мне после моего очередного доклада о положении на фронте: "Как бы это так сделать, чтобы немцы не очень били по городу в день праздника. Седьмого ноября народу на улицах больше обычного, и жертвы неизбежны. Они, конечно, захотят испортить нам праздник и будут вести огонь с предельной жестокостью... Нельзя ли что-нибудь сделать, помешать им в этом?"
И я сказал ему тогда: "Немцы Седьмого ноября не сделают по городу ни одного выстрела!"
"Как так?! - начал было Жданов, его, видимо, поразили моя прямота и уверенность. Но, взглянув на меня, он улыбнулся и сказал только: - Я вам верю!"
Я ушел от него и начал думать. Думал я вот над этими бумажками. Посмотрите. Я накладываю прозрачную бумагу со схемой на эту побольше, что на толстой бумаге. Видите, как совпадают, почти точно совпадают повсюду эти условные знаки. Нижняя - это схема расположения немецких батарей, это немецкая схема. Верхняя схема тех же батарей сделана нами, - данные добыты всеми видами нашей разведки. Видите, мы довольно точно знали все три позиции каждой вражеской батареи: основную, ложную и запасную. Кроме того, в нашем распоряжении были сведения о расположении пехотных позиций, аэродромов, железнодорожных станций, штабов, наблюдательных пунктов и так далее.
По иным целям мы еще не стреляли, чтобы не вспугнуть противника, хотя держали под прицелом его огневые точки. И сами имели такие батареи, которые, будучи хорошо замаскированными, стояли на позициях, не делая ни одного выстрела, и поэтому не были отмечены противником. Он и не подозревал об их существовании.
И вот был разработан подробный план, который мы начали приводить в действие ночью шестого ноября. Спокойно спавшие фашисты были неприятно разбужены, когда совершенно неожиданно мы стали громить вражеские батареи, полный самолетов аэродром, бить по штабам, по узлам связи, по наблюдательным пунктам, по эшелонам на станциях. Все сильнее и болезненнее были наши удары. И враг наконец раскачался, начал отвечать во всю силу. Уже к шести утра немецкая артиллерия яростно била по известным им батареям и судорожно засекала новые, о которых не знала. Так всю ночь и утро длился этот поединок. Немцы бросали свои залпы, перенося их с одной цели на другую. И когда мы открыли огонь на подавление, немцы ввели резервные артиллерийские дивизионы. К полудню двадцать четыре немецкие батареи неистовствовали. Тогда я дал приказ начать действовать морякам, морской артиллерии.
После такого оглушительного поединка немцы стали постепенно сдавать. Их огонь наконец совсем стих, лишь отдельные орудия еще продолжали огрызаться. Но все снаряды ложились только в расположении нашей обороны. Ленинградцы слышали всю стрельбу, грохот стоял над городом, но разрывов немецких снарядов нигде не наблюдалось на улицах, и все удивлялись, что немцы не обстреливают город.
День прошел без приключений. Вечером Жданов увидел меня, радостно сказал: "Поздравляю! Артиллерия сдержала слово. Ни одного снаряда в Ленинграде за весь день не упало. Как вы это сделали?"
Я рассказал о предпринятой операции. Он выслушал и сказал: "С такой артиллерией мы можем совершить большие дела..."
А мы тогда готовились к разгрому немецких позиций под Ленинградом. Как вы знаете, войска Ленинградского фронта совершили большое дело освободили Ленинград, далеко прогнали фашистов от города. А этот случай показывает, как артиллеристы своим искусством защищали и сохраняли Ленинград!
Говоров довольно усмехнулся в свои короткие усы и добавил:
- По Берлину первые выстрелы сделали артиллеристы-ленинградцы. Они заслужили эту честь!
ПОЕДИНОК
Немецкий летчик отчетливо видел свою добычу: посреди похожего на зеленый пирог леса проходила узкая желтая полоса. Там по насыпи полз длинный состав с военным грузом, и пикировать на лес было просто незачем. Надо только подождать, когда поезд приблизится к выходу на открытое пространство между двумя лесами, и тут разбомбить его спокойно и безошибочно.
Самолет развернулся, потом, проблистав на солнце, сделал еще круг и, набрав высоту, нырнул в пике. Два фонтана грязи и земли встали по обе стороны насыпи там, где полагалось быть поезду. Но когда летчик посмотрел на лес, то он увидел, что поезд, дойдя до открытого пространства, стремительно бросился назад, в лес. Бомбы легли зря.
Летчик сделал еще круг, решив, что теперь он уже не промахнется. Поезд мчался по открытому пространству. Откуда он мог знать, что теперь ему приготовлена встреча в лесу и тяжелые сосны повалятся на вагоны, сброшенные со своих мест гремящим ударом? Сосны упали впустую. Поезд проскочил это место. Бомбы снова были потрачены понапрасну.
Летчик выругался. Неужели этот неповоротливый длинный извозчичий состав сможет пройти безнаказанно? Он спикировал прямо на лес, на середину состава. Возможно, он плохо рассчитал, возможно, тут произошла какая-то случайность, но бомбы попали не в поезд, а в лес. Неуловимый состав продолжал свой путь, упрямо идя вперед.
- Спокойствие! - сказал немецкий летчик. - Теперь мы поговорим всерьез.
Он стал рассчитывать, строго и внимательно озирая пространство. Его даже увлекала эта непростая охота.
Он ринулся опять из облаков к самой земле, туда, где прозрачная полоска дыма дрожала в раскаленном воздухе. Казалось, он врежется в паровоз. Но кто-то будто вынул из-под него поезд в последнюю минуту. Грохот взрыва жил еще в ушах, но было ясное ощущение: впустую. Он посмотрел вниз: так и есть. Поезд шел, не пострадав ничуть.
Летчик понял, что чья-то не менее упорная воля не уступает ему, что у машиниста железный глаз, расчет удивительный и точный, что не так-то легко его поймать.
Поединок длился. Бомбы ложились впереди, сзади, по бокам поезда, но это чудовище, как называл его про себя немец, шло к станции, как будто его охраняли невидимые духи.
Поезд делал какие-то дикие прыжки, все сцепления визжали неистово, на спуске он мчался, как лошадь с закушенным мундштуком, и не лез вперед именно тогда, когда его ждали очередные бомбы.
Он шел назад, останавливался, плелся шагом, летел, как стрела, - чего только не выкидывал этот скучный длинный состав, покорный своему водителю! Бомбы рвались, как хлопушки.
Летчик был в поту. Он плевал вниз и снова и снова бросался в атаку. Последний раз он угадал правильно. Поезду не спастись. Машинист впервые дал ошибку. Проклятие сорвалось с обветренных губ фашиста: бомбы все... бомбить нечем!
Тогда он прошелся вдоль поезда, осыпая его пулеметными очередями, но тут явился снова лес, - какой-то дьявол подкинул его некстати, - и поезд снова невредимо катил в зеленом мраке, и, казалось, его ничто не берет. Фашист обезумел. Он целил в паровоз, в этого скрытого там, за тонкой стенкой, врага, в этого страшного русского рабочего, что смеется над всем его мужеством аса и ведет свой поезд по простору полей и лесов как сумасшедший... Пули проносились над поездом, некоторые попали куда-то под колеса, звякали в рельсы, но поезд шел...
Летчик откинулся в изнеможении. Небо сияло. Была хрустальная ровная осень, чем-то похожая на вестфальскую далекую осень. Патроны кончены. Поединок кончен. Русский там, внизу, победил. Ударить в него всей машиной? Безумие остановить безумием? Дрожь прошла по спине фашиста.
Он снизился и с любопытством и ненавистью прошел над поездом. Он не мог видеть, что за ним следит пристальный глаз машиниста. Машинист сказал только: "Что, гад, взял?"
И паровоз с презрением пересек черную тень, раздавив ее, тень вражеского самолета, распростертую на пути.
ЛЮДИ НА ПЛОТУ
Пароход тонул. Его корма высоко поднялась над водой, и над ней стояла стена черной угольной пыли. Бомба ударила как раз в середину корабля и выбросила со дна угольных ям эту пыль, которая медленно оседала на головы плавающих, на обломки, на уходившую в морскую бездну корму.
Среди прыгнувших в холодную воду Финского залива мирных пассажиров был один фотограф. Тяжелый футляр с лейкой и разным фотографическим имуществом, висевший на ремне через плечо, тянул его книзу. Тусклая зеленая вода шумела в ушах, с неба рокотали моторы немецкого бомбардировщика, разбойничье атаковавшего этот маленький тихий пароход, на котором не было ни одного орудия, ни одной винтовки. Были женщины и дети, старики и больные, но военных на нем не было.
Фотограф решил, что с жизнью все кончено и что мучить себя лишними движениями, свойственными утопающему, не стоит. Он попытался представить себе, что это скучный и кошмарный сон, но, увы, вода попадала ему в рот, в глаза, тело странно онемело, не чувствовало холода.
Он скрестил руки на груди, закрыл глаза и постарался представить себе жену и детей в последний раз.
Смутно в сознании возникли они и пропали, как будто их размыли волны. Он нырнул с головой и пошел на дно. Но он не дошел до дна. Вода выбросила его вверх. Полузадушенный, полураздавленный волной, он оказался снова наверху и, раскрыв глаза, увидел море, усеянное человеческими головами, низкое солнце, свинцовые тучи и услышал треск пулеметов.
Это немецкий пират, проносясь над тонущими, расстреливал их.
Фотографу стало так противно и непереносимо, что он решил уйти снова под воду. Он опять скрестил руки, и опять тяжелый футляр, которым он дорожил, как дорожат самым дорогим оружием, потянул его в зеленую глубину. Какая-то слабость начала проникать в тело. Ноги стали вялыми, и в голове все спуталось.
И снова волна выбросила его наверх, но он уже не раскрывал глаз, боясь увидеть новое страшное зрелище. Покачавшись с закрытыми глазами среди пенистых гребней, он был словно повален и сдавлен двумя волнами, которые как бы боролись за него, волоча его из стороны в сторону. Так они играли им некоторое время, и - странное дело! - в его голове чуть прояснело.
"Это, несомненно, последние вспышки мысли, - подумал он, - это то, что называется умирать в полном сознании".
Тут его подняло стремительно вверх, и он, до сих пор не ощущавший никакой боли, почувствовал резкий удар в плечо и, открыв глаза, увидел, что его подняло рядом с плотом. Взглянув на это шаткое и жалкое сооружение, сделанное в смертельную минуту поспешно и нерасчетливо, он, окинув глазом его пассажиров, никак не осмелился попытаться вскарабкаться на него, а только схватился руками за край досок и, высунувшись из воды, вдохнул полную грудь свежего воздуха.
Освеженный, он откинул со лба мокрые волосы и стал смотреть на плот другими глазами. На плоту сидели трое мужчин и одна молодая женщина. Мужчины были мокры до нитки, молчаливы и мрачны. Они крепко вцепились в доски и не смотрели на женщину. Женщина же непрерывно кричала ужасным голосом: то громко и пронзительно, то истошно и жалобно звучал он над пустыней моря.
Ее исцарапанные щеки и растрепанные волосы, широко открытые глаза все говорило о последней степени отчаяния, которое уже не рассуждает. Изорванная в клочья одежда мужчин, их нахмуренные лица, крепко сжатые губы - все это было так близко от фотографа, что он невольно переводил взгляд от молчаливой неподвижности мужчин к судорожным движениям женщины, кричавшей так, что даже он, полуоглохший подводный житель, был оглушен этим криком.
Приподнявшись над досками, выплевывая горькую воду изо рта, фотограф обратился к неподвижным мужчинам:
- Что вы, не можете успокоить эту женщину?
На него посмотрели равнодушно и мрачно. Плот очень качало, и фотограф должен был напрячь всю силу, чтобы его не сбило под доски. Прокатившийся над его головой вал окончательно вернул ему спокойствие. Потом так приятно было держаться за твердые доски...
Он спросил, как ему показалось, громовым голосом, чтобы перебить крик женщины, рвавшей на себе одежду, смотревшей куда-то вдаль, откуда надвигался вечер:
- Кто здесь коммунист?
Сидевший вблизи человек посмотрел на него в упор сверху вниз и сказал: "Я..." - и протянул руку, чтобы помочь фотографу взобраться на плот.
- Так что же вы, товарищ? - сказал медленно фотограф. - Женщина так кричит, надо же ее успокоить, - вы, товарищ...
Тут огромная волна подбросила плот, и люди на плоту исчезли куда-то во мглу, а фотограф ушел в глубину, на которой он еще не бывал, - так тяжело ему показалось это новое нырянье.
Когда его выбросило наверх, никакого плота он поблизости не нашел, на него плыли лишь три доски, но оседлать их было не так легко. Они выскальзывали из рук, становились на ребро, и тут он понял, что, если не расстанется со своим футляром, постоянным его спутником, доски уйдут без него в свои скитанья, а с ними - и последний шанс на спасенье, так как вечер уже приближался.
Он со стоном расстегнул пряжку на ремне, и ремень соскочил с его плеча. Футляр пошел на дно. Через мгновенье фотограф лежал на досках, прижимая к щеке их мокрые края, и вода смешивалась с его слезами. Он плакал о гибели своей походной лейки настоящими слезами...
В учреждение, где служил фотограф, пришел высокий мрачный человек со шрамом на лбу и спросил, кто здесь старший, чтобы рассказать ему о смерти фотографа. О том, что они - трое мужчин и одна женщина - спасались после потопления их парохода немецким самолетом на плоту, и к нему подплыл фотограф, и, когда начал говорить, вода смыла и унесла его в море, далеко от плота. Он встречал этого фотографа там, откуда шел пароход. Это был достойный человек и хороший работник... И в эту последнюю страшную минуту он вел себя отлично.
Тут перебили говорившего:
- Вы можете это сами сказать фотографу, так как он в соседней комнате.
- Как в соседней комнате? - закричал рассказывающий. - Он спасен?
- Спасся!
Тут позвали и фотографа. Фотограф узнал того человека, что на плоту ответил ему: "Я".
Он спросил, улыбаясь:
- Ну а как женщина? Успокоили?
Человек со шрамом смутился, но все же ответил:
- Успокоили. Взяли себя в руки и успокоили. Ваш оклик вернул нас всех к жизни. Вы так неожиданно возникли из моря и так неожиданно исчезли, что мы потом, когда спаслись, все время думали о вас и говорили. И я пришел сюда специально рассказать о вашем поведении...
- Ну, какое там поведение, - сказал фотограф. - Вот лейка пошла ко дну. Какая лейка, если бы вы знали!.. Эх!
МАТЬ
- Пойдем навестим его! - сказала мать.
Оля хорошо знала, о ком она говорит. Он - это сын. Олин брат - Боря, доброволец. Он сказал, что идет в армию вместе со всеми товарищами его курса. Мать стояла перед ним, маленькая, прямая, озабоченная.
- Ты близорук и слаб здоровьем, - сказала она. - Ты не боишься?
- Ничего, мама, - ответил Боря.
- Ты никогда не воевал, тебе будет очень трудно...
- Ничего, мама, - сказал Боря, собирая свой мешок.
...Мать с Олей ходили не раз в ту деревню, где он учился военному делу. Он приходил с занятий возбужденный, усталый, запылившийся, загорелый, садился, и они разговаривали о городе, о знакомых, о друзьях. О войне они ничего не говорили, потому что вокруг и так все было полно войной.
Для Оли прогулки к брату за город казались обыкновенными летними дачными прогулками по знакомым пригородным местам. Они возвращались, собрав в поле цветы, к электрическому поезду и приезжали в вечерний город, полный суеты и военной озабоченности.
Только в последнее время все перепуталось. Фронт проходил уже где-то близко, и Олю беспокоило, как они отыщут брата сегодня, когда все стало непохожим на те воскресенья, тихие и дачные, в которые они приезжали навещать Борю.
Они шли по полям, уже по-осеннему пустым, дачи стояли заколоченные, навстречу им двигались возы, машины, у дороги суетились беженцы с детьми, с узлами, с мешками за спиной, из канавы убитая лошадь подымала деревянные ноги к небу, проходили бойцы, звеня котелками, где-то поблизости оглушительно стреляли.
Они уже далеко ушли от шумного шоссе.
Они шли знакомой тропинкой, но вокруг все было не так и не то: поломанные изгороди, отсутствие людей, какая-то настороженность, тревога, ожидание чего-то грозного. В поле под кустами лежали красноармейцы у пулеметов, замаскировавшись возками, и когда они вошли в первую деревню, она была пуста, совсем-совсем пуста. Даже воробьи не кувыркались в пыли, не было видно ни одной курицы, ни одной собаки. Дым не шел из труб, сиротливо стояли перед домами пустые покосившиеся лавки: деревня такой была только в белые ночи перед зарей, когда все спит. Но сейчас никто не спал, - это была пустыня.
Оля храбро шла в тишине этой пустыни за матерью, шагавшей тихими, но уверенными шагами все дальше.
Вторая деревня горела. Когда поднялись на пригорок, они невольно остановились. Рыжие гривы огня метались над крышами, и никто не тушил их. Несколько изб было превращено в кучу обугленных щепок, и это было удивительное зрелище.
Оля потянула мать за рукав, но та сказала спокойно: "Нам нужно пройти к той роще", - и они пошли по улице между горящих домов. Когда они прошли деревню и спустились в небольшую лощину, раздался какой-то все увеличивающийся визг, он приближался так настойчиво и неотвратимо, что ушам было больно его слушать.
Мать остановилась и нагнула голову. Оля сделала то же самое. Она понимала, что они обе делают не то, что надо броситься на дорогу и лечь лицом к земле, - но ведь им надо идти отыскать Борю, а если они будут падать перед каждым снарядом, то они никогда не дойдут, никогда не увидят его.
Снаряд разорвался за холмом. Фонтан земли медленно спадал в воздухе. Только он осел, ударил другой снаряд.
Дальше они бежали, спотыкаясь, по кустам, так как на дороге непрерывно взметались черные клубы, пересекаемые красными молниями. Оля дрожала всем телом, у нее пересохли губы, но мать шла неумолимо, и Оля следовала за ней с нелепой мыслью: "В нас не попадут, не должны попасть. Не должны..."
Деревни, в которой жил и учился военному делу Боря, просто не было. Вместо нее торчали черные столбы, и кое-где обугленные доски образовали причудливые скопления. Даже деревья сгорели или были вырваны с корнем и валялись среди огромных ям, наполненных мутной зеленоватой водой.
- Мама, - сказала Оля, - куда же идти теперь?
Мать стояла молча. Оле стало жаль ее, такую маленькую, усталую, упрямую.
- Мама, - сказала она снова, - пойдем домой. Ну куда же еще нам идти?
- Пойдем немного вперед, - сказала мать, - там спросим...
И они снова шли. Всюду теперь они видели лежащих в траве, в канавах красноармейцев, смотревших влево. И вдруг им навстречу вышли из маленькой бани три бойца.
Мать направилась к ним и радостно сказала одному из них, высокому, худому, веснушчатому:
- Если не ошибаюсь, вы - Павлик?
Боец удивленно расширил глаза, мгновенье осматривая внимательно маленькую женщину, стоявшую перед ним, и сказал:
- А вы мать Бори, да?
- Да, - сказала она, - я хочу его видеть. Где мне его найти?
- Найти? - несколько растерянно сказал Павлик. - Идите, как шли, прямо вот на тот холм, но лучше вам и не ходить... Вам его трудно будет найти, а потом... - Он вдруг улыбнулся. - А ведь кругом идет бой, мы почти в окружении, как же вы тут гуляете?..
- Мы не гуляем, - ответила мать, - мне нужно пройти к Боре... Мне нужно.
Она сказала это таким жарким и глубоким голосом, что Павлик - он был из одного института и из одного батальона с Борей - сказал только:
- Ну, идите...
...Мать сидела в высокой траве, прижавшись спиной к бревенчатой стене бани. Оля сидела рядом затаив дыханье. Красноармеец показал вниз, на болотистую, длинную поляну, поросшую кустами. Поляна уводила к лесу, и там, за лесом, на холме, виднелась деревня. Над всей этой местностью стоял, можно сказать, ослепительный грохот. Батарея наша била откуда-то из-за спины по деревне, а немецкие пушки держали под обстрелом поляну и подступы к той возвышенности, где сидели мать и Оля.
- Они только что ушли в атаку, - говорил красноармеец. - Как хотите, ждите или нет. Они пошли вон туда... В атаку...
- Вы знаете Борю? - спросила мать.
- А как же, знаю. Он тоже там...
- А как он стреляет?
- Он стреляет подходяще...
- И не трусит?
Красноармеец, бывший студент, обидчиво повел плечом.
- Если б трусил, мы бы его в свою компанию не взяли...
Они замолчали оба. Молча смотрели, как горит там деревня на холме, из леса был слышен гул голосов, кричащих "ура" или что-то другое - длинное, слов нельзя было разобрать. Лес, освещенный заревом пожара, казался кровавым.
Мать встала и подошла к краю холма. Она точно хотела увидеть своего сына, найти его в чаще леса, раздираемого боем, увидеть его, бегущего с винтовкой туда, в горящую деревню.
Она стояла долго. Потом она сказала Оле:
- Пойдем, - и, не оглядываясь, пошла к дороге.
- Не будете дожидаться? - закричал красноармеец.
- Нет, - сказала она, - спасибо вам за разговор. Идем, Оля.
Они уже вышли на дорогу.
- Оля, - сказала мать, - ты устала, милая...
- Нет, мама, я боюсь, как мы доберемся. Я чего-то стала трусихой...
Мать усмехнулась своими тонкими губами.
- Ничего с нами не будет, Оля, - сказала она снова, помолчав, теперь я спокойна. Душа моя спокойна. Я боялась, что он не сможет пойти в бой, что он слаб, что он плохо видит, - я решилась проверить. Я проверила. Мой сын сражается, как все. Больше мне ничего не надо. Пойдем домой.
И она пошла быстрыми маленькими шагами, маленькая, прямая, легкая.
КАРЛИКИ ИДУТ
Маленький Витя мало понимал в делах взрослых, но даже ему в это утро стало ясно, что происходит что-то очень неприятное и тревожное. Через деревню гнали поспешно овец и коров, проезжали телеги, на которых везли много разных домашних вещей, кричали дети, плакали женщины, а где-то совсем близко стреляли пушки.
Его мать с потерянным лицом завязывала какие-то узлы и то и дело говорила ему: "Сиди смирно, не мешай, не до тебя". Потом она смотрела в окно, выбегала на крыльцо, вглядывалась в даль и растерянно говорила сама себе: "Что ж не едет дядя Костя? Да что же это он не едет! Как же мы останемся, этого не может быть..."
Витя тихонько вышел на крыльцо с прутиком в руке и с любопытством смотрел на деревенскую улицу, по которой никогда в такое время не ходило столько народу, никогда не было такого шума и гама. Но все перекрывали пушки. Они то гудели где-то за холмами, то пронзительно рвали воздух как будто совсем рядом.
Одно слово больше других говорили люди, и это слово было - немцы. Витя не мог понять, откуда они взялись и кто они такие. Спрашивать в этой сутолоке было бессмысленно. Взрослым хватало дела без того, чтобы объяснять ему, что происходит. Но волнение матери передавалось ему, и он не мог сидеть спокойно в комнате, неприбранной, с раскиданными вещами, с грязной посудой на столе, оставшейся от завтрака; он видел, как хозяйская кошка лакает на окошке молоко из горшка, и мать видит эту кошку и не гонит, как будто так и надо.
Он стоял на крыльце, размахивая прутиком, в глубоком раздумье. Борька подошел к нему неслышно и тронул за руку. Витя взглянул на Борьку, ожидая, что и Борька сегодня необыкновенный, но Борька был такой же, только хохол на его голове еще более распетушился, а в глазах блестел тот огонек, который всегда появлялся у него, когда он выдумывал что-нибудь такое, ни на что не похожее. Он это часто выдумывал. Для него отправиться без спросу в лес, на болото или уйти на станцию было любимым удовольствием.
И сейчас, взяв Витю за руку, он сказал ему:
- Идем-ка, я тебе покажу одну штуку... Скорее!
Витя пошел за ним как зачарованный. Борька скользнул по пыли босыми ногами, схватил за руку Витю, повел его по знакомой улице на край деревни. Там на холме стояла старая церковка с высокой колокольней, недоступной для детей, так как старый сторож колхоза всегда держал ее запертой, и ребята только, закидывая головы, смотрели на ее крышу, где гнездились пестрые голуби и ходили там по карнизу, так что даже из рогатки их трудно было достать.
Но сегодня был какой-то шальной день, и дверь на колокольню была открыта, и никакого сторожа нигде не было. Борька шмыгнул первым, и за ним, споткнувшись о выбитую ступеньку, шагнул и Витя. Они долго, крадучись, поднимались все выше и выше. Борька оборачивался на Витю, строил страшные рожи и подымал предостерегающую руку вверх. Витя с беспокойным любопытством оглядывал серые стены, исчерченные разными надписями и рисунками, но разглядывать их не было времени. Они выбрались наконец на самый верх, и солнечный свет ударил им в лицо. Голубой сияющий простор неба раскинулся над холмами. Видны были даже дальние леса, и луга, и речка - все, как на картинке. Витька просунул голову между перил, и у него захватило дух от непривычной высоты.
Минуту он ничего не понимал. Новые ощущения пространства родились в нем.
Борька показал ему пальцем в сторону к оврагу. Оттуда подымались время от времени облачка дыма, раздавался тяжелый удар, сверкал огонь.
- Что это? - спросил он с испугом.
- Чудак, - сказал с достоинством Борька, - это пушки, а там, смотри, это пулеметы наши.
Борька был старше, коновод, он все знал. Вдруг над самой колокольней раздался какой-то невнятный громкий щелк, и что-то рассыпалось в воздухе, ударило по ближайшим крышам, по деревьям, полетели листья, зазвенели стекла, раздались крики где-то внизу, среди изб.
Витя не успел присесть от страха на пол, как Борька больно рванул его за руку и закричал:
- Смотри, карлики идут, карлики идут...
Витя подполз и не отрываясь смотрел туда, куда указывал его приятель. Уменьшенные расстоянием, от куста к кусту по лужайке у самой речки шли, согнувшись, какие-то маленькие люди в черном. Они показались и Вите злыми, страшными карликами, которые шли на деревню, чтобы убить и Борьку, и Витю, и маму, и всех, кто был в деревне. Они то останавливались и делали какие-то движения, то падали, снова вставали и прятались в кустах, возникали из ям; их было много, этих карликов, взявшихся неведомо откуда, как в страшной сказке.
Все это было так не похоже на правду, что Витя смотрел, забыв всякий страх. Когда черный столб вырастал между ними и карлики падали, Борька схватывал Витю за руку и вскрикивал от волнения. Теперь снаряды с железным скрежетом и посвистом проносились над колокольней. Зарокотал пулемет откуда-то слева, и карлики упали на землю, чтобы укрыться от него.
Потом они стали по одному ползти дальше. И тут Витя вспомнил, что мама ищет его по деревне, вероятно, кричит и плачет, и что Борька опять "наделал делов", как говорили про него, - надо скорее, скорее бежать отсюда. Правда, эти черные фигурки приковывали его взоры и невозможно было оторваться от них, от их движения, от их нелепых прыжков и падений, но надо было бежать, потому что снаряд ударил где-то совсем близко, и колокольня задрожала, как лошадь на карусели. Витя побежал вниз. Борька бежал за ним, держась за стены.
Витя потерял Борьку, когда они оказались на улице среди возов и людей. Но Вите было не до Борьки. Гул и грохот стрельбы тут, внизу, были гораздо страшнее, и люди кричали еще больше. Витя примчался домой в самый раз. С опухшими от слез глазами, мать едва взглянула на него и закричала:
- Где же ты был, дядя Костя уже приехал. Бери скорее эту кошелку. Скорее, надо уезжать. Немцы идут...
- Мама, - сказал он, - я их видел. Мама, не бойся, это карлики...
Но мать его не слушала. Она бежала уже на крыльцо, нагруженная узлами, и за спиной ее висел мешок. На улице стоял грузовик.
Дядя Костя усаживал женщин и детей в грузовик и, весь в пыли - усы его были в белой пыли, - говорил:
- Не торопитесь, все усядутся, все. Не оставим вас, не бойтесь...
Шофер заводил машину. И когда Витина мама тоже уселась на свои узлы, а Витя стоял, держась за борт, он увидел, как на деревенской улице появились среди облака пыли большие грузовики и с них стали соскакивать красноармейцы один за другим. В руках они держали винтовки и, соскочив, строились в ряды тут же, на улице. Витя смотрел с замиранием сердца на их высокие плечистые фигуры, на загорелые молодые лица, на сильные руки, державшие на весу пулемет. Они показались ему необыкновенного роста. Самый маленький из них был много выше тех карликов, что бежали там, по лугам, к деревне. Он сказал матери:
- Вот сейчас попадет карликам...
Мать хотела что-то ему ответить, но шофер, уже севший за руль, тронул машину с места, и она, тяжело вздрогнув, пошла быстрым ходом, обходя грузовики с красноармейцами.
Больше за пылью Витя ничего не мог разобрать, он упал от толчка мамины узлы, и она его прижала к себе. Так он и остался, но он не мог забыть того, что видел с колокольни и что пережил, когда бежал с Борькой. Его маленькое сердце дрожало. Потом он от усталости заснул, потом было много шума, пошел дождь, кричали люди, стали расти дома, дорога стала гладкой, машина пошла ровнее, он просыпался и засыпал. Мать совала ему, сонному, хлеб с маслом. Он спросонья жевал. Но одно осталось у него на всю жизнь: в голубом просторе лугов - черные фигурки злых, страшных карликов и плечистые, красивые, высокие красноармейцы, которые соскакивали с грузовиков, чтобы идти против этих неведомо откуда взявшихся пришельцев.
КОСТЕР
Единственное, чего не умела Анна Сысоева, комиссар медсанбата, - это говорить длинные речи. И сейчас, встав на пень так, чтобы ее отовсюду было видно, и обводя глазами всю пеструю толпу девушек-дружинниц на каменистой поляне, между валунов и камней, под высокими корабельными соснами, она просто сказала:
- Вот что, девушки! На рассвете мы должны эвакуировать всех раненых, всех до единого, и все имущество вниз, к пароходу. Дорог тут нет. Придется прямо по тропочкам, по скалам. Ну, бомбить, возможно, будут. Ну, обстреливать, возможно, будут. Нам не впервые, девушки. Только вот: что касается личного имущества, то его уж побросать придется. Знаю, жалко! У нас всякое есть с собой, на войну не рассчитывали, когда копили, а бросать придется. Вот это имейте в виду. Тряпки все прочь. Первое дело - раненые и медсанбат. Так как, девушки?..
За всех ответила Маруся Волкова.
- Товарищ комиссар, все исполним, - сказала она, - все будет в порядке, только вот... - Тут она запнулась. - Что ж, раз надо... тряпок, что ли, не видели! Да ну их... Будем живы, будут и тряпки.
- Правильно! - закричали со всех сторон.
Но по неуверенным голосам поняла Сысоева, что трудно им расстаться с тряпками и только дисциплина, которую она строго поддерживала в медсанбате, поможет им пережить тяжелую для девиц утрату.
- Вот и хорошо, - сказала Сысоева, не подав виду, что она заметила их неуверенность. - Идите ужинайте, потом будем паковаться. Отдохните, и с рассветом начнем.
Поляна опустела. Сысоева засветло еще проверила тропинки, маршрут утренней эвакуации, работала с санитарами над устройством площадок внизу, у самой воды, чтобы легче было передавать по сходням на пароход раненых, потом сидела с врачами списками, утверждая порядок, потом собрала собственный мешок и чемоданчик с документами - походную канцелярию, как она называла, и вдруг увидела, что уже темно и ночь.
Вокруг было тихо. Она вышла из палатки и стала задумчиво подыматься в гору. Снова вспомнился муж, который дерется там, в арьергарде. Муж вчера прислал только короткую записку, в которой сообщал, что здоров, а его посланец, в манере своего начальника, ответил кратко, что там у них жарко, - и все. Она и сама знала от раненых, поступавших весь день, что идут жестокие бои за береговую полосу, что надо во что бы то ни стало эвакуировать раненых завтра утром. Снаряды уже вчера днем рвались в лесу, рядом с медсанбатом, а к утру берег будет весь под обстрелом.
Тут мысли ее перешли к эвакуированной дочери, девочке, жившей в Ленинграде у тетки, и девушкам-дружинницам. Как они опечалились, узнав, что надо бросать платья, туфли и плащи, пальто шляпки - все то нехитрое богатство их юности, которое они скопили, работая до войны в новых городах перешейка.
Вместо танцев и веселых прогулок такой пышной осенью им пришлось вытаскивать под огнем раненых, пачкаться в крови, в грязи, вязнуть в болотах, мокнуть под проливными дождями, не спать ночей, выносить всякие лишения. Они хорошие, бодрые девушки, храбрые, когда нужно. Та же Маруся Волкова стреляет не хуже снайпера. Как-то они разделались со своими вещичками? Поди, потихоньку роняют слезы. Надо посоветовать им не бросать беспорядочно все вещи, а как-нибудь спрятать их, что ли, в песчаной яме, для порядка.
До нее донесся заглушенный лесом звук голосов, и искры от костра взлетели над кустами. Поднявшись на валун и выглянув из-за толстой ели, прикрытая ее лапчатыми ветвями, она с удивлением увидела зрелище, похожее на оперную сцену, точно она сидела в ложе и перед ней шел сказочный балет.
Дружинницы спускались по скалам к яме, где был разведен большой хрустящий костер. Девушки несли чемоданчики, мешки, просто свертки и, встав на камень над костром, сыпали в его играющее пламя самые разные вещи. В костер летели туфли с золочеными пряжками, цветные кушаки, платья, на которых пестрели цветы, бабочки, кораблики, синие, зеленые, красные платки, которые и в огне не теряли своего цвета. Костер пожирал платочки и ожерелья, бусы и кофточки с отворотами, на которых сверкали металлические слоники и кошки. Костер точно простирал жадно большие красные руки и хватал все, что снова и снова сыпалось с камня. Дым застилал лес и уносился к озеру вниз по узкой щели в камнях.
Все меньше и меньше уже было видно вещей, которые точно плавали в огненной яме, обуглившиеся материи распадались на полоски, и эти разноцветные полоски крутились причудливыми жгутами в синем, постепенно спадавшем пламени, точно костер уже насытился и лениво зевал, пережевывая остатки.
Присев под елью, Сысоева смотрела, как в азарте, толкая друг друга, девушки мешали пламя огромной хворостиной.
Под конец чемоданы и кошелки кучей взгромоздились друг на друга, образовав мавзолей над прахом стольких веселых и легких девичьих вещей. Костер догорал. Чтобы он скорее догорел, девушки размешивали уголья, и когда они посинели, на костер полетели пригоршни песку. Они ретиво засыпали костер. Песок ложился, шипя, на уголья, и его слой становился все толще и толще. И когда там, где был костер, осталось только место, слабо освещенное по краям еще тлевшей травой, взошла луна.
Сысоева смотрела, не сводя глаз с этого странного ночного виденья. Маруся Волкова встала посредине песчаного холмика и громко сказала:
- А хорошо я придумала? Что же, фашистам, что ли, отдавать наше добро, чтобы они хвастались? Да ни в жизнь! А теперь давайте, девушки, в хоровод, только тише, тише...
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.