Тертычный Иван
Маленький великий мир
Иван Тертычный
Маленький великий мир
Иван Алексеевич Тертычный родился в 1953 году в Курске. Работал на стройках. В 1979 году окончил факультет журналистики МГУ им. М. В. Ломоносова. Более двадцати лет в периодической печати.
Член Союза писателей России. Живет в Москве.
Другие слова
Грех забывать родных, старых друзей, да и приятелей - тоже. Ведь они стали - давно ли, недавно ли - частью тебя, частью твоей души. Вот потому, возвращаясь летним вечером из Орла, от родителей, я перед дорожным указателем "Хорошонки, 12 км" включил сигнал левого поворота...
Дом в Хорошонках я купил лет пятнадцать назад по объявлению. Бревенчатый, еще довольно крепкий, он, понятно, требовал кое-какой мелкой починки. Но разве это важно, если рядом, за изгородью, лес, большой пруд, тихая асфальтированная дорога? Для нас с женой, заядлых любителей ягодной и грибной охоты, разом решился вопрос весенне-летне-осенних выходных и отпусков. Да и соседи пришлись нам по душе. Улыбчивые, добрые, отзывчивые. Она, Нина, недавняя, моложавая пенсионерка, день-деньской увлеченно работала в огороде; он, Геннадий, бывший работник заглохшего в годы реформ заводика, штамповавшего "золотые" браслеты для часов, заколки и прочую бытовую мелочевку, завел свое маленькое надомное дело: мастерил плетеные кресла-качалки, стулья и прочее. Их дети - сын и дочь - после учебы в Институте нефти и газа отправились работать в Ярославль, там обзавелись семьями, укоренились. Как и положено, приезжали на неделю-другую, вразнобой, проведать родителей, показать им свою подрастающую малышню.
Сдружились мы с соседями чуть ли не в самые первые дни нашего выходного житья в деревне. Тогда, помню, им привезли бревна и доски для новой бани. Я подошел и стал помогать Геннадию с разгрузкой. Потом перенесли все за дом, уложили в штабель, накрыли рубероидом. Нас пригласили на обед, естественно, с чаркой "зелена вина". Так вот мы и сблизились. Надо сказать, соседи тоже не остались в долгу. Как-то приезжаем в очередные выходные, глядь - а ступеньки-то у нашего крыльца новые. Ну Геннадий!.. В другой раз - в конце апреля - на грядке перед домом появились зеленые стрелки тюльпанов и гладиолусов. Ясное дело, Нина... Кто же еще?
Уж не знаю, кто я в глазах Геннадия. Щелкопер? Маратель бумаги? Хитрющий журналюга? Не знаю, не знаю... А в моих - он настоящий русский мужик, коих было когда-то не счесть на русской земле, а нынче... Отправь такого в лесную глушь, за тысячи верст от жилья человеческого,- не пропадет. Он один и дом поставит, и пашенку засеет, и тушу освежует, и дуду смастерит, а потом на ней будет играть, петь да приплясывать...
Вот и сейчас застаю его под навесом сарая за верстаком: делает себе рубанок из березовой заготовки. Постукивает киянкой - большим деревянным молотком - по рукояти стамески, готовит отверстие для лезвия. У Геннадия, считай, половина всего инструмента - самодельное.
- Не проще ли купить? - как-то поинтересовался я.
- Э, нет, - сказал Геннадий, - у меня все штучное и на годы и годы. Не треснет, не сломается.
- А это зачем? - спрашиваю я, указывая на маленький, с палец, бараний или козий рог.
- Рукоять для рубанка. Вот тут просверлю коловоротом дырку, забью в нее березовый костыль, а на него насажу этот самый рог. Знаешь, как будет удобно мне держаться? Потом попробуешь - скажешь... Ты один сегодня приехал, что ли?
- Один. Я от родителей еду.
- Как там они?
- Да вроде ничего. Держатся старики.
Беру в машине бутылку водки и коробку конфет - для Нины. Идем ужинать.
После неспешного застолья мы с Геннадием, прихватив две фаянсовые кружки и большой расписной чайник с заваркой из душицы и иван-чая, отправляемся во двор, на привычную зеленую скамью - попить в легких сумерках целебного настоя, покурить.
Пьем, курим, любуемся ярким закатом. Толкуем о местном житье-бытье.
- Слушай, Михайла, почему у нас телевидение такое поганое? - неожиданно для меня выруливает на новую тему сосед.
- Ин-те-рес-но... Чем же оно тебе так не угодило?
- А тем! Смотри. Помнишь, Диана, принцесса, погибла? Ну погибла бабенка, жалко ее... Но почему чуть ли не месяц в телевизоре: ай, Диана, ай, Диана!.. А когда, к примеру, моя мама - мать-героиня, девять орлов воспитала! - умерла, хоть бы в районной газете написали! Или вот: в России в год по миллиону людей умирает, так? А они что? Пробормочут: страна вымирает... А почему? Вы же там все грамотеи! В колокол бейте с утра до ночи: мол, вымирает Россия-матушка, спасайте людей! А они что? Орут, визжат, как свиньи недорезанные: "Бинго! Миллион! Выигрывайте!" Не тружеников воспитывают, не тружеников показывают, а вопят: "Шова! Миллион! Играйте! Все миллионерами будете!.." Так?
- Так, - соглашаюсь я, - так говорят.
- А кто такой Бинго? Кто такой Шова?
- Насчет Бинго - не знаю. А вот Шова - это не Шова, а шоу. Развлечение то есть.
- Ну, насчет этой развлекаловки я узнал. У учительницы по немецкому. Она в словаре заграничном смотрела. А вот ток-шова? Даже она, учительница, не знает. Что это за слова такие, какие-то другие, не наши, а? Зачем они нам? Мы не в России теперь живем? Я, скажем, десять классов закончил, знаю, что есть ток электрический, есть ток, где зерно сушат-веют, есть ток, где глухари свадьбы водят. И вот как я - полстраны, а может, вся Россия, слушают, смотрят, не поймут, о чем шайка-лейка в телевизоре токует.
Геннадий загорелся, разволновался, видать, крепко задели его эти "другие слова". Лицо красное, как столовая свекла, глаза блестят, русая с проседью прядь упала на лоб.
- Да ладно, плюнь ты на этот телевизор. Остынь, Геннадий! - пытаюсь успокоить соседа.
- Как это успокойся! За кого они меня... нас держат? За козлов тупорогих, что ли?
- Ну, скажи тогда, коли так... Почему они сыпят непонятными словечками? По-твоему, почему?
- "Почему, почему..." А потому что они не люди, а уроды!
- Не скажи, - шучу я, - бывают и симпатичные ребята.
- Душой уроды. Грамотешку-то они, все эти затейники, знают, институты кончали. А понимаешь... - Геннадий растопыривает пятерню, трясет яростно ею перед своим лицом и почти шепчет: - Они стесняются нашего народа, нас, языка нашего стесняются. А вдруг за границей посмотрят и скажут: что, мол, они на своем лапотном русском чешут, а где же шова-шоу, где Бинго, где ментаритет? Где ток, а?.. Если же услышат эти вот, другие слова, то к ним уваженье за границей будет. Понял?
Я наливаю - ему и себе - пахучего чаю. Закуриваю. Сосед тоже умолкает, закуривает. Там, далеко, над лесом, сгорают, гаснут перышки-облачка, как гаснут, наверное, в котле газетчины, телевизионщины, бесчисленных радио чудные, исчислимо-неисчислимые слова родного русского языка, их тончайшие оттенки, пресекается вольное дыхание души и простора, их, слова, питавшее...
- Ха! Михайла! - Сосед причесывает пятерней волосы и поворачивается ко мне всем телом. - Послушай, я тут стих сочинил. Хочешь, прочитаю?
- Хочу.
- Он короткий, стих.
- Ну и что ж.
- Вот... "Иволга, таволга, Волга, бор, боровок, борона..." Как?
...Расходимся по домам около полуночи.
Я, раскинувшись на старом, привычном диване, почти сразу засыпаю... Но потом, через какое-то время, глаза сами собой открываются, и я начинаю думать о своих родителях-стариках, об их многотрудной и полной смысла жизни, о сыне и дочери, которые живут и будут жить долгие десятилетия в небывало упрощенном бытии. О моих добросердечных соседях, о светоточивой русской литературе, без которой себя не мыслю, о...
И, засыпая, слышу глуховатый, крепкий голос Геннадия: "Иволга, таволга, Волга..."
Космонавт Павлов
- Вы когда-нибудь видели шторм в океане?
- Нет. Не приходилось.
- А извержение вулкана? Скажем, на Камчатке? Когда земля под ногами ходуном ходит?..
- Не посчастливилось.
- Не посчастливилось... - Космонавт Павлов, крепкий телом мужчина лет пятидесяти пяти в черном пиджаке и черной же водолазке, крупнолицый, чуть курносый, усмехается и крутит в загорелых пальцах рюмку с водкой. - Не посчастливилось... Не видели - и, думаю, не стоит о том жалеть. Беспомощной пылинкой или травинкой себе кажешься.
Полутемный зал Нижнего буфета ЦДЛ (Центрального Дома литераторов) тих и прохладен. И всего-то здесь три живые души: он, я да средних лет буфетчица-блондинка за освещенной стойкой.
- Когда мы с Егорычем в первый раз на орбиту поехали, я, знаете, все видел, ощущал, как, наверное, все побывавшие там. Ракурс небывалый, конечно! Но, как говорится, экскурсия закончилась, началась плановая работа. Детали, думаю, не нужны?.. А вот в следующий раз...
Павлов нервно постукивает пальцами левой руки по столешнице.
- Выпьем?
- Ваше здоровье!
Долька лимона настолько кисла, что я невольно морщусь.
- Небось покрепче водки показалось? - Павлов по-свойски подмигивает, откидывается на спинку стула и смеется. - А?..
- Точно.
Павлов снова опирается локтями на стол.
- А в следующий раз... Опять же с Егорычем... Просыпаюсь я - как будто кто-то так легонько толкнул внезапно, и - мурашки по коже... Не вижу, чую: на меня - не Егорыч же! - или сквозь меня, или вокруг меня?- кто-то смотрит. Не в иллюминатор, а вообще, отовсюду. И я, человек сугубо атеистически-коммунистического воспитания, мысленно и, наверное, помимо воли вопрошаю: "Это Ты, Господи?" И через секунду-другую по рукам, по спине, по ногам разливается такое тепло! Я цветком себя почувствовал!.. Бабочкой!..
Тихонько наполняю Павлову рюмку.
- Так вот - о штормах и вулканах... Мне казалось когда-то, что от них, от их грозной силы должны дрожать степи, пустыни, леса и реки! Вся Земля-матушка! А тут, знаете, плывет она в необъятном просторе космоса этакой круглой невеличкой, с ее океанами и штормами, с исхоженной-неисхоженной тайгой, Гоби и Сахарой, с шумящими белыми березами, плывет, несется... Куда? Зачем? Несется под чьим-то великим приглядом. И я понял, что я маленький, что мне хочется, как хочется порой большущему дяде, стоящему у своей старой колыбельки, прилечь в нее, укутаться ее теплом, так мне захотелось вернуться в мой привычный мир, ступить ногами на твердь земную, вернуться и сказать: "Благодарствую, Господи! Благодарствую. За этот маленький, великий мир".
- Поднимем?
- Поднимем.
Павлов стремительным росчерком надписывает мне свою книгу "Свет", и мы выходим на улицу, где во всю ширь сияют синева и золото.
Сентябрь!
Смирный
Москвич Володя Зубарев укоренился в липецком черноземном крае нежданно-негаданно - и для себя, и для других. После службы в Афганистане работал в строительно-монтажном управлении бульдозеристом и на одном из объектов - будущем жилом доме в Ясенево - познакомился с маляром Дашей Труновой, липчанкой, приехавшей в столицу искать счастья... Через полгода они сыграли свадьбу, в кафе, где Володина мама, Антонина Николаевна, работала буфетчицей; продолжение торжества решили перенести на родину Даши; так будет по-человечески, рассудили Труновы-старшие и Антонина Николаевна; надо же уважить родичей невесты, которые не могли оставить свою живность и приехать в столицу.
Зубарев, не раз бывавший в Подмосковье - в пионерлагере, в доме отдыха с мамой, - но видевший глубинную Россию только из вагонного окна, разомлел душой в старинном селе; ходил, говорил с людьми как бы слегка хмельной, но хмельной не от спиртного, от выпитой одной-другой рюмки, а от виданного и слышанного им: от сочного посвиста иволги в приречных лозняках и многоголосого перещелкивания соловьев в ольшанике, зеленой стеной стоявшем за огородом Труновых. Как будто кто-то нарочно, к его приезду сюда, придумал такое живое кино - вон там, на излуке речки, стоит по колено в воде белая цапля, а вон там мерцают чуть седеющие нивы, а правее - малахитовые свекловичные поля... А тут, в саду, тяжеленные белые плоды антоновки, красно-полосатые - грушовки, сизо-фиолетовые гроздья слив... А пройдись взглядом по грядкам!.. Огурцы, помидоры, перцы, всякая зеленуха!..
Черноземный край сразил Володю, как говорится, наповал.
Вот так и остался он здесь - с Дашенькой, с Иваном Макаровичем, ее отцом, и Марией Акимовной, ее матерью, остался навсегда.
Работать Зубарев пошел на РТС - ремонтно-техническую станцию - не раздумывая. Во-первых, там лет тридцать токарил его тесть; значит, проще обвыкнуться с людьми и с делом. Во-вторых, тракторная и автомобильная техника - его стихия. Володе сразу понравилась РТС. Длинное кирпичное здание, крашенное снаружи синькой, полутемное, пропахшее машинным маслом его нутро, закоптелые абажуры с яркими лампочками над токарными и слесарными станками, натертый до темного блеска рукавами рабочих телогреек длинный стол в красном уголке, где в обеденный перерыв мастера перекусывали чем Бог послал, поигрывали в картишки, иногда выпивали. Да и народ здесь понятный ему: подковыристый, но беззлобный. Молодых и друг друга старшие называли по именам, молодые старших - по отчеству: "Вась, а ключ...", "Палыч, как думаешь...".
После работы Володя шел с тестем домой через Васильеву пасеку, старый сад, окруженный высоченными ясенями и вязами, или, если случался у кого-то день рождения, канун праздника, - в чайную, где они в дружеском окружении выпивали кружки по три-четыре пива и малость водки.
Вечером, чуть переодевшись, помогали, по выражению Ивана Макаровича, "женскому племени": носили воду из колодца для полива грядок, кололи дрова, катали в коляске маленькую Лиду Зубареву по улице.
Так вот и шла будничная жизнь Володи Зубарева.
Летней порой по субботам Иван Макарович и Володя, прихватив инструмент - штыковые лопаты, топорик, - а также обед - кусок сала, хлеб, несколько вареных яиц и бутылку самогона, - отправлялись в путь по своей тропинке вдоль речки. И тропинка эта, выбитая когда-то коровьими копытами, вела их и вела неспешно по лугу... Вот Иван Макарович машет рукой: направо, мол... Еще несколько шагов - и стоп! Тут из-под бугра бьет, переливается на солнце серебряными кружочками родник... И вот два доброхота берутся за лопаты и бережно раскапывают его вширь. Вода на глазах мутнеет, и уже не видать на дне пульсирующих, шевелящих песочек водяных жилок... Пока они ходят к речке и рубят лозняк у берега, вода очищается, светлеет и вновь играют на солнце серебряные пятачки... Вокруг дна обновленной ямки они вбивают сучковатые колышки и ведут по ним маленький пахучий плетень из гибких прутьев ивы. И вновь берутся за лопаты: надо углубить ложе родникового ручейка, чтобы бежал к речке быстро и весело.
- Ну, вот и все, вершина нашего дела! - Иван Макарович нахлобучивает на зеленокорый колышек эмалированную кружку (их у него в сарае, на полке, десяток - не меньше!). - А теперь, Володька, обед!
...Лежат, разомлевшие, никому ничем сейчас не обязанные, на траве; улыбаются; слушают блеянье кружащего в поднебесье бекаса; смотрят на прозрачно-синих стрекоз, толкущихся над родником... Славно!
- Знаешь, Володька?.. - Тесть привстает, садится, протирает очки толстенные линзы - мятым платочком, смотрит, часто помаргивая, вдаль.Знаешь, годов через двадцать кто-нибудь спросит: "А кто такой Иван Макарович был? И кто такой этот вот Володька?" А ему скажут: "Да это они родники благородили, ты что!.. Речке силу давали! Ты что!.."
Иван Макарович, довольный своей придумкой, тихонько смеется. Володя улыбается:
- "Благородили"!..
Теперь, когда тестя уже нет в живых, Зубарев ходит обустраивать родники один. Подкупил еще эмалированных кружек, поставил на сооруженную тестем полку - и берет по одной. РТС поутихла, работающих на ней поменьше, но моторы и агрегаты в бывшем колхозе (ныне товариществе) не перевелись вконец. Правда и то, что, по словам одного местного шутника, село "малость подзагорело", то есть там-сям, то в одном конце села, то в другом, появляются выходцы с Кавказа и из Азии. Промысел у них простой: загружают трейлеры местной дешевой картошкой или яблоками и гонят их в Москву.
Володя Зубарев - уважаемый в селе человек. Поначалу дивились на него: во, мол, дает! Как же, "из самой Москвы" уехал! А теперь - свой. Вопросов нет. И Даша рада, что так все сложилось. А то бы осталась на каком-то Мичуринском проспекте жить, ходила бы в толпе не нужная никому, не видная никому. А тут она - человек человеком. И за Володю рада: что бы он делал там, в Москве, после работы? Смотрел бы телевизор или пил с соседом водку. И Мария Акимовна не нарадуется на семью, на зятя. Идет из магазина, смотришь, то один, то другой скажет:
- Счастливая ты, Акимовна! И дочь путевая, и внуки хорошие, и зять работящий, смирный. Не то что мой... Зальет глаза - и пошел куролесить! Смирный, хороший зять!
- Смирный, - соглашается Акимовна. - Золото. Чистое золото.
"Смирный, смирный"... Так и прилепилось к нему прозвище - Смирный. Володька Смирный. Раньше, бывало, по-другому его кликали: Володька Москвич. А теперь вот... Но смирный - вовсе не значит, что он невеселый, тихонький. Случается им на свадьбе какой гулять с Дашей или на родинах... Распоется народ, распляшется... Тут уж и Володя Смирный выходит в круг. Прихлопнет-притопнет - и пошел! Руки птицами летают, ноги - так и сяк выделывают коленца!
- И где ты только плясать по-нашему научился? - спросит кто.
- А она сама меня носит! - улыбается, отряхивается Володька.
А кто - "она"? Неизрасходованная душевная сила? Земля? Цепкая мгновенная память? Или перешло к нему это умение от его воронежского деда? Такого же, как и он, долговязого, жилистого, черноусого? Но то, что "она" добрая, щедрая, родная, - несомненно.
Близко к полуночи, натолковавшись с Володей о житье-бытье и договорившись о совместной утренней рыбалке на омуте, я отправился спать. Племянник Саша, его жена и детишки, похоже, уже видят третий сон. Я завел будильник, поставил стрелку звонка на "четыре" и лег на диван. Сон не заставил себя ждать, и я поплыл куда-то на его ласковых волнах.
Какой-то шум разбудил меня; на светлой дощатой стене играли всполохи. Я отвернул край пестрой занавески и глянул в окно. В саду у Валентины Павловны, бывшей учительницы - свет фар, слышны какие-то крики. Проснулся и племянник, потом - его жена.
- Что за шум, а драки нет? - позевывая, пошутил племянник.
- Да фары вон... шум-гам...
- Пойдем посмотрим.
Скорым шагом идем наискосок по огороду; картофельная ботва холодно хлопает по голым ногам.
У задней стороны изгороди, у поля, стоит "КамАЗ", ярко светят фары. А в саду - крик, ругань.
- Я сказал тебе "уматывайся", череп раскрою!
А, да это же Володька Смирный!
Стоит в майке и трусах, с топором в руке. За его спиной беззвучно всхлипывает седенькая Валентина Павловна.
А перед Смирным стоят трое мужиков, правее - несколько мальчишек. Рядом с ними - штабель деревянных ящиков.
- Ухайдакаю, сказал!..
Подходим.
- В чем дело, Володь? - мельком глянув на мужиков и мальчишек, спрашивает Саша, племянник.
- "В чем, в чем"!.. Шастали по ничейным садам, а теперь вот и сюда добрались... И как их, чертей, к нам в село жить занесло?.. Их пацанье срывает яблоки. В ящики - в машину. Торгуют потом по городам! А теперь вот к Валентине Павловне! Побоится, мол, не выйдет из дома... Прибежала ко мне, плачет...
Саша глянул на незваных гостей, потом - на Валентину Павловну, на Смирного и негромко сказал:
- Шушера!.. Ты, Чингиз, ты, Алтын, ты, Амир! Собирайте своих пацанят и дуйте отсюда! И родину пора проведать, а?..
Все семеро - большие и маленькие - черными тенями пошли к машине. Один из них - может, Амир, а может, Чингиз - обернулся:
- Мы хотели потом заплатить деньги!
Рыбалка, ясное дело, расстроилась.
Прощаясь со Смирным, я вспомнил его, оскаленного, с топором в длинной, мускулистой руке, при свете немигающих фар, и не удержался от вопроса:
- А вдруг чего?.. Вдруг подпустят красного петуха?
- А ничего! Петух - птица летучая... Извини, Михалыч, что на омут не сходили. Так приезжай через месяцок, а? Мы ж сделаем все по-нашему, по-простому, а? На "Вернадского", говорил, живешь? Ну, в любом случае соседи!..
Шаляй-валяй
Дед мой, Иван Александрович, был хлебопашцем, солдатом Первой мировой, ссыльным на Северном Урале и - что тоже немаловажно - отцом девятерых детей, которые, став взрослыми людьми, не один десяток лет верно, с полной отдачей сил служили своему народу. Да, именно так: служили, а не работали через пень-колоду ради получения некой "зарплаты".
В межсезонье, когда поле отдыхало, дед - тогда еще мужчина в расцвете сил - немного промышлял скотом: объезжая дальнюю и ближнюю округу, скупал у мужичков овец, яловых коров и бычков и после убоя вез на базар уже готовый продукт - мясо. Такой промысел приносил ему какие-то копеечки, и семья не бедствовала.
И вот в какой-нибудь воскресный зимний день, повелев Евдокии Ивановне, жене, готовить большой обед, впрягал в розвальни рысака и ехал к братьям. Возвращался через часок подрумяненный морозцем и, может быть, стопочкой-другой водки. Братья и давние друзья Ивана Александровича вносили в дом полуштофы и шкалики, снимали полушубки и дружным кружком усаживались за стол. Обед... Чаепитие... Долгие беседы... Дед в такие добрые часы и минуты любил приговаривать: "Деньги пропьем не спеша...", имея в виду, конечно, не скопленную долгими трудами энную сумму, а неторопливость общения. Иван Александрович уважал людей, основательных во всем, занятых и на дух не переносил суетливых, забывающих о небе. "Э, шаляй-валяй!.." махал он пренебрежительно рукой, когда упоминали о таких. Может быть, именно за здоровую цельность характера его многие уважали и на фронте. "Бывало, забабахают германские пушки- бах-бах! А тут глядь - кто-то из офицерского блиндажа кричит, машет: "Эй, Иван Александрович! Беги сюда!" Не "рядовой такой-то", а "Иван Александрович" - так кричали. Посадят рядом с собой, себе по чарочке наливают и мне тоже чарочку. Пока германец бабахает, сидят, истории разные рассказывают, иногда и меня просили: расскажи, мол, что у вас там за места, какая, мол, семья... Слушали внимательно, когда о серьезном, а когда - о веселом, смеялись, конечно..."
И если кого не то что не любил, не уважал, а гневно презирал, то это воров. Увидит, скажем, вечером, как Василий Андреевич, механик автобазы, опасливо оглядываясь, выгружает из машины у своих ворот какие-то ящики, а его сыновья муравьишками утаскивают их во двор, увидит, пристукнет палкой о землю, плюнет: "Какой же ты, Васька, ненасытный!" - и перекрестится. А там глядь - другой сосед, тремя домами дальше, шофер Шурка и его жена перебрасывают доски из кузова прямо через забор... "Да-а,- скажет дед, кам-му-пис-ты!.. Шаляй-валяй". Он не стеснялся подойти, допустим, утром следующего дня к тому же Василию Андреевичу и в лоб спросить: "Что же ты воруешь, Василий Андреевич? Ты же партейный. Ты оберегать все должен. А ты?.." Странно, но Василий Андреевич даже не обижался. Слушает деда, слушает, а потом говорит: "Дед, раз я что-то где-то беру, значит, мне оно нужно или когда-нибудь будет нужно. А теперь послушай другое, о коммунистах... Вот ты, дед, украдешь сегодня, а что с тобой будет завтра? Правильно! Приедет милиция, потом - суд, тюрьма... А я взял... ну ладно, украл... Что будет со мной, если узнают? Вызовут на партбюро, пожурят как товарища по партии... ну выговор, ну строгий выговор... Меня партия не отдаст суду! Вот так, дед... А ты - "партейный, партейный..."".
Помню, по чьей-то просьбе - родственников или соседей - дед в очередной раз рассказывал о революции.
- ...И мы, солдаты, чуть не схватили их главного смутьяна. Паровоз остановился, он спрыгнул... Мы к нему бегом. А тут машинист, видно, нарочно пар пустил, бело кругом стало... А он, как чертенок, рыжий, увертливый, рост - метр с кепкой, нырнул куда-то - и след его простыл... И видали мы этого Ульянова...
- Ленина?! - Я вскочил с табуретки, едва не подавившись леденцом.
- Да какой он Ленин... - Дед огладил ладонью аккуратно подстриженную седую бородку. - Мать-то у него немка. И деньги он сколько годов получал от немца рыжего. Паруса, что ли... И газета немецкая в Петрограде одно время выходила. Для их офицеров переодетых. Сам видел газетку эту. Да и какая "революция"... Они сами, большевики, в газетах годов десять писали "переворот", а уж потом украсили - "Великая революция".
- А на гражданской...
- А на гражданской я не воевал. Дети у нас с Евдокией Ивановной народились... Всего стало девять. Вот и не взяли по мобилизации - ни те, ни другие. Да и не дело это: русские люди убивают русских людей. Многие тогда у нас в губернии были: и белые, и красные, и всякие разные. Но хуже латышей не было. Их Петис какой-то из Москвы прислал покарать непокорных. Ботинки с обмотками, фуражки, майки... Эти майки у нас не водились, на них только и увидел... Звери! Чуть кто что-то не так сказал, не так глянул или лошадку попытался последнюю спрятать от них - пуля! А что им, жалко, что ли, русских людей? Потом, когда ЧК стала народ причесывать густым гребешком, еще тяжче стало. Собрал я старших своих, уже семейных, и сказал: видно, эта власть пришла надолго, голову высоко не задирайте - сшибет!
Мороз. Мягкое, пушистое солнце. Мы идем по нашей улице Лесной к тете Наде, старшей дочери деда. Проведать. Тетя Надя живет на другом конце Стрелецкой слободы. Мы идем и неторопливо разговариваем. Точнее, я спрашиваю деда, а он отвечает.
- Дед, а правда, у нас самые красивые места?
Дед передает мне свою тяжелую сучковатую палку, снимает ушанку, ерошит ладонью седой ежик. Останавливается. Смотрит окрест:
- Лучше нет. Лучше нет...
Надевает ушанку, берет у меня палку. И мы шагаем дальше.
- А знаешь, дед, скоро на всей земле хорошая власть будет, везде социализм будет! Ты рад?
- Какая это - хорошая?
- Ну, социализм... Советская власть...
- Насчет "ализма" этого - не знаю... А какая вот у нас власть, а Советы... они так... на побегушках.
Я смущен. Я поражен. У нас нет Советской власти? И не было?
Помолчав, спрашиваю о другом:
- А дядя Вася... твой сын... герой?
- Герой... Сгорел в танке... Там... - Дед останавливается и медленно поднимает палку, указывая куда-то на север. - Там... Километров сто... - И проводит ладонью по щеке.
- И дядя Гриша?..
- И дядя Гриша, сынок мой, герой... Видишь, живой остался...
- А дядя Саша?..
- И дядя Саша... Бомбили его училище, ранили в ногу... попал в плен. А потом, как убежал от германца, воевал, служил после войны офицером...
- А папа?..
- У нас все герои. И наша Евдокия Ивановна - тоже. Таких соколов, таких девок родила и выходила! Да много у нас в державе людей добрых. Эх, если бы не шаляй-валяй!.. То воруют, то сынков своих прямоходом в начальники просовывают или за границу. Блат. Блат. Страшное дело.
- Ты... - я удивлен: я учу немецкий язык - я знаю это слово, но откуда его знает дед? - ты же не учил немецкий! А знаешь "блат"...
- "Учил"... "Не учил"... Комиссары давали нужным им человечкам листочек бумаги - блат этот... А на нем написано: выдать на складе такому-то кожаную куртку и галифе. Или: сахару фунт и фунт чаю.
- Да-а...
- Вот наш секлетарь областной на пенсию вышел - и в Москву сразу. Там, говорил Колька, сын Ивана Щигорева, для всех секретарей областных квартиры заготовлены. Намаются они с нами, с народом простым, и- хоп! - уже греются под кремлевскими звездами! Рядом с начальниками страны.
Я загляделся на пустырь. Там, над мертвой чащобой репейника, порхают чудо-птицы - снегири. Наверное, склевывают вкусные семена. Наверное, радуются.
Мы поворачиваем направо, и вон он - совсем недалеко! - крытый темной черепицей домик тети Нади.
Идти осталось недолго, и я решаюсь убедиться в своей правоте.
- Я думаю, дедушка... Я думаю, что...
- Что ты говоришь? - Дед приподнимает клапан ушанки.
- ...наша власть - народная!
Дед молчит. Видно, думает, что мне ответить. Или не хочет отвечать. Отвечает:
- Она была народная при царе. А сейчас... К примеру, знаешь, как тогда народ с ворами управлялся? Скажем, лошадь или корову кто увел... Да, бывало, крепко били... А частее - по-другому: созывают сход, постановляют: тут же вора выслать на житье в Сибирь! Приезжает становой, стражники; вора сажают в телегу - и поминай как его звали! А попробуй пьянствовать в страду, скажем... Все, как один, отвернутся от тебя. Без всякой команды. Все! Сам в крымы-рымы сбежишь. Вот, я понимаю, власть народная. Настоящая! И еще, послушай, скажу... Я как-то был в одном большом селе, коня хотел купить... В году двенадцатом или тринадцатом. Мужик, Никитой звали, раз за снопами поехал. А дело было утром, туман... Он не разобрался, что где, и увез два крестца - копны такие! - снопов с соседского поля. Сложил снопы на гумне - и снова поехал. Глядь а его-то снопы все на месте! Сосед приедет - позор! Все вором назовут. Он распряг лошадь, примчался домой и тут же повесился в овине! Вот, голубчик, как... И тогда законы разные были, а главный самый был - это совесть. Ты вот - о власти... Совесть - тоже власть. И какая!.. А в людях, вижу, она того... Убаюкали ее говоруны, шаляй-валяй. Понял?.. Не будет у людей совести - а нет в душе веры, откуда ей взяться? - не будет совести, тогда все одно: и державе конец, и... Раньше ли, позднее ли конец. Не приведи Господи увидеть!..
Дед мой, Иван Александрович, оказался прав: через двадцать пять лет после нашего зимнего разговора ослабевшая без главной своей скрепы совести - великая держава приказала долго жить.