Как видишь, читатель, моя роль теперь совершенно изменилась! Я уже не был тем пресыщенным, скучающим человеком, которого ты знал; я уже не был барином, который пришел поглядеть на пожар, как на любопытное зрелище; я уже не был бездельником, которого труженики осыпали бранью. Напротив, пережив превращение, быть может, даже забавное для тебя, только что прочитавшего мою историю, я стал самым ярым противником тех, кто бродил вокруг нас, не берясь за дело.
«Эй, любезные! – кричал я им. – Здесь есть место, становитесь в цепь, господа! Лодыри! Стоят, сложа руки, а тут люди не вылезают из воды уже больше шести часов. Часовой! Поддай-ка этим лоботрясам прикладом! Неправда ли, сударыня, это стыд и срам! А вы, барышня, заклинаю вас, уходите отсюда! Вы озябли, вы слишком молоды для такой тяжелой работы!»
С этими словами я обратился к юной девушке, стоявшей прямо против меня. В сумятице и в темноте я сначала не заметил ее. Но, когда разгоревшееся пламя пожара позволило мне разглядеть лица, ее молодость, милые черты, нежные белые руки и особенно мягкое выражение сострадания, появлявшееся в ее взгляде, обращенном на пылавшие дома, привлекли мое внимание. Все только что описанные впечатления, потрясшие меня, незаметно слились с чувством, возникшем во мне при виде этой прелестной девушки, – почти ребенка, явившейся на пожар, чтобы помочь своими слабыми руками мощным усилиям толпы. Мне стало жаль ее, но хотя я от души посоветовал ей уйти, я уже понял, что вместе с ней исчезнет и мое сладостное опьянение, и картина пожара, неожиданно так живо тронувшая меня, лишится своего очарования.
Она в нескольких словах объяснила мне, что дожидается своей матери, чтобы вместе с ней пойти домой: мне стало ясно, что вполне естественное смущение принуждало ее скорее оставаться здесь, чем удалиться одной, или же в обществе кого-нибудь из окружающих ее мужчин. Однако она, казалось, совсем окоченела, и соседи уже заметили, что ее ослабевшие руки не могут справиться с работой в цепи. Тот самый человек, который назвал меня белыми перчатками, сказал ей: «Бедняжка, предоставьте нам работать! А сами ступайте-ка домой и согрейтесь хорошенько! Хотите, я вас провожу? Кто займет мое место?
– Займите вы мое место, – крикнул я, – я провожу ее.
– О, с удовольствием, господин белые перчатки! Счастливого пути! А мы опять примемся за работу. Живее, солдатушки! Раз, два! Сколько ни льешь воды в глотку этого дьявола, ему все мало! Молодчина, матушка Баби, тебе следует орден! Если дьявол околеет, это ты его доконала! Ну-ка, еще раз! Поехали!»
В ответ на веселые шутки доброго малого раздался взрыв смеха, а я, тем временем, взяв девушку за холодную как лед руку, отвел ее подальше от цепи в сторону темных улиц, куда не достигал свет зарева. Почувствовав себя единственным защитником своей спутницы, я так растерялся от этой лестной мысли, что забыл даже спросить, где она живет, и куда, собственно, я должен был ее проводить. Сначала она шла очень быстро, но потом мало-помалу замедлила шаг, и наконец, остановилась, словно совсем обессилев. Я не знаю, что было этому причиной, – волнение ли, пережитое ночью, или холод, сковавший ее движения, – но поддерживая ее одной рукой, я другою сбросил с себя плащ, и, радуясь, что нашел ему такое чудесное применение, набросил на ее плечи. Помолчав немного, она наконец собралась с духом: «Сударь, – несмело сказала она, и молодой голос ее показался мне чрезвычайно приятным, – я, наверное, не встречу мою матушку, позвольте мне пойти дальше одной…
– Нет, я не могу вам это позволить, хоть я не желал бы навлечь на себя ваше неудовольствие. Вам нездоровится, и я не покину вас, покамест вы не будете дома и вас не окружат заботами, в которых вы нуждаетесь… А до тех пор, прошу вас, доверьтесь мне: ваша юность внушает мне столько же уважения, сколько и участия…»
Она ничего не ответила, и мы пошли дальше. Я чувствовал, как дрожала ее рука, опиравшаяся на мою, как неровна и робка была ее походка. Когда мы подошли к входной двери четырехэтажного дома, она отдернула руку. «Здесь я живу, – сказала она, – мне остается, сударь, лишь поблагодарить вас…
– Но дома ли ваша матушка, и есть ли там кто-нибудь еще?
– Матушка должна скоро прийти; благодарю вас, сударь!
– Тогда позвольте мне в этом убедиться, я не уверен, что сейчас у вас кто-нибудь есть, да и у ваших соседей нигде не видно огня. Пожалуйста, пройдите вперед! Будет гораздо более пристойно, если я сдам вас на руки вашей матушке; будет хуже, если она узнает, что вас провожал незнакомый мужчина».
Тут кто-то прошел мимо нас; девушка, смутившись, быстро вошла в дом, я – следом за ней. Боясь напугать ее, я не осмелился в темноте предложить ей руку; но, когда я оступился на повороте лестницы, и она невольным движением протянула мне свою руку, я ощутил сладостный трепет – предвестник настоящей любви, еще не встречавшейся мне среди фальшивых чувств и условностей высшего света.
Поднявшись на четвертый этаж, она отворила дверь. Мне показалось, что на глазах у нее стояли слезы. «Вас что-то огорчает? – спросил я. – Нет, сударь, но… я право не знаю, как попросить вас уйти… Мне кажется, что вам не следует заходить ко мне в такой поздний час…
– Як вам не войду, если это вас так смущает, – сказал я. – Но я подожду здесь до прихода вашей матушки. А вы идите, зажгите свечку, отдохните и обе мне не тревожьтесь. Мне доставит удовольствие стоять на страже у вашего порога, пока меня не сменят».
Она отдала мне плащ и вошла к себе. Через не сколько мгновений зажегся свет, озаривший скромную комнатку – служившую, очевидно, и кухней. – очень чистенькую, содержавшуюся в образцовом порядке, где не сколько изящных предметов обстановки составляли контраст с простой домашней утварью, сверкавшей на полках.
С порога мне не было видно лица моей незнакомки, но по тени на занавеске, скрывавшей альков в глубине комнаты, я мог следить за ее прелестной юной фигурой и благородной грациозной осанкой. По движениям тени я понял, что девушка поправляет волнистые волосы, кольцами падавшие на шею, красоту которой заметил еще при свете пожара. Как ни туманно было это зрелище, оно восхитило меня, и сердце мое все больше подчинялось обаянию живого, непосредственного чувства.
Между тем минуты протекали в полном безмолвии. Только тень позволяла догадываться о том, что было недоступно моему любопытному взору. Девушка сидела, опершись на руку; однако колебание тени, которое я сначала приписал дрожащему пламени свечи, вскоре вызвало у. меня недоумение, а затем и беспокойство. Я со страхом смотрел, как тень то наклонялась, то, казалось, с трудом выпрямлялась; мне даже послышались подавленные вздохи. Не совладав с собой, я ринулся в комнату: бледная, с угасшим взором, изнемогая от усталости, тревоги и нездоровья, девушка была близка к обмороку. В одно мгновение я перенес ее на постель, спрятанную за занавеской. Быстро прикрыв девушку своим плащом, я отыскал среди кухонной утвари уксус и осторожно смочил им ее лоб и виски.
Меня начинало беспокоить не только ее состояние, но и мое собственное положение. Никогда я не встречал более прелестной девушки, но именно ей, которая стала так мне мила, я мог нанести самую жестокую обиду, скомпрометировав ее. Благодаря моим заботам, ей стало чуть легче, и она стыдливом движением своей хорошенькой ручки показала мне, что мое присутствие стесняет ее. Я тотчас же отошел от нее, всеми силами души призывая ее мать поскорее вернуться, – ведь только она могла подать дочери настоящую помощь. Не раз мне мерещились шаги матери у двери, но обманутый в своих ожиданиях, я снова продолжал тревожиться.
После недолгого молчания я тихонько отдернул за навеску и увидел, что девушка спит спокойным сном. Какое-то особенное деликатное чувство, причина которого была мне понятна, побудило ее отодвинуть мой плащ и укрыться одеялом. Я не мог удержаться от желания поглядеть на ее черты: приподняв свечку, я, не отрывая глаз, любовался ее красотой, которую еще больше подчеркивали непринужденная грация позы и трогательная бледность лица. Несколько локонов наполовину закрывали девственный лоб, а нежная шея покоилась на распущенных длинных косах. Нет, никогда, и в более волнующей обстановке, столь редкие чары так не искушали мой взор и не рождали в моем сердце таких безумных восторгов. Но все же я скорее вонзил бы себе кинжал в грудь, чем посмел оскорбить хоть одним поцелуем свежие розы этого невинного лица Я только нагнулся, желая уловить ее легкое дыхание которого было достаточно, чтобы наполнить мое серди/ и мое воображение благоуханием любви.
«Какое безобразие! Что вам здесь надо? Кто вы такой?»
Я оглянулся, краснея и дрожа, как преступник. «Сударыня, – пробормотал я, – я ничего плохого v. сделал. Ваша дочь вам сама все расскажет, когда она проснется и оправиться от своего нездоровья.
– Какого нездоровья? – понизив голос, спросила женщина. – Что вы здесь делаете? Я не ее мать…
– Если вы не ее мать, то какое вы имеете право бранить меня за мои заботы о девушке, которую случай позволил мне охранять?
– Позволил ему охранять? Хороша охрана, нечего сказать!!! Негодяй, вот вы кто! Вот как втираются в порядочное семейство… Уходите сейчас же!
– Сударыня, мне кажется, что вас разгневали гнусные подозрения! Я и сам собирался уйти отсюда, отдав в надежные руки доверенное мне сокровище, но ваш вид и ваши слова вынуждают меня скорее остаться…
– Сударь, это наша соседка, – дрожащим голосом проговорила девушка, – она не знает, как вы были добры ко мне. Прошу вас. оставьте меня с ней и примите мою благодарность…
– Ну что ж, я уйду, если вы этого хотите… Но быть может я смогу быть вам полезным еще чем-нибудь – отыскать вашу матушку и сообщить ей, что с вами случилось?…
– Ее отыщут и без вас, – проворчала соседка, – ступайте своей дорогой!»
Оставив без ответа эти слова, я простился с милой девушкой, сказав, что желаю ей поскорее поправиться, и что я справлюсь о ее здоровье у ее матери. И г. ушел, совершенно забыв о плаще, оставшемся на спинке кровати.
Я был возмущен грубостью соседки, но еще больше раздосадован тем, что меня застали врасплох как раз в то мгновение, когда естественное любопытство привлекло меня к постели больной. И я с таким сожалением покинул это скромное жилище, словно оставил там мое сердце. Однако по мере того, как я удалялся, только что пережитое приключение стало казаться мне каким-то далеким сном; стараясь удержать его в памяти, отгоняя для этого обступившие меня новые впечатления, я бродил по улицам, не думая ни о пожаре ни о своем доме, ни о позднем часе. Только при встрече с редкими прохожими мое сердце начинало биться сильнее: в каждом из них мне чудилась мать моей подопечной, и я уже готов был любить и уважать незнакомую мне женщину, подарившую жизнь моей подруге. Моя подруга! Так я уже называл ее в глубине моего сердца, в этом никому недоступном святилище, где ничто не притесняет нежный язык любви, где только любовь диктует каждое слово, придавая каждому слову свое значение и свою прелесть.
Пространствовав таким образом довольно долго, я очутился в соседстве с предместьем. Только тут вспомнил о пожаре, и события этого вечера вновь всплыли в моем воображении, но как они побледнели! Мне виделся лишь образ моей незнакомки: ее белые руки, Державине ведра, ее прекрасные глаза, в которых отражалось пламя пожара. Перебирая в уме мои воспоминания, я снова провожал ее и то закутывал в свой плащ, то брал за руку в темноте. Но с особым волнением я вспоминал минуту, когда схватив ее в объятья и ощутив прикосновение ее молодого тела, я перенес свою драгоценную ношу на постель в ее уединенном жилище. Наслаждаясь своими мыслями, я почти без внимания прошел мимо тех мест, где еще недавно бушевало жадное пламя. Пожар, укрощенный наконец усилиями толпы, извергал в последнем приступе ярости вихри черного дыма. Обгорелые балки, груды обломков и мусора покрывали обширное пространство, где несколько часов тому назад стояли дома и спокойно жили многолюдные семьи, которые теперь горестно скитались, оставшись без крова. Неподалеку друг от друга были расставлены караулы, и пожарный насос изредка направлял струи воды в ту сторону, где порывы ледяного ветра раздували угасавшие искры огня. Удалившись от унылого зрелища, я углубился в пустынные темные улицы и вскоре был дома.
III
Когда я вернулся домой, было два часа ночи. Все еще полный впечатлениями вечера и воспоминанием о моей юной незнакомке, я не мог сомкнуть глаз. В камине еще тлели угли; я раздул огонь и принялся мечтать. Но я мечтал не так, как всегда – от скуки, от нечего делать, о пустяках. На этот раз я мечтал с увлечением, мечтал о предмете, затронувшем мое сердце.
Не странно ли, однако, что самые обычные вещи, окружающие нас, обладают способностью изменять направление наших мыслей? Задумавшись, я рассеянно взглянул на бритвенный прибор, брошенный мной на камине, и на мыло улучшенного качества, издававшее тонкий запах розы. Этот запах, неприметно действовавший на мое обоняние, вернул меня к моим аристократическим привычкам и к той минуте, когда, сидя на этом же самом месте, я собирался в Казино, где меня ожидали развлечения в фешенебельном светском кругу под взглядами разряженных модных дам.
Я поспешил отогнать эти картины самодовольной роскоши, чтобы снова попасть в скромное жилище моей юной подруги, отчасти, признаться, уже лишенное для меня прежней прелести. Простая мебель казалась мне слишком убогой, кухонная посуда на полках оскорбляла мой взор, грубый юн соседки терзал мои уши. Чтобы спасти мои грезы любви от гибельного влияния этих впечатлений, я должен был непрестанно вызывать в своем воображении образ молодой девушки, чьи движения, голос, черты и даже наряд были отмечены печатью благородства и изящества. Погруженный в эти воспоминания, я, наконец, заснул. Приход Жака разбудил меня, и я, полусонный, разделся и кое-как добрался до постели.
Очевидно я был очень утомлен, потому что проспал до двух часов пополудни. Дневной свет неприятно поразил меня, когда я приоткрыл глаза: все было так непохоже на тот мрак, в котором я вчера засыпал. Я пожалел о прошедшей ночи и особенно о пожаре: мне уж, наверное, никогда не придется увидеть подобное зрелище – ни сегодня, ни завтра, ни в ближайшие вечера. Вокруг стало пусто, и я заскучал.
Но по крайней мере хоть сегодня меня ждало нечто занятное: я должен был навестить мою незнакомку и может быть испытать от этого визита удовольствие. Вместе с тем мне пришлось убедиться, что десятичасовой глубокий сон и особенно дневной свет несколько изгладили из моей памяти милый образ молодой девушки и ослабили его притягательную силу. Я опасался, что найду ее совершенно здоровой, осмелевшей в присутствии матери и может быть даже занятой домашним хозяйством. Я подумал, что целый ряд случайных и неповторимых обстоятельств мог в известные моменты придать ей мимолетное очарование, которое увлекло меня, словно нечто всегда ей присущее. Наконец, поразмыслив о некоторых романтических идеях, склоняющих к супружеству, и казавшихся мне еще несколько часов назад вполне основательными, я счел их сейчас в высшей степени нелепыми; все это весьма охладило мою зарождавшуюся любовь, которая лишилась таким образом возможности скорой счастливой развязки.
Вот так понемногу я опять становился тем человеком, каким был накануне. Мерцающий огонек, на мгновение загоревшийся в моем сердце, постепенно бледнел, уступая место еще более бледной воскреснувшей скуке.
все же я не мог стать совершенно таким же, каким был прежде: таково действие опыта, от прикосновения которого все увядает. Однажды испытанное чувство, исчезнув, оставляет пустоту в сердце и не может возродиться в прежнем виде. Доведись мне снова пережить нечто подобное вчерашнему приключению, я уже не нашел бы ни прежней свежести впечатлений, ни живой прелести новизны и неожиданности. Я достаточно ясно сознавал, что бесплодно растратил кое-что из этих бесценных сокровищ, и не мог не ощутить горького осадка на дне чаши, из которой так недавно с наслаждением, пил.
В таком томительном расположении духа я бесцельно провел около двух часов. Мне все стало вновь безразлично; я забыл о своем полипе; даже мои привычки, помогавшие мне заполнять пустоту моих дней, потеряли свою власть надо мной, и я неподвижно сидел у камина – без всякого удовольствия, но не имея охоты двинуться с места. За зеркалом торчал пригласительный билет на вечер у г-жи де Люз. Я бросил на него презрительный взгляд: назойливая любезность этой дамы, расточавшей мне ласковые улыбки ради своей молоденькой кузины (это ее крестный прочил мне в жены) была мне несносна, и я представил себе, как я не отвечаю на ее приветствие, поворачиваюсь к ней спиной, отказываюсь слушать ее и заодно наслаждаюсь растерянной миной моего крестного. «Нет! – говорил я им всем – нет! Еще вчера меня быть может позабавила бы ваша лесть, но не сегодня, нет! Я бы всех вас отдал за простую, бедную, никому не известную девушку, если бы только был способен полюбить и имел малейшее желание сдвинуться с этого места, где я зеваю при мысли о вашей угодливости и умираю от скуки, вспоминая ваше радушие».
И как бы в подтверждение моих слов, я бросил пригласительный билет в огонь.
«Жак!
– Что угодно, сударь?
– Зажги лампу, и не забудь, что я никого не принимаю!
– Но ваш крестный отец сказал, что он за вами за. едет, чтобы взять вас с собой к г-же де Люз.
– Ну хорошо, не зажигай лампу, я уйду!
– А что тогда?…
– Тогда ничего.
– Ну, а как он приедет…
– Замолчи!
– И спросит…
– Жак, ты самый невыносимый слуга на свете…
– Сударь, это не очень приятно слушать!
– Я понимаю, тебе не хочется в «том сознаться!
– Да, сударь, но…
– Ни слова больше! Уходи, оставь меня, исчезни!»
Я тотчас же начал натягивать сапоги, чтобы ускользнуть от крестного: его навязчивость стала выводить меня из терпения. «Нет, – говорил я себе, – пока этот человек заботится о моем счастье, у меня не будет ни одной счастливой минуты! Какое ужасное рабство! Какою тяжелой ценой достается наследство! Мне хотелось спокойно посидеть дома, так нет же: я должен сам себя выгнать!»
Тут от моего сапога оторвалось ушко, и я в сердцах послал крестного ко всем чертям…
«Что угодно, сударь?
– Пришей ушко! Живо!
– Дело в том… ваш крестный отец здесь!
– Глупец! Готов спорить, ты нарочно впустил его, чтобы меня разозлить! Ну так вот: меня нет дома! Ты слышал?»
Жак в испуге выбежал из комнаты, не посмев взять у меня из рук сапог, которым я грозно размахивал, продолжая метать гром и молнии. Едва он исчез, как появился сияющий крестный в самом нестерпимо веселом расположении духа.
«Собирайся, Эдуард, собирайся! Что это? Ты еще не готов? Поторопись, а я пока погрею ноги у камина».
Что может быть хуже этой дружеской бесцеремонности, которая располагается в вашем доме, захватывает ваш домашний очаг, разваливается в вашем кресле и воображает, что пользуется правами дружбы, а между тем нарушает ваши права неприкосновенности жилища и личной свободы? Эта манера в высшей степени свойственна моему крестному, и ее было вполне достаточно, чтобы я обычно принимал его довольно холодно; на этот раз я был особенно раздосадован и с трудом сдерживал себя, чтобы не наговорить ему кучу дерзостей. Тем не менее, привыкнув владеть собой и помнить о наследстве, я предпочел сделать усилие и схитрить.
«Я думал, дорогой крестный, что вы поедете без меня, – сказал я самым почтительным тоном, – если вы мне позволите…
– Ни за что не позволю, тем более сегодня. Нынче вечером мы сладим твое дельце. Оденься получше, будь мил, любезен и как говорится, дело в шляпе. Поторопись же, я обещал, что мы приедем пораньше!»
Уязвленный тем, что мною распоряжаются и заставляют быть любезным, когда мне менее всего этого хочется, я решился отказаться наотрез:
«Дорогой крестный, я не хочу ехать с вами!»
Он оглянулся и посмотрел мне в лицо. Все его понятия о послушании наследника были потрясены и, попав в такое неожиданное положение, он сперва не знал, что сказать.
«Ну, что ж, объяснись! – резко бросил он.
– Дорогой крестный, я поразмыслил…
– Только и всего? Послушайся моего совета! Не размышляй, а то никогда и не женишься. Я тоже размышлял, вот и остался холостяком, и должно быть уже навсегда. А если и с тобой случится то же самое, оба наши состояния перейдут в чужие руки, и наш род прекратится. Не размышляй! Это бесполезно. Там, где все соединилось – богатство, высокое положение, красивая и милая невеста – размышлять нечего. Надо действовать и закончить дело. Ну, одевайся и едем!
– Невозможно, дорогой крестный! Я бы рад не размышлять, но чтобы жениться, нужно по крайней мере иметь такое желание!
– Ах, черт побери! Ты что ж это, решил не жениться? ну говори прямо, говори!»
И он принял многозначительный вид, точно поставил передо мною вопрос: хочу я получить наследство или нет. Вот от этого трудного выбора я как раз и хотел уклониться, но не знал, как это сделать. К счастью я вспомнил о своих вчерашних сумасбродных идеях и ухватился за них, как за предлог. «А что если мое сердце уже занято? – спросил я с легкой улыбкой.
Пустое! – возразил он. – Скажи лучше прямо: я не хочу жениться! Тогда я буду знать, как действовать.
– Но если вы ошибаетесь, крестный, и я в самом деле влюблен, неужели вы и тогда посоветуете мне жениться на вашей девице, хоть я и отдал сердце другой!
– Ну это смотря кому. В кого же ты влюблен?
– В прелестную молодую девушку.
– Она богата?
– Не похоже.
– Ее фамилия?
– Не знаю.
– Нечего сказать! Что все это значит, черт побери?
– Это значит, что хотя она бедна и неизвестного
происхождения, но если бы я вздумал сейчас жениться – правда, я пока далек от этой мысли, – я бы выбрал ее, а не другую.
– Ах, ах, бедна, неизвестного происхождения, хороша собой! Какой вздор! Обычный вздор!
– Вздор! Нет, черт возьми! Уверяю вас, нет!
– Перестань шутить!
– Поверьте, у меня нет ни малейшего желания шутить!
– Успокойся! Занимать твое положение, быть богатым, происходить из хорошей семьи и думать о существе без имени и состояния! С подобной особой можно вступить в связь, но на таких не женятся».
Эти слова возмутили меня: они были оскорбительны для молодой девушки, чья боязливая стыдливость особенно тронула меня. В моем сердце вновь проснулось сильное чувство к ней, и вместе с тем шевельнулось презрение к этому старику, который почитал и превозносил лишь богатство и знатность, но не признавал священные права невинности и, казалось, готов был толкнуть меня на бесчестный поступок.
«Крестный, – воскликнул я с жаром, – вы оскорбляете честную девушку, столь непорочную юную девушку, что вам в это трудно поверить, более достойную уважения, чем та, кого вы мне предлагаете… Но я куда скорее согласился бы жениться на ней, чем опозорить ее.
– Ну и прекрасно: не позорь ее, но женись на ком надо.
– Но зачем же, если я люблю ее, а не другую? Вы мне твердите о моем положении, но оно наводит на меня скуку… вы говорите о моем богатстве, но разве не оно дает мне возможность свободнее, чем кому-либо другому, выбирать себе жену по сердцу? Да, полноте. Если б я нашел красоту, добродетель и множество всяких достоинств, заслуживающих любви и уважения, в особе без имени и состояния, в девушке, столь презираемой вами… что могло бы помешать моим честным намерениям? Кто бы стал порицать желание разделить мое богатство с ее бедностью, поддержать ее слабость моей силою, дать ей имя, если его у нее нет, и обрести в этих благородных и великодушных побуждениях счастье более истинное, более чистое, более достойное уважения, чем то, какое сулит мне брачный союз, основанный на тщеславии и фальшивых светских приличиях… Ах, крестный, если б у меня только хватило силы и не были уже так расстроены нервы, если бы я не испытал на себе тлетворное влияние света и не был опутан бесчисленными узами, которые давят и душат, не давая мне счастья, – я бы обрел свое счастье подле скромной подруги, предмета ваших презрительных – и обидных нападок!
– Ты превосходно проповедуешь, но проповедь твоя глупа! Твои идеи не новы, и они хороши только в романах: в жизни они не пригодны. Но, если ты и вправду захочешь совершить подобную глупость, то знай: ты поделишься своим богатством, но не моим. Не для того я копил его, хранил, умножал, чтобы оно попало в руки гризетки и стало достоянием ничтожных людей, с которыми ты собираешься меня породнить и тем самым привести в упадок наш род».
Это были не те речи, которые могли бы заставить меня одуматься, и я тотчас принял решение.
«Сейчас, крестный, я еще не помышляю о браке, но я хочу иметь право жениться когда и на ком мне будет угодно, хотя бы и на этой девушке, которую вы клеймите позором, не зная ее. В таком случае будет справедливо, если я откажусь от всяких притязаний на ваше наследство. Возьмите назад свое завещание и верните мне свободу располагать собою. Но не будем сердиться друг на друга. Что касается вас, крестный, то клянусь вам, вы мне будете еще дороже, когда я перестану видеть в вас пристрастного судью, вершителя моей судьбы, и мне не придется больше утомлять себя, подлаживаясь к вам и соглашаясь с вашими мнениями, которые я не разделяю, – одним словом, когда я останусь только любящим племянником, а не наследником, который вас боится, но не слушается».
Пока я так говорил, лицо крестного выражало досаду, возмущение и горечь. Его планы были расстроены, воля нарушена, благодеяния отвергнуты – все это приводило его в гнев и волнение, и он то краснел, то бледнел.
«Ах вот ты чего захотел? – взорвался он наконец, – Моя добро га тебя утомляет, моя опека тебя тяготит. Ты захотел по дружески послать к черту все мои советы, заботы, благодеяния. Отлично, я тебя понял!… Но, сударь, вам придется лишиться не только моего расположения, но и моего имущества, ни то, ни другое больше вам не принадлежит, и нас с вами ничто больше не связывает. Низко кланяюсь!»
Он ушел. Я проводил его до двери и вернулся.
IV
Ты спишь, читатель? Что ты думаешь о моем поступке? С кем ты согласен: со мною, или с моим крестным? Я тебе скажу, с кем.
Полагаю, что смогу это сказать при условии, что ты мне сообщишь, сколько тебе лет, мужчина ты или женщина, юноша или девушка, и какое положение ты занимаешь в обществе.
Мне бы только узнать, что ты молод, и я тотчас представлю себе, что ты держишь мою сторону; но, признаться, мне это кажется не потому, что я считаю свой поступок осмотрительным или разумным, о нет, напротив! Однако я верю, что пока годы не остудили юный жар в твоем сердце и не научили твой ум холодным расчетам, ты будешь склонен прощать неосмотрительное великодушие и неосторожную честность. Юный друг мой – кто бы ты ни был, юноша или девушка, – если я ошибаюсь в тебе, не разубеждай меня: мое заблуждение мне мило; но, если моя догадка верна, я тоже не стану тебя уверять, что ты заблуждаешься. Скоро ты и сам сделаешься осмотрительным, сам научишься благоразумию; скоро твои остывшие страсти перестанут воодушевлять твои благородные чувства и уступят место серьезным урокам здравого смысла, расчета и предрассудков.
Если ты стар, читатель, и с невольной печалью внимаешь лишь голосу разума, но в сердце твоем – некогда столь великодушном и пылком – еще сохранились прежние Чувства, тогда, – о я в этом уверен, – ты слегка пожуришь меня за безрассудство, но все же протянешь мне свою дрожащую руку. Ты улыбнешься мне и, вопреки здравому смыслу, согласишься со мной, я это вижу по твоему взгляду, и мне будет наградой твое уважение. Добрый старик, я знаю тебя, ты прочтешь эти строки… Осуждай же смело меня: я читаю на твоем серьезном лице скорее сочувствие, чем укоризну, скорее одобрение, чем порицание.
Но если холод позднего возраста соединился в тебе с себялюбием, скупостью и предрассудками; если ты всю свою жизнь занимался расчетами, строя планы на будущее; если ты всегда предпочитал спокойное благополучие опасным случайностям неосмотрительного великодушия; если ты никогда в порыве страстного чувства не сбрасывал лживую маску… о тогда, благоразумный старик, ты без сомнения примешь сторону крестного и осудишь того, кто отказался от наследства; особенно строго ты осудишь его за то, что он пренебрег своим положением и готов отречься от него ради девушки, у которой нет ничего, кроме красоты и невинности.
Что касается меня, то я сразу возликовал, избавившись от своего тяжкого ига, и с легким сердцем вернулся в свою комнату. Размышляя о причинах, внушивших мне сопротивление моему крестному, я не только остался доволен собой, но, признаюсь, даже возгордился. Хоть у меня еще не было определенных намерений относительно девушки, которую я взял под защиту, я хвалил себя за то, что имел мужество с таким жаром заступиться за нее, словно и в самом деле имел на это какие-то права. Но меня волновали и другие чувства: я разорвал мои цепи, отныне судьба моя принадлежит всецело мне, я получил свободу, а завоеванная свобода так опьяняет!… Мое небольшое состояние, на которое я всегда смотрел лишь как на временный источник благополучия, сразу приобрело в моих глазах особую ценность: оно стало для меня единственным настоящим богатством, и с этой минуты я начал им дорожить. Я мог распоряжаться им по своей прихоти, разделить его, с кем хотел; в моих интересах было его приумножить и, вопреки полной беспечности, в какой я был воспитан, во мне шевельнулись кое-какие честолюбивые мысли, и я без отвращения стал подумывать о возможной деятельности и даже, в случае необходимости – о работе. Невольно повинуясь инстинкту собственности, разбуженному во мне этими мыслями, я поставил на место каминные щипцы, привел в порядок коробку с бритвенными принадлежностями и, заботливо оглядев обстановку моей комнаты, по-новому оценил каждую находившуюся в ней вещь.