Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Берлиоз

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Теодор-Валенси / Берлиоз - Чтение (стр. 9)
Автор: Теодор-Валенси
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


«И вот я покамест ничего не получил, — писал он отцу. — Военный министр (честный и достойный человек) передал мне десять тысяч франков, предназначенных для уплаты за исполнение моего произведения, так что сейчас уже всем заплачено, за исключением меня, потому что, к несчастью, я имею дело с министром внутренних дел. Вчера я отправился в управление, чтобы устроить там сцену, какой я думаю, никогда не видывали в подобном месте. Я велел сказать господину де Монталиве через его начальника отделения, что мне было бы стыдно так обращаться с моим сапожником, как он вел себя со мной, и что если мне не заплатят в самый короткий срок, то я расскажу обо всех подлых махинациях, проделанных со мной в министерстве, с тем чтобы дать газетам оппозиции обширный материал для скандала. Очевидно, перед исполнением «Реквиема» хотел*и аннулировать решение господина де Распарена и потому «распорядились» моими четырьмя тысячами франков, а попросту говоря, украли их. Тысяча пятьсот франков вознаграждения исчезли из памяти начальников управления изящных искусств, сейчас они говорят, что это было «недоразумением». Никогда еще не видывали шайки более законченных воров и прохвостов. Но мне заплатят, тут нечего волноваться, это всего лишь задержка. Они слишком боятся прессы. Мне говорили об ордене к королевскому празднику в мае. Посмотрим, устроят ли еще одну мистификацию. Впрочем, это меня заботит меньше всего».

«Корсар» же поместил иронический рассказ под заглавием «Четверть часа Раблэ, или цена похоронной мессы».

В нем участвуют министр и композитор. Первый по принуждению приносит поздравления. Тогда второй представляет свой счет:

«За изготовленную и поставленную мною, Гектором Берлиозом, мессу со ста пятьюдесятью литаврами, сорока рожками, шестьюдесятью турецкими колокольчиками, ста валторнами, восемьюдесятью барабанами и тремястами трубами (общим весом две тысячи фунтов меди), включая поставку, по твердой цене, наличными, считая без скидки, причитается 18 000 франков.

— Восемнадцать тысяч франков?! Да вы шутите, мой дорогой! — вскричал министр.

— Я не способен на это, монсеньер.

— Восемнадцать тысяч франков — за вашу кухонную утварь?!

И поскольку министр отказывался уплатить по счету, композитор сказал:

— Тогда не сочтите за обиду, что я выскажусь в фельетоне в «Деба» о том способе, каким вы поддерживаете искусство!

— Милый друг! Что вы, что вы? Успокойтесь! Вам нужно именно тридцать шесть тысяч франков? Вот чек на Жерена. Мы возьмем эти деньги из сумм, предназначенных на одеяла для бедных, которые собирались раздавать зимой. Ох уж это искусство!!!»

18 февраля скончалась мать Гектора.

После бесконечных хлопот и угроз вознаграждение все же было выплачено; Керубини и служившее ему ведомство были повержены. Однако с тех пор во всем Париже шла подготовка к бою. Были призваны в ополчение злобные ненавистники, задетые «Деба»: завистники и весь этот жалкий мир жил лишь ради блестящего реванша, жестокого и беспощадного. Все они вербовали сторонников, словно в выборной кампании, и распространяли желчь, как распределяют хлеб или молоко.

Пора было покончить с «самозванцам». — Не объединились ли все эти ядовитые змеи? Гектор не получил ни ордена Почетного легиона, ни места профессора в Консерватории, ни пенсии в 4500 франков из фонда изящных искусств.

Ничего, ровно ничего!

Дон Базилио снова торжествует.

<p>V</p>

Гектор хорошо понимал, ясно осязал ту коварную кампанию, что проводили против него и днем и ночью, но она не пугала его. Он видел в ней подтверждение своей выдающейся роли в музыкальном мире, и потому его лишь развлекали подобные выпады злопыхателей.

— Вы предрекаете самое худшее, — бросал он своим желчным врагам, удваивая их ненависть. — А мне это безразлично! Я поднимусь выше всех, и мои заслуги только увеличатся, если вместо пистолетов вы отныне возьметесь за пушки! — Пауза для большего эффекта, а затем раздельно: — Запомните хорошенько: на своем пути я сломаю любое сопротивление.

И если некоторые керубинисты осмеливались возражать ему: «Не играйте с огнем, вы можете скоро об этом пожалеть», — то Гектор пренебрежительно пожимал плечами.

Но, увы, готовилось большое, жестокое поражение, подлинный разгром, который позже назовут исторической несправедливостью. Ряды врагов Гектора росли. Милая публика, приведенная в смятение и обманутая, та публика, что властна определять успех или поражение, еще продемонстрирует свою враждебность к буйному Гектору — его считают одним из прислужников Бертена, повсюду посаженных их вожаком. Борьба не на жизнь, а на смерть — жажда победы, пусть даже ценой гибели гения.

«Довольно их наглости и своеволья! Хватит высокомерия и бахвальства! Долой Берлиоза и его Бертена!»

Посмотрим, добьются ли они своего.

<p>1838</p>

Год «Бенвенуто Челлини»[88] по либретто Огюста Барбье и Леона де Войн (последний заменил Альфреда де Виньи). Первые неприятности: в мае Гектор получил высокую должность в Итальянском театре, который пользовался хорошей репутацией и привлекал много парижской публики.

Враждебная пресса немедля начала утверждать, будто Гектор испросил подобную милость для того лишь, чтобы ставить на этой сцене оперы мадемуазель Бертен, столь плачевно провалившейся со своей «Эсмеральдой».

Проберлиозовская «Газет мюзикаль» немедленно парировала:

«Руководство Итальянским театром только что предоставлено на пятнадцать лет нашему сотруднику г. Берлиозу. Одна четкая статья категорически запрещает исполнение на сцене Итальянского театра произведений французских авторов. И потому некоторые газеты лишь для красного словца обвиняли министра в предоставлении сей привилегии мадемуазель Бертен, поскольку дочь владельца „Журналь де деба“ никак не сможет написать оперу для этого театра в течение всего времени руководства г. Берлиоза».

Так или иначе, но Артур Кокар, сведущий биограф Берлиоза, не мог поручиться, что последний оставался у власти хотя бы пятнадцать дней и, во всяком случае, что он имел время составить акт о принятии директорства.

Почему? Клевета приносила плоды.

Второе разочарование было мучительным; оно останавливало взлет творческой мысли Гектора, хуже того — сеяло у композитора сомнение в собственном таланте.

Гений неповторим, талант приспосабливается к обстоятельствам. Итак, гений — свободный полет, талант — оковы. Итак, гений — безумен, талант — мудр. Но, увы, часто даже посредственный талант опережает гения; первый слепо подчиняется канонам и традициям, тогда как второй, сознавая свое превосходство, стремится возвыситься над ними.

Гектор насмехался над талантом. От таланта, считает он, слишком несет свечкой. Он ощущал себя существом исключительным, стоящим выше музыкальных законов, подобных цифрам, которые складывают для получения точного итога; он презирал своды тех правил, что обуздывают вдохновение — райскую птицу, порхающую в краях, ведомых ей одной, И вдруг мучительный провал поколебал его уверенность.

Настал злосчастный день 10 сентября: зал Оперы напоминает поле битвы э час, когда воины готовятся к бою. Словно восемь лет назад на великой премьере «Эрнани», зрители, заняв свои места, едва открылись двери, обмениваются взглядами; одни бросают вызывающе: «Посмотрим, посмотрим!», другие спрашивают: «Триумф или же полный крах?»

Равнодушных нет. Ведь уже в течение многих недель ежедневно разжигают страсти статьи, которые либо курят Гектору фимиам, либо смешивают его с грязью.

По Парижу ходит гнусный памфлет на Гектора, подписанный Жозефом Мензе, а Фредерик Сулье в «Деба» вещает о том, что Гектор должен занять место в ряду гениев музыки.

Уже недели имя Гектора у всех на устах. Знаменитый Дантан[89] только что написал его портрет в «Кругу современных знаменитостей», среди самых великих людей: Бальзака, Паганини, Галеви, Александра Дюма, Виктора Гюго. Этот портрет-шарж был выставлен на всеобщее обозрение.

Торжественный, патетический момент: спектакль начинается, все взгляды прикованы к поднятой дирижерской палочке. Несется несколько чарующих звуков, затем поднимается занавес. Увертюра вызывает восторг публики — и та разражается долгими аплодисментами.

Заволновавшиеся керубинисты спрашивают друг друга: «Неужели сюжет настолько вдохновил Гектора Берлиоза, что увеличил его возможности и преобразил саму его природу?»

Неужели пропадет даром вся поднятая шумиха?

В самом деле, как странна и противоречива личность Бенвенуто, панского ювелира! Весьма подходящая фигура, чтобы воспламенить трепетный романтизм Гектора. Бенвенуто весь пронизан героизмом, искусством и гениальностью, мятежным духом против установленных правил и любовью к смелым странствиям. Всю жизнь между преступлениями он лепил и высекал скульптуры. Так же, кая Франсуа Вийон между двумя злодеяниями, сулившими ему виселицу, сочинял стихи, где мелодично сочетались нежность и скорбь.

После поры убийств, разгула и поразительных подвигов Бенвенуто был заключен в форт Санто-Анджело за кражу золота и драгоценностей из папской казны во время осады Рима бурбонским коннетаблем. И, однако, в суровые часы нападения врага он покрыл себя славой, защищая родину.

И вот благодаря кардиналу де Ферраре я покровительству Франциска I он выпущен на волю.

Этот король-артист, друг Леонардо да Винчи, приглашает его во Францию, где вскоре щедро осыпает необычайными милостями, предоставив ему годовую пенсию в 900 золотых экю, пожаловав гражданство, почетный титул сеньора дю Пети-Нель и в пожизненное владение замок того же имени. И это вору и убийце — завидная судьба!

Но, вечно живя в состоянии возбуждения, Бенвенуто так и не сумел снискать доброго расположения герцогини д'Этамн, в конце концов объявившей ему войну. И он должен был уступить дорогу Приматиччо. Но не стоит печалиться о нем, так как по возвращении во Флоренцию он немедля получил достойную компенсацию: покровительство герцога Козимо Медичи, для которого он создал в числе других свою знаменитую бронзовую статую Персея. Все сильные мира умели входить в сделки с гением, вселившимся в этого разбойника. На склоне лет он написал «Мемуары», где цинично выставил напоказ свои причуды, пороки и преступления, и читателя потрясает такое повествование — неисчерпаемый источник для писателя и композитора.

Но возвратимся в театр.

У смутьянов беспокойство сменяется тревогой, потому что публика продолжает внимательно слушать и аплодировать.

Но нет, вы не проиграли этой партии. Повремените, господа заговорщики.

«Продолжение плачевно… Посредственные декорации, затем первая, тривиальная сцена, изобилующая разговорными выражениями: „Моя трость и моя шляпа…“, „Я буду словно леопард…“ — короче, плохое впечатление, потому что подобная фамильярность в Академии музыки не допускалась. Первые протестующие выкрики. Изысканная публика необъяснимо застенчива. Я вспоминаю, как на премьере „Намуны“ деликатных зрителей возмутила картина праздничной ярмарки. В тот момент, когда трубы выдували сверкающие звуки, раздался общий вопль негодования. Я и сейчас еще слышу, как чрезвычайно элегантный молодой человек из первой ложи, которую я мог бы указать, в конце первого акта выкрикнул пронзительным голосом этакую презрительную фразу, долетевшую до половины партера: „Интересно бы знать, в Опере мы или на ярмарке в Сен-Клу?“[90] Да, публика 1838 года не принимала трости и шляпы папского золотых дел мастера. Опера началась неудачно. А можно утверждать, что в девяти с половиной случаях из десяти, если начало спектакля проходит плохо, то он бесповоротно провалится. Публика — существо в высшей степени нервное и впечатлительное, ее трудно повернуть вспять. Прежде чем окончилась первая картина (всего их было четыре), поэма была обречена.

Что музыка? Если терпит крах либретто, оно тянет за собой и партитуру. Одним словом, топанье, свист… Потом вдруг вопли, звериный пой, шутовские выкрики… все вплоть до чревовещания[91]. Сам Дюпре пел неуверенно, его товарищи были этим деморализованы…

Словом, битва была проиграна! Похороны по первому разряду[92].

В действительности основным виновником этого невероятного провала был Дюпре, о чьих подозрительных связях с врагами Гектора стало известно задним числом.

Согласимся, что либретто, может быть, и содержало слишком много реалистических деталей. Обычай требовал, чтобы опера была отмечееа благородством, а тут говорилось о будничных вещах. Произведение запятнали простолюдины и тривиальность. Слишком материально, слишком весомо, чересчур точно. Беллини справедливо говорил: «Текст оперы хорош, только если он лишен точного смысла».

Но разве музыка своей красотой не сглаживала такой недостаток?

Каковы бы ни были причины, результатом была полная катастрофа!

Бесконечные для Берлиоза часы… Крики, смех, редкие аплодисменты во враждебно настроенном зале… Вся его жизнь внезапно разбита… Пятнадцать лет борьбы, труда, таланта — ив завершение шумное, страшное падение. Конец всему…

После спектакля принято объявлять имя автора. Объявлять ли? Его друзья смело требуют этого. Протесты, свист… Имя Берлиоза тонет в общем шуме»[93].

— Неужели их сообщник… — Но богохульство застряло у него в горле.

Хотя Гектор и похвалялся своим безбожием, в нем неосознанно жила вера.


Послушаем, однако, что говорила пресса. На сей раз воздадим ей должное. Огромное большинство газет протестовало против этой чудовищной несправедливости. Оставив в стороне посредственное либретто, печать славила достоинства страстной, яркой, проникновенной музыки, мощной оркестровки. И, несмотря на провал, осмелилась утверждать: «Это шедевр!»

В «Журналь де Пари» Огюст Морель заявил, что музыка, которой он восхищался, подавляла посредственное либретто «всем весом своего огромного превосходства».

Морель в «Котидьен» писал, что опера «Бенвенуто» стоит того, чтобы публика принимала ее всерьез, судила о ней вдумчиво и не выносила ей приговора после первого исполнения».

Теофиль Готье высказался так: «Большая предвзятость едва ли возможна».

Лист утверждал, что эта музыка была явно лучше тех произведений, что имели блестящий успех в ту же пору[94].

О чем кричали враги, авантюристы пера?

«Шаривари» писала, что опера «Бенвенуто» была навязана дирекции нашего первого музыкального театра приказом управления внутренних дел и канцелярией его величества короля Бертена I».

В «Карикатюр провизуар» литография Рубо изображала автора «Мальвенуто Челлини»[95].

Театральная газета «Псише» взамен отчета посвятила опере лишь одно слово: «Увы!»

«Королевская академия музыки

«БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ»

Увы!»

Но если дилетанты — россинисты или керубинисты — ликовали при чтении этих пасквилей, то защитники Гектора неослабно продолжали восхищаться «Венвенуто».

Гектор впервые почувствовал себя обиженным жизнью, он считал этот провал совершенно незаслуженным.

Он писал Феррану: «Описать те происки, интриги, распри, споры, битвы, брань, которые родило мое произведение, невозможно».

И верно, никогда еще разгул низких страстей не достигал такой силы, справедливость была забыта.

Нужно уметь сносить несправедливости, Гектор, до того дня, покуда не станешь достаточно сильным, чтобы чинить их самому, а потом нужно быть достаточно благородным, чтобы их не допускать.

Утешься, Гектор, в былое время, когда был исполнен в Опере «Демофон», твой торжествующий ныне недруг Керубини испытал столь же большой провал (хотя против него и не чинили козней)[97]. А с тех пор…

Однако нужно ли призывать Гектора к мужеству? Он повержен, на миг смущен, но вое равно непоколебим, он никогда не отречется от борьбы, он никогда не согласится стать на колени.

Некоторые только и мечтали его извести, уповая на то, что он бросит сочинять музыку. О, как мало они его знали! Музыка — это он весь, весь безраздельно.

И в самом деле, вскоре, собравшись с силами, он воскликнул:

— Тысяча чертей! Вам меня не одолеть! Я еще поборюсь! И я восторжествую… вопреки всему!

И вот.


16 декабря,

как бы бросая вызов, он снова дал концерт, где были исполнены «Гарольд» и «Фантастическая». Разумеется, чтобы отвести удар, он должен был мобилизовать боевой строй поэтов — своих постоянных приверженцев, готовых защищать и атаковать, но факт остается фактом — он добился весьма убедительного успеха.

Во время «Гарольда» публика сосредоточенно внимала пилигримам, и казалось, будто раздаются их ритмичные шаги по земле; паломники в нежных сумерках пели вечернюю молитву, а потом пифферари[98] наигрывали серенаду, от которой таяли сердца; публику восторгал бурный финал, где разгулявшиеся разбойники искали в оргжях смелости и забвения. Публика тепло аплодировала ритмичным фантазиям «Фантастической симфонии», богатству мелодий, переполнявших Гектора, тем находкам оркестровки, что несли печать их гениального ваятеля.

Но что это вдруг произошло?


Раскаялась ли судьба, устыдившись своего злодеяния?

Случилось событие, которое действительно имело в жизни Гектора решающее значение, поскольку принесло ему одновременно и значительную материальную поддержку и музыкальный приговор ни с чем не сравнимой ценности. Спасение у самого края пропасти.

Когда, окончив дирижировать, под защитой своей «старой гвардии», полной решимости контратаковать, он положил палочку и закрыл партитуру, внезапно какой-то мрачный человек, расчистив себе проход среди музыкантов и инструментов, бросился к нему: «Эй, что там еще придумали?» «Старая гвардия» приготовилась ринуться вперед. Но тут призрак попытался произнести замогильным голосом:

— Это чудо! Чудо!..

Все вытаращили глаза, затем раздался крик:

— Паганини! Паганини!

То действительно был он. Взяв Берлиоза за руку, он увлек его для большей торжественности на сцену и перед музыкантами и теми, кто еще оставался в зале, стал на колено и, сделав огромное усилие, заявил великому французскому композитору:

— Я переполнен волнением и энтузиазмом. Вы пошли дальше, чем Бетховен.

Величественный момент, когда гений склоняется и опускается на колени перед гением. Берлиоз не верит своим глазам. Перед «старой гвардией», перед его музыкантами, обменивающимися удивленными взглядами… Какой достойный реванш за злословие, ненависть и необоснованное пристрастие!

Мог ли кто сказать, что Паганини невежда в музыке или расточитель фимиама. Он не слыл ни тем, ни другим, но был музыкальным авторитетом, скупым на похвалы. Паганини, впрочем, не пожелал ограничить этим выражение своего восхищения.

На следующий день Берлиоз в письме к отцу так рассказал о том, что произошло дальше:

«Это не все. Только сейчас, пять минут назад, его сын Ахилл, очаровательный мальчик, пришел ко мне и передал от своего отца письмо и подарок — двадцать тысяч франков…»

В письме говорилось:

«Мой дорогой друг, Бетховен умер, и только Берлиоз может его воскресить. Насладившись вашими божественными произведениями, достойными такого гения, как вы, я считаю своим долгом просить вас принять в знак моего уважения двадцать тысяч франков, которые будут выданы вам господином бароном Ротшильдом незамедлительно по предъявлении приложенного документа.

Прошу вас считать меня вашим преданнейшим другом.

Никколо Паганини

Париж, 18 декабря 1838 г.».

«Я привожу факт, и только», — писал Берлиоз в своих «Мемуарах». Потом, не в силах сдержать желание с кем-нибудь поделиться, он описал сестре свое посещение благодетеля.

«Я нашел его одного в большом холле Нео-Терм, где он живет. Ты, очевидно, знаешь, что вот уже год, как он совсем потерял голос, и без посредничества сына его очень трудно понимать.

Когда он меня увидел, его глаза заволокло слезами (признаться, у меня тоже готовы были политься слезы). Этот свирепый людоед, женоубийца, отпущенный на свободу каторжник — как говорили о нем сотни раз — заплакал, он плакал горючими слезами, обнимая меня.

— Ни слова больше об этом, — сказал он мне, — я здесь ни при чем. То была самая глубокая радость, самое полное удовлетворение, какое я испытал в жизни; вы вызвали во мне эмоции, о которых я не подозревал, вы продвинули вперед великое искусство Бетховена.

Затем, вытерев глаза и стукнув рукой по столу со странным взрывом смеха, он начал что-то говорить скороговоркой, но, поскольку я его больше не понимал, он пошел за своим сыном, чтобы тот переводил. И с помощью маленького Ахилла я понял. Он говорил:

— О, я счастлив, меня переполняет радость при мысли, что весь тот сброд, пером и словом выступавший против вас, присмиреет, так как не сможет сказать, что я ничего в этом не смыслю, да и слыву я человеком, которого нелегко пленить».

Удивительная щедрость Паганини к Берлиозу вызвала всеобщее изумление. Сначала она питала газетные хроники, затем ее отзвуки облетели всю Францию и, наконец, распространились по Европе.

Свершилось чудо! Жюль Жанен, самый ярый враг Никколо, публично принес повинную. Под его пером в «Деба» дифирамбы пришли на смену памфлетам.

«Кто бы мог подумать, — писал он, — что именно этот человек даст вам великий пример щедрости и справедливости?! В этот час в Париже Паганини — единственный, кто сохранил благородные традиции Франциска I». Вслед за ним многие пересмотрели свое суждение о скупости и эгоизме итальянского чародея. Завоюет ли, наконец, Паганини растроганные, восхищенные сердца, охваченные раскаянием? Нет, потому что вскоре зашипела в воздухе змея сомнения и подозрения, несущая смертоносное жало.

Сомнение: «А был ли сделан дар? Разумеется, басня. Да и может ли быть иначе? С чего бы демон внезапно превратился в ангела? К тому же почему это подношение было совершено с такой скромностью, почти тайно? Почему этот жест был сделан в присутствии небольшого числа музыкантов и служащих, а не несколькими минутами раньше, перед людным собранием парижской публики — свидетеля неопровержимого из-за своей многочисленности. Из деликатности? Чтобы оградить достоинство получившего дар? Паганини никогда не поднимался до столь высоких сфер тонких чувств».

Подозрение: «Каким побудительным мотивом руководствовался неожиданный меценат?» Некоторые полагали, что заносчивый Никколо, издевавшийся над общественным мнением и оскорблявший его, якобы сделал свой подарок, как платят тяжелую, подневольную подать, чтобы заручиться благосклонностью великого города.

Лист, окруженный за высокие моральные качества ореолом всеобщего уважения и восхищения, держался этого мнения. Однако Паганини после этого нашумевшего дара никогда более не выступал в Париже. Значит, это предположение следует отвергнуть.

И тем не менее враги Берлиоза и преследователи Паганини приняли именно этот тезис. Поэтому они направляли свои ядовитые стрелы против выдающегося критика из «Деба». И поскольку его антипатию к Паганини ранее можно было сравнить лишь с религиозным фанатизмом, в эволюции Жюля Жанена они усматривали отступничество.

«Quantum mutatus ab illo[99], — воскликнул один неумный негодующий журналист и, чтобы дискредитировать Жюля Жанена, поместил рядом с новой похвалой «свежеобращенного» литератора хлесткий отрывок из статьи, вышедшей из-под пера того же Жюля Жанена и появившейся несколькими годами раньше в той же «Журналь де деба».

«Этот человек, — писал знаменитый хроникер, — не имеет права увозить из Франции столько денег, пока во Франции так велика нищета, так много нуждающихся в помощи!.. Пусть осуществятся наши угрозы! Пускай господин Паганини убирается, унося с собой всеобщее презрение.

Пусть каждый поможет ему в пути, чтобы у него не отняли дорогих ему денег! Пусть трактирщики берут с него меньшую мзду. Пусть он платит в дилижансах за полместа, как ребенок младше семи лет; пусть кучера остерегаются просить у него чаевые; пусть его путешествие будет счастливым, как он того желает; но пусть в пути никто не захочет ни увидеть его, ни услышать, пускай его скрипка, звучащая, лишь когда она полна золота, будет проклята и обречена на безмолвие! Пусть этот человек пройдет незаметно, как последний разносчик фальшивых вин или уцененных книг. Такова будет его кара».

И вновь ничто не трогает Паганини, он так и не вышел из себя.

По другой, не менее правдоподобной версии он был лишь подставным лицом щедрого человека, восхищавшегося композитором и желавшего выказать тому свою признательность; называли имя Бертена, владельца «Деба», чья дочь сочинила для Оперы «Эсмеральду», поставленную Берлиозом в 1836 году. Кроме того, в записке Ротшильду, написанной во вторник восемнадцатого с распоряжением кассиру «выдать предъявителю сего г. Гектору Берлиозу 20000 франков — вклад, внесенный мной вчера», не позволяет ли слово «вчера» заподозрить, что семнадцатого Жюль Жанен, Бертен и Паганини подготовили сенсацию завтрашнего дня? Grammatici certant[100].

Тайна осталась неразгаданной.

Некоторые рассуждали так:

Паганини, безучастный к людям, испытал, однако, притягательную силу Берлиоза, как и он, грозового музыкального гения, которого также осаждали враги, обливая грязью. И тот и другой остались самими собой и за чертой смерти. Когда Берлиоз умер и его бренные останки везли на кладбище, чтобы впервые он вкусил покой, забывшись вечным сном, лошади понесли, и его гроб натолкнулся на находящуюся рядом могилу, как бы предупреждая своего вечного соседа, что возле него угасающая молния обращается в мрамор.

Однако могла ли одна только притягательная сила объяснить такой порыв Паганини? Берлиоз никогда не слышал игры Паганини и, стало быть, не мог высказать ему своего восторга и тем растрогать виртуоза. Паганини же до этого видел Гектора Берлиоза лишь дважды. Вот в подтверждение выдержки из «Мемуаров» самого Берлиоза, где он затрагивает эти два обстоятельства.

«К сожалению, я знаю только понаслышке о безмерной музыкальной силе Паганини. По роковому стечению обстоятельств он никогда не выступал во Франции, когда я там был, и должен с огорчением признаться, что, несмотря на тесные связи, которые я имел счастье с ним поддерживать в последние годы его жизни, я никогда не слышал его игры. После моего возвращения из Италии он играл в Опере единственный раз, но, прикованный к постели тяжелым недугом, я не смог присутствовать на этом концерте, последнем, если я не ошибаюсь, из всех, что он дал».

Таким образом, по первому поводу никаких сомнений. По второму Берлиоз высказался так:

«Фантастическая симфония» снова была включена в программу, она вызвала бурные аплодисменты всего зала. Успех был полным, честь была восстановлена. Мои музыканты сияли от радости, покидая сцену.

Наконец, в довершение моего счастья, когда разошлась публика, длинноволосый человек с пронзительным взором, странным и изможденным лицом, одержимый гением, колосс меж великанов, которого я никогда раньше не видал, но глубоко взволновавший меня с первого же взгляда, ждал меня в опустевшем зале; он остановил меня в проходе, чтобы пожать мне руку и осыпать горячими похвалами, воспламенившими мне сердце и голову. То был Паганини.

…Спустя несколько недель после реабилитировавшего меня концерта, о котором я только что говорил (22 декабря 1833 года), Паганини пришел ко мне:

— У меня есть чудесный альт, — сказал он, — великолепный инструмент Страдивариуса, и я хотел бы выступать с ним перед публикой. Но у меня нет музыки ad hoc[101]. Не смогли бы вы написать соло для альта? Такую работу я могу доверить только вам…

И чтобы сделать великому виртуозу приятное, я попытался написать соло для альта, но соло, сочетавшееся с оркестром таким образом, чтобы ничуть не урезать его воздействия на инструментальную массу… При виде пауз альта в аллегро Паганини сказал:

— Это не то, я слишком долго молчу!

Через несколько дней, уже страдая недугом, он уехал в Ниццу, откуда вернулся лишь спустя три года.

Признав, что мой план сочинения ему не подходил, я задумал написать для оркестра ряд сцен, где альт соло включался бы как более или менее активный персонаж, сохраняющий постоянно собственный характер; я хотел, вставляя альт в поэтические воспоминания о скитаниях в Абруццах, сделать из него как бы меланхолического мечтателя в духе байроновского Чайльда Гарольда. Отсюда и название симфонии: «Гарольд в Италии».

Всего две эти встречи.

Но независимо от объяснений, оплошность Паганини низвела его великолепный жест до уровня корыстного расчета. Действительно, Никколо заявил:

«Я сделал это ради Берлиоза и ради себя. Ради Берлиоза, так как видел гениального молодого человека, чьи сила и мужество, наверное, разбились бы в конце концов, в той ожесточенной борьбе, какую ему приходилось каждодневно вести против завистливой бездарности и невежественного безразличия, и я сказал себе: „Нужно прийти ему на помощь!“ Ради себя, потому что позднее мне воздадут за это должное и когда станут перечислять мои права на музыкальную славу, то не самым последним будет то, что я первым сумел распознать гения и вызвать к нему всеобщее восхищение».

Однако оставим в покое скрытые мотивы.

«Эти двадцать тысяч франков обеспечили Берлиозу три года беззаботного творчества, свободы, счастья и создание нового шедевра — симфонии „Ромео и Джульетта“[102].

Берлиоз, который вел жестокую борьбу против предвзятости и зависти и против одолевавшей его нужды, испытывал, по-видимому, искреннюю признательность к своему благодетелю. Однако он уклонялся от разговоров о спасшей его щедрости, наделавшей столько шума. В своих «Мемуарах» он сдержанно высказался по поводу этого события, столь важного в его жизни.

«Очень часто и настойчиво, — писал он, — меня просили рассказать во всех подробностях эпизод из жизни Паганини, ставшего моим добрым гением. Различные случаи, далеко выходящие за пределы обычных путей жизни артистов, которые предшествовали главному факту и последовали за ним, ныне всем известны, но скажи я о них, они вызвали бы, видимо, живой интерес. Однако легко понять то смущение, какое я испытал бы при таком рассказе, и вы простите мое умолчание.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22