I
Январь
Когда жены и маленького Луи не было дома, Гектор покинул семью. Он оставил Генриетте на видном месте письмо, где выражал сожаление по поводу отъезда на короткое, как он надеется, время и где объяснял, что его вынуждают к тому дела, связанные с карьерой.
И вот с конца января вместе с Марией Ресио он в Германии[115].
Ему нужно услышать мнение этой музыкальной страны о своей музыке.
Он едет туда не как безвестный музыкант. Из выдающегося музыкального центра Веймара, где ему как раз предстояло выступить, в 1837 году камерный музыкант Лобе направил ему открытое письмо, появившееся в газете Роберта Шумана. Последний, всегда столь внимательный к другим талантам, в свою очередь, еще раньше посвящал пылкому французскому композитору хвалебные хроники.
Лобе писал Гектору: «Вашу увертюру, с такой очевидностью выражающую большой и редкий музыкальный талант, веймарская публика слушала затаив дыхание и, конечно, не сочла ее непонятной; напротив, она была захвачена ею в самой высокой степени. Увертюра пронеслась, словно гроза, все вокруг нее полыхало пламенем восторга. То не было простым доброжелательством. Не было и успехом, создать который помогает авторитет или дружба; напротив, то была непреложная необходимость, категорический императив».
Итак, там наблюдали за его романтическим творчеством с интересом и симпатией.
Мужайся, Гектор! Страна, куда ты решил отправиться, готова тебя принять.
Теперь, очевидно, настало время рассказать о концертах Гектора Берлиоза, но сделать это в ускоренном темпе, чтобы избежать однообразия отчетов.
Действительно, в этой книге мы силимся не столько объять всю удивительную, бурную жизнь Берлиоза, сколько выписать его необычайную индивидуальность, проявившую себя в героических сражениях.
Штутгарт. Здесь он дирижировал «Фантастической* и „Гарольдом“. Ограничимся беглым просмотром парижских газет.
В «Деба»:
«Из Штутгарта сообщают, что господин Берлиоз только что дал здесь свой первый концерт, прошедший с величайшим успехом. В зале присутствовали вюртембергскйй король с придворными. Его величество подал сигнал к аплодисментам…»
В «Сильфиде»:
«Все монархи Германской конфедерации рвут на части французского композитора…»
Мангейм, 13 января
Гектору оказан благосклонный прием. Это весьма почетно, хотя результат, к сожалению, снижен из-за бездарности Марий, которая, упорно цепляясь за ложное представление о своем таланте, требует для себя сцены. Она то и дело повторяет, что будет петь повсюду.
Но по мере того как стихал любовный каприз, Гектор все яснее видел, что Мария бросает тень на его сияющую славу. Он даже спрашивал себя: «Может быть, я совратил эту девушку? Нет, я ее узнал, когда ей шел двадцать девятый год; впрочем, она и не играла в невинность».
Возможно, в тот миг Гектор с состраданием устремлялся мыслями к Офелии, такой чистой в свои тридцать девять лет, и его сердце, где царило забвение, внезапно вспоминало, сожалело, раскаивалось. Свет прошлого, которое отказывается умирать.
И он продолжал: разве я обещал Марии жениться? Нет, она знала, что я женат. Уступила ли она лживым посулам богатства и роскоши? Нет, она знала, что я беден и постоянно борюсь с нуждой. Так, значит, то была лишь обоюдная прихоть без всяких обязательств.
И на что же он решился в момент усталости от этой новой кабалы?
Как в прошлом месяце он поступил с Гэрриет, так и теперь он оставил Марии вместе с деньгами на первое время нежное и полное здравого смысла письмо. Затем решительным шагом, не оглядываясь назад из боязни раскаяния, он бросился к дилижансу. Кучер уж стегал бьющих копытами лошадей.
Веймар. Гектору горячо аплодировали. Публика проявила к французскому маэстро трогательный интерес и глубокое понимание. Она устроила «Фантастической симфонии» овацию, а увертюра «Тайные судьи» была принята как старая знакомая, с которой приятно встретиться.
Приличная выручка, и Гектор смог из заработка: тут же отправить жене во Францию 200 франков.
Воистину то был великолепный вечер, хотя Мария трижды и выходила на сцену петь[116].
То есть как Мария? Разве она не была оставлена Гектором, будто никчемный балласт? Да, но послушайте что произошло.
Прочитав о горестной отставке, которую корректно дал ей Гектор, Мария, словно фурия, поспешила в дорожную контору, чтобы навести справки. В ту пору экспедитор должен был подробно регистрировать гражданское состояние и места назначения всех путешественников.
— Скорей, скорей, ради бога, дайте реестр! — обратилась она к чиновнику, приведенному в изумление ее взволнованным видом.
— Вот, возьмите!
И Мария прочитала слова, написанные красивыми прописными буквами:
«Гектор Берлиоз убывает в Веймар».
В один миг ее вещи упакованы. Теперь вдогонку за беглецом!
А наутро она, разгневанная и требующая справедливости, словно пантера, готовая к прыжку, предстала перед Гектором, который тер глаза, отказываясь верить в происходящее.
— Да, мерзавец, ты не ошибся, это я!
И Мария начала пересыпать угрозы такой грубой руганью в адрес уставшего от нее любовника, что под бурным потоком площадной брани тот готов был провалиться сквозь землю.[117] Бедный Гектор! Он едва успел провести свою первую ночь в беззаботном, тихом одиночестве.
В Веймаре, этой Мекке музыки и мысли, где камни хранят память великих имен и напоминают о великих событиях, Гектор весь уходит в воспоминания.
Вот особняк Гете… На самой заре удивительной судьбы писателя и философа. «Фауст» сделал его знаменитым. Гете не ведал на родине ни ненависти, ни козней и прожил, окруженный ореолом восторга и почитания… Счастливый Гете. Не то что я!
Потом к нему приходили на очную ставку душ поэт и величественный мыслитель Кристоф Мартин Виланд — изящный и мудрый, прозванный «Вольтером Германии», Фридрих Шиллер, кузнец самых благородных порывов, который увлек за собой, зажег, «вздыбил» немецкий народ. Узкие окна и темная крыша… Убогая клетушка…
Здесь угас он — сеятель идеала, опьяненный поэзией.
Лейпциг — нераздельная вотчина музыкального классицизма, где царит уже знаменитый и прославленный пурист Феликс Мендельсон. Какая разница между ним и Гектором! Феликс — ученая школа, Гектор — независимость гения.
Феликс выражает себя в классических понятиях. Гектор, чтобы захватить сердце, пренебрегает традиционными формами. Феликс — претворение законов, Гектор — фантазия.
Поэтому наш буйный маэстро какое-то время уклонялся от посещения этой цитадели косности.
Как будут судить о нем там важные доктора музыкальных наук, писавшие законы для чувств?
Между тем как он это обдумывал и смущение его все росло, от Мендельсона пришло сердечное письмо, где его немецкий собрат вспоминал их «римскую дружбу», выражал нетерпеливое желание увидеться и отдавал себя в распоряжение Гектора на время его пребывания в Лейпциге.
— Раз так, прочь сомнения! — воскликнул Гектор. — Нужно ехать.
Едва выйдя из почтовой кареты, Гектор помчался в Гевандхауз, где Мендельсон проводил репетицию «Вальпургиевой ночи».
Вот он и на месте.
Теперь предоставим слово ему самому:
«В ту минуту, когда Мендельсон спускался со сцены, я направился к нему, совершенно очарованный услышанным. Для такой встречи нельзя было лучше выбрать момент, и, однако, едва мы обменялись несколькими словами, как нас одновременно поразила та же печальная мысль:
— Боже! Уже двенадцать лет! Прошло двенадцать лет с той поры, когда мы вместе мечтали на Римской равнине!
— Да, и в термах Каракаллы!
— О, все такой же насмешник!
— Нет, нет, я вовсе не смеюсь! Это лишь чтобы испытать вашу память и посмотреть, простили ли вы мне мои нечестивые выходки. Я так далек от смеха, что с первой же нашей встречи хочу совершенно серьезно попросить вас сделать мне подарок, я сочту его самой большой ценностью.
— Но какой же?
— Дайте мне палочку, которой вы сейчас дирижировали ваше новое произведение.
— С большим удовольствием, но при условии, что вы, пришлете мне свою.
— Таким образом, я отдам медь за золото. Что ж, я согласен.
И музыкальный скипетр Мендельсона был мне немедленно вручен. Назавтра я послал ему увесистый кусок дубового дерева с письмом, которое, как я надеялся, доставит удовольствие «последнему из могикан».
«Вождю Мендельсону!
Великий вождь! Мы обещали друг другу обменяться томагавками. Вот мой! Мой — груб, а твой — прост. Только индианки да бледнолицые любят оружие с украшениями. Будь моим братом! И когда Великий дух пошлет нас охотиться в страну душ, пусть воины повесят наши соединенные томагавки у входа в Совет».
Таков был бесхитростный поступок, которому совершенно невинная шутка должна была придать забавную трагикомичность»[118].
Первый концерт вызвал некоторое замешательство среди фанатиков классической музыки, хотя пресса, воздавая должное гениальному новатору, объясняла:
«Берлиоз не желает нам нравиться, он хочет быть самобытным. …Он ищет освобождения своего искусства, не знающего никаких границ, никаких преград. Он может признавать лишь законы своего желания, своей фантазии, всегда заполненной образами… Его можно было бы именовать „музыкальным Брегелем преисподней“, но без святого Антония… Рядом с „Шабашем“ из „Фантастической“ „Волчье ущелье“ Вебера могло бы сойти за колыбельную песню».
Как правильно понят, как хорошо определен Гектор в этих строках.
Результат второго концерта (22 февраля), состоявшегося после блестящего выступления в Дрездене, где Рихард Вагнер помогал ему на репетициях[119], — неистовое поклонение немецкой публики, даже самой приверженной традициям.
Гектор дирижировал, в частности, своим «Реквиемом» и получил то чудесное одобрение, которое возвышает, освящает и облагораживает, составляя веху в жизни.
«Шуман, — писал Гектор д'Ортигу, — молчаливый Шуман, которого я увидел в зале, был весь наэлектризован „Дароприношением“ из моего „Реквиема“; к великому удивлению тех, кто его знал, он открыл рот, чтобы сказать, взяв меня за руку:
— Этот «offertorium» превосходит все!
И действительно, — продолжал Гектор, — ничто не производило на немецкую публику подобного впечатления. Лейпцигские газеты несколько дней кряду не прекращали писать и требовать исполнения «Реквиема» целиком…»
Чудо, что Гектор смог добиться такого признания. Его музыка чувств и ощущений, одним словом, психологическая музыка, чуждая грамматике гармонии, действительно, потрясая душу, заставляла умолкнуть разум. Потому, что «в мирном небе старых неподвижных звезд германского небосвода» был лишь один бог, единственный непогрешимый бог, восседавший на своем троне из строгого синтаксиса и точной логики. Этим богом был Бах — кантор церкви святого Фомы.
Но вот сила чувства, исходящего от Гектора, привела жителей Лейпцига в восхищение — более того, погрузила в раздумье.
И, заканчивая рассказ о Лейпциге, приводим письмо, посланное Гектором Стефану Геллеру, которое кажется нам очень важным:
«Вы просите меня ответить, обладают ли музыкальные умы Лейпцига хорошим музыкальным чутьем или привлекает ли их по крайней мере то, что мы с вами называем прекрасным?
— Не хочу.
— Правда ли, что символ веры всех, кто претендует на любовь к высокому и серьезному искусству, таков: «Нет бога, кроме Баха, и Мендельсон — пророк его?»
— Не должен.
— Хорош ли состав театра и очень ли заблуждается публика, забавляясь на легких операх Лортцинга, которые там часто ставят?
— Не могу.
— Читал или слышал ли я какие-нибудь из тех старинных пятиголосных месс с остинатным басом, которые так высоко ценят в Лейпциге?
— Не знаю…»
Какое же чувство скрывал Гектор за этой загадочной манерой разговора? Может быть, он, архитектор свободной фантазии, не желая в том признаться, любовался высокой традицией, которой своей вулканической музыкой намеревался пропеть отходную?
И выражают ли правду последние слова: «Не знаю»? Нет, он знал. Он ходил слушать «Страсти по Матфею» — сочинение, спавшее, казалось, последним сном в дальнем углу библиотеки, пока его не раскопал там Феликс Мендельсон. Бесспорно, во время исполнения этой вещи Гектора душило волнение, и вот что немедля написал этот не познавший себя верующий:
«Исполнение вокальных месс было для меня чем-то неслыханным: первое tutti обоих хоров меня поразило. Я никак не ожидал такого урагана гармоний. Нужно видеть воочию, чтобы поверить в то благоговение и восхищение, с какими немецкая публика слушает подобные сочинения. Стоит такая тишина, будто присутствуешь не на концерте, а на богослужении, и действительно именно так и должно слушать эту музыку. Баха боготворят и в него верят, ни на миг не помышляя, что в его божественности можно усомниться. Еретик вызвал бы ужас, Баха запрещается даже обсуждать. Бах есть Бах, как бог есть бог».
«Поставил ли Гектор под сомнение божественность Баха? — задается вопросом Пурталес. — Был ли он ужасным еретиком? Спорный вопрос. Может быть, он завидовал Баху и его столь безупречному величию, как Ницше завидовал Иисусу Христу».
Брауншвейг (9 марта). «Превосходнейший оркестр, — пишет Гектор, — и полный зал. Восхищение, на „бис“ вызывают даже „мяукающую“ Марию Ресио.
«После исполнения фрагмента из „Ромео“ — буря аплодисментов. Ложи, партер, весь зал кричит и хлопает в ладоши, смычки скользят по скрипкам и контрабасам, извергают громы литавры, бьет барабан и трубы, валторны, тромбоны выводят на разные лады свои громкие фанфарные звуки… Вдруг все стихло… Капельмейстер направляется к Берлиозу, торжественно поздравляет его и покрывает цветами пюпитр и партитуру „Ромео“.
Крики, аплодисменты, фанфары… Потом банкет на сто пятьдесят персон. Тосты, приветствия…»[120] Ртуть в термометре общественного мнения поднималась все выше и выше.
«Меня ценят здесь больше, — повторял про себя Гектор, — чем на моей родине, хотя я к ней по-сыновьи нежно привязан», Гамбург.
«Блестящее исполнение, — рассказывал Гектор, — многочисленная аудитория, умная и теплая, сделала этот концерт одним из лучших, которые я дал в Германии; каватина из „Бенвенуто“ была пропета женой самого директора. После каждой вещи музыканты, сидевшие возле моего пюпитра, повторяли мне тихим голосом:
— О сударь! Наше почтение, наше почтение!
От волнения они не могли прибавить ни слова…» И Кребс, до умопомрачения приверженный к традиционной школе, заявил Гектору (хотя неизвестно, было ли это похвалой):
— Через несколько лет ваша музыка облетит всю Германию. Она станет здесь популярной, и это будет Отметим, что это выступление Берлиоза вызвало такое волнение, что Роберт Грипенкерк издал целый труд о пребывании Гектора в Брауншвейге и завязал с шумановской «Нейе цайтшрифт фюр мюзик» ученый спор о «французском Бетховене». Отметим также, что музыканты приложили столько усердия, что контрабасист, содрав при исполнении пиччикато кожу на указательном пальце правой руки, стоически продолжал играть, несмотря на сильное кровотечение, Какое отличие от Парижа, где инструменталисты во время репетиций читали романы или писали любовные письма! большим несчастьем. Какие она вызовет подражания! Какой стиль! Какие безумства! Для искусства было бы лучше, если бы вы совсем не родились!
В этих прочувствованных словах было заключено признание власти берлиозовской музыки над душами слушателей.
Наконец, Берлин (28 марта), где Гектор общался с Мейербером, командовавшим там музыкальными силами.
20 апреля в роскошном зале Оперы был дан первый концерт; мастерское исполнение и несмолкаемые аплодисменты. Его величество король Пруссии Фридрих Вильгельм IV пригласил Гектора во дворец и пообещал ему — неслыханный почет! — присутствовать на его втором концерте. И, желая оказать композитору особую честь, он тут же преподнес ему приятный сюрприз: за плотным бархатным занавесом в самом величественном зале дворца был скрыт оркестр из трехсот двадцати музыкантов. Неожиданно король подал незаметный знак: открылся огромный занавес, и торжественно грянула увертюра «Тайные судьи».
Его величество, верный своему обещанию, специально приехал из Потсдама аплодировать великому французскому композитору и попросить у него в исключительно лестных выражениях копию «Праздника у Капулетти» для «популяризации в Пруссии»[121].
«Таким образом, представитель „Молодой Франции“ был сенсационной достопримечательностью, модным великим человеком».
Ганновер.
Местная критика, признавшая гениальность композитора, восхищалась смелостью его идей, глубоким знанием каждого инструмента, умением достигнуть самых интересных эффектов.
Ганноверский кронпринц своим присутствием еще усилил блеск фестиваля.
«Я имел честь беседовать с ним за несколько минут перед моим отъездом, — писал Гектор, — и считаю себя счастливым оттого, что смог узнать его приветливость, изящество манер и изысканность ума, ничуть не пострадавшего от постигшего его ужасного несчастья (потери зрения)».
Дармштадт.
Единодушное и взволнованное одобрение аудитории.
II
А теперь, увы, надо было возвращаться, чтобы давать отпор интриганам и наперекор стихиям устраивать концерты; нужно было также вернуться к супружеской жизни или окончательно порвать. Последнее терзало его до боли.
Во время долгих странствий, среди оваций и лавров образ жены и маленького Луи никогда не стирался у него из памяти. Он посылал им все свободные деньги и беспрестанно винил себя в том, что разбил их жизнь и принес в жертву их счастье. Он все еще любил Гэрриет, свою Офелию, и боготворил шестилетнего сына, оплакивая жестокую судьбу этого чистого создания, в которой был повинен он сам — его отец.
Но мог ли он вновь завязать отношения с женщиной, ожесточенной ревностью, озлобленной уходом со сцены и потерей успеха, предпочитавшей ныне скорее лишать себя хлеба, чем вина?
Разумеется, данная им некогда клятва верной и вечной любви жгла ему сердце, но он не представлял себе, что сможет когда-нибудь возродить умершую идиллию.
20 мая он приехал в Париж, но не вернулся на улицу Лондр.
Впрочем, как смог бы он это сделать? Мария Ресио не отходила от него ни на минуту, опасаясь нового бегства.
И тем не менее на другой же день он помчался к жене и дорогому сыну.
Он был на этот раз сдержан, корректен, взволнован. Говорили даже, будто на его ресницах задрожала слеза, когда у него на руках пристроился мальчуган, ища тепла и нежности.
Кто знает? Может быть, в голове маленького Луи проносились такие мысли: «Все мои товарищи живут со своими отцами. Почему так далеко от нас должен быть мой? Мне так хотелось бы приласкать его, ведь его так несправедливо обижают».
Непокорный лев, в ком инстинкт борьбы не иссушил чувств, все понимал. Он молчал. Он страдал.
Но, несмотря на нежность и муки свидания, Гектор и Гэрриет быстро договорились, что не будут возобновлять тягостного супружества. Гектор пообещал часто приходить и полностью содержать свою семью.
Бедный Гектор! Теперь тебе предстоит еще больше марать бумаги, еще чаще обивать пороги редакций газет и умножить бессонные ночи, и без того нередкие.
И он немедленно начал вновь писать фельетоны в «Деба», приносившие заработок, мучения и служившие оружием[122], продолжая между тем сочинять новое произведение — «Кровавую монахиню».
Упорная, изнурительная, рабская работа; едва ему удавалось выкроить свободную монету, он спешил к сыну и Гэрриет, ставшей ему добрым другом, хотя иногда она забывалась и в ней вновь внезапно пробуждалась ревность. Может быть, слово «ревность» принижает истинное чувство, ее одушевлявшее; следовало сказать «забота о чести Гектора», поскольку последний оказался жертвой мяукающей Марии и ее святейшей матушки, достойной сеньоры Мартин Соетера де Вильяс Ресио; и та и другая походили на вампиров, сосущих из него кровь до последней капли. Так, оплачиваемая им квартира была нанята на имя сей благородной дамы, которой Гектор, как и Маржи, выплачивал ежеквартальное содержание, а сверх того взносы за аренду мебели. Взамен эта «милосердная» душа соглашалась играть по отношению к фальшивой чете роль нежной маменьки.
Так можно ли удивляться, что Гэрриет страдала оттого, что Гектор был до такой степени унижен.
Сколько раз неистовый композитор с бранью уступал под напором назойливости, пересиливавшей его отвращение[123], сколько раз, раздираемый укорами совести и раскаянием, клял судьбу, пославшую ему Марию!
Теперь ему казалось, что подле жены он находил временное успокоение. У нее в доме он получал почту; Гектор охотно говорил о Гэрриет, силясь таким образом спасти свою репутацию перед жестокой к нему парижской публикой.
Нет, сердце Гектора, вынужденного напрягать силы и закаляться для беспрестанной борьбы, и впрямь не было каменным.
Ревностные приверженцы спрашивали Гектора:
— Почему не стало концертов? Ими ты мог бы одолеть врагов и утвердить свое превосходство.
— Две семьи и непрерывное напряжение сил… Не дашь ли ты угаснуть своему светильнику?
— Скоро мой час настанет, вооружитесь терпением, — отвечал он.
По правде говоря, он чувствовал себя уязвленным. Он надеялся после триумфального марша за границей, который освещали его «Бюллетени Великой армии», публиковавшиеся в парижской прессе, найти на своей, суровой к нему родине теплый прием, отмеченный раскаянием и любовью. На деле он нашел во Франции недоверие, те же насмешки и ту же враждебность, что безжалостно преследовали его и раньше.
— Как же так? — возмущался он. — Взволнованные залы, воздававшие хвалу владыки, лавры и банкеты в музыкальной Германии — разве все это мне приснилось? Почему лишь Франция пренебрегает мною?
Беспощадная «Шаривари» более не острила. Не было ни насмешек, ни острословья. Одна лишь жестокая ненависть. Она неумолимо изливала желчь, силясь поразить его насмерть.
Человек, покидая родину, увозит ее в своем сознании. И успехи, достигнутые им, ничего не стоят, если не находят отзвука и в том уголке, где он рожден, где любил и страдал. В мечтах он видел свое возвращение среди неистовых приветствий, видел, как девушка, подобная ангелу, возлагает на его голову венок, дающий бессмертие. И каким разочарованием для Гектора была эта ненависть к нему, человеку, повинному в том, что его гений сиял за пределами родины! Однако его никогда не посещало уныние, была лишь, горечь.