От этого голоса лица сидевших сделались еще строже. Ирочка Москвина, зоотехник из райсельхозотдела, член бюро, не вытерпела, обронила:
— Возмутительно!
Нина деловито рассказала, какой вид имела Стеша, описала заплаканные глаза, дрожащий голос, сообщила, на каком месяце беременности оставил ее Федор…
— Вот коротко суть дела, — окончила Нина и повернулась к Федору. — Товарищ Соловейков, что вы скажете членам бюро? Мы вас слушаем.
Федор поднялся.
«Суть дела»! Но ведь в этом деле сути-то две: одна его, Федора, другая — Стеши, тестя да тещи. Не его, а их суть сказала сейчас Нина.
Разглядывая носки валенок, Федор долго молчал: «Нет, всего не расскажешь… У Стеши-то вся беда как на ладони, ее проще заметить…»
— Вот вы мне подумать наказывали, — глуховато обратился он к Нине. — Я думал… Назад не вернусь. Как воспитывать, не знаю. Пусть Стеша переедет жить ко мне, тогда, может, буду ее воспитывать. Другого не придумаю… С открытой душой говорю…— Он помолчал, вздохнул и, не взглянув ни на кого, сел. — Все…— снова сгорбился па стуле.
— Разрешите мне, — вкрадчиво попросил слова Степа Рукавков и тут же с грозным видом повернулся к Федору. — Перед тобой была трудность. Как ты с ней боролся? Хлопнул дверью — и до свидания! По-комсомольски ты поступил? Нет, не по-комсомольски! Позорный факт!… Но, товарищи…
Нина Глазычева сразу же насторожилась. Она хорошо знала Степу Рукавкова. Ежели он начинает свою речь за здравие, хвалит, перечисляет достоинства, жди — кончит непременно за упокой, и наоборот — грозный разнос вначале обещает полнейшее оправдание в конце. Как в том, так и в другом случае переход совершается с помощью одних и тех же слов: «Но, товарищи…»
Сейчас Степа начал с разноса, и Нина насторожилась.
— Но, товарищи! Жена Соловейкова, как сообщили, была комсомолкой. Она бросила комсомол! Кто в этом виноват? А виноват и райком, и мы, старые комсомольцы, и она сама в первую очередь!…
Степа Рукавков был мал ростом, рыжеват, по лицу веснушки, но в колхозе многие девчата заглядывались на своего секретаря. Степа умел держаться, умел говорить веско, уверенно, слова свои подчеркивал размашистыми жестами.
— Нельзя валить все на Соловейкова. А тут — все, кучей!… Виноват он, верно! Но не так уж велика вина его. Я предлагаю ограничиться вынесением на вид Федору Соловейкову.
— Не велика вина? Жену бросил! На вид! Простить, значит! Как это понимать? — Нина Глазычева от возмущения даже поднялась со стула.
— Исключить мало, — вставила Ирочка Москвина и покраснела смущенно. Она была самой молодой из членов бюро и всегда боялась, как бы не сказать не то, что думает Нина.
Поднялся спор: дать ли строгий, просто выговор или обойтись вынесением на вид? Федор сутулился на стуле и безучастно слушал.
— Не в том дело! — Учитель физики Лев Захарович давно уже поглядывал на спорящих сердито из-под очков. — Дадим выговор, строгий или простой, запишем… Это легко… У жены его — горе, у него — поглядите — тоже горе! А мы директивой надеемся вылечить.
Закидывая назад рукой волосы, Лев Захарович говорил негромким, спокойным голосом. Паренек он был тихий, выступал не часто, но если уж начинал говорить, все прислушивались — обязательно скажет новое. Да и знал он больше других: читал лекции в Доме культуры о радиолокации, мог рассказать и об атомном распаде, и об экране стереоскопического кино. За эти знания его и уважали.
— Для чего мы собрались здесь? Только для того чтобы выговор вынести?… Помочь собрались человеку.
— Правильно! Помочь! — бодро поддержала Нина.
— Только как? Вот вопрос, — спросил Лев Захарович. — Я, например, откровенно признаюсь, — не знаю.
— Товарищ Соловейков, — обратилась Нина к Федору, — вы должны сказать: какую помощь вам нужно? Поможем!
— Помощь?…— Федор растерянно оглянулся. Действительно, какую помощь? Стешу бы вытащить из отцовского дома. Но ведь райком комсомола ей не прикажет: брось родителей, переезжай к мужу, — а если и прикажет, Стеша не послушает. — Не знаю, — подавленно развел руками Федор.
Все молчали. Нина недовольно отвела взгляд от Федора: «Даже тут потребовать не может».
— Не знаем, как помочь, — продолжал Лев Захарович. — А раз не знаем, то и спор — дать выговор или поставить на вид — ни к чему.
— Выходит, оставить поступок Соловейкова без последствий?
Лев Захарович пожал плечами.
— А дадим выговор — разве от этого последствия будут? Как было, так все и останется.
И тут Нина горячо заговорила. Она заговорила о том, что Лев Захарович неправильно понимает задачи бюро райкома, что выговор, вынесенный Соловейкову, будет предостережением для других… Говорила она долго, упоминала, как всегда, примеры из литературы, из жизни великих людей. После ее выступления снова разгорелся спор — вынести выговор или поставить на вид? Лев Захарович сердито молчал.
Вынесли выговор.
На улице Федора догнал Степа Рукавков. В аккуратном, с выпушками полушубке, в мерлушковой шапке — щеголь парень, не зря считается у себя в колхозе первым ухажером.
— Если б физик не вмешался, отстояли бы, — дружески заговорил он. — Поставили б на вид — и точка! И голова у человека умная, и сердце доброе, но не политик…
По снисходительному выражению лица Степы нетрудно было догадаться, что он считает, если и есть при райкоме комсомола политик, то это не кто иной, как он, Степа.
Федор махнул рукой.
— Выговор, на вид — все одно не легче. Вы-то поговорили сейчас, а завтра забудете. Чужую-то беду, говорят, руками разведу.
— О-о! — протянул удивленно Степа. — Да ты еще обижаешься. Тогда верно тебе дали выговор. Верно!…
20
Однажды он долго задержался в МТС, задержался не потому, что было много работы, просто оставаться одному с невеселыми мыслями в четырех стенах тяжко.
Подходил к дому поздно. У ограды стояла лошадь, запряженная в сани-розвальни. В комнате Федора, подле печки, дотлевающей багрянистыми углями, сидел с хозяином дед Игнат, муж тетки Варвары.
— Долгонько кумовал где-то, долгонько, — встретил Игнат Федора. — Ночью мне придется до родного угла-то добираться.
— Нужда во мне какая-нибудь?
— Мое-то домашнее начальство одно дело поручило…— Игнат повернулся к хозяину и по-свойски (видать, ожидая, успел сойтись душа в душу) попросил: — Трофимуш-ка, ты иди к себе, нам промеж собой посекретничать охота.
— Что ж, секретничайте, секретничайте, только печку не прозевайте, закрывать скоро.
Хозяин вышел. Дед Игнат повернулся к Федору.
— Сегодня мы вместе с Силаном жинку твою в больницу сдали. Вот какое дело.
— Что?
— Что, что! Ничего, видать, кроме дитя, не будет. Но ждал разве?… Моя-то известить тебя велела. «Силан-то, говорит, и один бы справился, да к тебе он не зайдет».
— Когда привезли?
— Еще деньком, после обеда.
— Может, уже родила?
— Не знаю. Дело такое, для нас с тобой непостигаемое.
Федор надвинул мокрую от растаявшего снега шапку.
— Я пойду, Игнат, я пойду… Что ж ты на работу-то ко мне?…
Последние слова он проговорил за дверью.
Игнат, покачивая головой, стал одеваться. Одевшись, вспомнил про печь, подставил стул, кряхтя, влез, задвинул заслонку и позвал:
— Трофим, эй, Трофим! Сегодняшнюю ночь ты не держи дверь на запоре. Чуешь?… Парень греться домой набегать будет.
Сначала Федор шел размашистым шагом, потом быстрей, быстрей, почти побежал.
Что заставляло его бежать? Что заставляло его тревожиться? Вроде забыта уже любовь к Стеше. Сколько в последнее время несчастий, сколько больших и маленьких переживаний свалилось на него! То, что прежде было, должно было похорониться, заглохнуть, как вересковый куст под осыпью. Может, любовь к ребенку заставляет его тревожиться? Но он пока не знает ребенка, совсем даже не представляет его. Нельзя любить то, что не можешь себе представить… Неужели не все заглохло, кое-что пробилось — живет?
Больничный городок находился в стороне от села, среди большой липовой рощи. Федор уже добежал до широких ворот, ведущих к корпусам, и остановился.
Несется сломя голову, а зачем?… Поздравить? Больно нужны Стеше его поздравления. Порадоваться?… Еще кто знает, как все это обернется — радостью или горшим горем? Но повернуться, идти домой, лечь там, спокойно заснуть, он не может. Жена рожает! Тут вспомнилось, что в таких случаях обычно приносят цветы и подарки. Он-то с пустыми руками явится: нате — я сам тут. Купить что-то надо.
Федор повернул обратно.
Магазин, прозванный в обиходе «дежуркой», где с шести часов вечера до полуночи стояла за прилавком известная всем в районе Павла Павловна, суровая тетушка с двойным подбородком, в поздние часы служил одновременно и промежуточной станцией для проезжих шоферов, где можно выпить и закусить, побеседовать и прихватить случайного пассажира.
— Федька! — От прилавка шагнул к Федору человек — из-под шапки в тугих бараньих колечках чуб, красное, огрубевшее на морозах и ветрах лицо, веселые глаза.
Знакомый Федору шофер из хромцовского колхоза, Вася Золота-дорога, схватил руку и стал трясти.
— Матушка, Пал Пална, сними с полочки еще мерзавчик, друга встретил!
— Вася!… Рад бы!… Рад! Некогда!
— Федор! От кого слышу? Год же не видались, золота-дорога!
— Жена рожает в больнице. Купить заскочил гостинцев.
— Во-о-он что-о!… Как раз бы нужно отметить… Ну, ну, молчу. Поздравляю, брат! Дай лапу!… Тут и друга, и самого себя забыть можно… Сына, Федор, сына!… Может, все ж за сына-то на ходу… А? Ну, ну, понимаю… Эк, как ты нас обскакал! А я вот целюсь только еще жениться.
Вася шумно радовался, все остальные, пока Федор покупал конфеты и покоробленные от долгого лежания плитки шоколада, относились к нему с молчаливым уважением.
— Уехал и пропал! Ни слуху о тебе, ни духу! Сгинул:… Эх, задержаться бы да отпраздновать! Чтоб стон стоял, золота-дорога! Съест меня живьем наш Поликарпыч, коль с концентратами застряну. Но я ребятам свезу весточку — у Федьки Соловейкова наследник! Спешишь, вижу… Спеши, спеши, не держу. Дай еще лапу пожму!
Прежде было только тревожно и смутно на душе. Сейчас после шумной Васиной встречи тревога осталась, но появились радость и надежда. Как он был глуп! Что-то мудрил, над чем-то ломал голову, мучился, а все просто: рождается ребенок, он — отец, он имеет право требовать от Стеши переехать к нему! Добьется!… Страшного нет!…
Федор бежал по пустынным улицам к больничному городку.
В приемной родильного отделения сидел только один, уже немолодой мужчина, из служащих, в добротном пальто, в высокой под мерлушку шапке. У Федора от быстрой ходьбы, от напряженного ожидания чего-то большого тяжело стучало сердце. Почему-то представлялось, что едва только он войдет, все засуетятся, забегают вокруг него. А этот единственный человек в пустой, чистой, ярко освещенной комнатке взглянул на него с самым спокойным добродушием.
— Первый раз? — спросил он.
— Что? — не сразу понял Федор.
— Я спрашиваю: первый раз жена рожает?
— Первый, — ответил со вздохом Федор. Он сразу же подчинился настроению этого человека.
— Видно. А я каждый год сюда заглядываю. Четвертый у меня.
Дежурная сестра вынесла вещи — пальто, шаль, фетровые ботики.
— Получите.
Незнакомец принял все это, не торопясь уложил, связал аккуратно.
— Привел жену — узелок взамен дали. До свидания…
Не волнуйтесь. Обычное дело. Вам бы кого хотелось — сына или дочь?
— Сына, конечно.
— Значит, дочь появится.
— Почему?
— По опыту знаю. Девочек больше люблю, а каждый год — промах, мальчики появляются. Но и это неплохо. Народ горластый, не заскучаешь.
Еще раз ласково кивнув, он ушел. Сестра, закрыв за ним плотнее дверь, деловито спросила:
— Как фамилия?
— Соловейков… Федор Соловейков.
— Федоры у нас не рожают. Муж Степаниды Соловейковой, что ли? Эту сегодня положили… Передачу принесли, давайте мне… В целости получит.
— Не родила еще?
— Больно скоро. Идите, идите домой. Спите спокойно. Сообщим.
— Я подожду.
— Нет уж, идите. Может, трое суток ждать придется. Дело такое — ни поторопишь, ни придержишь.
Федор долго топтался под освещенными окнами родильной, прислушивался, не донесется ли сквозь двойные рамы крик Стеши. Но лишь робко скрипел снег под его валенками.
За ночь он несколько раз прибегал под эти окна, ходил вдоль стены. Было морозно, временами начинал сыпаться мелкий, сухой снежок, а Федору в мыслях представлялось солнечное летнее утро, луг, матовый от росы, цепочкой два темных следа — один от ног Федора, другой от ног сына… Они идут на рыбалку с удочками… И росяной луг, и следы на мокрой траве, и берег реки с клочьями запутавшегося в кустах тумана — все отчетливо представлял Федор. Не мог представить только самое главное — сына. Белоголовый, длинное удилище на плече, и все… Мало…
Он промерзал до костей, бежал домой, там, не зажигая огня, не раздеваясь, сидел, грелся, думал о сыне, о росяном луге, о следах, временами удивлялся, что хозяин крепко спит, а двери не запирают. Забыли, видать, это на руку — не будить, не беспокоить…
Ночь не спал, но на работе усталости не чувствовал, через час бегал к телефону, с тревожным лицом справлялся и отходил разочарованный.
Стеша родила под вечер.
Погода разгулялась. Вокруг полной луны стыли мутноватые круги. Федор шел, топча на укатанной дороге свою тень. Шел нараспашку, мороза не чувствовал.
Лицом к лицу он неожиданно столкнулся с человеком в серой мерлушковой шапке и, как старому другу, раскрыл объятия.
— А ведь правду говорили… Не сын, нет… Дочка!… Уж я там поругался, до начальства дошел, уж настоял… Пустили, показали.
Он нагнулся к улыбающемуся доброй улыбкой лицу незнакомца и, как великое открытие, сообщил:
— Гляжу, а волосики-то рыженькие! Рыженькие волосики-то! И глаза!… Глаза — не понять, должно быть, мои тоже. Наша порода!… Соловейковская!
21
Во время приступов Стеша металась по койке и кричала: «Не хочу! Не хочу!» Врачи и сестры, привычные к воплям, не обращали внимания. Они по-своему понимали выкрики Стеши: «Больно, не хочу мучиться!» Но Стеша кричала но только от боли. «Не хочу! Не хочу!» — относилось к ребенку. Зачем он ей, брошенной мужем?
Но принесли тугой сверточек. Из белоснежной простыни выглядывало воспаленное личико. Положили на кровать Стеше. При этом врачи, сестры, даже соседка по койке — все улыбались, все поздравляли, у всех были добрые лица. На свет появился новый человек, трудно оставаться равнодушным.
Горячий маленький рот припал к соску, до боли странное и приятное ощущение двинувшегося в груди молока, — Стеша пододвинулась поближе, осторожно обняла ребенка, и крупные слезы снова потекли по лицу. Это были и слезы облегчения, и слезы стыда за свои прежние нехорошие мысли: «Не хочу ребенка»; это были и слезы счастья, слезы жалости к себе, к новому человеку, теплому, живому комочку, доверчиво припавшему к ее груди… И все перевернулось с горя на радость.
Во время второго кормления, когда Стеша, затаив дыхание, разглядывала сморщенную щечку, красное крошечное ухо, редкий пушок на затылке дочери, она почувствовала, что кто-то стоит рядом и пристально ее разглядывает. Она подняла голову. Перед ней замер с выражением изумления и страха Федор.
Они не поздоровались, просто Федор присел рядом, с минуту томительно и тревожно молчал, потом спросил:
— Может, нужно чего?… Я вот яблок достал…— И, видя, что Стеша не сердится, широко и облегченно улыбнулся. — Вот она какая… Дочь, значит. Хорошо.
И Стеша не возразила, — конечно, хорошо.
— Спит все время. Сосет, сосет, глядишь — уже спит.
Федор сидел недолго. Весь разговор вертелся вокруг дочери: сколько весит, что надо купить ей — пеленки, распашоночки, обязательно ватное одеяльце.
Им мешали, напоминали Федору, что он обещал на одну минуточку, сидит уже четверть часа. Федор поднялся и тут только ласково и твердо сказал:
— Никуда я тебя, Стеша, не пущу. Ко мне жить переедешь.
И почему— то в эту минуту Стеше показалось, что он даже парнем ей не нравился так -в белом, не по его плечам халате, длинные руки вылезают из рукавов, лицо озабоченное… Стеша осмелилась робко возразить:
— С ребенком-то дома бы лучше, Феденька.
Но голос Стеши был неуверенный, просящий.
На следующий день приехала мать. Стеша, похудевшая, большеглазая, с растрепанными волосами, стыдливо запахиваясь в халат, тайком выскочила к ней в приемную.
— Вот она, наша долюшка… Прогневили мы бога-то…— завела было Алевтина Ивановна, но тут же перебила себя, сразу же заговорила деловито. — Все, что надобно, приготовила: пеленочек семь штук пошила, исподнички разные, отец люльку уже пристроил…
— Мама, — робко перебила Стеша, — я все ж к нему перейду… Зовет.
— Совесть, видать, тревожит его, а на то не хватает, чтоб повинился да пристраивался сызнова к нам.
— К нам не вернется…— И вдруг Стеша упала на плечо матери, зарыдала. — Да как же мне жить-то с ребенком без мужа? Все пальцами тыкать будут!…
— Это что такое? Кто разрешил? Что сестры смотрят? Лежать! Лежать! Не подниматься!… Кому говорят! Идите в палату! — В дверях стояла пожилая женщина, дежурный врач родильного отделения.
Мать гладила Стешу по спутанным волосам.
— Не расстраивайся, дитятко, не тревожь себя… Иди-ка, иди. Вон начальница недовольна…
…Утро было с легким морозцем. Ночью выпал снежок, и село казалось умытым. Мягкий свет исходил от всего — от крыш, дороги, сугробов, тяжело навалившихся на хилые оградки. И воздух тоже казался умытым, до того он свеж и легок. Во всех домах топились печи. По белым уличкам в свежем воздухе разносился вкусный запах печеного хлеба. Мир и благополучие окружали маленькую семью, неторопливо двигавшуюся от больницы к дому.
Кроватки Федор не успел купить, постель дочери устроили пока на составленных стульях. И Федор чувствовал себя виноватым, оправдывался перед Стешей.
— Ведь жить-то только начинаем, не мы одни, все так сначала-то… Все будет — и квартира, и, может, домик свой, хозяйством еще обзаведемся. Как хорошо-то заживем!
Стеша со всем соглашалась, ни на что не жаловалась.
В тот же день они назвали дочь Ольгой.
А поутру пришел первый гость. Гость не к Федору и не к Стеше. Раздался стук в дверь, через порог перешагнула девушка, стряхнула перчаткой снег с воротника.
— Здравствуйте. Здесь живет Ольга Соловейкова?
Федор и Стеша даже растерялись, не сразу ответили. Да, здесь живет… Всего десять дней, как она появилась на свет и имя свое, Ольга, получила только вчера, вчера только принесли ее в эту комнату.
— Здесь живет, проходите, пожалуйста. Девушка сняла пальто, достала из чемоданчика белый халат, попросила теплой воды, вымыла руки.
— А кроватку надо приобрести обязательно.
Детский врач долго сидела со Стешей, еще раз напоминала ей, как надо и в какой воде купать, в какие часы кормить, как пеленать, как присыпать, с какого времени можно вынести на улицу. От приглашения попить чайку отказалась:
— У меня не один ваш пациент.
Это был первый гость. За ней стали приходить гости не по одному на день.
Одной из самых первых приехала тетка Варвара. Она внесла в маленькую комнатку какие-то пахнущие морозом узлы, скинула свой полушубок и долго стояла у порога, потирая руки, говорила баском:
— Обождите, обождите, вот холодок с себя спущу… Уж взглянем, взглянем, что за наследница. Успеется.
Первым делом она принялась развязывать свои узлы.
— Принимай-ко, хозяюшка, — обращалась она к Стеше, нисколько не смущаясь тем, что та сдержанно молчит. — Это вам подарочек от колхоза: мука белая, масло, мед, мясо. Ты, Федор, жену теперь корми лучше, через нее ребенка кормишь, помни! Степанида, поди сюда… Да брось в молчанки играть. Вот уж теперь-то нам с тобой делить нечего. Уж теперь-то мы должны душа в душу сойтись. Поди сюда. Это от меня. Ситец белый, пять метров. Ты его на пеленки, гляди, не пускай. На пеленки-то старые мужнины рубахи разорви, простирай их, прокипяти… Ей, несмышлешке, все одно что пачкать. Это на распашонки раскрой да на наволочки. С умом берись за хозяйство-то.
Стеша, не привыкшая «ждать добра» от чужих, тем более от тетки Варвары, растерялась сначала, но когда гостья обратила внимание на составленные стулья и заявила, что сегодня же накажет плотнику Егору делать кроватку, размякла.
Варвара, подойдя к постельке, толстым коротким пальцем повертела перед лицом девочки, та громко расплакалась.
— Уа, уа, — передразнила Варвара, морщась от удовольствия. — Голосистая. Кровь-то, сразу видать, соловейковская. Ряшкины не крикливы — и сердятся и радуются про себя только.
Даже это почему-то не обидело Стешу.
Пришел в гости и Чижов, с тщательно вымытыми руками, побритый, пахнущий тройным одеколоном. Он попросил подержать завернутую в одеяло Олю. Держал неумело, на вытянутых руках, с улыбкой до ушей, разглядывал, приговаривал:
— Уже человек. Уже человек. А?
Когда Стеша наконец отобрала дочь, он удивился:
— Не тяжела, а руки устали. Почему бы это?
Потом сидели они втроем за семейным столом, пили чай, и Чижов настойчиво отказывался от печенья.
Наконец прибыли Силантий Петрович и Алевтина Ивановна. Федор старался принять их как можно лучше. Сбегал за поллитровкой для тестя, сначала величал их отцом да матерью, но скоро стал неразговорчив. Дед и бабка оказались гостями невеселыми. Силантий Петрович отказался выпить:
— И так запоздались. Варвара три шкуры сдерет, коль лошадь ко времени не доставим.
Теща и вовсе не прошла к столу, сидела у порога, чинно поджав губы, смотрела и на дочь и на внучку жалостливо, всем своим видом словно бы говорила: «Не притворяйтеся счастливыми-то, сиротинушки вы…» Она несколько раз пристально оглядела тесную комнатушку с развешанными около печи пеленками. На Федора же старалась не смотреть.
То, что было сказано, можно было сказать в пять минут. Но старики честно отсидели полчаса, ровно столько, чтоб хозяева не подумали — рано ушли родители-то.
Федору казалось, что эти полчаса он сидел не в своей комнате, а под крышей Ряшкиных. Стеша, как бывало, не поднимала глаз, боялась взглянуть на мужа.
«Запахло опять ряшкинским духом. Сломают нам жизнь, сволочи. Стеша-то и не глядит…» — думал он, скупо отвечая на вялые вопросы тестя о жалованье, о казенной квартире, о том, дадут или нет усадьбу весной.
Но после ухода стариков Стеша оставалась по-прежнему ласковой. Она, кажется, сама рада была, что родители долго не засиделись. И уж совсем неожиданным гостем как для Стеши, так и для Федора была Нина Глазычева, секретарь райкома комсомола.
Она не раздевалась.
— Некогда, некогда, на одну минуточку к вам. Вот видите, как хорошо! Очень хорошо!… Прекрасная дочь, прекрасная! Вы понимаете только — она человек будущего! Она будет жить при коммунизме!
Стеша, помня ласковый прием в райкоме, после похвал дочери смотрела на Нину благодарными глазами и краснела. Федор тоже краснел и виновато улыбался. Он уже не обижался на Нину.
Нина ушла, довольная Федором, Стешей, дочкой и больше всего собой. Теперь можно заявить: «Нам приходилось сталкиваться с бытовыми вопросами, но со всей ответственностью можем сказать — эти вопросы с честью решались нами!»
Первые, самые первые дни в тесной, холостяцкой комнатушке Федора они были счастливы.
Стеша не переставала про себя удивляться: чужие люди приходят, радуются за них, добра желают… Ей в отцовском доме никогда не приходилось видеть такого.
22
Скоро все знакомые привыкли к тому, что у Федора Соловейкова есть дочь.
Гости, поздравления, маленькие подарки (даже Чижов принес погремушку) — все это чем-то смахивало на праздник. И все это скоро кончилось.
Началась будничная жизнь, для Стеши новая — впервые вне дома.
Их хозяин Трофим Никитич жил бобылем. Его жена была постоянно в разъездах, гостила то у одного сына, то у другого, а их у Трофима шестеро — все живут в разных концах страны.
Трофим работал столяром в промкомбинате и по своему бобыльскому положению каждую субботу приходил выпивши. При этом он обязательно заглядывал к жильцам. Балансируя на цыпочках, делая страшные глаза в сторону сиящей девочки, предупредительно тряся поднятыми руками, он объявлял шепотом:
— Ш-ш… Я тихо, я тихо…
И обязательно цеплялся за что-нибудь — за стул с тазом, за пустое ведро, — будил дочь.
Усаживаясь, он начинал разговор об одном и том же:
— Я вас не гоню. Живите. Разве я совести не имею?
Но по тому, что Трофим говорил «не гоню», по тому, что он разрешал — «живите», Федор и Стеша понимали: жильцы но очень нравятся хозяину. Одно дело — холостой, одинокий парень, другое — семья с ребенком. Пеленки, детский крик, печь топится с утра до вечера, давно уже отвык старый Трофим от всех этих неудобств. И то, что хозяин не упрекал, но ругался, еще больше заставляло чувствовать Стешу связанной по рукам и ногам.
Однажды Федор пришел очень поздно. Стеша не спала, она перед этим всплакнула по дому, видела, как муж собирал себе поужинать. Не понравился он ей в эту минуту. Ест, уши вверх-вниз ходят, и лицо такое, словно счастлив, что дорвался до каши.
— Стеша, — негромко окликнул он. — Слышь, Стеша, что я тебе скажу.
— Ну?
— Деньги нашей МТС большие ассигновали.
— Что за радость, не тебе деньги, а МТС.
— Строиться будем. Целый поселок вокруг МТС планируют. Дома финские привезут. Рассчитывали сейчас: трактористам квартиры, а бригадирам по отдельному домику. Вот как!… Большие дела! В своем домике будем жить, сад разведем, цветы под окнами…
— А скоро ли это?
— Не сразу Москва строилась. Эх, Стешка! Обожди, встанем на ноги. Дочь подрастет, учиться оба начнем. Я ведь тоже, вроде тебя, среднюю школу не кончил. На курсах да на переподготовках доходил.
— Ладно уж, институтчик, ложись спать, — приказала Стеша ласково.
Прежде чем уснуть, в эту ночь она помечтала немного. Всплыло забытое. Свой дом, свое хозяйство. Не отцовский дом с полатями да лавками, отрывным календарем на стенке. Крашеные полы, коврики по стенам. Встанет утром и, как есть, босая, на огородец. Цветы, говорит, под окном… Ну, это, может, и ни к чему. От цветов сыт не будешь. Огород большой, пасеку обязательно. Утром листья у капусты матовые, тронешь — холодные. Муж, может, на директора МТС выучится, культурный человек! Ее хочет заставить учиться… Зачем? Для дому, для хозяйства, для детей ума хватит. Ой, беспокойная головушка! Ой, трудно с тобой, непутевый мой… Вот ведь забыла, смирилась — не бывать тому, что думалось, ан нет, не узнаешь, где счастье откроется…
23
Пришла мать. Напомнила дом. Как бы ни расписывал муж цветы под окнами, а родной дом не забудешь — береза старая, въезд на поветь с весны травкой зарастает: не раз вспомнишь, быть может, и при хорошей жизни слезу прольешь. Как бы ни дичился Федор ее родителей, а мать останется матерью. Голос ее по утрам: «Спи, касаточка, спи, ласковая», — всегда сердце греть будет.
Стеша не знала, куда усадить мать, чем угостить ее.
— Как муженек-то себя ведет? — прихлебывая чай с блюдечка, поинтересовалась Алевтина Ивановна.
— Хорошо, маменька. Он добрый, старательный.
— Добрый? То-то вижу, от доброты его ты с лица спала.
— Трудно пока на первых-то порах. Но поживем — выправимся. Федор-то обещает: дом дадут в МТС.
— Уж дом. Палат каменных не обещал тебе?
— Запланировано, говорит. Деньги большие им разрешены на стройку…— Стеша принялась рассказывать.
— А ты верь, верь больше. На доверчивых-то воду возят. Не знаешь, что ли? Варвара который год в колхозе масляные да хлебные горы сулит. Не видно их что-то. Обещать-то обещай, да и заботушку проявляй о жене. От нас оторвал, к себе перетянул, а нет того, чтоб, пока там строят да налаживают, у нас до поры пожить. Пусть строят, построят — переедете. В родном доме или на стороне жить, где лучше-то? Мы не враги дитю своему, держать на хорошую жизнь не будем. Веришь — он добрый, а ты на себя погляди. Какая ты белая да румяная была, глядеть не наглядеться, а теперь… Горюшко ты мое, кровинушка ты моя родная, на кого ты похожа?…— Алевтина Ивановна начала сморкаться в конец платка.
Стеша держалась, держалась и тоже заплакала.
— Скворечник на березе нашей мне прошлой ночью снился, мамушка.
— Горькая ты моя! И за что нас господь бог через тебя покарал? За какие грехи тяжкие?…
Обе плакали, чай стыл в чашках.
Едва только Федор переступил через порог, Стеша встретила его словами:
— Нет моей силы жить здесь. Домой поеду… погостить… Может, на месяц, может, и больше, сколько поживется.
Не слова, а самый голос, глухой, срывающийся, недобрый, глаза, спрятанные под ресницами, испугали Федора.
— Не могу, Стеша… Обожди, квартиру новую подыщем, няньку найдем. Не пущу тебя домой. Все поломается опять промеж нами. В вашем доме даже воздух заразный. Надышишься ты его — чужой мне будешь.
— Сам ты заразный, сам ты чужой.
Стеша хотела крикнуть, что дома с цветами под окнами, что жизнь, легкая — все выдумки, не будет легче. Уж коли хочет добра ей, то пусть не держит — с отцом да с матерью ей удобнее, от добра добра не ищут!… Не успела крикнуть, проснулась дочь от громкого разговора, заплакала. Стеша бросилась к ней, схватила, прижала, в голос запричитала:
— Как были мы с тобой, Оленька, сиротинушки, так и остались. Отец твой о своей МТС больше думает!
Так воздух дома Ряшкиных, о котором говорил Федор, казалось, появился и здесь. Трудно молчать, но и говорить нельзя. Заговоришь, будет скандал.
…Дома раньше всех, под петушиный перекрик, выходил во двор отец. Стеша в детстве любила выскакивать за ним в одной рубашонке на крыльцо, поеживаясь от утреннего холодка, поглядывать. У отца в те часы было важное и спокойное лицо. Ходил не торопясь по двору, не торопясь ко всему приглядывался. Вобьет гвоздь в косяк, рукой пощупает — для себя вбит, крепко.