Он ищуще вглядывается в меня. Сейчас это уже не самовлюбленный суперменчик — лишь бы потешить себя знаниями, «летите, голуби»… В голосе его не иронические, а страстные нотки: как выкорчевать?.. Ищуще вглядывается, ждет ответа. Похоже, какую-то победу над независимым мальчиком я все-таки одержал.
— Ты считаешь, что способ производства изменился? — спросил я.
И Толя опешил.
— К-как?! Вы только что говорили…
— Говорил: изменилось производство, но не его способ.
— Разве это не одно и то же?
— Нет.
Его подбитое жирком тело напряглось.
— Виноват, Георгий Петрович, туп, не секу — какая разница?
— Какая разница между плаванием и стилем, действием и способом его осуществления?.. Пловец вырос из детского возраста, стал мощным мужчиной, мощно и плавает, но… собачьим стилем, как в детстве. Сколько неудобств он от этого испытывает! Вот и производство развилось, приобрело размах — дедам не снилось! — а осуществляется оно тем же дедовски-капиталистическим способом: по найму.
— Так и что же?
— А то, что акт найма — своего рода диктаторство: исполняй то-то и то-то, получай столько-то, сам себе не принадлежишь, за тебя решают другие.
— Но диктаторство-то уже не прежнее, Георгий Петрович, заметно смягчилось — соки не выжимает, страдать от него сильно не приходится.
Увы, заставляет страдать.
Труженика?..
— Его в первую очередь. Толя зябко поежился.
Не вяжется у меня что-то, Георгий Петрович. Прежде давили юшку страдали, понятно, теперь юшку не давят, и нате — острей страдания.
— Прежде все силы труженика, все его время без остатка уходили на то, чтоб прокормиться, удовлетворить свои чисто физиологические потребности, ни на что другое уже не хватало. Теперь же «быть сыту» все силы не съедает, остается избыток. А избыточные силы выхода требуют, в покое оставаться не могут. Достаточно малейшего повода, чтоб человек стал проявлять себя. Да, соответственно поводу, да, толчку, который он получил извне. А толчки-то труженик ежедневно испытывает раздражающие, каждый день его ставят в незавидное положение — подчиняйся без возражений, сам себе не принадлежишь, не свободен…
— Далеко в не столь незавидное, в каком был раньше.
— Так ли? Раньше чувство неполноценности у него заглушалось животным чувством голода, но теперь-то, при сытости, оно должно стать нестерпимым. И все потому, что остался старый способ производства. Маркс, выходит, все-таки прав, Толя.
Толя клонил лоб, посапывал озадаченно.
— Рабочие должны написать на своем знамени революционный девиз:
«Уничтожение системы наемного труда»! — произнес он подчеркнуто размеренно, как обычно выдавал цитаты. — Если помните, это слова Маркса из доклада на Генеральном совете Интернационала… Но вот я никак не припомню, Георгий Петрович, чтобы Маркс предлагал что-то взамен, какую-то новую систему.
Я развел руками.
— Ну, Толя!.. Плавали мы, плавали по времени, вглядывались в него с разных сторон, а главного ты так и не увидел… Да мог ли Маркс предложить новый способ — не по найму, скажем, а на каких-то рабочих коллективных началах? Мы только что говорили: во времена Маркса темп развития требовал усиленной эксплуатации рабочего. И не считаться с темпом развития нельзя.
Задайся Маркс тогда целью превратить рабочих в коллективных хозяев, получалось бы, что они, рабочие, должны стать эксплуататорами… самих себя, не иначе. Такую нелепицу и вообразить трудно. Пустопорожним прожектером Маркс не был. Время не приспело, друг мой.
— Но тогда чем же мы займемся, Георгий Петрович? — спросил Толя. — Выяснением новых закономерностей?
— Без них не обойтись.
— Прошу прощения — «летите, голуби»?..
Мальчик менялся на глазах — теперь уже он кидал мой камень в мою голову.
— Нельзя изобрести способ производства, Толя.
— Но?.. Ведь есть же у вас в запасе «но», Георгий Петрович?
— Но можно уловить его появление.
— Где?
— В жизни, разумеется. Первые робкие росточки.
— И вы считаете, Георгий Петрович, что росточки уже появились?
— Должны.
— И в нашей стране?
— И в нашей стране.
Толя замолчал. За окном стояла глубокая ночь.
6
От Христа и Павла мы вышли на наше время. В моем институтском скворечнике с арочным окном на шумную улицу два дня подряд мы подбивали итоги, выясняли, как действовать дальше.
Ирина Сушко принесла огорчительное известие, которое, впрочем, мы давно уже ждали, — нам закрыли доступ к электронному оракулу: хватит, потешились, пора и честь знать, нас и так слишком долго терпели. Ирина сердечно поблагодарила участливых жрецов и с миром рассталась…
Я находился под прицелом — директор института не торопил с ответом, но ждал его. Он умел и ждать и дожимать. Если я скажу ему «да», то витать в эмпиреях мне будет некогда, захлестнет текучка.
Но теперь-то, собственно, для нас все и начинается. До сих пор мы вели авантюрную, неупорядоченную разведку, шарили в тумане. Туман рассеивался.
Каждое явление мы рассматриваем во времени, которое не стоит на месте движется то замедленно, то напористо, — придется делать сложные количественные расчеты…
Казалось бы, обилие и сложность задач должны пугать, но я почувствовал себя в своей стихии. В самом начале нашего флибустьерского плаванья я уже подозревал: какие бы шальные ветры ни носили наш корабль, его рано или поздно должно занести в открытые воды физики. Они так широко разлились, что экспедиции под разными научными флагами ныне не могут их миновать.
Математический аппарат исследования физических явлений применим и к человеческой природе. Теория случайных процессов объясняет не только движение взвешенных частиц в жидкости, но и некие исторические неожиданности; кривой экспоненты можно выразить и возрастание напряжения в конденсаторе, и развитие нашей цивилизации… Я перестаю быть увлеченным дилетантом, тридцатилетний профессиональный опыт теоретика — мой взнос в новое дело. Чувствую себя полномочным представителем от физики, науки, которая в наш век двумя революционными скачками вырвалась вперед в познании мира.
А раз так, то сейчас я могу уже без смущения, в полный голос разговаривать с директором:
«У вас создалось впечатление — я увлечен потехой. Каюсь, я сам ввел вас в заблуждение, не смел еще раскрыть карты, не знал, достаточно ли сильны мои козыри. Теперь готов ходить в открытую, бить любое ваше сомнение. А вы не из тех, кто хватает за шиворот своих сотрудников — не лезь на неосвоенную целину, топчись в отведенном загоне. Смею рассчитывать — не станете задерживать, а благословите в путь. Но тогда Калмыкова вам придется заменить не мной, а кем-то другим, а мне оказывать посильную помощь. Вам, например, не стоит большого труда узаконить двух моих сотрудников историка и программиста, — пробейте для них две ставки. И, разумеется, вы не допустите, чтоб мы заводили интрижку с чужими оракулами — в нашем институте и своих хватает…»
Однако такой разговор, верно, произойдет не скоро, к нему нужно подготовиться, «поднабрать козырей». Но уже и теперь из подвешенного состояния я опускался на твердую почву, радужные надежды переполняли меня.
Мы вышли на наше время и это событие решили торжественно отпраздновать.
— Время плакать — и время смеяться; время сетовать — и время плясать! — Охота на Христа даром не прошла для Миши Дедушки, он стал знатоком Ветхого завета, цитировал Екклезиаста. — Чур, Георгий Петрович, на праздник я приду с Настей.
— А я с балалайкой, — ввернул Толя.
Торжественный обед давал я, и веское слово тут принадлежало не мне, а Кате:
— Никаких ресторанов! Жареных лебедей не обещаю, а сыты и веселы будете.
Такой праздник не мог пройти мимо Севы, хотя мы и жили с ним «на разных этажах». Мне даже хотелось столкнуть его с моими флибустьерами — взгляни на отца с лицевой стороны!
Первой явилась Ирина Сушко с гвоздикой, рдеющей в черных волосах, и букетом гвоздик в руках, лучащиеся глаза под бровями умиротворенны, почти благостны, никакой колючести в них. Ирина сейчас, похоже, переживала то внутреннее победное удовлетворение, какое, наверное, должен испытывать приземлившийся парашютист — совершил, что пугало, готов теперь совершить большее.
Ирина пристроила в вазе гвоздики, освободилась от кофточки, ринулась на кухню помогать Кате. Сева, шатавшийся по квартире с миной показательного терпения, встряхнулся, изрек многозначительное: «Эге!» И скрылся в своей комнате.
Через десять минут он возник при параде — накрахмаленная сорочка, широкий галстук с павлиньим глазом, вельветовые брючки в обтяжку.
С коротким звонком в дверь ввалился Толя Зыбков, растрепанный, распаренный, блаженно жмурящийся, тоже с цветами, изрядно помятыми в автобусной давке, и… с балалайкой.
— Наш Дед, он же Копылов Михаил Александрович, задержится, — объявил он с порога. — Невесту на вокзал провожает.
— Как на вокзал?! Он же обещал быть здесь вместе с Настей.
— Настя, Георгий Петрович, было бы вам известно, — шкатулочка с сюрпризами. Когда договаривались, она, видите ли, забыла, что именно в этот вечер ее троюродная тетка в Звенигороде справляет… не помню только что день ангела или серебряную свадьбу… Конечно, очень жаль, что Настя не украсит наше общество, ну а Мишка быстр на ногу, моментально обернется…
Цветочки вот… Извиняюсь, подарочного вида они уже не имеют. Приходилось оберегать от внешней агрессии инструмент, гордость маэстро.
Балалайка — гордость маэстро — была без футляра, дешевенькая, неказисто-облезлая. Толя непочтительно сунул ее в угол возле входных дверей, прямо на мои ботинки.
— Маэстро лучшего места для инструмента не нашел? — заметил я.
— Не балую, Георгий Петрович. Не привередлива.
Мужчинам, чтоб они не попадались под ноги, не мешали накрывать стол, приказано было не вылезать из моего кабинета. Толя вооружился парой бутылок минеральной воды, пил, отдуваясь, и лоснился. Сева с любопытством на него поглядывал.
— Папа, у тебя обаятельные помощницы, — сказал он.
Толя хмыкнул.
— Вы не согласны? — повернулся к нему Сева.
— Согласен, — пропыхтел Толя, набулькивая себе второй стакан — Волчица тоже выглядит обаятельной… когда не рычит.
— Рычит?..
— А вы думаете — людоедством занимаются молча?
— Она — людоедка?!
— Пусть это вас не пугает — мальчиков она переваривает с трудом, а потому за ними и не охотится.
Сева попытался дать сдачи:
— Но для вас она, конечно, делает исключение?
— Приходится. Раз нет других — хватай тех, кто рядом. Терпим.
— Кого это вы терпите? — Сама Ирина с накаленными у плиты щеками ворвалась к нам.
— Вас, Ирина Михайловна. Ваше обаяние нам приходится терпеть. — Толя раздвинул в улыбочке круглую физиономию.
Ирина повернулась к Севе.
— «Берегитесь лжепророков, которые приходят к вам в овечьей одежде…»
— Представьте себе, и я примерно то же подумал, только, конечно, другими словами, — обрадованно подхватил Сева.
— Раз уж вы столь проницательны, то догадайтесь — зачем я сюда сейчас пожаловала?
— Наверно, чтоб пригласить нас к столу.
— Не угадали! Во-первых, наша компания еще не в полном составе, а во-вторых, пирог с капустой пока не дошел, а в-третьих… Вот ради этого третьего я и пожаловала: считаю, что крепкой настойки, которую приготовила Екатерина Ивановна, может и не хватить. Надо учитывать — четверо мужчин!
Неплохо бы срочно купить бутылочку или две коньяка. А теперь еще раз проявите свою проницательность, молодой человек, скажите мне: кто должен совершись сей подвиг?
— Берегитесь лжепророков и берегитесь пророчествовать! — торжествующе возвестил Толя Зыбков.
Сева смиренно принял:
— Понимаю. Этот подвиг должен совершить я.
— Умница. И не медлите!
Сева ушел, Ирина выкурила с нами сигарету, скрылась на кухне. Толя Зыбков узрел Мыслителя на столе, взял его в руки, долго вертел, наконец непочтительно перевернул его вверх ногами, присвистнул.
— А скамеечка-то!
Низенькая скамеечка, на которой восседал Мыслитель, была с украшением — по нижнему краю шел простенький ступенчатый узор. Я как-то не обратил на него внимания.
— Это поразительно, Георгий Петрович! Недостаточно, видите ли, сидеть на удобной скамеечке, желаем еще и на красивой… Откуда эта странная потребность в красоте? Бабушка обезьяна, похоже, ею совсем не грешила.
И мы, склоняясь над перевернутым Мыслителем, заговорили о необходимости искусства…
Тема наша не скоро иссякла, а Миша все еще не появлялся. Вошла Катя, уже без передника, без кухонного румянца на лице, тщательно причесанная, со следами косметики, в светлом праздничном платье.
— Все готово. Может, начнем, чтоб не томиться?… Да, а где же Сева?
— Послан за коньяком.
— Он давно уже вернулся. Сунул коньяк и мгновенно исчез. Я думала, он поспешил к вам… Ну-ка, ну-ка, пойду взгляну, что он там?..
Минут через десять Сева появился. Он был почему-то без своего ультрамодного галстука, лицо чуть бледно и как-то асимметрично. Я не успел его спросить, что с ним, как на столе зазвонил телефон.
7
Совсем незнакомый мужской голос:
— Товарища профессора Гребина Георгия Петровича мне, если можно.
— Слушаю вас.
— Из отделения милиции беспокоят. Капитан Кумушкин. Вопрос один к вам, если разрешите.
— Из милиции?.. Да, прошу.
— Вам известен такой гражданин… Копылов Михаил Александрович?
— Что с ним?
— Да вот задержан…
Через пять минут я уже бежал вниз по лестнице.
Довольно просторная, не слишком светлая комната милиции, перегороженная барьером, вызывала ощущение суровой отрешенности даже заброшенности, словно находилась не рядом с шумной, залитой вечерним солнцем московской улицей, а где-то на глухой железнодорожной периферии.
У входа скучающе подпирал косяк дверей дюжий милиционер, за барьером маячили красные околыши, а у стены на скамье под плакатом, уныло призывающим к борьбе с пьянством, четверо — нахохленный Миша Дедушка и длинноволосые долговязые парни. У двоих оскорбленно постные физиономии праведников, у третьего же физиономия деформирована, безобразно распухли губы — тут уж не до праведности, углублен в себя.
Миша встряхнулся, поспешно вскочил навстречу мне, придавленный, ставший, казалось, ниже ростом, жалко улыбнулся:
— Не дошел до вас, Георгий Петрович. Вот… свернуть пришлось.
— Прошу прощения…
Офицер милиции, крепенький, ладный, с приветливо-официальным лицом, живыми оценивающими глазами.
— Капитан Кумущкин. А вы, если не ошибаюсь, профессор Гре— бин. — С осуждающей властностью в сторону Миши: — Прошу оставаться на месте. Если понадобитесь, позовем… Пройдемте в кабинет, товарищ Гребин, там все выясним.
— 3-зыб-бы, гад, выб-бил… — простонал парень с деформированной физиономией.
Кумушкин не обратил внимания на стон.
В тесном кабинетике с канцелярским столом, с окном на дворовую детскую площадку с качелями Кумушкин сменил официальную приветливость на начальственную озабоченность.
— Произошло следующее… — без предисловий начал он. — Магазин «Гастроном» по нашей улице, тот самый, что напротив скверика, думаю, вам хорошо известен… Ну так вот, некий молодой человек вышел из него с авоськой там или пакетиком, откуда торчали горлышки бутылок. За ним сразу, увязалось трое молодцов… Вы их только что имели честь лицезреть, правда, не в том геройском уже обличье, какое они обычно имеют на улице… В скверике они обступают этого молодого человека, происходит очень знакомая для нас картина — хваткая лапа на авоську, разумеется, с увещеванием: мол, алкоголь вреден для здоровья!.. При этом, учтите, сквер вовсе не безлюден и прохожие, как всегда, и старушки с колясочками, и отдыхающие на скамейках пенсионеры, девочка собачонку на поводке прогуливает. Конечно, хозяин бутылок пытается негодовать — тычок в живот, а может, и в челюсть, парень оседает на землю, а молодцы, прихватив авоську с бутылками, резвым галопчиком… Да наткнулись. На него. На Копылова… Он действительно у вас работает?
— Он мой ассистент. Знал его еще студентом. Могу со всей ответственностью…
— Да, да, товарищ Гребин! — с некоторым энтузиазмом, не дав даже договорить, соглашается со мной Кумушкин, — Нет никакой необходимости убеждать меня в порядочности вашего ассистента. Вам верю и ему верю! Он не напал на них с кулаками, а предложил вернуть отнятое и, должно быть, потребовал извиниться. Но это же уличные герои, их трое на одного… Первыми с кулаками набросились, конечно, они…
— М-да-а. Опрометчиво.
— То-то что опрометчиво. Двое сразу легли, а вот третий бросился бежать, но, должно быть, со страху забыл, что уносит украденную авоську. Ваш ассистент нагнал его и… в спешке неосторожно сработал — до крови и, похоже, зубы выбил.
— И вы это ему вменяете в вину?
— Лично я — нет.
— Ну тогда большая просьба — побыстрей отпустить его. Нас ждут.
Капитан Кумушкин с минуту сочувственно разглядывал меня, вздохнул.
— Вам придется все-таки выслушать меня до конца… Значит, герои шляются по газончикам, потерпевший сидит, съежившись, на дорожке, а в скверике, разумеется, переполох. И, конечно же, недобрыми словами нас вспоминают, милицию: мол, когда нужно, ее нет! Девочка с собакой самой разумной оказалась — добежала до постового. Десяти минут не прошло, молодцы даже очнуться не успели, как лежали, так и лежат. И ваш ассистент честно показывает — так-то и так, напали, сбили с ног того вон товарища. А потерпевший товарищ, когда постовой повернулся к нему, в глаза заявляет:
«Никто на меня не нападал, ничего не знаю, сами сцепились, а постороннего втягиваете». И покупочку свою с бутылочками уже в руках держит…
— Как? — изумился я. — Почему?..
Снова на меня сочувственный взгляд капитана Кумушкина.
— Испугался, — просто объяснил он. — Эти копеечные разбойнички могут потом припомнить. И другие молчали по той же причине — от греха подальше.
Не каждый же может постоять за себя против троих, как ваш ассистент…
Словом, народу много, а свидетелей-то нет.
— Ну-ну, тем более должны принять решительные меры — терроризируют население.
— Э-эх! — с досадой выдохнул капитан Кумушкин. — Меры? Какие?..
Может, прикажете собственными силами молодцов проучить?
— Да боже упаси!
— Вот именно, упаси нас от всякого своеволия, мы первые подчинены закону. А господин закон от нас потребует: выкладывай доказательства на стол! И что же можем положить? Первое — заявление благородного заступника, которое отвергается даже тем, за кого он заступился. Второе — следы жестоких побоев, нанесенные всем троим, вплоть до выбитых зубов. Третье пояснительная справочка к делу: Копылов Михаил Александрович — мастер по каратэ, а пользоваться этим опасным мастерством равносильно применению холодного оружия… И как вы считаете, что скажет после этого закон?..
Я с минуту подавленно молчал.
— Но почему же потерпевшего не пригласили в отделение милиции? неожиданно удивился я. — Почему здесь внимательно не побеседовали с ним?..
Почему из-за труса должен страдать порядочный человек? Из-за подлого труса!
Кумушкин огорченно покрутил фуражкой.
— То-то и оно. Пока разваливающихся на части молодцов собирали с газонов, потерпевший словно сквозь землю провалился. Да, постовой допустил промашку. Он не наш — из ГАИ. Спасибо ему на том, что согласился пост покинуть.
— Странные фокусы выкидывает жизнь, — заговорил я подавленно очевидное недоказуемо, подлость ненаказуема, а самоотверженность непростительна. Да неужели это вас не ужасает, товарищ Кумушкин?
— А я себя, товарищ Гребин, в рукавичках держу. На нашей работе возмущаться да кипеть — быстро испаришься, на дело тебя не останется.
— И как же вы нынешнее дело решите? Каким холодным способом?
— В три этапа, товарищ Гребин, в три этапа. Первый этап, можно считать, уже совершен — обратил пристальное внимание на этих подонков. Им мое внимание — нож острый, за каждым из них наверняка хвост тянется. А сейчас — второе: прощу их великодушно…
— К-как?!
— А вы хотите, чтобы я их к скамье подсудимых притянул? Они-то сядут, да рядом с собой усадят Анику-воина. И кому закон больше отвалит — этот вопрос мы с вами уже рассматривали. Так не лучше ли прохвостов отпустить, чтобы самоотверженного парня спасти? Или вы думаете иначе, товарищ Гребин?
— М-да! Двойная бухгалтерия.
— К сожалению, еще третий пунктик есть. И очень неприятный.
Благородный Аника переусердствовал — высадил одному зубы. Вот этот не успокоится, потребуетмедицинского освидетельствования, получит соответствующую справку, вместе с заявлением подсунет ее мне или кому-то выше. Тогда уж я бессилен остановить разбирательство.
Я молчал, я покорно ждал, когда капитан. Кумушкин сообщит новый спасительный ход конем.
— Ради страховки, — продолжал он деловито, — в протокол придется внести пунктик — вставить зубы за счет Копылова. И предвижу — начинающий уголовничек станет торговаться, потребует золотые…
— М-да-а…
— Советую согласиться, иначе за зубы Копылов может заплатить не только деньгами.
Капитан Кумушкин поднялся, плечистый, грудастый, серьезный, явно довольный собой. Я молчал.
8
Миша шагал вместе со мной в угрюмом молчании. Отравленным чувствовал себя и я, однако сказал:
— Не самоедствуй, Михаил. В жизни случается и похуже.
— И в самом деле, — выдавил Миша, — дешево отделался. Всего-навсего золотые зубы в поганый рот. Впредь будь умней — когда бьют да грабят, ходи спокойно сторонкой… — И его прорвало: — Этот хлюст сломал меня сейчас, Георгий Петрович. Парни что, они издалека показательно видны — обычные подонки. Даже в родниковой воде грязь оседает, в людях — тоже.
Отфильтровать ее несложно. Но вот когда ядовитая соль растворяется, она неразличима, чистая-то вода отравой становится. Со стороны — нормальный человек, культурный, на вид даже приятный, мухи не обидит, старушке место в автобусе уступит. Лапушка! Ну как к такому с сочувствием не отнестись, плечо не подставить, в разговоре душу не открыть. И, конечно же, ждешь, что и он тебе — плечо, душу, сочувствие… А ты-то для него пустое место, так себе, невзаправдашний. Зачем ему считаться с тобой… Стою перед ним, у него и галстук помят, и физиономия набок, поди и коленки дрожать не перестали, а глядит на меня эдак холодно и прозрачно — «Никто меня не трогал, знать не знаю, сами сцепились»… В руках-то держит авоську с бутылками, которую я ему отвоевал и вернул. Сам выворачивайся, а я в сторону уйду, и совесть у меня спокойнешенька. Георгий Петрович, тридцать с лишним лет живу на свете, а такого бесстыдства еще не встречал…
— За всю жизнь одного встретил… Значит, не так и много на свете таких прохвостов.
— Уж не хотите ли сказать, Георгий Петрович: радоваться я должен?.. Не могу! Один такой сотни людей заразить может. Вот и я себя теперь чувствую уже не тем, каким к вам бежал.
— Эй, Миша! Истерикой пахнет.
— Нет, Георгий Петрович, все думаться будет: кто из людей меня не скашлянув продаст? Ну а если я с подозрением к людям, то они ко мне с распростертыми объятиями, что ли? Нет! Тоже станут подозревать. И от меня пойдет эдакая проказа во все стороны.
— Не лги на себя, Миша! Или я не знаю тебя? Того быть не может, чтоб случайный подлец твою веру в людей сломал.
— А вдруг да, Георгий Петрович?
— В тебе талант сидит, Миша. Не к наукам, уж прости, а к вере в людей.
Насколько знаю, ты тут всех превосходишь.
— Спасибо на добром слове, но только кто быстро бегает, тому лучше не спотыкаться — скорей других калекой окажется. Вот и я с разгончику сильно споткнулся…
Мы подошли к нашему подъезду. Миша замолчал. У него сейчас в лице явственно проступал костячок — выперли лобные бугры, провалились виски, в скулах какая-то мослаковатая жесткость и несолидный птичий нос из неухоженной бороды.
У входа висели почтовые ящики с номерами квартир, из нашего торчала вечерняя газета, я захватил ее по пути. Вместе с газетой пришло письмо. Не мне — Гребиной Екатерине Ивановне.
Встревоженная Катя встретила нас у дверей.
— Ну наконец-то!… Что произошло?
За ее спиной в моем кабинете слышался тенористый голос Толи Зыбкова.
— Досадная случайность. Зови всех к столу. Нам с Мишей срочно надо хватить по большой стопке… Да, вот тебе какое-то письмо…
Катя взяла письмо, озадаченно повертела, нахмурилась, спрятала, громко и строго возвестила:
— К столу, гости дорогие! К столу! Просим…
Полуобняв Мишу за плечи, я ввел его в столовую. Косой луч солнца из окна ломался в стекле графинов, разбивался на брызги на ребрах фужеров.
Вдруг я почувствовал, как окаменели под моей рукой плечи Миши. И словно выпрыгнуло на меня лицо Севы — брови на известковом лбу, остекленевшие, широко расставленные глаза. Двиганье стульев, шарканье ног, будничные реплики…
Я снял руку с Мишиных плеч, шагнул вперед. Оборвался нутряной хохоток Толи Зыбкова, все замерли, и только звенел на столе кем-то задетый фужер.
Судорогу стиснутого рта Миши не укрывает даже борода, а взгляд темный, плавающий, уходящий от стеклянно выкатившихся глаз Севы.
— Он?.. — выдохнул я Мише.
Миша молчал, убегал взглядом от меня.
— Это он, Миша?!
— Георгий Петрович… — с сипотцой, через силу. — Извините, мне лучше уйти…
— Нет, зачем же… — Голос Севы был неестественно высок, тонок, вот-вот сорвется. — Зачем же… Уйду лучше я. И, собственно, зачем я вам на вашем вечере?
Однако не двинулся, ожидая, что ему возразят. И не ошибся. Ирина повела туго сведенными бровями в мою сторону.
— Что случилось? Я не ответил ей, бросил Севе:
— Да, тебе лучше уйти.
Сева встряхнулся, деланно повеселел, двинулся к двери легким, с прискоком шагом. На пути его стоял Миша — глядел мимо Севы, не шевелился.
Сева запнулся и остановился перед ним. С минуту стояли друг перед другом подобранный, чуть сутулящийся, глядящий мертвым, касательным взглядом Миша и бледный, с вежливой виноватой улыбочкой Сева.
— Вы же должны понять, мне приходилось выбирать: быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым, — произнес Сева уже не срывающимся, просто тихим, с искренней вкрадчивостью голосом.
Миша не ответил, не пошевелился.
Острый, словно заточенный профиль Ирины Сушко, рысья прозелень в прищуре Толи Зыбкова и обморочно бескровное, с разлившимися зрачками лицо матери.
Сева поспешно скользнул мимо Миши. Я увидел легкий перепляс его спины:
«Ты ушла, и твои плечики…»
9
Я помог Кате собрать со стола. Невеселым же получился наш обед, гости не засиделись… И балалайка Толи Зыбкова простояла в углу у дверей на моих ботинках, никто о ней и не вспомнил.
Мы сели друг против друга в кухне и стали ждать — его, выгнанного сына, которого стыдились. Он мог и не прийти в эту ночь — обидеться, испугаться предстоящего разговора, решиться на разрыв. Но это была бы уж слишком большая жестокость к нам.
Катя перебирала на коленях вязанье, а я глядел в глухое ночное окно.
Почему-то вспомнилась рабочая цепочка за ним, цепочка людей перекидывающих кирпичи — слева направо, слева направо… Стена, отделяющая наш двор от торговой базы, на днях была закончена.
— Георгий… — произнесла Катя.
И я вздрогнул.
— Мне очень бы не хотелось добавлять, Георгий… Но письмо… То самое, что ты принес…
Должно быть, мой взгляд был совсем затравленным, так как Катя стала виновато оправдываться:
— Не сейчас, так завтра ты все равно же узнаешь. Такое не спрячешь, Георгий…
— Говори, все вытерплю, — сказал я. — В полный сосуд долить нельзя.
— Письмо от той женщины, Георгий…
— Из Сибири?
— У нее — сын. От него. Сыну уже почти год.
— Почему же она сообщила нам только сейчас?
— Ждала, что Сева сам подаст голос. Ну а он, похоже, прятался от нее.
Потому и к нам не сразу приехал, что здесь отыскать его легче всего…
Выждал, убедился, что нас она не тревожит, решил — пронесло.
Я долго молчал, а Катя продолжала перебирать вязанье на коленях, выжидающе косилась на меня.
— Когда-то ты его спросила: «Кто тебя так напугал, сын?..»
И Катя вздрогнула.
— Ты считаешь…
— Да. Катя, считаю — страх стал его натурой.
— А от страха и бессовестность?..
— Ты только что слышала, Катя: «Быть благородным, но изувеченным или неблагородным, да целым!» Его кредо. Страшится всего — даже собственного сына.
— Тогда снова тот же вопрос, Георгий: кто?.. Кто его так напугал?
Неужели мы?
— Боюсь, что так, Катя.
Это было жестоко, но нельзя же без конца спасаться недомолвками.
— Чем же мы его напугали, Георгий?
— Наверное, тем, что слишком старательно оберегали его от житейских сквозняков.
Катя задумалась.
Он вернулся в самую глухую пору ночи — щелкнул замок, чмокнула дверь.
Катя вздрогнула, вскинула голову, вспыхнула — деревянное выражение сменилось суровым.
Вялый, не прикрытый своей защитной улыбочкой, не снимая кожаной куртки, Сева опустился на стул, бескостно ссутулился.
Мать не выдержала тягостного молчания:
— Сева, я боялась, что ты не придешь.
Он дернул головой, как заеденная слепнями лошадь.
— Я пришел… Чтобы услышать, как вы скажете: ты подлец. Сева! А мне это известно… Да! И лучше вас. Я не люблю себя, а временами просто ненавижу. Как сейчас! И до того, как выгнали, ненавидел себя. С той минуты, когда папин каратист, как его… Миша, раскидывал шестерят. Сижу жабой на дорожке, а он за меня управляется. Если б вы видели, как красиво! Эти здоровенные лбы кидаются на него, а он даже и не размахивается, касается и дубина падает. Почему я его продал?.. Да потому что я подонок, мама и папа, ловчу да выгадываю, а потом мучаюсь, ненавижу себя… Вот пришел к вам, знаю, что вы простите. Оклемаюсь, повыветрится — и сам прощу себя…