Сложив множество старых песен (и ни одной новой), Элеонора велела седлать коней и сама поехала медленным шагом в Тиж. Не желая показаться невежей, она, конечно, послала известить Пеире, чтобы он мог подготовиться. Он и подготовился. Три молодых жонглера (один на руках, болтая ногами в воздухе) вышли ей навстречу. Один из них поддержал ей стремя, другой протянул вялую розу, третий, вскочив на ноги, запел ту самую песню, которую она считала утерянной навсегда.
– А ваш господин? – спросила Элеонора, когда отзвучали последние слова этой песни.
– Болен, – отвечали молодые люди.
– Серьезно?
– Очень серьезно. У него похмелье. Умер Бельчонок и завещал ему свой винный погреб. Теперь он и не поднимается оттуда на свет Божий.
XI
Это был последний одуванчик. Поэтому пустой, и его сладкий, пыльный желток не содержал изгибающейся твари с блестящими зачатками крыльев. Неудачная песня была закончена. Тень плюща сползла со спины скучного зверя елепханта, чтобы его шкура потеряла олений вид. Пеире выплеснул воду из кувшина на горельеф и смотрел на подтеки, в которых ему чудились другие звери и перья, не похожие на перья голубей. Зажаренного голубя и грушу ему подадут сюда. Как это и бывает, когда песня ему не удается, торнада превосходила все, что в ней, в этой песне, сложено. Обращение же к ловкачу, стоявшему вниз головой, начатое словами: «Так и пойдешь…» и законченное странноватой просьбой: «Склоняйся чаще», вызывало в нем такое же смущение, какое он испытал, когда впервые услышал пение старого жонглера по имени Ленчик и понял, что мог бы сложить песню и получше. Еще ощущение: сейчас, когда вода затекла на спину елепханта, и он стал полосатым, ему казалось, что торнада уже сложена кем-то другим. (Из тех, кто еще не жил, – хотелось ему сказать, но он, как никто другой, знал, что это не так. Никогда Пеире не бывал в другом замке, никто его не путал со слугами, и на роль дамы, переодетой в рыцаря, он не годился. Совместить в одном себе даму, рыцаря и слугу он не умел. Трудности начинались даже тогда, когда он пытался сложить мнимую тенсону. Пеире говорил только от самого себя.) Впрочем, песня и так победит. Человек с кухни принес ему маленькое блюдо с голубем и грушей. Но если бы только это! За первым шел второй, и в руках у него была чаша с водой для ополаскивания рук. Чашу поставили на каменный выступ стены, где был рабочий кувшин, и Пеире заглянул туда прежде, чем ополоснуть руки. То, что он не увидел там своего лица, его не очень обеспокоило; когда долго возишься с какой-нибудь безделицей, может выйти еще и не такое.
Когда он отламывал голубиный задок, явилась первая пара. Эти еще ничего не обещали и ничего не дарили, кроме скрытой силы и броской красоты. Даже не заботясь о том, что двух ему мало (двух таких мало), они жадно собрали вокруг все самое ценное, что у него было, быстро перебрали это и разбросали с криком: «Какая гадость!» Раньше это пугало Пеире и повергало его в бездны и в пучины. Потом заставляло его тревожно вглядываться в небеса, как тех, кому во всем и на всем видится крест, хотя бы андреевский или Т-образный, установленный возле голубятни, заляпанный голубиным пометом. Став еще старше, певец понял, что это значит.
XII
Третий день Пеире отводил себе на прогулку с князем Блаи. Певцы, серьезно занятые составлением песен, обыкновенно оставляли себе это время на отделку. Они и не подозревали, насколько серьезен бывает Пеире, слушая легкую болтовню князя. Читателю, впрочем, он бы этого не посоветовал.
– Где едят голубей, там оскорбляют Святого Духа и Отца Утешителя, – сказал князь Блаи. Он приходил к Пеире после завтрака осведомиться, как обстоят дела с песней.
– Есть люди, которым во всем и на всем видится крест, – отвечал Пеире, облизывая пальцы от клейкого голубиного сока и принимаясь за грушу.
– А эти оскорбляют еще и Сына. Господь стыдлив, так ради чего он станет напоминать о том, что сказал этому бедняге на Патмосе? Другое дело мой Пистолетик, вот уж кому не занимать бесстыдства уподоблений. Вчерашним днем я остановился в роще, чтобы справить малую нужду, а сам все старался сбить гусеницу, которая проедала в листе дырку. «Что вы делаете, мой господин! – закричал Пистолетик. – Сейчас же остановитесь!» – «А что тут такого?» – спросил я и все-таки достал эту зеленую, мохнатую, хотя она сидела довольно высоко, и сбил ее. Тогда мой Пистолетик благоговейно подобрал ее, посадил на листочек и говорит: «Разве вы не видите, она проедает крест». На самом деле гусеница не может проесть креста. Это ей запрещено.
Пеире достал грушу, совсем немного вкусного оставалось еще между волокнами ее черенка.
– А знаете, князь, как мы, я и моя сестра, называли груши, когда нам было – ей восемь, мне шесть? Крысами. – Пеире показал князю несъедобную часть черенка, и тот содрогнулся от омерзения.
– Вот вы сегодня какой, Пеире, а я-то думал, что ваша песня уже закончена, и вы освободили третий день для прогулки в моем обществе.
– Песня да, как будто закончена, – сказал Пеире. И тут явилось еще несколько пар. Он и при появлении первой не мог отделаться от мысли, что теперь проиграет. Не здесь, не в другом замке.
Так, если другой замок отличает красоту от Бога от красоты вообще (на взгляд Пеире, например, князь Блаи, отвергнутый гордыней ангелов, так как не может быть им уподоблен, рябой, курносый и коротконогий, обладает несомненной привлекательностью, и это не мешает Пеире увидеть ангелоподобную красоту Арнавта без того, чтобы устраивать на него галантную охоту, как сеньор другого замка, ибо Арнавт, бедняжка, рассказывал, что в погоне за ним участвовали слуги, одетые борзыми, они сопровождали его громким лаем, а настигнув, кланялись ему и отступали, оставляя некую высокую честь сеньору другого замка)… Так вот, если предположить, что другой замок отличает красоту от Бога от красоты вообще, скажем, красоту корявой ели, князя Блаи, темного стиля или цветка, который в народе называют замочком святого Тула, и других невзрачных цветов, не роз, не лилий, но темный стиль Пеире и дурацкая болтовня князя Блаи отличают красоту от Бога, то есть, говорят о красоте, ему не приличной. Вот перед правдой этого разговора новая песня Пеире уже проиграла, хотя она будет исполнена и победит в других замках. Но кто вяжет узлы этой правды, Пеире не знал. Кто держит ее тонкие, трудноуловимые нити, Пеире не видел. И кто по временам проговаривается о ней так, что другой уже не нужно, – этого Пеире спрашивал, но тот не отзывается.
– Песня закончена, князь, оседлайте для меня лошадку порезвее. – Огрызком одеревеневшего черенка Пеире проверил, не осталось ли у него в зубах немного голубятины.
XIII
Одним чудесным утром семидесятилетняя Элеонора будет в саду, ради собравшихся дам, вспоминать то состязание. От него сохранилось много песен, и все хорошие. В сливах будут гудеть пчелы. Одной из молодых дам за воротник попадет муравей. И вот, когда его достанут, не повредив ему ни одной лапки, эта дама спросит Элеонору:
– Кто же тогда победил?
– Он и победил, – ответит Элеонора. – Арнавта, Башмачка, Бельчонка, князя Блаи. – В голове семидесятилетней Элеоноры все путалось. – И еще он победил молодого себя…
– Да кто же, кто же победил? – с детской напевностью нетерпения спрашивали молодые дамы.
– Пистолетик, – отвечала Элеонора.
К счастью, те, кто еще не жил, станут понемногу появляться на свет, ошеломляя родителей своей памятью. И вот, один из них выйдет из чрева матери, зажимая в кулачке молочный зуб лошади. Другой – коробочку мака, это будет девочка.
Утро уже разогнало дымку над холмами под замком, проступила прозрачная роща, куда они свернут, и пронесшийся шмель напугает нервную лошадку князя Блаи. Пеире решил не отставать. Пистолетик затемно послан к омуту, затаился в роще и найдет их, когда ему подадут знак. Когда Пеире и князь Блаи ехали верхом через поле, князь без умолку болтал, травка еще не блестела на солнце, и холмы превращались в подобие тусклого складчатого сукна. Свежие листья брали багровый оттенок, а с вишен сыпались лепестки. В роще их встретит сумрак.
– Генуэзцы высадили меня и тут же отчалили, едва я расплатился… – Князь рассказывал о путешествии на остров Жебанды, хотя Пеире об этом и не просил.
Никого не интересовало, с каким кораблем он вернется домой. Это и самого беспечного князя Блаи не интересовало. С ним был Пистолетик, Пистолетик не уставал ныть, когда ему позволялось, а князь Блаи не протестовал, забавляясь его нытьем, и все у них выходило даже по-домашнему, пока не начались настоящие приключения. Прежде всего, он заметил, как много у него под ногами камней с надписью. Стиль письма разный, язык тоже. Из них, по крайней мере, на пяти, князь сумел прочесть: «Это не Авалон». Слова навели его на мысль, что в острове Жебанды часто ошибаются. Пеире же про себя отметил, что князь Блаи рассказывает ему какой-то роман, которому не хватает рифм, и улыбнулся своим…
– Нет, не роман! Роман содержит меньше скуки, и в нем не бывает так много ошибок, как в этих подлинных историях, в которых ровным счетом ничего не происходит. В моей истории тоже ничего не происходило. Устав читать надписи, я уселся на одну из них, так как ее сделали на более-менее удобном для сидения камне. Пистолетик принялся раскладывать еду, взятую с корабля. Вино, солонина и сушеные фиги на десерт. Ничего другого – мы надеялись, что Жебанда окажется гостеприимной хозяйкой. На другой день красавица Жебанда и правда уже давала пиршество. Но кто бы вы думали, сел во главе стола? Мой Пистолетик.
– Ваш Пистолетик?
– Мой Пистолетик! Важный! Он перестал ныть, как только увидел хозяйку острова в зеленом шапе и серых перчатках, которых она не сняла даже тогда, когда ей подали воду для ополаскивания рук. Я-то сразу догадался, что это были не перчатки, а живая кожа. Ее живая кожа серого цвета.
– А лицо?
– Румяна, пудра… Никчемные вещи ее как-то странным образом занимали: я убедился в том, что нужно трижды повторить ее имя, прежде чем она тебя услышит, и стал этим пользоваться.
– Как же?
– Я его не повторял. Я оставался не услышанным, и это позволяло мне говорить все, что я захочу. А вот мой Пистолетик, тот то и дело твердил: Жебанда, Жебанда, Жебанда. Жебанде это не могло не понравиться. Она ведь любила все излишнее, и никчемные вещи ее как-то странным образом занимали и приводили в восторг. Поэтому я, – сказал князь Блаи, уверенный в своей значительности, – поэтому я оказался в тени, которую отбрасывал мой слуга, нытик и никчемная вещь.
Надо заметить (и Пеире сделал, как надо), что князь Блаи ничуть не оставался уязвленным таким пренебрежением со стороны серой красавицы. Пока Пистолетик уплетал телятину и огурцы (а ничего другого Жебанда не смогла им предложить), князь потихоньку вышел прогуляться вокруг замка Жебанды. Никто его не остановил, ведь он не произносил ее имени, без действия которого охрана Жебанды просто дремлет, опершись на каменные подлокотники больших стульев, расставленных на входе, или (как это им ни жестко) прямо не ступенях лестницы. Конечно, сначала любопытный князь Блаи осмотрел замок и нашел, что он плохо укреплен и что отхожие места там располагаются этажом выше, чем следует. Вот и причина скверного воздуха в зале, где кормится Пистолетик, подумал князь. Последним из челяди Жебанды, кого он увидел, был добродушный золотарь, который чистил от кожуры яблоко, прежде чем дать его кому-то маленькому, кого князь и не рассмотрел из-за стены. Золотарь стоял на башне, вокруг его шеи обвивался белый дамский шарф из легкого шелка, и его фигуру можно было принять за аллегорию, чего князь не сделал именно из неприятия к этому приему.
Под замком раскинулась роща, какую хороший хозяин тут же изведет на дрова, чтобы она не подбиралась слишком близко к стенам. На вид она вот как эта, но там нет ни такой речки, ни такого омута с его милыми обитателями. Князь Блаи ходил среди складчатых стволов, замечая, что на них то и дело проступают изображения человеческих лиц. Это ему не нравилось. Его можно понять, если вспомнить, как он относится к аллегории. Тем не менее лица плакали, и слезы, стекавшие в ложбинки коры, привлекали мух. Эта роща пока еще тихая, а вот там все гудело от назойливых насекомых.
– Довольно, – сказал Пеире. – Я слышал эту историю и знаю ее смысл. Такие рассказывают пажам при дворе владетеля Тосканы, чтобы они не таскались по девкам.
– Да нет же, – противился князь Блаи, – нет, хотя в одном ты прав. Деревья в роще когда-то были людьми, и их насадила сама Жебанда. С той только разницей, что и вы бы не приняли участия в их освобождении. Все это были люди недостойные, низкого звания, низкого духа. Разве другие могли бы обратить на себя внимание Жебанды?
– Меня это мало интересует, – сказал Пеире. – Мне хотелось бы только знать, как вы спасли Пистолетика от этой серой твари, коль скоро вот он сюда направляется, и как вы спаслись с острова Жебанды?
Пистолетик легонько подбежал к Пеире и князю Блаи.
XIV
– Омут, – задыхаясь, доложил он. Услыхав об этом, оба спешились. Пистолетик еще до света был отправлен к омуту и до сих пор сидел там, опустив в воду на бечевке перстень князя Блаи. Наверное, за перстень крепко дернули – красный след на руке Пистолетика еще не прошел. Взяв обеих лошадей под уздцы, он остался ждать Пеире и князя, пока те не поднимутся от омута. Уходя, князь отстегнул от пояса тонкий дорожный меч, Пеире расстался с пуаньяром флорентийской ковки, которого обитатели омута испугались бы больше, чем меча. Оба клинка Пистолетик пристегнул к седлу одной из лошадей.
– Я вернулся в пиршественную залу, взял со стола блин и проел в нем крест. – Князь Блаи сбегбл вниз, время от времени хватаясь за ольховые стволы. – Блин я сложил вчетверо, поэтому крест имел симметричный вид.
Развернув блин, я показал его Пистолетику. Тот выскочил из-за стола. Он и Жебанда встали передо мной на колени, умоляя, чтобы я освятил их брак. Этой идиотской пустотой в виде креста оба были просто зачарованы. Я вышел из замка, привел их на берег моря, сам не знаю зачем – просто у нее в замке воняет, и это мешает принимать правильные решения. Там я подобрал уголек и выбрал для себя подходящую каменную плоскость между хвощей, чтобы написать на ней то же, что и все, кто не захотел трижды подряд произнести имя хозяйки острова: «Это не Авалон».
Оба склонились над омутом, цепляясь за ветки ольхи. Временами из глубины поднимался маленький пузырек, временами откуда-то сверху в воду слетал красный клоп и долго шевелил ножками, прежде чем пропитаться водой и затихнуть.
– Так как же, с каким кораблем? – спросил Пеире. Князь Блаи резко столкнул его в воду и увидел, как он, не двинув ни рукой, ни ногой, ушел в темноту.
– Ишь ты, как бог у Гомера, – сказал князь Блаи, с завистью подумав о том, что он-то будет сейчас барахтаться и сопротивляться.
Долгое время ему казалось, что этот омут каким-то ходом или протоком связан с преисподней и его обитатели – просто безобидная порода чертей, поскольку алчностью никто из них не выделялся, никого силой не удерживал, а случаи безвозмездного возврата затонувших предметов создавали им хорошую репутацию. К возвращенному относились все виды обуви, кроме сапог со шпорами, оружие, одежда, неосторожные дети. Всплывшие вещи ничем не болели, высушив, их можно было носить. Всплывшие дети ничего не рассказывали, но не стоило оставлять их без присмотра, задумавшись, они могли снова оказаться в этом омуте. Князь Блаи предпочитал сначала опустить туда кольцо, потом отправить Пеире. Но только не из страха, а из любопытства. Очень уж забавляло его то, с какой покорностью тот уходит на дно. Обитатели омута окружили Пеире и стали приставать к нему с разными пустяками. Не болел ли он зимой, есть ли в числе жонглеров, пришедших в замок, Пылинка и Осторожный. Пеире, еще не набравший в рот воды для того, чтобы им всем ответить, только руками показывал то вверх, то от себя, давая им понять, что если они не разойдутся, то князь Блаи кого-нибудь тут придавит. Зеленая и сиреневая мелкота так и носилась вокруг, мигая своими фонариками. Но вот явился усатый лютнехвост, побочный дед Мелюзины, которого все отчего-то звали Старая Мотня, а не Ауренга (ведь это и было его настоящее имя). Князь Блаи свалился ему прямо на руки, и Старая Мотня (Ауренга!) его поцеловал в уста. Кто бы мог подумать, что это чудовище являлось самым тонким знатоком и ценителем темного пения.
XV
И настолько чуден был этот глубокий омут, что, когда они выбрались наверх, им даже не пришлось сушить одежды, Пеире только немного устал, ему пришлось подниматься по крутому склону; что до князя Блаи, тот был неутомим и продолжал без умолку болтать.
– Пистолетик решил, что это лица святых, до того они дышали изумлением при виде меня с блином в руке и этой старой каракатицы Жебанды, у которой слезы смывали с лица пудру. Корабль их медленно проходил вдоль берега, лица корабельщиков мне нравились. Про себя я подумал, что на борту нас ожидает хорошая компания.
– Опиши мне этот корабль, – задыхаясь, просит Пеире.
– Очень длинный, с невысоким бортом. Согнувшись, можно опустить руки в воду. Конечно, морем я люблю путешествовать с удобствами…
«Не тот корабль, не из моего сна, – думает Пеире, поскольку ему был сон… Корабль и там низкий, но только вот не видно штевней и оснастки. – Я и воды под ним не помню, будто нет ее под ним, а свет?.. Неглубокий, он исходил от лиц, и уж ни о каких мерзостях не могло быть и речи. Все чисто, печально, и часто текущие мимо лица – лучшее, что я когда-либо видел. Потом я еще немного спал в надежде, что тот сон мне вернут. Не было. Все то холодное утро, когда не хотелось и можно было не вставать, никакого корабля больше не было».
Легкий князь Блаи хлестал прутиком по верхушкам голландского петуха и намордничков, он мог изобрести тысячи способов для забавы, и даже в тюрьме, куда, в конце концов, и заведет его эта способность непрестанно радоваться, он еще научит крысу плясать предавалон под инструмент, составленный из пергамента и костяной гребенки. Пистолетик, невольный и недовольный участник всех его походов и развлечений, вынесет множество пыток и, совсем искалеченный, умрет прежде своего господина, но ни словом не обмолвится даже о том простом чуде, свидетелем которого он частенько бывал. Другое дело сеньор. Дойдет до клещей и раскаленных прутьев, и он сознается:
– Да, я видел их, я видел. Этих нежных маленьких людей. Только они жили не дольше цветов розы или шиповника, и никому от них не было вреда. Слабенькие, каждый не доходил мне и до пояса, бледные, впрочем, женщины несколько полнокровнее, а у девочек всегда горели ушки. Не могу сказать, что они были из другого замка. В другом замке внешность князя Блаи никто бы не различил, и я уже сказал, почему (его попросят повторить), но слуги говорили мне, что это бастарды князя Блаи. (Его попросят назвать имена слуг, он не сможет их назвать, не сможет их вспомнить: у всех одно лицо, длинные, густые, черные ресницы.) Маленькие люди появлялись в конце апреля, они нарождались весь май, их пробовали поймать и накормить, и они что-нибудь ели. Мясо, овощи. Но ничего не хотели пить: из-за отсутствия нужных органов бедняжки не могли мочиться. Они скоро умирали. (Его спросят, говорили они или нет.) Их разговор был похож на шелест и благоухание. Наверное, это что-то значило, только мы не успевали их понимать.
Это было не совсем так. Бродя вокруг замка, маленькие люди звали. Да и слова, которые они произносили, напоминали имена. Правда, если кто из замка и отзывался им, маленькие люди принимались гнать: не тот! Никто не мог отгадать, кого они зовут. А вот знал ли об этом сам князь Блаи? Не мог не знать: его басни, его и бастарды. Какие басни? Туманные, темные. Ни одной даме он не оказывал, однако, такого внимания, какое оказывал цветам.
Никто не любит вспоминать о том, что было дальше. Как все же, спрашивая сеньора о другом замке, пустили в ход клещи и все такое, а другого замка не нашли. Он затаился. Как поймали в роще маленькую женщину, которая не знала, как сидят, потому что не пила воды и не могла мочиться. Не могла никого родить. Но по дороге в Каркасон она умерла. Ее тело высохло, но не потеряло ароматов, как не теряет их фиалка, заложенная в книгу. Никто не любит рассказывать о том, как умер князь Блаи, как умер сеньор. Никому не весело! Пеире сложил об этом плач, но и его, этот плач, никто не любит. А знатоки и ценители темного стиля скажут еще, что этот плач слишком уж простая песня.
XVI
Князь Блаи сокрушался, что и фиалки уже отцвели. Эти цветы своим ароматом привлекали его как никакие.
– Пеире мог бы возродить их искусством песни, – сказал Пистолетик, вспомнив, что такое уже случалось.
– Это басни, басни, – задумчиво пробормотал Пеире. Какие-то другие рифмы, не те, не нужные, резвились и расталкивали уже подошедших, начавших было выстраиваться и вести Пеире к желанному поражению.
– Искусство песни от Бога, – сказал Пистолетик.
– Потрудись повторить это, – князь Блаи расхохотался, – трижды.
– Ты трижды солжешь, так как оно от любви, – сказал Пеире.
– Любовь от Бога, – сказал Пистолетик.
– Угу, – сказал князь Блаи.
Пеире оглядел немую поляну, над которой какая-то мерзкая пересмешница испускала подобие соловьиной трели. Другие чирикали. Пистолетик снова заметил гусеницу на листе и сказал, что она проедает крест. Пеире сказал:
– Угу.
Пеире стал расстегивать гульфик.
В последний год жизни Элеоноры в моду вошли гульфики до колен. И чтобы такой не казался пустым, на дно его укладывался апельсин, который, как-то это вошло в обычай, подносили избранной даме. Многие старые дамы сетовали на оскудение нежной науки. Другие пошли дальше и заявили, что грубым должен быть сочтен так же обычай дарить застежку от колета и перстенек. Но вот, умирая, Элеонора благословила апельсин, и обычай дарить его, достав из гульфика, продержался до окончания столетней войны, хотя многое в науке вежества уже было предано забвению, высохло и пошло трескаться, оставляя печальные следы в книжонках, популярных у городской черни.
Дамы Арембор, Летиза и Периньона пойдут на лужайку плести венки из первых цветов. Не зная грамоты, они все же сумеют составить письмо из горицветов, ослиного копыта, львиных зубчиков, головок мавра (таких красненьких), барашков, пирожков, замочков святого Тула и других грубых цветов. Письмо-гирлянда пойдет к адресату, и вот Мало Меда получит венок и найдет в нем листочек с красиво проеденным гусеницей крестиком. Где ему будет знать, что нижняя часть крестика выщипана красивыми пальчиками дамы Летизы.
XVII
Тот самый егерь, который сделал неудачный выстрел, теперь почти всегда находился при Элеоноре. Зачем? В ответ на это маленькая скучная дама, побывавшая в другом замке, однажды пошутила:
– Ведь госпожа еще так молода, и она обязательно выйдет замуж в третий раз.
Шутку этой дамы сочтут неудачной, еще менее удачной, чем был тот выстрел, но это ей сойдет с рук. И не потому ли, что Элеонора, потерявшая второго мужа, и впрямь будет искать случая составить хорошую партию. А егерь проявил и другие способности. Однажды наскучившая игра в бирки привела госпожу в отчаяние, и тогда маленькая дама предложила позвать кого-нибудь из охраны, но тут вспомнила, что кругом совсем новые люди. Многие и слов-то песенных не знают, а уж какие у них бесцветные ресницы! Эти и взглядом готовы все испортить. В неловкой тишине кто-то сдвинул на край стола серебряный стаканчик, уже пустой, без вина, и такой легкий, такой тонкий, что он упал и покатился по каменному полу, и его еще погонял сквозняк, когда раскрылась дверь и вошла большая собака егеря, такая, какими гонят оленей, с пятном на носу. С тех пор как егерь был прощен, ей везде позволялось ходить, и она раз даже принесла щенят, забравшись ночью под кровать одиноко спящей Элеоноры. Щенят утопили, а собака опять оказалась в комнате Элеоноры и там немного испортила дорогой часослов. Собаку наказали плетью. У Элеоноры в спальне она больше не показывалась, но вот по замку бродила где захочет, и за красоту ее всякий полюбил, а егерь должен был чаще и чаще заходить за своей собакой, когда нужно было брать ее на охоту. И на кухне ему стали наливать вина. Вот и на этот раз вошла егерева собака, упал стаканчик, а на звон его, удивительно тонкий и долго не затихавший, явился егерь и сказал, что эту собаку он сам заберет. Маленькая дама была в числе первых, кто заметил, какие у него длинные, густые и черные ресницы. Но это не она, а Летиза предложила ему сыграть.
Не спрашивая правил, егерь подошел к столу и выложил из костяных бирок огромный крест. Читать он умел не кое-как, все же был крестником казненного сеньора. Потом стал добавлять кожу. Дамы кое-что поправляли. И когда было закончено, ахнули: ну чем не песня! Только егерь говорит им, что это еще не все. Кожа да кости, так не пойдет. Егерь велит послать на кухню: доставили мясо, нарезанное кусочками, он и его разложил на столе. Говорит: вот теперь готово. В ту же минуту его собака, которой все позволяется, прыгает на стол… Игра принимает интересный оборот: прогнать собаку и посмотреть, что будет; прогнать ее не сразу; не гнать ее совсем и дать ей съесть все мясо. Вот так играли. А когда Элеонора собралась к Пеире, то и егерь был при ней. В восточном халате, зеленом и с серебром. Ехали и другие дамы, но в европейском платье. Ехала охрана, все теперь с плохими ресницами, маленькая скучная дама потому и осталась в замке Элеоноры. А вот к Бельчонку, покойному, завещавшему Пеире свой винный погреб, Элеонора решила пойти одна. Ей казалось, это не далеко и не опасно.
XVIII
Но три жонглера и другие люди, которыми был полон не слишком большой дом Пеире, все сказали, чтобы она так не делала. Наследники Бельчонка хозяйничали у него в доме; каждую вещь, которая ему принадлежала, можно обратить в реликвию чудодейственных сил. А храп Пеире непочтительно раздается из винного погреба. Выпив, он подолгу спит, это мешает остальным наследникам, а среди них люди Каркасонского архиепископа, это ему Бельчонок отказал бо?льшую часть движимого имущества, и они надеются на скорую смерть Пеире, ведь и Бельчонок умер опоем. Тогда им достанется и погреб, и страх у них только один: чтобы Пеире не опомнился и чтобы кто-нибудь из гостей не дал ему опомниться. Вот почему дом и сам винный погреб стерегут, к Пеире просто так никого не пускают. И вот егерь, который хорошо играет в забавную игру на столе, вызвался сопровождать Элеонору, говоря, что если он пойдет, то других не надо. Элеонора сказала ему, пусть он идет, но не надо брать с собой свою красивую собаку. В винный погреб она сойдет одна.
Вокруг дома Бельчонка разросся яблоневый сад, и это был август в самом начале, когда они, Элеонора и ее злополучный егерь, шли верхом. Егерь отгибал ветки, свисавшие поперек пути, и падающие яблоки наделали много шума. Люди Каркасонского архиепископа ошибкой подумали, что к ним идет конный отряд; когда же на лугу перед домом показалась Элеонора в сопровождении одного только верхового, испуг их прошел, они опустили пики, убрали заграждения из досок, за которыми прятались лучники архиепископа; дама была допущена в винный погреб, так как они прониклись к ней доверием и с надеждой думали о том, что вот она-то могла бы вывести Пеире оттуда. «Столько времени он там один, совершенно один».
И пока Элеонора пребывала в погребе, в доме стояла полная тишина. Одно событие нарушило ее, впрочем, незначительное, и теперь о нем не стоит.
Где-то в глубине погреба брезжил свет. Пеире лежал возле небольшой бочки, накрыв лицо войлочной шляпой, почти совсем пришедшей в негодность. Это была шляпа Бельчонка. Элеонора много раз наступала на черепки глиняных кружек. За лентой шляпы Пеире распускался тот самый цветок мака, который у Бельчонка был коробочкой. На пустой бочке, поставленной на стол, горел маленький светильник, хорошо вычищенный (медь лоснилась) и заполненный маслом. Кто-то заботился о нем, о кружках, которые стоят на бочке чистые, и о самом Пеире, коль скоро ему накрывали лицо шляпой, чтобы он не простудил головы. Это могли быть люди Каркасонского архиепископа или другие наследники Бельчонка, спускавшиеся в погреб, когда Пеире засыпал. Они искали чудодейственные предметы и здесь. Но кружки не были чудодейственны, пустые бочки тоже. А вино принадлежит Пеире, и прогнать его нельзя.
Не так уж он и страдал. Хорошего вина выпив, разве страдают? Не так уж и спал: днем нельзя спать весь день. Не так уж его и беспокоил кремнистый хруст черепков у кого-то под ногами: сюда приходят проверять, не умер ли он, да разве кто умирал от хорошего вина? «Его тяжелая голова прикрыта шляпой из войлока», – говорил один из трех жонглеров. Элеонора приближалась и сострадала ему, желая взять не себя хоть часть этой тяжести, как она желала бы взять на себя хоть часть тех мук, которые вынес сеньор, когда тулузские власти расспрашивали его о странных похождениях князя Блаи, любви которого никто не мог понять. Жаль только, что Бог (и кормилица с необъятной грудью) наделили Элеонору негодным для всякого сострадания здоровьем. Не испытывая даже легкого недомогания, она оказалась неспособной и к душевным мукам. Поэтому ее желание было искренним, а сострадание никого не терзало. «Бедный Пеире, – подумала Элеонора. – Как ему сейчас должно быть плохо!» Напрасно вот только она не решалась убрать войлочную шляпу с его лица. Она бы увидала самую блаженную улыбку, какую ей когда-либо приходилось видеть.
Голове его было легко, и ум Пеире странствовал в прошлом. Другие Шестьдесят, и это его больше всего забавляло, снились и грезились (а, стало быть, так оно на самом деле и было) подходящими ко всему. Их четы, тройки, пятерки захватывали и такое, что давно считалось дурным тоном говорить, только в их руках это не было дурным тоном. Все про листья да цветы, да птичье пение, словом, песни-то не бог весть какие, забывчивые в отношении к сложной науке воздаяния нежностью за нежность, какой-то неуемный детский плач, какого Пеире не знал и у старых певцов. Даже холостые, теперь вступившие в право на одиночество, уставшие от простых сочетаний с одним и тем же знаком, за эту усталость были вознаграждены, а боль поражений им возместилась с той силой, с какой они держат неудержимое и подвижное, не мешая ему при этом оставаться неудержимым и подвижным, как и сами они, расставшись с привычным, обрели множество неясно существующих подобий в разбившейся на руслица немоте. Как хорошо теперь понимал он князя Блаи, этого рассказчика рассказчикам, вечно толкавшего его к непонятным существам, подыскивающего для него то омут, то вершину, и открывшего ему тайну тех, кто ЕЩЕ не жил. «Даже здесь нельзя торопиться, – говорил он, отыскивая в низкой ветке жимолости подходящий цветок. – Да, и знай, Пеире, что пчела или шмель с их жадно настроенным хоботком в этом деле нам не советчики».