Долго шел он так - и оказался в Сокольниках, среди длинных просек с громадными соснами в чаще. Ноги его уже устали; он сел на скамейку, но мимо прогуливались какие-то люди, и это его тревожило: он был лишний среди них. И он ушел в густую чащу, где никого не было, только стояли сосны, жившие лет по сто, да кусты, да трава. Стрекотали вокруг кузнечики, пролетали легкие бабочки, и пели хоры птиц.
В глубине леса он заметил большое упавшее дерево, подошел и сел на него. Здесь он впервые за целый день свободно вздохнул и начал собираться с мыслями. Вынул опять письмо и долго читал его, потом вынул связку своих писем, развернул их - и сразу воспоминания и чувства хлынули на него потоком. Силы не выдержали. Он приник головой к дереву, обнял его и зарыдал, как ребенок.
IV
Зоя Егоровна, как ни была занята своими завитками, пудрой и оголенной шейкой, первая почувствовала, что с Рыбаковым они поступили "не так и чересчур". "Ведь он еще почти мальчик, - думалось ей теперь, - и не такая натура, в душе он артист, стало быть, фантазер, ну и не понимает шуток; к тому же мать, оказывается, была ненормальная; возможна наследственность, повышенная нервозность..." И она мысленно решила, что зимой непременно уговорит его поехать в маскарад, где самое интересное в том и состоит, чтобы кого-нибудь заинтриговать, запутать, а потом весело хохотать над этим, без всякого зла; это большое и сильное удовольствие, и он сам, когда испытает, поймет это и оценит. Ей все-таки очень нравилось, что Рыбаков так просто, так искренне и так нелепо пошел на удочку. Какой он в сущности милый! И какое дитя!.. Ей было жаль, что он теперь, видимо, страдает... "Ах, какой глупенький!" - думала она и смеялась и в тоже время восхищалась Рыбаковым:
- Какой он все-таки милый!..
А Рыбаков замкнулся в себе самом и точно онемел.
Приходил на службу, занимался усердно и молча своими вычислениями и уходил, избегая встреч и бесед. Все свободное время отдавал он музыке или удалялся в лес; голос Смерти сопутствовал ему повсюду.
"Дай руку мне... Я друг твой, ты меня не бойся", - звучало в его мозгу, и он не отгонял от себя мотив и слова; напротив - вслушивался в них, вспоминал и любовался.
"Прижмись ко мне и сладким сном в моих объятьях успокойся", - подпевал нередко он вслух, хотя голоса у него не было, а петь ему хотелось, и именно это. Серые могучие крылья рисовались его воображению, вспоминалось строгое прекрасное лицо, полное невыразимой печали, и долгий-долгий поцелуй, который он ощутил тогда во сне, когда увидел ее... Она была и Анной и Смертью в одно и то же время. Он опустил тогда свою голову ей на грудь и в объятиях ее, крепко охваченный крыльями, вдруг проснулся - от счастья...
Да, был кто-то на свете, кто его любил. А теперь нет того, кто любил его. В этом вся печаль. У счастливого недруги мрут, у несчастного друг умирает... Мечта не сбылась, призрак рассеялся, гений улетел, а жажда счастья осталась. Но все-таки жил на свете, все-таки был человек, который любил его, и ласкал, и ожидал его нежно В этом и было счастье. "Конечно, было счастье!" - так думал Рыбаков, бродя после службы по рощам до позднего вечера, сидя на пнях, ложась на траву или прислушиваясь к тихой песне ручья. Он мысленно благословлял Анну за ее ласку, за дружбу, за то счастье, которое тенью скользнуло мимо него. Но и тень счастья не всякому дается видеть.
- Милая, милая Анна!
Однажды среди дня, когда во время завтрака контора затихла и опустела, Зоя Егоровна позвала к себе в комнату сначала Синюхина, которому призналась, что не может дальше таить правду, а потом позвала и Рыбакова:
- На одну минутку, по личному делу.
Тот молча вошел.
- Милый Виктор Васильевич, - начала она улыбаясь, стесняясь и не зная, как передать самую суть. И вдруг, точно бросилась с башни, сразу все открыла ему, в двух словах.
А Синюхин к этому добавил спокойно:
- Мы не имели в виду вас обидеть.
В ответ Рыбаков только закрыл себе рукою глаза и еле внятно прошептал:
- Зачем вы мне это сказали?..
Потом он вдруг весь побелел, и только красное пятно выступило на одной щеке. Глаза загорелись. Он изо всей силы ударил по столу кулаком и закричал:
- Зачем вы мне это сказали!
Перед ним все точно рушилось, падало, лопалось, пропадало. Все вдруг разлетелось вдребезги, разнеслось вихрем. Ничего не было перед ним теперь. Только Зоя Егоровна да Синюхин глядели на него молча и беспокойно.
- Зачем вы мне это сказали! - крикнул он еще раз.
Бранное слово, готовое сорваться, замерло на языке.
Он отвернулся от них и ушел.
Дома он вынул из стола свою несгораемую шкатулку, взял оттуда деньги и письма Невидимки, потом затопил печку. Дров не было, и он развел огонь первой попавшейся книгой; ему уже ничего не было жалко.
Письма, которым так недавно он радовался, которые так недавно целовал, полетели скомканные в пламя, вспыхнули там и зашевелились, точно раненные смертельно, точно из них, как из живого тела, улетала чья-то душа... Потом взял тросточку и постукал по ним. Черные легкие хлопья взвились и полетели в трубу.
Так же мало-помалу он сжег и свои письма; бросил в огонь, наконец, и кредитный рубль, служивший печальным посредником.
- Ну вот и все, - подумал он вслух и еще раз громко повторил: - Вот и все.
А когда наступил вечер, когда в ресторанах заиграла музыка, Рыбаков взял извозчика и подъехал к тому ресторану, где однажды за ужином он слышал очень хорошего скрипача. Скрипач этот и сейчас был на эстраде, одетый, как и другие музыканты, в ярко-красный пиджак с золочеными пуговицами, в белую, блестяще накрахмаленную сорочку, открытый черный жилет и черный галстук. Он стоял впереди всех на эстраде, лицом к публике, и то играл вместе с другими товарищами, то вдруг снимал с плеча свою скрипку и, взмахивая в воздухе смычком, начинал дирижировать, а потом опять играл, как раньше.
Играли что-то шумное и незнакомое В зале горели огромные люстры, опутанные хрустальными нитями и подвесками, все сверкало, и блестело, и отражалось в стенных зеркалах. Рыбаков сел в углу за небольшой столик и спросил кофе; есть ему не хотелось, хотя он еще не обедал. Потом он подозвал официанта и заказал шампанского. Приборы велел поставить на двоих, так как ожидает даму. Потом вынул деньги и сдачу велел подать по окончании.
Вино он налил в оба бокала: с непривычки пить, после первых же глотков ему приятно и легко закружило голову. А музыка играла, огни горели; дирижер в красной куртке, подложив на плечо под скрипку носовой платок, играл что-то элегическое, трогательное и красивое; голосом сердца звучали струны. Было печально, что второй бокал, в котором искрится душистое золотое вино, стоит перед пустым прибором и пустым стулом. Ведь сюда же никто не придет; никто не сядет. Никакой гостьи нет и не будет. Был раньше хоть призрак, но и тот померк и погиб.
Рыбаков долго сидел и слушал музыку. Под нее хорошо было думать, вспоминать и уноситься мыслями точно в иной мир. Как прекрасна могла бы быть жизнь, и как она тяжела и пуста. Как счастливы были бы люди, и как они жалки и низки. Вот молодая душа его открылась было для радостей, но радость прошла мимо - осмеянная.
Счастье пронеслось тенью над головой, и в душе его стало пусто и черно, а сам он после обманутых ожиданий сделался мрачен и одинок - более чем когда бы то ни было.
Он ждал к себе гостью, дорогую и желанную, - Любовь. Но она не пришла. Пускай же придет иная гостья - с серыми крыльями. Пусть придет и сядет рядом; она ведь друг, ее не надо бояться; она принесет и подарит свое холодное счастье; она успокоит навеки.
Среди всего окружающего блеска и роскоши, вина, веселья и говора чужих людей как странно звучит скрипка, точно родная... Как властно она приковывает внимание, как заразительно тоскует и плачет... О чем?
О чем же, как не о мечтах несбывшихся, о непришедшем счастье, об одиночестве... Как хорошо она плачет!
Мучительная тоска обвилась змеей вокруг сердца. Рыбаков поднял бокал и, глядя туда, где стоял перед ним пустой стул, отхлебнул вина и мысленно проговорил:
"Прощай, мой светлый, мой прекрасный призрак!"
Потом поглядел на людей, незнакомых и безучастных, и опять подумал: "Неужели я не вправе причинить им всем маленькую неприятность?"
Он допил бокал, вслушался еще раз в то, о чем тосковала скрипка, и согнулся над столом, почти лег на левую руку, а правой рукой отыскал свое сердце и прижал к нему что-то твердое и холодное, тайно вынутое из кармана.
Вот - один миг, и все будет кончено... Весь этот блестящий зал с его люстрами, огнями и чужими людьми вдруг сожмется в комочек, и все мгновенно померкнет.
Ни одиночества, ни обид, ни желаний - ничего не станет.
Красавица с серыми крыльями примет его в свои холодные объятия и успокоит навеки...
В это время оркестр вдруг замолк. Рыбаков отнял руку от сердца и выпрямился за столом, а таинственный предмет спешно убрал в карман. Он недоуменно глядел на уходящих с эстрады музыкантов, видел их красные пиджаки, белые сорочки с черными галстуками, но, казалось, не понимал происшедшего: мысли его были не здесь.
Что-то звуковое нарушило его душевное настроение, чтото зрительное еще не доходило до сознания. Но это были лишь секунды.
Он глубоко и тяжело вздохнул, точно после мучительной ноши, которая свалилась с плеч, подпер рукой обессилевшую голову и не сразу пришел в себя.
"Что со мной?" - было его первою мыслью.
Его рука дрожала, когда он поднимал бокал, чтоб промочить пересохшее горло. Бокал был тот, что налит был для гостьи Он не заметил этого, отхлебнул и огляделся, чувствуя себя точно после глубокого обморока вновь ожившим.
Только тогда собрался он с мыслями и задумался Человеку, дошедшему до той границы, до которой дошел Рыбаков минуту назад, есть о чем подумать Он понял ясно, что с прежней жизнью окончен расчет и что с этой минуты началась для него новая, иная жизнь.
Теперь, после всего пережитого, Рыбаковым овладела радость существования. Ему казалось, что в душе его звучат какие-то гимны, какие-то песнопения, но они были неуловимы и только чудились ему звучащими, как струны.
В контору он больше не пошел ни разу; написал письмо, что болен и служить далее не может, а заработок просил прислать ему по почте Лето было в разгаре, погода стояла прекрасная, и он предпочел целыми днями бродить среди зелени в пригородных рощах, среди полевых цветов и душистой земляники, прислушиваясь то к журчанью лесного ручья, то к шуму листвы, колеблемой теплым ветром, или в просторе полей к песне жаворонка, невидимого в небе в лучах солнца. Все эти звуки сливались для него в одно радостное целое, а старые прошлогодние сучья, потрескивавшие под ногами в сырых оврагах с их грибным запахом, бессильно напоминали о чем-то темном, миновавшем и позабытом.
Когда в конторе стало известно об его отказе от службы, Синюхин подошел к Зое Егоровне и сказал, пожимая плечами и недоуменно жестикулируя рукою:
- За границей мистификации проходят гладко и очень весело. А с нашими дураками и пошутить нельзя... Дикари!!
- Нехорошо, что мать-то у него была сумасшедшая, - ответила Зоя Егоровна. - Как бы по ее стопам не пошел.
- Ну, к этому мы с вами ни в какой мере не причасти ы.
- А вдруг он, в самом деле, в консерваторию поступит? А потом знаменитостью сделается? На нас тогда и не взглянет.
- Вместо консерватории-то не попал бы в дом сумасшедших. На это больше похоже.
- Все талантливые люди, говорят, немножко сумасшедшие либо уроды. А вдруг он на самом деле талант?
Ей становилось досадно, что Рыбаков не зашел даже проститься с нею, и если станет артистом, то, конечно, уж не будет даже здороваться при встрече, а это задевало ее самолюбие.
- Мне почему-то верится, что из него выйдет артист.
И скоро.
А Рыбаков действительно будто переродился. Мир стал для него полон звуков, мелодий, настроений. Бродил ли он по рощам и лугам, лежал ли в траве под тенью деревьев, плавал ли в лодке по озеру, ему чудилась везде музыка; печаль сменялась радостью, а радость печалью.
Иногда по целым часам он сидел за роялем, увлекаясь и забываясь; музыкальные импровизации были отзвуками его теперешнего душевного состояния; тень счастья витала над ним. Нередко он брал нотную бумагу и заносил свои настроения. Сначала это были отрывки без связи между собой, но мало-помалу он привел их в стройный вид, потом много работал над ними и, наконец, озаглавил:
"Тень счастья" - музыкальная фантазия. В нее он вложил ьсе своп переживания последнего времени, все огорчения, увлечения, обиды, надежды. Но то, что получилось, не удовлетворяло его. Хотелось, чтобы звучала скрипка, как тогда в ресторане, где он чуть не погиб. И он вновь принялся с увлечением за работу. Он написал новую вещь, еще более близкую его душе, более короткую, но более сильную - для скрипки, и тоже назвал ее: "Тень счастья".
Однажды в сквере Большого театра он встретил старика Явера, бывшего своего учителя музыки во времена отрочества. Тот сидел на скамье и мечтательно глядел на колоннаду театра, в котором прослужил целую жизнь оркестрантом.
Рыбаков обрадовался встрече, подошел, напомнил о себе и разговорился. Явер был уже сильно стар, с белой как снег бородкой и лысой головой, на которой оставалась только позади, возле шеи, полоска редких седых, но вьющихся волос: только глаза, все еще черные и большие, не потеряли жизни. Не без смущения Рыбаков рассказал ему о своей работе.
- Принесите. Давайте посмотрим, - сказал ему Марк Наумович.
На другой же день он читал принесенные ноты, кивал в такт головой и иногда чуть слышно пробовал голосом уяснить себе какое-нибудь сомнительное место.
- Ну что ж, - сказал он, окончив чтение. - Есть ошибки, погрешности. Надо их исправить. А в общем, кажется, недурно. Оставьте тетрадь и заходите на будущей неделе.
Поговорим.
Обрадованный и польщенный, Рыбаков просиял.
Через неделю он вновь пришел к Яверу.
- Сами вы играли ли вашу вещь? - спросил старик. - Нет? А другой кто-нибудь играл ее вам? Тоже нет? И вы не слыхали, что написали? Ну, так садитесь и слушайте.
Мы вам ее исполним. Садитесь.
Он открыл клавиатуру рояля, разложил ноты и достал из футляра свою скрипку.
- Рашель! - громко проговорил он, отворив дверь в другую комнату. - Иди играть.
- Внучка моя - Рашель. Познакомьтесь.
Вошла девушка, совсем юная, черноглазая, хорошенькая, с ласковой улыбкой. Она просто поздоровалась с Рыбаковым и сейчас же села за рояль, без всяких предисловий. Марк Наумович постучал пальцем по одной клавише, попробовал струну, подтянул ее и стал з позу, У Рыбакова замерло сердце.
Началось.
Он ушам своим не верил, слыша, как звучит рояль, как поют струны скрипки. Казалось, что не он написал это, а кто-то другой. Но как все близко, родственно, как знакомо! Одиночество, жажда друга, тоска по радости - все, что змеей сосало его сердце, - все здесь звучало сейчас, и как звучало! Никогда он не чувствовал себя таким счастливым, как в эти минуты. Вот - слышит он - отживает его тоска, уже струны запели о приближении друга, и увлечение, и любовь хлынули потоком, а счастье чистою голубицей кружит над его головой, выбирая место, куда слететь.
И вдруг опять тучи и мрак; все рушится, торжествует злоба людская, глупый смех и обман; опять тоска, обида, отчаяние и призыв смерти.
Рыбаков, как чужой, сидел и слушал все это о чьих-то горестях и печалях, но встрепенулся и ожил, когда зазвучала опять радость. Эта радость росла с каждой секундой, жизнь торжествовала над смертью, будущее побеждало прошлое. Радость лилась потоком, широким и бурным.
- Ну что? - спросил Марк Наумович, кладя по окончании пьесы смычок и скрипку на рояль.
Рашель тоже вопросительно и с улыбкой глядела на Рыбакова.
Тот не знал, что ответить. Ему хотелось броситься обнимать их обоих.
- Вы доставили мне такие счастливые минуты, каких я не помню в жизни! восторженно сказал Рыбаков, кладя руку на сильно бившееся сердце. Благодарю вас! Благодарю!
Явер добродушно потрепал его по плечу.
- Сам был когда-то молод, - говорил он Рыбакову. - Сам пробивал себе дорогу. Хотел бы и вам помочь, молодой друг мой. И помогу чем в силах. Кое-что я поправил у вас. Там были ошибочки. Теперь их нет. Но, конечно, я должен оговориться: работа все же несколько дилетантская. Надо работать, и серьезно работать. А способности есть у вас. Не огорчайтесь моими словами о дилетантстве, это не порок. Ведь вы же еще не учились.
Рыбаков возвратился домой, очарованный и стариком и внучкой, взволнованный и счастливый. Он долго не мог расстаться с тетрадью нот, все перелистывал ее, глядел на сделанные поправки и мысленно повторял дорогие ему слова Марка Наумовича: "Мой друг молодой..."
Недавние огорчения и обиды теперь казались ему ничтожными. Хорошо, что он не поддался их влиянию, а то лежал бы теперь с пробитым сердцем в могиле. Ему даже стало казаться, что, не будь этих обид и огорчений, он не так бы ценил и тот новый путь, на который толкнули его эти огорчения. Они сослужили ему хорошую службу: не будь их, он не написал бы "Тени счастья" и никогда не поступил бы в консерваторию или в филармонию, куда твердо решил поступить во что бы то ни стало нынешней же осенью и работать по композиции... Не узнал бы также никогда и очаровательной внучки такого чудеснейшего человека, как Марк Наумович.
В больших ресторанах Москвы, где по вечерам играли струнные оркестры, была одно время мода на музыкальные новинки, лирические по преимуществу. Весь зимний сезон особым успехом пользовалась "Тень счастья", которую публика всегда просила играть и обычно провожала громкими аплодисментами. Нравилась красивая задумчивая грусть в начале и бурная радость в конце, доходящая до восторга, до гимна жизни и счастью. На вопросы, чья это вещь, музыканты отвечали то немногое, что знали сами.
- Автор - какой-то Рашель, человек еще молодой и, очевидно, с будущим.
Рыбаков тщательно скрывал свое авторство. Он весь отдался работе в филармонии и не хотел афишировать свое "дилетантское" произведение, которое втайне сам очень любил и высоко ценил.
В семье Яверов он стал не только "молодым другом", но и совершенно своим человеком. Когда, проверяя самого себя, он задумывался над вопросом: кто для него самый приятный, самый близкий, самый очаровательный и дорогой человек, сердце ему подсказывало:
- Рашель!
1921