Бенджамин Бароски был главным украшением лондонского музыкального мира; он брал по гинее за три четверти часа урока на дому у своих учениц; и, что еще важнее, у него была школа дома, куда стекались многочисленные и удивительно разношерстные ученики, как это неизменно наблюдается в подобных частных школах. Тут можно было встретить совсем еще юных и невинных леди со своими маменьками, которые при появлении некоторых профессионалов с сомнительной репутацией в страхе упрятывали дочек в самый дальний угол комнаты. Тут была мисс Григ, которая пела в "Найденыше", и мистер Джонсон, выступавший в "Таверне Орла", и мадам Фиоравенти (чрезвычайно сомнительная личность), которая нигде не пела, но которая всегда появлялась в Итальянской опере. Тут был и Ламли Лимпитор (сын лорда Твидлдейла), один из самых превосходных теноров в городе, выступавший, как говорили, с профессиональными певцами в сотнях концертов; и капитан гвардии Газзард, чей потрясающий бас, по всеобщему мнению, не уступал голосу Порто, который делил в школе Бароски славу с дантистом, пренебрегшим золотыми и фарфоровыми челюстями ради сохранения голоса, как поступил бы на его месте всякий маньяк, одержимый страстью к музыке. Кроме того, среди учениц было не менее десятка поблекших девиц, выдававших себя за гувернанток, и профессиональных певиц в перелицованных платьях, с незавитыми, туго зачесанными на уши волосами под потертыми шляпками, - бедные неудачницы, отдающие последние жалкие полгинеи ради того только, чтоб называться ученицами синьора Бароски, которые, в свою очередь, набирали учениц и учеников среди английской молодежи или служили хористками в каком-нибудь театре.
Примадонной этого маленького кружка была Амелия Ларкинс, чья будущая слава должна была увеличить славу ее знаменитого учителя, чьи доходы ему предстояло разделить и которую ради этой цели он взял к себе в учение, заключив контракт с ее отцом, весьма уважаемым помощником шерифа, ставшим теперь благодаря стараниям дочери богатым человеком. Амелия была голубоглазой блондинкой с ослепительной, как снег, кожей и локонами цвета соломы; ее фигура - впрочем, зачем нам описывать ее фигуру? Кто не видал ее на сцене королевских оперных театров у нас и в Америке под псевдонимом мисс Лигонье?!
До появления миссис Уокер мисс Ларкинс была всеми признанной примой в кружке Бароски: Семирамидой, Розиной, Таминой, донной Анной. Бароски всюду представлял ее как восходящую звезду, предлагал самой Каталани померяться с нею силами и не допускал возможности, чтобы мисс Стефевс могла сравниться с его ученицей в исполнении романсов. Но вот появилась миссис Уокер, и маленький кружок мгновенно разделился на уокеристов и ларкинсистов; и между этими двумя дамами так же, как между Газзардом и Балджером, упомянутыми выше; между мисс Бранк и мисс Хорсман, двумя контральто, или между двумя певичками из хора, возникло серьезное соперничество. Ларкжнс, конечно, пела лучше, но разве могли ее соломенные кудряшки и ее низкорослая с высоко поднятыми плечами фигура выдержать сравнение с черными, как смоль, локонами и величественной осанкой Морджианы?! К тому же миссис Уокер приезжала на уроки музыки в собственном экипаже, в черном бархатном платье и кашемировой шали, тогда как бедняжка Ларкинс скромно приходила пешком из Белл-Ярда в Темпл-Баре, в старом ситцевом платьице и в башмаках на высокой деревянной подошве, которые она оставляла в прихожей. "Подумаешь, Ларкинс поет, язвительно замечала миссис Крамп, - что ж тут удивительного, с таким громадным ртом можно одной пропеть дуэт". У бедняжки Ларкинс не было никого, кто сочинил бы в ее честь мадригал; ее мать сидела дома, пестуя младших детей, а отец вечно находился в разъездах но делам службы; у нее был, как она думала, один-единственный покровитель - мистер Бароски. Миссис Крамп не преминула рассказать Ламли Лимпитеру о собственных былых триумфах, спела ему "Тара-рим", которую мы уже слышали, и сообщила, что когда-то ее называли "Вороновым крылом". Это навело Ламли на мысль сочинить стихотворенне, в котором он сравнивал волосы Морджианы с вороновым крылом, а Ларкинс - с канарейкой; вскоре в школе обеих дам не называли иначе как "Вороново крыло" и "Канарейка".
С тех пор "Вороново крыло" стала подниматься и парить все выше и выше, тогда как "Канарейка" летала все ниже и ниже. Когда пела Морджиана, все присутствующие кричали "браво!", а Амелии неизменно аплодировала одна только Морджиана, но мисс Ларкинс, однако, была убеждена, что аплодисменты соперницы были вызваны желанием подчеркнуть собственное превосходство, а не искренней симпатией; мисс Ларкинс была завистливым существом, и великодушие Морджианы было ей недоступно.
И вот однажды "Вороново крыло" одержала решительную победу. В арии "Алые губы и алое вино" из оперы "Гелиогабал" собственного сочинения Бароски, мисс Ларкинс, которой явно нездоровилось, исполняла партию английской пленницы; она уже не раз пела ее на концертах в присутствии их светлостей герцогов и пользовалась немалым успехом, но на этот раз почему-то исполняла ее так скверно, что Бароски, в бешенстве ударив но клавишам, воскликнул:
- Миссис Говард Уокер, мисс Ларкинс сегодня не в голосе, не окажете ли вы мне одолжение и не исполните ли партию Боадицетты?
Миссис Уокер с улыбкой поднялась, повинуясь учителю, - триумф был слишком велик, чтобы от него отказаться; и вот, когда Морджиана подошла к фортепьяно, Ларкинс, стоявшая некоторое время молча, дико поглядела на нее и вдруг издала душераздирающий вопль: "Бенд-жамин!" - и без чувств упала на пол. Бенджамин, надо признаться, покраснел до корней волос, услышав такое обращение, Лимпитер переглянулся с Газзардом, мисс Бранк ущипнула мисс Хорсман, и урок в этот день преждевременно оборвался, ибо мисс Ларкинс пришлось перенести в соседнюю комнату, положить на диван и приводить в чувство холодной водой.
Добрая от природы Морджиана настояла на том, чтоб ее мать в ее карете довезла мисс Ларкиис до Белл-Ярда, а сама отправилась домой пешком; я совсем не уверен, что такое проявление доброты помешало мисс Ларкинс ее возненавидеть. Я бы очень усомнился, если бы мне сказали, что это не так.
Слыша так много похвал дарованию своей жены, хитрый капитан Уокер решил извлечь из этого выгоду и расширить свои "связи". Ламли Лимпитер и раньше бывала у него, затащить его в дом ничего не стоило, ибо добрый Лам готов был идти куда угодно, лишь бы хорошо пообедать и продемонстрировать свой голос; и вот Лама попросили привести с собой еще кое-кого из сокровищницы его знакомых, пригласили капитана Газзарда, предоставив ему право позвать еще кого-нибудь из офицеров; то и дело посылались пригласительные билеты Балджеру; одним словом, в очень скором времени музыкальные вечера миссис Говард Уокер сделались, как говорится, suivis {Усердно посещаемы (франц.).}. Ее муж с удовлетворением видел, как его гостиная наполняется важными особами, а раз или два (точнее - всякий раз, как в этом возникала необходимость или в тех случаях, когда кому-либо было не по средствам нанимать первоклассную певицу) самое миссис Уокер приглашали на вечер в знатный дом и обходились с нею с той убийственной любезностью, какую наша английская аристократия умеет расточать перед артистами. Умнейшая и мудрейшая аристократия! Как приятно наблюдать ее повадки и изучать ее отношения с людьми низшего ранга. Я уже собирался было разразиться тирадой по адресу аристократии и с яростью обрушиться на холодное высокомерие и надменность, с какими лорды относятся к людям искусства; снисходя до вежливости и принимая у себя в доме артистов, аристократы стараются изолировать их от остального общества, дабы никто не мог ошибиться относительно их звания; они покровительствуют искусству, даруя его представителей пустой побрякушкой - дворянским званием, и одновременно принимают все меры к тому, чтобы закрыть им доступ в высшие сферы общества, - я уже собирался, повторяю, разразиться тирадой в осуждение аристократии, не допускающей в свой круг артистов, и позлословить на ее счет хотя бы, скажем, за то, что она не приняла в свой круг мою приятельницу Морджиану, как вдруг мне пришла в голову мысль: да подходит ли миссис Уокер для того, чтобы вращаться в высшем свете, - и я был вынужден скромно ответить: нет. У нее не было достаточного образования, чтоб держаться на равной ноге с обитателями Бейкер-стрит; она была доброй, умной и честной женщиной, но ей, признаться, не хватало утонченности. Где бы она ни появлялась, на ней всегда было если не самое красивое, то, во всяком случае, самое яркое платье, сразу же бросавшееся всем в глаза, драгоценные украшения ее были непомерной величины, а ее шляпы, токи, береты, шали-марабу и прочие головные сооружения были самых кричащих расцветок. Она то и дело коверкала слова. Я видел, как она ела горошек с ножа, в то время как Уокер сердито хмурился на противоположном конце стола, тщетно пытаясь поймать ее взгляд; и я никогда не забуду ужаса леди Смиг-Смэг, когда за обедом в Ричмонде Морджиана попросила портеру и принялась его пить из оловянной кружки. Вот это было зрелище! Она подняла пивную кружку своей прелестной ручкой, унизанной огромными браслетами, к губам и так запрокинула ее, что райская птичка, украшавшая ее шляпку, наподобие нимба осенила донышко кружки. Эти странные манеры у нее были всегда и сохранились до сей поры. Она чувствовала себя куда лучше за пределами великосветских гостиных. Она говорила: "Нынче такая жара, прямо ужасти". Она хохотала и толкала в бок своего соседа за столом (когда он говорил ей что-нибудь смешное), - все это получалось у нее совершенно естественно и непринужденно, но это не принято в кругу благовоспитанных людей; ее вульгарные манеры и тщеславие лишь вызывали их насмешки, притом что они не могли оценить ни ее доброту, ни искренность, ни честность. После всего сказанного совершенно очевидно, что тирада, которую я намеревался произнести против аристократии, была бы в данный момент довольно неуместна, а потому мы прибережем ее для другого раза.
"Вороново крыло" была самой природой создана для счастья. У нее был такой кроткий нрав, что малейшее проявление внимания радовало ее; она не скучала, оставаясь одна; она веселилась, оказываясь в многолюдном обществе; она приходила в восторг от остроты, какой бы она ни была старой, и всегда была готова смеяться, петь, танцевать, веселиться; у нее было такое нежное сердце, что она могла расплакаться от самой невинной баллады, и потому-то многие считали ее излишне жеманной и почти все - завзятой кокеткой. У Бароски появилось несколько соперников, претендовавших на ее благосклонность. Молодые денди гарцевали вокруг ее фаэтона в Парке, а по утрам толпами осаждали ее дом. Один модный художник написал ее портрет, с которого была сделана гравюра, продававшаяся в магазинах; оттиск этой гравюры был издан вместе с песней "Черноокая дева Аравии" на слова Десмонда Муллигана, эсквайра, музыка же была написана и посвящена миссис Говард Уокер ее самым верным и преданным слугой Бенджамином Бароски. По вечерам ее ложа в опере была набита битком. Ее ложа в опере? Да, да, наследница "Сапожной Щетки" имела собственную ложу в опере, и эту ложу посещали иные представители мужской половины великосветского лондонского общества.
Это была поистине пора ее наивысшего расцвета; и ее муж, собирая вокруг себя представителей высшего света, чрезвычайно широко развернул деятельность своей "конторы" и уже возблагодарил было небо за то, что женился на женщине, принесшей ему в приданое нечто, стоящее целого состояния.
Расширив, однако, деятельность своей конторы, мистер Уокер в такой же мере увеличил свои расходы и соответственно умножил долги. Потребовалось больше мебели и больше фарфора, больше вина и больше званых обедов; маленький фаэтон, запряженный парой, теперь заменяла по вечерам двухместная карета; и мы можем представить себе отвращение и бешенство нашего старого друга Эглантайна, когда он наблюдал из последних рядов партера, как миссис Уокер была окружена молодыми светскими лондонскими, хлыщами, как он их называл, - как она раскланивалась с милордом, смеялась с его светлостью, как ее провожал до кареты сэр Джон.
Положение миссис Уокер в это время было в некотором роде исключительным: она была порядочной женщиной, а посещали ее именно те представители аристократического круга, которые имеют дело главным образом с женщинами непорядочными. Она весело шутила решительно со всеми, но никого не поощряла. При ней неотлучно находилась старая миссис Крамп; эта самая зоркая из всех мамаш никогда не дремала в опере, хотя нередко казалось, что она спит; и ни одному развратнику большого света не удавалось обмануть ее бдительность; именно поэтому Уокер, не выносивший ее (как всякий мужчина всегда, неизменно и при любых обстоятельствах не выносит и никогда не будет выносить тещу), терпел ее присутствие в доме ради роли компаньонки, которую она исполняла при Морджиане.
Ни один из молодых денди ни разу не сумел проникнуть утром в маленький дом на Эджуер-роуд; шторы на окнах всегда были спущены, и хотя голос Морджианы, когда она занималась, был слышен даже в парке, однако молодому лакею с пуговицами величиной с сахарную голову было наказано никого не принимать, и он с самым невозмутимым видом неизменно заявлял, что его госпожи нет дома.
После двух лет такой блистательной жизни у Морджианы появилась еще одна разновидность утренних визитеров; они приходили поодиночке и, осторожно постучав в парадное, спрашивали капитана Уокера; но и они не допускались в дом, наравне с вышеупомянутыми денди; вместо этого их обычно направляли в контору капитана, куда они отправлялись или не отправлялись - по собственному усмотрению. Единственный мужчина, допускавшийся в дом, был Бароски; его кеб трижды в неделю доставлял музыканта в дом по соседству с Коннот-сквером, где его немедленно принимали, - ведь он был учителем!
Но даже на его уроках, к великому разочарованию коварного преподавателя пения, рядом с фортепьяно неизменно сидел недремлющий Цербер в лице миссис Крамп, либо занятой бесконечным вязаньем, либо погруженной в чтение своего излюбленного "Санди таймс", так что Бароски приходилось объясняться со своей прекрасной ученицей, как он выражался, "ясыком всклятов", а ученица за его спиной развлекала мужа и мать, изображая "влюбленного Бароски", и передразнивала его манеру закатывать глаза. У мужа были свои причины смотреть сквозь пальцы на ухаживанья учителя музыки; а что касается матери, то разве сама она когда-то не была на сцене и разве множество поклонников, шутя или всерьез, не домогались ее любви? Может ли ожидать чего-либо иного хорошенькая женщина, часто выступающая перед публикой? А потому достойная мамаша советовала дочери терпимо относиться ко всем ухаживаньям и не устраивать из этого предлога для ссор и неприятных сцен.
Итак, Бароски было дозволено любить, никто не пытался пресечь его страсть, и, хотя он и не пользовался взаимностью, он все же доставлял себе удовольствие, намекая на свой якобы успех у миссис Уокер, и принимал смущенный вид всякий раз, как упоминалось ее имя, и клятвенно уверял своих клубных друзей, "што фо фсех этих слухах нет и толи прафты".
И вот однажды случилось так, что миссис Крамп не явилась вовремя на урок дочери (может быть, шел дождь или омнибус был переполнен, - иной раз куда менее серьезные причины могут изменить всю жизнь), - так или иначе, миссис Крамп не приехала, а Бароски приехал, и Морджиана, не видя в том большой опасности, села, как обычно, за фортепьяно, как вдруг, прервав урок, учитель музыки бросился на колени и стал в самых красноречивых выражениях, какие только были ему доступны, изъясняться ей в любви.
- Не валяйте дурака, Бароски! - прервала его леди (я не виноват, что она не нашла более утонченного выражения и, поднявшись с места, с холодной величавостью не проговорила: "Оставьте меня, сэр"). - Не валяйте дурака! сказала миссис Уокер. - Встаньте, и давайте закончим наш урок.
- Шестокосертное прелестное состание, неушели вы не фыслушаете меня?
- Нет, Бенджамин, я не стану вас слушать. Встаньте с колен, сядьте на стул и не будьте смешным.
Но Бароски, давно уже вынашивавший в душе свою речь, возымел намерение произнести ее именно в такой позе и, заклиная Морджиану не отводить своих божественных глаз, внять его отчаянным мольбам и тому подобное, схватил руку Морджианы и собирался прижать ее к губам.
- Отпустите мою руку, сэр, не то я надаю вам пощечин! - проговорила она если и не очень любезно, то, во всяком случае, достаточно внушительно.
Но Бароски, не отпуская руки, собирался запечатлеть на ней поцелуй, и миссис Крамп, попавшая в омнибус вместо двенадцати - в четверть первого, открыла дверь и уже входила в гостиную, когда Морджиана, покраснев как маков цвет и не в силах освободить левую руку, которой завладел музыкант, размахнулась и правой рукой изо всей силы залепила своему поклоннику такую пощечину, что тот вынужден был выпустить руку Морджианы в неминуемо свалился бы навзничь на ковер, если бы миссис Крамн, ринувшись вперед, не вернула ему равновесия, обрушив на него справа и слева целый град таких затрещин, каких он не получал со школьных лет.
- Ах, наглец! - воскликнула эта почтенная леди. - Приставать к моей дочери, а? (Раз! раз!) Оскорблять бедную женщину, а? (Раз! раз!) Наглец несчастный! (Раз! раз!) Вот получайте, и в другой раз не забывайтесь, старый развратник!
Разъяренный Бароски бросился вон из комнаты.
- Я это так не остафлю, фы мне саплатите са это! - выкрикнул он.
- Сколько вам будет угодно, Бенджамин! - отвечала вдова. - Огастес, обратилась она к слуге, - не капитан ли там стучит? - При этих словах Бароски схватил свою шляпу. - Огастес, проводите этого наглеца до двери и, если он попробует заявиться снова, позовите полисмена, слышите?
Учитель музыки скрылся с величайшей поспешностью, а мать с дочерью вместо того, чтобы падать в обморок или закатывать истерику, как сделали бы на их месте более знатные дамы, принялись от всей души смеяться над поражением мерзкой уродины, как они называли учителя.
- И такой человек осмелился соперничать с моим Говардом! - проговорила Морджиана со свойственной ей гордостью; однако между матерью и дочерью было решено, что, во избежание скандала и дабы как-нибудь не рассердить Говарда, лучше не говорить ему об утреннем происшествии. Поэтому когда он вернулся домой, ему не было сказано ни слова о случившемся; и если бы жена не встретила его ласковей, чем обычно, вы бы никогда не догадались, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Не моя вина, что наша героиня не была более чувствительна и не испытывала решительно никакой необходимости в нюхательной соли и отнюдь не собиралась падать в обморок; но тем не менее это было именно так, и мистер Говард Уокер ничего не узнал о ссоре между женой и ее наставником, пока...
Пока на следующий день он не был арестован по иску на двести двадцать гиней, предъявленному Бенджамином Бароски, и не был препровожден, по причине неплатежеспособности, мистером Тобайасом Ларкинсом за решетку в дом его начальника - бейлифа на Чэнсери-лейн.
ГЛАВА V,
в которой мистер Уокер попадает в затруднительное положение, а миссис
Уокер совершает много нелепых попыток его спасти
Я надеюсь, мой дорогой читатель не столь наивен и не вообразит, что мистер Уокер, попав за долги на Чэнсери-лейн, оказался настолько глуп, что принялся взывать о помощи к своим друзьям (тем важным господам, то и дело появлявшимся на страницах нашей небольшой повести, сообщая ей тем самым великосветский тон). О нет! Он слишком хорошо знал свет и понимал, что, хотя Биллингсгет и выставит для него столько дюжин кларета, сколько в состоянии поглотить его чрево (прошу прощения, сударыня, но мне не удалось выразиться деликатнее), и хотя Воксхолл охотно одолжит ему свой экипаж, похлопает его по плечу и зайдет к нему пообедать, - однако их светлости скорее допустят, чтобы капитана Уокера вздернули на виселицу перед Олд-Бейли, чем предложат ему сто фунтов.
Да и в самом деле, можно ли ожидать в нашем мире чего-нибудь иного от людей?! Я заметил, что те, кто жалуется на эгоизм окружающих, сами ничуть не меньшие эгоисты и такие же скопидомы, как и их ближние; я убежден, что капитан Говард Уокер поступил бы с пострадавшим другом так же, как поступили с ним, когда в нужде оказался он сам. Единственно кто был огорчен его заточением, так это его собственная жена, что же касается клуба, то там все шло своим чередом, как и за день до исчезновения Уокера.
Кстати, о клубах. Не страшись мы наскучить любезному читателю, можно было бы привести целое исследование, посвященное той своеобразной дружбе, которая устанавливается между членами клубов, и тому похвальному себялюбию, которое эти клубы с таким успехом насаждают среди мужской половины рода человеческого. Я оставляю в стороне надоевшие жалобы о том, что для клуба человек бросает дом, что он привыкает к чревоугодию и роскоши и т. д.; рассмотрим взаимоотношения членов клуба. Вы только посмотрите, как они набрасываются на вечернюю газету; посмотрите, как Шивертон требует развести огонь в июльскую жару, а Суэтхэм распахивает настежь окна в феврале; посмотрите, как Крэмли преспокойно забирает с блюда всю индюшиную грудку, и сколько раз Дженкинс отсылает обратно какие-нибудь полпинты шерри! Клубы это рассадник эгоизма. Клубные связи - весьма своеобразные отношения, ничуть не напоминающие дружбу. Вы встречаетесь со Смитом в течение двадцати лет, обмениваетесь с ним последними новостями, смеетесь с ним новому анекдоту, и между вами устанавливаются настолько близкие отношения, насколько это вообще возможно между мужчинами, и вот в один прекрасный день вы читаете маленький анонс в конце списка членов клуба (напечатанный отдельной рубрикой) о кончине члена клуба Джона Смита, эсквайра, с перечислением всех его титулов; а то может случиться и так, что повезет ему, и он прочтет в соответствующем типографском оформлении ваше имя. Вам никуда не уйти от этого страшного маленького списка выбывших членов клуба, помещаемого в конце каждого клубного каталога. Я сам состою членом восьми клубов и знаю, что когда-нибудь Фиц-Будл Джон Сэвидж, эсквайр (если только судьбе не будет угодно отправить на тот свет сначала моего брата и его шестерых сыновей, в каковом случае будет напечатано: Фиц-Будл, - сэр Джордж Сэвидж, баронет), попадет в этот мрачный разряд. Этого списка мне ни за что не избежать; настанет день, и я уже не буду сидеть в уютном месте, кто-нибудь другой займет освободившееся кресло; роббер начнется, как обычно, но Фица уже не будет среди партнеров. "А где же Фиц?" - спросит Трампингтон, только что вернувшийся с Рейна. "Как, разве вы не знаете?" - ответит Пантер и покажет при этом большим пальцем на ковер. "Вы, кажется, пошли с треф?" - спросит Раф, обращаясь к партнеру (другому партнеру!), и лакей снимет нагар со свечи.
* * *
Во время этой короткой паузы, которую я себе позволил выше, меня не оставляла надежда, что каждый член клуба, читающий эти строки, извлечет из них пользу. Он может, повторяю, состоять членом восьми клубов, и после его смерти ни один из пяти тысяч сочленов не пожалеет о его отсутствии. Мир праху его! Лакеи забудут его, имя его бесследно изгладится из памяти, и на вешалке, где некогда висело его палью, повесят другое.
Нет нужды говорить, что это-то и составляет главное достоинство клубов. Если бы это было иначе, если бы мы и в самом деле оплакивали смерть наших друзей или раскошеливались, когда наши друзья оказываются в нужде, нас хватило бы ненадолго, и жизнь стала бы невыносимой. Заприте же покрепче свои кошельки и сердца и никогда не унывайте, тогда вы сможете благополучно пройти жизненный путь, как это делают все окружающие; если Бедность уцепится за вашу ногу, или Дружба схватит вас за руку, отшвырните их. Каждый живет для себя, и каждому хватает собственных забот.
Мой друг капитан Уокер сам достаточно долго и твердо придерживался вышеизложенных принципов и, оказавшись в беде, прекрасно понимал, что ни одна душа во всей вселенной не придет ему на помощь, а потому принял соответствующие меры.
Когда его доставили в тюрьму мистера Бендиго, он с надменным видом подозвал к себе этого джентльмена, вытащил из бумажника банковский чек и, написав в нем точную, предъявленную ему по иску сумму, приказал мистеру Бендиго немедленно отпереть дверь и выпустить его на свободу.
Мистер Бендиго с лукавой улыбкой поднес палец, унизанный сверху донизу бриллиантовыми перстнями, к носу, до удивительности напоминающему орлиный клюв, и спросил капитана, не написано ли у него - Бендиго - на носу, что он такой уж беспросветный дурак. Этим веселым и добродушным вопросом он выразил сомнение в действительности документа, врученного ему мистером Уокером.
- Черт побери! - вскричал мистер Уокер. - Ступайте и получите по этому чеку деньги, да поживее. Пусть ваш слуга возьмет кеб, вот вам еще полкроны.
Уверенный тон произвел некоторое впечатление на бейлифа: он предложил мистеру Уокеру чего-нибудь перекусить, пока слуга съездит в банк, и во все время его отсутствия обращался с заключенным в высшей степени вежливо.
Но так как в банке на счете капитана числилось всего два фунта пять шиллингов и два пенса (каковая сумма была разделена между его кредиторами после того, как из нее были покрыты судебные издержки), то банкиры, естественно, отказались оплатить чек на двести фунтов с лишним, ограничившись пометкой на чеке "оплате не подлежит". Такой ответ нимало не смутил капитана, он весело рассмеялся, извлек из кармана полноценный банкнот в пять фунтов и потребовал у своего хозяина бутылку шампанского, которую оба достойные джентльмена и распили как самые лучшие друзья и в наилучшем расположении духа. Только они покончили с шампанским и только молодой израильтянин, исполнявший роль лакея на Кэрситор-стрит, успел убрать бутылку и стаканы, как вбежала несчастная Морджиана и, заливаясь слезами, бросилась в объятия мужа.
- Мой дорогой, мой бесценный Говард, - шептала она, чуть не падая в обморок у его ног. Но Уокер осыпал жену градом проклятий. "И как только она посмела показываться ему на глаза после того, как из-за ее дурацких причуд он попал в этакий переплет". Такой прием страшно напугал бедняжку и немедленно привел в чувство. Ничто так благотворно не действует на женские истерики, как проявление твердости и даже грубости со стороны супруга, - это могут засвидетельствовать мужчины, прибегающие к подобным средствам.
- Мои причуды, Говард? - еле слышно переспросила она, потеряв всякое желание падать в обморок после такой взбучки. - Право же, любовь моя, я ни в чем не провинилась...
- Не провинились, мэм? - заревел неподражаемый Уокер. - А по чьей же вине я должен выложить двести гиней учителю музыки? Или, может быть, вы принесли мне в приданое такое состояние, чтобы платить по гинее за урок музыки?! И разве я не вывел вас из ничтожества, и не познакомил вас с цветом нашего общества, и не наряжал вас, как герцогиню?! Разве я не был для вас мужем, какого редко можно найти, сударыня?
- Ну, конечно, Говард, ты всегда был очень добр! - воскликнула Морджиана.
- Разве я не работал ради вас как каторжный и не трудился в поте лица с утра до ночи? Разве я не позволял вашей старой неотесанной матери приходить к вам, я хочу сказать, - ко мне в дом? Разве все это не так?
Она не могла этого отрицать, и Уокер, охваченный яростью (а если мужчина приходит в ярость, то для чего же и созданы женщины, как не для того, чтобы вымещать на них ярость?), продолжал еще некоторое время бушевать в том же духе и наговорил столько оскорбительного, так напугал и измучил Морджиану, что бедняжка ушла от пего в полной уверенности, что она бесконечно виновата перед ним, что Говард разорился из-за нее, что она причина всех его несчастий.
После ухода жены мистер Уокер снова обрел спокойствие (ибо он был не из тех, кто приходит в отчаяние от перспективы провести несколько месяцев в долговой тюрьме) и выпил несколько стаканов пунша со своим хозяином, обсудив с ним с полнейшим хладнокровием свои дела. Капитан уверил его, что непременно заплатит долг и на следующий же день покинет тюрьму (не было еще такого человека, который, попав в долговую тюрьму, не заверял бы клятвенно, что он на следующий же день выйдет на свободу). Мистер Бендиго отвечал, что он с несказанной радостью распахнет перед ним двери, а тем временем со свойственной ему расторопностью послал разузнать среди друзей, не был ли капитан еще кому должен, и посоветовал кредиторам предъявить ему иски.
Нетрудно представить себе, что Морджиана вернулась домой глубоко удрученная и едва удержалась от слез, когда слуга с пуговицами величиной с сахарную голову поинтересовался, рано ли вернется хозяин и взял ли он с собой ключ; всю ночь Морджиана проворочалась, не сомкнув глаз от горя, а рано утром поднялась, оделась и вышла из дому.
Не было еще и девяти часов, когда она уже снова оказалась на Кэрситор-стрит и радостно кинулась в объятия мужа, который, зевая и чертыхаясь, проснулся со страшной головной болью после веселого пиршества накануне вечером: ибо, как это ни покажется странным, во всей Европе не найдется другого места, где бы можно было так покутить, как в долговых тюрьмах; я сам могу засвидетельствовать (да не поймут меня превратно, я всего лишь навещал там моего друга), что мне приходилось обедать у мистера Аминадаба не менее роскошно, чем у Лонга.
Нужно, однако, объяснить причину радостного настроения Морджианы, не вяжущегося ни с тем затруднительным положением, в котором находился ее муж, ни с ее собственными ночными терзаниями. Дело все в том, что, когда миссис Уокер утром вышла из дома, в ее руках была огромная корзина.
- Позвольте мне помочь вам, - предложил мальчик-слуга, с необыкновенной поспешностью ухватившись за корзину.
- Нет, нет, благодарю вас, - вскричала с не меньшей горячностью его госпожа, - здесь всего-навсего...
- Ну да, мэм, я так и подумал, - ответил, усмехнувшись, мальчик.
- Это хрусталь, - продолжала миссис Уокер, страшно покраснев. Пожалуйста, позовите кеб и не болтайте ничего лишнего.
Молодой джентльмен побежал исполнять поручение, и кеб подъехал к дому. Миссис Уокер проворно шмыгнула в него со своей корзиной, а слуга спустился к своим друзьям на кухню и сообщил, что "хозяина посадили в тюрьму, а хозяйка отправилась закладывать посуду".