Теккерей Уильям Мейкпис
Английские юмористы XVIII века
Уильям Мейкпис Теккерей
Английские юмористы XVIII века
Цикл лекций, прочитанных в Англии, Шотландии и Соединенных Штатах Америки
Перевод В. Хинкиса
Лекция первая
Свифт
В лекциях об английских юмористах минувшего столетия я прошу вашего позволения говорить не столько об их книгах, сколько о них самих и о прожитой ими жизни; при этом, как вы понимаете, мне трудно надеяться развлечь вас смешными или забавными рассказами. Ведь у Арлекина без маски, как известно, лицо совсем не веселое, и, говорят, однажды, когда его одолела хандра, доктор посоветовал ему пойти поглядеть на Арлекина {* Эту историю нередко рассказывают о нашем актере Риче.}, - это человек, обремененный заботами и тяготами, подобно всем нам, и очень серьезный в душе, в какой бы маске, обличье или наряде он ни появлялся перед публикой. И поскольку все собравшиеся здесь, без сомнения, серьезно относятся к своему прошлому и настоящему, вы воспримете мой рассказ о жизни и чувствах тех людей, которых я постараюсь вам описать, как серьезную и нередко очень печальную повесть. Если бы Юмор сводился лишь к смеху, вы едва ли испытывали бы к писателям-юмористам больше интереса, нежели к личной жизни того же бедняги Арлекина, который похож на них тем, что способен вас рассмешить. Но эти люди, к чьей жизни и судьбе вы, как свидетельствует ваше присутствие здесь, испытываете интерес и сочувствие, не только смешат нас, но затрагивают в нашей душе многие другие струны. Писатель-юморист стремится будить и направлять в людях любовь, сострадание, доброту, презрение к лжи, лицемерию, лукавству, сочувствие к слабым, бедным, угнетенным и несчастным. В меру своих сил и способностей он откликается едва ли не на все поступки и чувства в человеческой жизни. Он, так сказать, берет на себя роль будничного проповедника. И коль скоро он лучше других обнаруживает, чувствует и высказывает правду, мы уважаем, ценим, порой любим его. И поскольку его задача - оценивать жизнь и особенные качества других людей, мы извлекаем урок из собственной его жизни, когда его уже нет, - жизнь вчерашнего проповедника становится темой для сегодняшней проповеди.
Свифт родился в 1667 году в Дублине в семье добропорядочных англичан, принадлежавших к потомственному духовенству *, через семь месяцев после смерти своего отца, который переехал в Дублин и занялся там адвокатской практикой. Мальчик поступил в школу в Килкенни, а потом в дублинский колледж Троицы, который окончил не без труда; был он необуздан, остроумен и очень бедствовал. В 1688 году по просьбе матери Свифта его взял к себе в дом сэр Уильям Темпл, который знал миссис Свифт в Ирландии. В 1693 году Свифт покинул своего покровителя, а еще через год принял в Дублине духовный сан. Однако он вскоре отказался от этого невысокого сана, полученного в Ирландии, и вернулся к Темплу, в чьем доме прожил до смерти сэра Уильяма, который скончался в 1699 году. Поскольку надежды выдвинуться в Англии не оправдались, Свифт возвратился в Ирландию и поселился в Ларакоре. Он пригласил туда Эстер Джонсон **, побочную дочь. Темпла, с которой его связывала нежная дружба в те годы, когда они оба находились в зависимости от Темпла. С тех пор Свифт девять лет прожил на родине, лишь изредка бывая в Англии.
{* Он был отпрыском младшей ветви йоркширских Свифтов. Его дед, достопочтенный Томас Свифт, викарий Гудрича, в графстве Херифордшир, пострадал во времена Карла I за свою преданность королю. Этот Свифт женился на Элизабет Драйден, родственнице поэта. Сэр Вальтер Скотт, со свойственной ему в подобных делах скрупулезностью, прослеживает родственные связи между двумя знаменитостями. Свифт был "сыном троюродного брата Драйдена". И кроме того, Свифт был врагом Драйденовой славы. См. "Битву книг": "Больше всего раздоров было среди конницы, - пишет он о новых авторах, - так как там каждый рядовой лез в командиры от Тассо и Мильтона до Драйдена и Уитерса".
И в стихотворении "Рапсодия" он советует рифмоплету:
Все предисловья Драйдена прочти
Они у нашей критики в чести,
Притом, что цель поэта всем ясна:
У книги повышается цена.
"Племянник Свифт, ты никогда не станешь поэтом", - сказал Драйден своему родственнику, и Свифт, который никогда не забывал таких вещей, крепко запомнил это.
** В семье ее звали "мисс Хетти", и черты ее лица, манера одеваться и отношение к ней сэра Уильяма - все недвусмысленно свидетельствовало о ее происхождении. Сэр Уильям отказал ей в завещании тысячу фунтов.}
В 1709 году он уехал в Англию и, если не считать недолгого пребывания в Ирландии, во время которого он стал настоятелем собора св. Патрика, провел здесь пять лет, играя весьма видную роль в политических делах при жизни королевы Анны. После ее смерти, когда его партия попала в немилость, а честолюбивые планы рухнули, Свифт вернулся в Дублин, где оставался двенадцать лет. В эти годы он написал свои знаменитые "Письма суконщика" и "Путешествия Гулливера". Он женился на Эстер Джонсон, Стелле, и похоронил Эстер Веномри, Ванессу, которая последовала за ним в Ирландию из Лондона, где пылко влюбилась в него. 1726 и 1727 годы Свифт провел в Англии, но покинул ее, теперь уже навсегда, узнав о болезни жены. Стелла умерла в январе 1728, а Свифт дожил до 1745 года, причем в последние пять лет его семидесятивосьмилетней жизни он ослабел рассудком и его содержали под надзором *.
{* Иногда, в периоды умопомрачения, он расхаживал по дому много часов подряд; иногда вдруг застывал в оцепенении. Порой, казалось, его рассудок, теплившийся под непроницаемым покровом мрака, мучительно стремился выбиться на поверхность и заявить о себе. Однажды упавшее трюмо чуть не размозжило ему голову. Он сказал: "Как жаль, что мимо!" В другой раз он повторял медленно и неоднократно: "Я есмь сущий". Последнее, что он написал, была эпиграмма по случаю постройки склада для оружия и припасов, который ему показали, когда он вышел на улицу во время болезни:
Здесь мысль ирландская видна,
Ирландца я узнал:
Когда проиграна война,
Он строит арсенал.}
Вы, без сомнения, знаете, что у Свифта было множество биографов; о его жизни писали самые благожелательные и добросердечные люди - Скотт, который восхищается им, но не может заставить себя его полюбить; старый толстяк Джонсон*, который поневоле вынужден допустить его в круг поэтов, приемлет знаменитого ирландца, снимает перед ним шляпу, неохотно кланяется и, смерив его взглядом, переходит на другую сторону улицы. Доктор Уайлд** из Дублина, написавший очень интересную книгу о последних годах жизни Свифта, называет Джонсона "самым злобным из его биографов"; английскому критику нелегко угодить ирландцам - нелегко даже попытаться им угодить. И все же Джонсон искренне восхищается Свифтом: он не осуждает Свифта за перемену политических позиций и не ставит под сомнение искренность его веры в бога; и в связи со знаменитым соперничеством между Стеллой и Венессой доктор осуждает Свифта не слишком строго. Но он не может протянуть Свифту свою честную руку; старый толстяк прижимает ее к груди и уходит прочь ***.
{* Кроме этих знаменитых книг Скотта и Джонсона есть еще пухлая "Биография", написанная Томасом Шериданом (которого д-р Джонсон называл "Шерри"), отцом Ричарда Бринсли и сыном добрейшего, умнейшего ирландца, д-ра Шеридана, близкого друга Свифта, который потерял место священника при дворе, так как опрометчиво выбрал в день тезоименитства короля текст для проповеди: "Довлеет дневи злоба его"! Не говоря о мелких книжках, есть еще "Заметки о жизни и сочинениях Джонатана Свифта", принадлежащие перу человека из высшего общества, достойнейшего графа Оррери. Говорят, его светлость мечтал о литературной славе главным образом потому, что желал вознаградить себя за пренебрежение, с которым отнесся к нему отец, не завещав ему свою библиотеку. Боюсь, что чернила, которыми он пытался смыть этот позор, сделали пятно лишь еще более заметным. Тем не менее он был знаком со Свифтом и переписывался с людьми, его знавшими. Его книга (изданная в 1751 году) вызвала множество споров и послужила поводом к написанию, среди прочих брошюр, "Замечаний по поводу "Заметок лорда Оррери и т. д." д-ра Делани.
** Книга д-ра Уайлда была написана после эксгумации останков Свифта и Стеллы в 1835 году, когда в Дублине, в соборе св. Патрика, велись какие-то работы и представилась возможность исследовать эти останки. С удивлением узнаешь, что их черепа "передавались из дома в дом" и вызвали интерес у людей, не имеющих никакого отношения к делу. Поверите ли, гортань Свифта кто-то попросту украл! Френологи, после своих исследований, были невысокого мнения об его умственных способностях.
Д-р Уайлд проследил симптомы болезни Свифта, время от времени проявлявшиеся в его сочинениях. Кроме того, он отметил, что череп обнаруживает следы "болезненной работы" мозга в течение жизни - такие следы могла оставить возрастающая тенденция к "умственному застою".
*** "Он (д-р Джонсон), казалось, питал безотчетную неприязнь к Свифту; однажды я решился спросить, не оскорбил ли чем-нибудь Свифт его лично, и получил отрицательный ответ". - Восуэлл, "Путешествие на Гибриды", I}
Хотелось бы нам встретиться с ним в жизни или нет? Такой вопрос должен задать себе всякий, кто изучает биографии этих людей, читает их произведения и размышляет об их жизни и складе характеров. Хотели бы вы, чтобы великий настоятель был вашим другом? Я был бы счастлив чистить обувь Шекспира, только бы жить в его доме, иметь возможность преклоняться перед ним, быть у него на побегушках и видеть его чудесное, неомраченное лицо. Я был бы счастлив в молодости жить в Темпле рядом с Фильдингом, помогать ему подниматься в спальню и открывать дверь его ключом, а утром пожимать ему руку и слышать, как он болтает, отпускает шутки за завтраком и за кружкой легкого пива. Любой из нас отдал бы многое, чтобы провести вечер в знаменитом клубе вместе с Джонсоном, Гольдсмитом и Джеймсом Босуэллом, эсквайром из Окинлека. Сохранилась добрая память об очаровании Аддисона и приятности его беседы... Но Свифт? Если бы вы уступали ему в таланте (а это, при всем моем уважении к присутствующим, более чем вероятно), занимая равное с ним положение в обществе, он преследовал бы, презирал и оскорблял вас; если, не убоявшись его славы, вы дали бы ему достойный отпор, он спасовал бы перед вами *, не нашел бы в себе смелости достойно ответить и убрался бы восвояси, а много лет спустя написал бы на вас злобную эпиграмму - подстерег бы вас, засев в сточной канаве, а потом выскочил, чтобы нанести вам предательский удар грязной дубинкой. А будь вы лордом, носящим голубую ленту, чье знакомство льстило бы его тщеславию или способствовало его честолюбивым замыслам, он был бы самым милым собеседником на свете. Он выказал бы себя таким смелым, язвительным, умным, эксцентричным и оригинальным, что вы подумали бы, что у него нет иной цели, кроме потребности излить свое остроумие, и что он самый смелый и прямодушный человек на свете. Как он разнес бы перед вами всех ваших врагов. Как высмеял бы оппозицию! Его раболепие было до того неистовым, что казалось независимостью взглядов; ** он состоял бы у вас на посылках, но с таким видом, словно покровительствует вам, рвался бы за вас в бой, надев маску, на улице или в печати, а потом не снял бы шляпу в присутствии вашей жены и дочерей в гостиной, удовлетворившись такой мздой за неоценимую услугу, которую оказал в качестве наемного убийцы ***.
{* Конечно, немногие отваживались на такой эксперимент, но их успех мог обнадежить других. Один человек решился спросить великого настоятеля, не его ли дядя Годвин дал ему образование. Свифт, который терпеть не мог разговоров на эту тему и вообще мало интересовался своими родственниками, ответил сурово: "Да, он дрессировал меня, как собаку". "В таком случае, сэр, воскликнул его собеседник, стукнув кулаком по столу, - собака не в пример благодарнее вас!"
Бывали и другие случаи, когда смелый выпад заставлял Свифта прикусить язык, хотя ему уже стали поклоняться в Ирландии чуть ли не как королю. Но однажды он оказался в более серьезной опасности; эту забавную историю стоит сейчас рассказать. Он подверг нещадному бичеванию известного дублинского стряпчего мистера Беттсуорта, написав на него эпиграмму.
Говорят, адвокат этот поклялся его убить. Он явился к настоятелю собора на дом. Тот осведомился, кто он такой. "Сэр, я стряпчий Беттсуорт!"
- Простите, какие же блюда вы стряпаете?
На сей раз настоятеля спасли добровольные защитники.
** "Но, милый мой Гамильтон, не стану скрывать от тебя свои чувства. Мне очень хочется верить, что характер моего друга Свифта заставит его английских друзей с соблюдением всех приличий спровадить его подальше. Его дух, если называть вещи своими именами, всегда был попросту нестерпим. От этого гения порой не знаешь, чего ждать. Он чаще принимал тон покровителя, нежели друга. Он предпочитал приказывать, а не советовать". - Оррери.
*** "...хотя это известно только со слов миссис Пилкингтон, но люди, заслуживающие доверия, подтверждают, что во время своего последнего пребывания в Лондоне он поехал обедать к графу Берлингтонскому, который незадолго перед тем женился. Граф, желая, как полагают, немного развлечься, не представил его своей супруге и даже не назвал его имени. После обеда настоятель сказал: "Леди Берлингтон, говорят, вы превосходно поете; спойте мне что-нибудь". Графине эта просьба сделать ему удовольствие, выраженная в столь бесцеремонной форме, была неприятна, и она решительно отказалась. Тогда Свифт заявил, что все равно заставит ее петь. "Право, сударыня, кажется, вы принимаете меня за одного из ваших бедных английских священников, которые проповедуют оборванцам. Извольте петь, когда я вас прошу". Поскольку граф при этом только рассмеялся, его жена от досады разразилась слезами и ушла. А когда Свифт снова встретился с ней, то первым делом любезно осведомился: "Скажите, сударыня, вы все такая же гордая и злая, как в то время, когда мы в последний раз виделись?" Она ответила добродушно: "Нет, достопочтенный настоятель, если хотите, я вам спою". И с тех пор он питал к ней глубочайшее почтение". - Скотт, "Биография".
"...в его манере разговаривать не было и тени тщеславия. Возможно, он, по его собственному выражению, был слишком горд для тщеславия. Когда он бывал вежлив, вежливость эта оказывалась неподдельной. В дружбе он всегда сохранял постоянство и искренность. Точно также он относился и к врагам". Оррери.}
Он сам подтверждает это в одном из своих писем Болинброку: "Все свои попытки выдвинуться я предпринимал только потому, что у меня нет титула и состояния, дабы люди, восхищаясь моими способностями, обращались со мной как с лордом, справедливо или нет - не важно. Итак, репутация необычайно остроумного и ученого человека заменяет голубую ленту или карету шестерней" *.
{* "Я достойно выгляжу лишь при дворе, где нарочно отворачиваюсь от лорда и заговариваю с самым ничтожным из моих знакомых". - "Дневник для Стеллы".
"Нет отбою от бездарных писак, сочиняющих стихи и прозу, - они присылают мне свои книги и вирши - такой пакости я еще не видывал; но я перечислил их имена привратнику и велел никогда их ко мне не пускать". "Дневник для Стеллы".
Следующий любопытный абзац дает представление о его жизни при дворе:
"Я еще не писал тебе, что лорд-казначей туг на левое ухо, как и я?.. Я не смею сказать ему это о себе; _боюсь, он подумает, будто я притворяюсь, чтобы к нему подольститься!"_ - "Дневник для Стеллы".}
Можно ли выразиться откровеннее? Только преступник способен сказать: "Я умен: благодаря своему уму я получу титулы и поспорю с судьбой. Мой ум - это разящие пули - я превращу их в золото"; и, заслышав стук копыт шестерки лошадей, запряженных в великолепную карету, он выходит на большую дорогу, как Макхит, и требует у общества "кошелек или жизнь". Все падают перед ним на колени. Летят в грязь облачение милорда епископа, голубая лента его светлости и кружевная нижняя юбка миледи. Он отбирает у одного бенефицию, у другого - выгодную должность, у третьего - теплое местечко в суде и все отдает своим приверженцам. Но главная добыча еще не захвачена. Карета, а в ней митра и епископский жезл, которые он намерен заполучить на свою долю, задержалась в пути из Сент-Джеймса, и он ждет, томясь, до темноты, а потом прибывают его гонцы и докладывают, что карета поехала по другой дороге и ускользнула из его рук. Тогда он с проклятием разряжает пистолеты в воздух и скачет восвояси *.
{* Обе стороны вели ожесточенную войну, сочиняя пасквили друг на друга; нападки вигов сильно навредили кабинету министров, которому служил Свифт. Болинброк привлек к ответу нескольких пасквилянтов из оппозиции и сетует на их "фракционность" в следующем письме:
"От Болинброка графу Стрэдфордскому.
Уайтхолл, 23 июля 1712 года
Печально сознавать, что законы нашей страны бессильны примерно наказать фракционных писак, которые осмеливаются чернить самых выдающихся людей и осыпать бранью даже тех, которые удостоены высшей чести. Это, милорд, один из многочисленных признаков упадка нашего правительства и свидетельство того, что мы роковым образом принимаем распущенность за свободу. Единственное, что я мог сделать, это арестовать типографа Харта и отправить его в Ньюгетскую тюрьму, а потом взять с него залог, дабы он не скрылся от следствия; это я и сделал, а если мне удастся доказать законным, порядком вину сочинителя Ридпата, его ждет та же участь".
Свифт не отставал от своего знаменитого друга в праведном негодовании. В истории последних четырех лет царствования королевы настоятель, весьма поучительно распространяется о распущенности прессы и оскорбительных выражениях, употребляемых его противниками:
"Необходимо признать, что вредная деятельность печатников заслуживает всеобщего и самого сурового порицания... Партия наших противников, пылая бешенством и имея довольно досуга после своего поражения, сплотившись, собирает по подписке деньги и нанимает банду писак, весьма искушенных во всех видах клеветы и владеющих слогом и талантом, достойными уровня большинства своих читателей... Однако безобразия в печати слишком многочисленны, чтобы их можно было излечить таким средством, как налог на мелкие газеты, и в палату общин был внесен билль, предусматривающий меры куда более действенные, но сессия уже кончалась и его не успели, провести, ибо всегда наблюдалось нежелание слишком ограничивать свободу печати".
Однако против статьи; требующей, чтобы под каждой напечатанной книгой, брошюрой или заметкой стояло имя автора, его преподобие решительно возражает, ибо, как он пишет, "помимо того, что такая статья закона сделает невозможной деятельность благочестивых людей, которые, публикуя превосходные сочинения на благо религии, предпочитают _в духе христианского смирения остаться неизвестными_, не подлежит сомнению, что все, обладающие подлинным талантом и познаниями, наделены непреодолимой скромностью и не могут быть уверены в себе, впервые отдавая на суд людской плоды своего ума".
Эта "непреодолимая скромность", вне сомнения, была единственной причиной, по которой настоятель скрывал авторство; "Писем суконщика" и еще сотни столь же смиренных христианских сочинений, автором коих он был. Что же касается оппозиции, почтенный, доктор был сторонником суровой расправы с нею; вот что он писал Стелле:
* * *
"Дневник, Письмо XIX
Лондон, 25 марта 1710-1711 г.
...мы наконец соизволили похоронить Гискара, после того как две недели показывали его замаринованным в корыте, беря за это по два пенса; человек, который при нем состоял, указывал на труп и говорил: "Видите, господа, вот рана, нанесенная ему его светлостью герцогом Ормондским"; "А вот рана..." и т. д.; после чего сеанс заканчивался и впускали новую толпу сброда. Жаль, что закон не позволяет нам подвесить его тело на цепях, потому что он не был под судом: а в глазах закона веяний человек не виновен, пока не состоялся суд".
"Дневник, письмо XXVII
Лондон, 25 июля 1711 г.
Я был сегодня в кабинете у министра и помешал ему помиловать человека, осужденного за изнасилование. Товарищ министра хотел его спасти; но я сказал министру, что его нельзя помиловать без благоприятного отзыва судьи; и к тому же он скрипач, а стало быть, бродяга и заслужил петлю не за одно, так за другое, значит, пускай идет на виселицу".}
Имя Свифта кажется мне столь же подходящим "чтоб вывести мораль иль разукрасить повесть" - эту повесть о честолюбии, как имя любого героя, потерпевшего крах в жизни. Но следует помнить, что мораль в то время была невысока, что, кроме него, многие выходили разбойничать на большую дорогу, что обществом владело странное замешательство, а государство было разорено иными кондотьерами. Битва на Бойне состоялась и была проиграна, колокола возвестили победу Вильгельма точно таким же звоном, каким приветствовали -бы торжество Иакова. Люди стали свободны в политике и были предоставлены самим себе. Их, равно как и старые представления и порядки, сорвало с якорей, и они неслись невесть куда по воле урагана. Как и во времена "аферы Южных морей", почти все азартно участвовали в игре; как и во времена железнодорожной мании, не такие уж отдаленные, почти всем не повезло; и в эти времена человеку со столь огромным талантом и честолюбием, как у Свифта, оставалось только хватать добычу и не упускать ни единой возможности. Его горечь, презрение, гнев, а позже - мизантропию некоторые восторженные поклонники объясняют заведомым убеждением в презренности человечества и стремлением бичевать людей для их же блага. Юность Свифта была несладкой юность великого гения, оплетенного низменными путами, бессильного в тисках презренной зависимости; и старость его тоже была несладкой * - старость гения, который вступил в борьбу и был на пороге победы, но потерпел поражение и потом вспоминал об этом, одиноко терзаясь в изгнании. Человеку вольно приписывать богам то, чему причиной собственная его злоба, или разочарование, или упрямство. Какой общественный деятель, какой политик, замышляющий переворот, какой король, решившийся вторгнуться в сопредельное государство, какой сатирик, задумавший высмеять общество, или просто обыкновенный человек не изыщет извинения для своих поступков? Не так давно один французский генерал предложил вторгнуться в нашу страну и предать ее на поток и разграбление за то, что мы надругались в Копенгагене над человечностью: люди всегда находят оправдание своим агрессивным действиям. Они воинственны по природе, хищны, жаждут проливать кровь, грабить и властвовать **.
{* Он всегда считал день своего рождения траурным днем.
** "Эти проклятые проходимцы с Граб-стрит, пишущие в разделах "Последние новости" и "Смесь" в одной и той же газете, не унимаются. Они все время нападают на лорда-казначея, лорда Болинброка и меня. Мы притянули негодяя к суду, но Болинброк не проявляет должной энергии; однако я надеюсь добиться возмездия. Это мошенник-шотландец, некто Ридпат. Их освобождают под залог, и они опять пишут. Мы вновь их арестовываем и берем новый залог. Так все и вертится. - "Дневник для Стеллы".}
И самые хищные клюв и когти, какие когда-либо вонзались в добычу, самые сильные крылья, какие когда-либо рассекали воздух, были у Свифта. Я лично рад, что судьба вырвала добычу из его когтей, подрезала ему крылья и посадила его на цепь. И мы смотрим, не без благоговения и жалости, на одинокого орла, прикованного цепью и томящегося в клетке.
Не подлежит сомнению, что Свифт родился в Дублине, в доме Э 7 по Хоу-Корт, тридцатого ноября 1667 года, и никто из нас не намерен оспаривать эту честь и славу у соседнего острова, но, думается мне, он был ирландцем не более, чем человек, родившийся в Калькутте в английской семье, может считаться индийцем *. Гольдсмит был ирландцем и никем иным; Стиль был ирландцем и никем иным; но Свифт был англичанином всей душой, и сердце его всегда оставалось в Англии, у него были привычки англичанина и, несомненно, английский образ мыслей; его суждения изысканно просты; он избегал иносказаний и метафор, расходовал мысли и слова с такой же мудрой бережливостью и экономией, как и деньги; он мог с великолепной щедростью расточать их в знаменательных случаях, но экономил, когда тратить их не было нужды. Он всегда избегал ненужного красноречия, лишних эпитетов, расточительной образности. Он выкладывает перед вами свое мнение с серьезной простотой и сугубой четкостью **. Боясь к тому же оказаться смешным, что вполне понятно в человеке с его чувством юмора, - он не решается использовать всю поэтическую силу, какой наделен; читая его, нередко чувствуешь, что он не рискует быть красноречивым, хотя мог бы себе это позволить; что он, так сказать не повышает голоса и не нарушает тона, принятого в обществе.
{* Свифт отнюдь не был склонен забывать об этом; его английское происхождение время от времени дает себя почувствовать, и довольно ощутимо, в том, что он пишет. Так, в письме к Попу (Скотт, "Свифт", том XIX, стр. 97) говорится:
"Мы получили Ваше собрание писем... Некоторые из тех, кто высоко Вас ценит, а также люди, лично Вас знающие, огорчены, обнаружив, что Вы не делаете различия между английскими дворянами в этом королевстве и дикарями-ирландцами (которые всего только чернь, и среди них насчитываются лишь немногие благородные люди, живущие в ирландской части королевства); но английские колонии, составляющие три четверти населения, гораздо культурнее многих графств Англии, говорят на более чистом английском языке и жители их гораздо воспитанней".
А в "Четвертом письме суконщика" мы снова читаем: "В короткой статье, напечатанной в Бристоле и перепечатанной здесь, сообщается, что, как сказал мистер Вуд, "его удивляет наглость и бесстыдство ирландцев, которые отказываются от его денег". А между тем от них отказываются чистокровные англичане, живущие в Ирландии, хотя, само собой разумеется, если спросить ирландцев, они скажут то же самое". - Скотт, "Свифт", т. VI, стр. 453,
В добродушной сатирической заметке "О варварских названиях в Ирландии" он идет еще дальше и (обругав, по своему обыкновению, шотландский выговор, а равно и обороты речи) переходит к "ирландскому акценту" и, говоря о "порицании", которое вызывает этот выговор, заявляет:
"И что еще хуже, всем отлично известно, что последствия такого отношения касаются тех из вас, кому ни в коей мере не могут быть сделаны подобные упреки, кто лишь имел несчастье родиться в Ирландии, но в английской семье, и получил образование главным образом в этом королевстве". - Скотт, "Свифт", том VII, стр. 149.
Но, право же, если придавать хоть какое-то значение национальности, мы должны считать англичанином человека, чей отец происходил из древнего йоркширского, а мать - из древнего лестерширского рода!
** Его манера разговаривать во многом походила на стиль его сочинений, сжатый, четкий и энергичный. Однажды, когда он был на приеме у шерифа и тот, среди прочих тостов, провозгласил: "Господин настоятель, выпьем за ирландскую торговлю", - он быстро ответил: "Сэр, я не пью за покойников!"
В его присутствии один дерзкий молодой человек, который гордился тем, что говорил дерзости... воскликнул: "Да будет вам известно, господин настоятель, что я возвысился своим остроумием!" - "Вот как, - сказал Свифт. - Послушайте же моего совета, снизьтесь!"
В другой раз, увидев, как одна дама длинным шлейфом (какие были тогда в моде) смахнула хрупкую скрипку и разбила ее, Свифт воскликнул:
"Mantua, vae miserae nimium vicina Cremonae!" {"Мантуя, увы, слишком близкая соседка несчастной Кремоны"! (лат.).}. - Д-р Делана, "Замечания по поводу "Заметок и т. д. о Свифте лорда Оррери", Лондон, 1754.}
И вот Свифт, посвященный в тайны политики, прекрасно знающий деловые отношения и светскую жизнь, не чуждый также литературе, которой не мог заниматься всерьез, когда с безрассудным упорством пытался выдвинуться в Дублине, вошел в дом сэра Уильяма Темпла. Впоследствии он любила рассказывать, какое множество книг он там прочитал и как король Вильгельм научил его резать спаржу на голландский манер. Великий и одинокий Свифт провел десять лет ученичества в Шине и Мур-Парке, получая двести фунтов жалования и обедая со слугами, - он носил сутану, которая была не лучше ливреи, и гордый, как Люцифер, преклонял колена, дабы вымолить какую-нибудь милость у миледи, или выполнял поручение господина, у которого состоял на посылках *. Именно здесь, когда он писал, сидя за столом Темпла, или сопровождал своего покровителя во время прогулок, он увидел людей, вершивших судьбы общества, услышал их разговор, сравнил себя с ними, молча поглядывая из своего угла, прикинул, много ли у них мудрости и остроумия, вертел их так и сяк, испытывал и оценивал. Ах, какие пошлости ему, должно быть, приходилось выслушивать! Какие плоские шутки! Какие напыщенные банальности! Какими ничтожными казались, вероятно, эти люди в огромных париках смуглому, нескладному, молчаливому секретарю из Ирландии. Не знаю, приходила ли когда-нибудь Темплу в голову мысль, что, в сущности, этот ирландец - его хозяин. Полагаю, что столь печальный вывод не возник под его божественным париком, иначе Темпл не стал бы терпеть Свифта у себя в доме. Свифт, чувствуя, что ему все опротивело, поднимал бунт и уходил со службы, но потом покорялся и возвращался снова; так продолжалось десять лет, - он набирался знаний, скрывая презрение и терпел, втайне злобствуя на судьбу.
{* "Помнишь, как я страдал, когда сэр Уильям Темпл бывал холоден или в дурном расположении духа дня три или четыре подряд, и я терялся в догадках, перебирая десятки причин? Клянусь, с тех пор я стал более дерзким; он испортил хорошего и благородного человека". - "Дневник для Стеллы".}
Манеры Темпла - это воплощение изощренного и естественного хорошего тона. Если он и не вникает в суть дела достаточно глубоко, то все же выказывает осведомленность, подобающую джентльмену; если он порой щеголяет латынью, то ведь это было принято в его время, подобно тому, как было принято благородному человеку напяливать на голову парик, а на руки кружевные манжеты. Если он носит букли и туфли с квадратными носами, то ходит в них с непревзойденным изяществом, и вы никогда не услышите, как они скрипят, не увидите, как они наступят на шлейф какой-нибудь леди или на ногу сопернику в толпе придворных. А когда там становится слишком жарко и шумно, он вежливо удаляется. Он уезжает к себе в Шин или в Мур-Парк, предоставив королевской партии и партии принца Оранского бороться меж собой и решить дело. Он чтит монарха (и, пожалуй, ни один человек на свете не выражал свои верноподданнические чувства столь изящным поклоном); он в восторге от принца Оранского, но есть человек, чье спокойствие и удобства для него важнее всех принцев на свете, и этот достойнейший член общества - не кто иной, как Gulielmus Temple, baronettus {Уильям Темпл, баронет (лат.).}. Вот он в своем тихом убежище; мы видим его то в креслах, когда он предается своим занятиям, то у грядок тюльпанов *, вот он обрезает абрикосовые деревья или правит свои сочинения - он уже не государственный деятель, не посол, а философ, эпикуреец, блестящий аристократ и придворный равно в Шине и в Сент-Джеймсе; здесь вместо королей и красивых дам он преклоняется перед его величеством Цицероном, или проходит в менуэте с музой эпической поэзии, или же любезничает у южной стены с розовощекой дриадой.
{* "...эпикурейцы выразились точней и удачней, когда провозгласили, что счастье человека в невозмутимости "то души и праздности тела; ибо в то время как мы располагаем обоими этими условиями, я сомневаюсь, что то и другое должно участвовать в нашем восприятии добра и зла. Подобно тому, как люди, говорящие на нескольких языках, выражают одно и то же разными словами, так в различные эпохи, в различных странах с различными законами и религиями разные слова означали одно и то же: то, что стоики называют бесстрастием или рассеянием, скептики - невозмутимостью, молинисты - квиетизмом, простые люди - спокойной совестью, как мне кажется, означает лишь величие. Но этой причине Эпикур всю жизнь провел в своем саду: там он занимался науками, там трудился, там проповедовал свою философию; и в самом деле, никакой иной приют, пожалуй, не способствует столь много невозмутимости души и праздности тела, которые он считал главной своей целью. Дивный воздух, чудесные ароматы, зелень листвы, свежесть и легкость пищи, трудовые упражнения или прогулки, но главное, освобождение от забот и треволнений в равной мере благоприятствовали и способствовали размышлениям и здоровью, приятности чувств и воображения, и тем самым спокойствию и легкости тела и души... Люди много спорили о том, где был рай, но так ни до чего и не договорились; пожалуй, легче представить себе, какого рода место подразумевается под этим словом. Слово "рай" персидское, так как Ксенофонт и другие греческие авторы называют им то, что часто употребляли и любили государи этих восточных стран. Страбон, описывая Иерихон, говорит:
"Ibi est palmetum, cui immixtae sunt etiam aliae stirpes hortenses, locus ferax palmis abundans, spatio stadiorum centum totus irriguus, ibi est Regis Balsami paradisus" {Там есть пальмовая роща, в которой попадаются некоторые другие садовые деревья, место плодородное, изобилующее пальмами, длиной в сто Стадиев и обильно орошаемое, там находится сад царя Бальзама (лат.).}. - "Эссе о садах Эпикура".
В этом же знаменитом эссе Темпл пишет об одном друге, чьим поведением и благоразумием он восхищается в характерной для него форме.
"...я считаю весьма благоразумным, что один мой друг в Стаффордшире, который очень любит свой сад, выращивает в нем великолепные сливы и, хотя почва там хорошая, не претендует на большее; в этом (обнеся деревья с юга стеной) он весьма преуспел, чего никогда не достиг бы, имея дело с персиками и виноградом; _а хорошая слива, без всякого сомнения, лучше плохого персика_".}
Темпл, видимо, требовал и получал от своих домочадцев обильную дань преклонения, все вокруг льстили ему, лебезили перед ним и холили его так же старательно, как растения, которые он любил. В 1693 году, когда он заболел, его недомогание повергло в ужас весь дом; нежная Доротея, его жена, лучшая подруга лучшего из мужчин:
Великая душою Доротея
Узрела грозный перст судьбы, робея.
Что касается Доринды, его сестры:
Кто грусть изображать в искусстве станет
Пусть на Доринду плачущую глянет.
Утратит радость каждый, кто на миг
Узрит ее пронзенный скорбью лик,
Лакеи плачут и рыдают слуги
О ней, животворившей все в округе.
Вам не кажется, что в строке, где скорбь одолевает лакеев, содержится прекрасный образ? Ее сочинил один из лакеев, которому не по нутру была и ливрея Темпла и жалование в двести фунтов. Как легко представить себе нескладного молодого служителя с потупленными глазами, который, держа в руке книги и бумаги, следует по пятам за его честью во время прогулки по саду или выслушивает распоряжения его чести, стоя у глубокого кресла, в котором сэр Уильям сидит, страдая подагрой, и ноги его все в волдырях от прижиганий. Когда у сэра Уильяма приступ подагры или он не в духе, плохо приходится слугам за обедом; * впоследствии его секретарь из Ирландии сам об этом поведал: как, должно быть, сэр Уильям, выходя к столу, ворчал, мучил и терзал домашних своими насмешками и презрением! Представьте себе только, что говорил дворецкий о гордости всяких ирландских грамотеев - а ведь этого, по правде сказать, не слишком высоко ставили даже в ирландском колледже, где он учился, - и какое презрение должен был испытывать камердинер его превосходительства к священнику Тигу из Дублина! (Камердинеры и духовники всегда воевали меж собой. Трудно сказать, кто из них, по мнению Свифта, более заслуживал презрения.) И каковы, вероятно, были горе и ужас маленькой дочери экономки с черными завитушками волос и милым, улыбчивым лириком, когда секретарь, учивший ее грамоте, человек, которого она любила и почитала больше всех на свете, - больше матери, больше нежной Доротеи, больше рослого сэра Уильяма в тупоносых туфлях и парике, - когда сам мистер Свифт выходил от своего хозяина с яростью в душе и не мог найти доброго словечка даже для маленькой Эстер Джонсон?
{* Размышления Свифта о повешенье ("Наставления слугам")
"Последнее дело для тебя - это состариться на лакейской службе, поэтому, когда ты увидишь, что годы идут, а у тебя нет надежды ни на место при дворе, ни на чин в армии, ни на продвижение в управители, ни на должность сборщика налогов (этих двух последних мест ты не можешь получить, не зная грамоты), ни на то, что тебе удастся сбежать с племянницей или дочкой хозяина, тогда я решительно советую: иди грабителем на большую дорогу - это единственная почетная должность, остающаяся тебе; там ты встретишь многих старых приятелей, проживешь жизнь короткую, но веселую, и расстанешься с ней молодец-молодцом. Относительно последнего я тоже дам тебе кое-какие наставления.
Эти окончательные мои советы относятся к тому, как вести себя, когда тебя будут вешать: за то ли, что ты ограбил своего хозяина, или за кражу со взломом, или за разбой на большой дороге, или за то, что ты в пьяной драке убил первого попавшегося человека, но весьма вероятно, что тебе выпадет такая судьба, а все благодаря одному из следующих трех качеств: любви к хорошей компании, широте душевной и слишком горячему нраву. Твое достойное поведение в этом случае - дело чести всего вашего братства; содеянное отрицай с самыми торжественными клятвами; сотня твоих собратьев, если только их допустят, явятся в суд и по первому требованию охотно дадут о тебе свой отзыв. Пусть ничто не принудит тебя сознаться, разве что пообещают тебе прощенье, если ты выдашь своих сообщников; но, я полагаю, все это будет понапрасну; если тебе удастся ускользнуть в этот раз, то когда-нибудь тебя все-таки постигнет та же участь. Лучший сочинитель Ньюгетской тюрьмы пусть напишет твою прощальную речь, какая-нибудь из добрых приятельниц снабдит тебя рубашкой голландского полотна и белым колпаком, перевязанным малиновой или черной лентой; бодро попрощайся со всеми твоими ньюгетскими друзьями; храбро входи в повозку; стань на колени; возведи очи горе, возьми в руки любую книгу (ведь ты все равно не умеешь прочесть ни слова); отрицай содеянное у самой виселицы, поцелуй и прости палача - ив добрый путь! Тебя пышно похоронят за счет твоего братства; прозектор не коснется твоих членов; и слава твоя не померкнет, пока не сменит тебя столь же достойный преемник...".}
Пожалуй, для секретаря из Ирландии снисходительность его светлости была еще мучительней его неудовольствия. Сэр Уильям то и дело приводил латинские фразы и цитаты из древних классиков по поводу своего сада, своих голландских статуй и plates-bandes {Грядок (франц.).}, говорил об Эпикуре и Диогене Лаэртском, о Юлии Цезаре, Семирамиде, саде Гесперид, Меценате, об описании Иерихона у Страбона и ассирийских царях. По поводу бобов он цитировал наставления Пифагора воздерживаться от употребления оных и говорил, что это, возможно, означало, что умным людям следует воздерживаться от политики. Это _он_ - невозмутимый эпикуреец; _он_ - последователь Пифаторовой философии; _он_ умный человек - вот что подразумевалось под его речами. Разве Свифт с этим не согласен? Нетрудно представить себе, как потупленные глаза на миг поднимаются и в них вспыхивает презрительный огонек. Глаза у Свифта были голубые, как небо; Поп великодушно сказал (все, что Поп говорил и думал о своем друге, было великодушным и благородным): "Глаза у него голубые, как небо, и в них светится очаровательное лукавство". И был некто в этом доме, в этом пышном, величественном, гостеприимном Мур-Парке, только в них и видевший небо.
Но приятные и возвышенные разговоры Темпла пришлись Свифту не по нраву. Он был сыт по горло бесчисленными кумирами из Шина; сидя на садовой скамейке, которую он сам устроил для себя в Мур-Парке и жадно поглощая все книги, какие мог достать, он начал страдать головокружением и глухотой, которые терзали и мучили его всю жизнь. Он не мог выносить ни этого дома, ни своего зависимого положения. Даже выражая льстивое сострадание в стихотворении, из которого мы привели несколько насмешливо-печальных строк, он как бы выбегает из траурного шествия с безумным воплем, проклиная свою участь, предчувствуя безумие, покинутый судьбой и даже надеждой,
Я не знаю ничего печальней его письма к Темплу, в котором этот бедняга, вырвавшись из рабства, снова, пресмыкаясь, возвращается к своей клетке и старается мольбами отвратить гнев хозяина. Он просит об аттестации для получения духовного сана. "От меня требуют подробных сведений о моей нравственности и уровне знаний, а также о причинах, по которым я покинул дом Вашей чести - а именно, их интересует, не было ли последнее следствием какого-либо моего дурного поступка. Во всем этом я целиком полагаюсь на милость Вашей чести, хотя в нравственном отношении, как мне кажется, я не могу упрекнуть себя ни в чем, кроме простых человеческих _слабостей_. Более я ни о чем не смею просить Вашу честь, пребывая в обстоятельствах, не достойных Вашего внимания: мне остается лишь желать (кроме здоровья и благополучия Вашей чести и Вашему семейству), чтобы небо когда-либо дало мне возможность с благодарностью припасть к Вашим стопам. Прошу Вас засвидетельствовать мое глубочайшее почтение и уважение миледи, Вашей супруге, и Вашей сестре". Можно ли пасть ниже? Может ли раб склониться смиренней? *
{* "Он продолжал жить в доме сэра Уильяма Темпла до самой смерти этого великого человека". - "Истории из жизни семейства Свифтов", написанные Настоятелем.
"Богу было угодно призвать этого великого и добродетельного человека к себе". - "Предисловие к сочинениям Темпла".
И на людях он всегда говорил о сэре Уильяме в том же тоне. Но читатель лучше поймет, как остро он помнил унижения, которым подвергся в его доме, если мы приведем отрывки из "Дневника для Стеллы".
"Да днях я зашел к министру узнать, какой дьявол обуял его в воскресенье: я дал ему достойную отповедь; сказал, что, как я заметил, он позволил себе слишком много, что причина этого меня не интересует, но пускай держит себя в руках, и предупредил его об одном - никогда не принимать меня с холодностью; потому что я не позволю обращаться с собой как с мальчишкой; я уже более чем достаточно претерпел такого обращения в своей жизни" _(имеется в виду сэр Уильям Темпл)_. - "Дневник для Стеллы".
"Я вспоминаю, как мы преклонялись перед сэром Уильямом Темплом, потому что он в пятьдесят лет стал министром; и вот эту должность занимает молодой человек, которому едва за тридцать". Там же.
"Министр держится со мной непринужденно, как некогда Аддисон. Я часто вспоминаю, как носился сэр Уильям Темпл со своим министерским портфелем". Там же.
"У лорда-казначея был ужасный приступ ревматизма, но сейчас он вполне оправился. Сегодня вечером я играл с ним и с его домашними в очко. Для начала он проиграл каждому из нас по двенадцать пенсов; при этом мне вспомнился сэр Уильям Темпл".Там же.
"Кажется, сегодня мимо меня проехал в своей карете Джек Темпл _(племянник сэра Уильяма)_ с женой; но я не обратил на них никакого внимания, - как хорошо, что я навсегда избавился от этого семейства". Письмо Свифта к Стелле, сент. 1710 г.}
А спустя двадцать лет епископ Кеннет писал об этом же человеке: "Когда доктор Свифт вошел в кофейню, с ним раскланялись все, кроме меня. Когда же я явился в приемную залу (при дворе), чтобы подождать начала молебна, доктор Свифт был там в центре всеобщего внимания. Он упрашивал графа Эрренского замолвить словечко перед своим братом, герцогом Ормондским, за некоего священника, которому нужно место. Он обещал мистеру Торолду договориться с лордом-казначеем, чтобы ему выплачивалось жалованье в двести фунтов годовых как священнику англиканской церкви в Роттердаме. Он отсоветовал Ф. Гвинну, эсквайру, входить к королеве с красной сумкой и заявил во всеуслышанье, что имеет кое-что передать ему от лорда-казначея. Он вынул золотые часы и, справившись, сколько времени, посетовал, что уже очень поздно. Какой-то человек сказал, что он слишком торопится. "Что же делать, - сказал доктор, если придворные подарили мне часы, которые плохо ходят?" Потом он стал внушать молодому аристократу, что лучший поэт Англии - это мистер Поп (папист), который начал переводить Гомера на английский язык, и все должны подписаться на это издание. "Потому что Поп, - заявил он, - не начнет печатать свой перевод, пока я не соберу для него тысячу гиней" *. Лорд-казначей, выйдя от королевы, на ходу кивнул Свифту, чтобы тот следовал за ним, - оба ушли перед самым молебном". В словах епископа "перед самым молебном" чувствуется некоторая злоба.
{* "Надо признать, - пишет д-р Джонсон, - что одно время Свифт определял политические взгляды всей Англии".
Разговор о памфлетах настоятеля вызвал у доктора одну из самых живых реплик. "Один человек расхваливал его "Поведение союзников". Джонсон: "Сэр, его "Поведение союзников" свидетельствует о весьма низких способностях... Право, сэр, даже Том Дэвис мог бы написать это "Поведение союзников"! "Жизнь Джонсона".}
Этот портрет великого настоятеля представляется нам правдивым, он суров, хотя его и нельзя назвать совершенно отталкивающим. Среди всех интриг и тщеславных устремлений Свифт делал добро, причем иногда помогал достойным людям. Его дневники и тысяча устных рассказов о нем свидетельствуют о его добрых делах и грубых манерах. Он всегда готов был протянуть руку помощи честному человеку, он был не расточителен, но и не скуп. Хотели бы вы иметь такого благодетеля, очутившись в нужде? Я предпочел бы получить картофелину и услышать доброе слово от Гольдсмита, нежели быть обязанным настоятелю за гинею и обед *. Он оскорблял человека, делая ему одолжение, доводил женщин до слез, ставил гостей в дурацкое положение, изводил своих несчастных друзей и бросал пожертвования в лицо беднякам. Нет, настоятель не был ирландцем ирландцы всегда помогали людям с добрым словом на устах и с открытым сердцем.
{* "Когда он видел кого-либо впервые, то имел обыкновение испытывать характер и склонности новых знакомых каким-нибудь коротким вопросом в нарочито грубой форме. Если это воспринималось с кротостью и Свифт получал беззлобный ответ, он потом заглаживал грубость утонченной любезностью. Но если он замечал признаки возмущения, задетой гордости, тщеславия или самомнения, то прекращал всякое общение с этими людьми. Это подтверждает случай, про который рассказала миссис Пилкингтон. После ужина настоятель, выпив вина, слил остатки из бутылки в стакан и, видя, что они мутные, протянул стакан мистеру Пилкингтону и предложил выпить. "Знаете ли, - сказал он, - дрянное вино за меня всегда допивает какой-нибудь бедный священник". Мистер Пилкингтон поблагодарил его в том же тоне и сказал, что "не видит тут разницы, но в любом случае рад принять этот стакан". "В таком случае, сказал настоятель, - не надо, я выпью его сам. Вы, черт возьми, умней ничтожного священника, которого я несколько дней назад пригласил к обеду; когда я обратился к нему с этими же словами, он заявил, что не понимает такого обхождения, и ушел, не пообедав. По этому признаку я определил, что он чурбан, и сказал человеку, который рекомендовал его мне, что не желаю иметь с ним дела". - Шеридан, "Биография Свифта".}
Рассказывают, будто это делает Свифту честь, что настоятель собора св. Патрика каждое утро служил домашние молебны, но держал это в такой тайне, что даже гости, жившие под его кровом, не подозревали об этом ритуале. Право, духовному лицу не было никакой нужды тайно собирать свое семейство в подземной часовне, словно он боялся обвинения в язычестве. И, на мой взгляд, мнение света было справедливым, - и епископы, входившие в совет королевы Анны, убеждая ее не возводить автора "Сказки о бочке" в епископский: сан, советовали ей как нельзя лучше. Автор измышлений и примеров, содержащихся в этой безумной книге, не мог не знать, таковы будут последствия того, что он утверждал. Веселый собутыльник Попа и Болинброка, который избрал их друзьями на всю жизнь и почтил своим доверием и привязанностью, должно быть, выслушал немало доводов и не раз вел за рюмкой портвейна у Попа или бокалом бургундского у Сент-Джона беседы, которые невозможно было бы повторить за столом ни у кого другого.
Одним из самых веских подтверждений неискренности Свифтовой веры в бога был его совет бедняге Джону Гэю принять сан священника и добиваться места судьи. Гэю, автору "Оперы нищих", Гэю, одному из самых неукротимых талантов, Джонатан Свифт посоветовал принять духовный сан, надеть облачение с белым воротником, а также копить деньги и отдать имевшуюся у него тысячу фунтов под проценты *. Королева, епископы и светские люди были правы, когда не поверили в религиозность этого человека.
{* "От архиепископа Кэшеллского
Кэшелл, 31 мая 1735 г.
Высокочтимый сэр!
В последнее время я потерпел столько неудач, что решил прекратить борьбу, особенно в тех случаях, когда у меня мало надежды взять верх; я поскольку я имею некоторые основания надеяться, что прошлое будет забыто, признаюсь, я всячески старался в последнее время представить в самом розовом свете дела весьма печальные. Мои друзья справедливо рассуждают о моей праздности, но поистине до сих пор она скорее проистекала от спешки и замешательства, возникавших из-за тысячи несчастных и непредвиденных случайностей, а не была просто леностью. Сейчас на мне висит только одно неприятное дело, от которого я с помощью председателя адвокатской коллегии надеюсь вскоре избавиться; и тогда, вот увидите, я стану настоящим ирландским епископом. Сэр Джеймс Уэйр составил весьма полезное описание достопамятных деяний моих предшественников. Он сообщает, что они родились в таких-то и таких-то городах Англии или Ирландии; были посвящены в сан в таком-то году; и, если их не перевели куда-нибудь, похоронены в соборе, в северном либо в южном пределе. Из этого я заключаю, что хорошему епископу нужно только есть, пить, толстеть, богатеть и в конце концов опочить в мире; каковому похвальному примеру я и намерен следовать до конца своих дней; ибо, признаться, за последние четыре-пять лет я так часто сталкивался с предательством, низостью и неблагодарностью, что не могу поверить, чтобы кто-нибудь был призван делать добро столь порочному поколению.
Я искренне озабочен состоянием Вашего здоровья, которое, судя по тому, что Вы пишете, сильно пошатнулось. Без сомнения, поездка на юг будет лучшим средством, какое может укрепить Ваш организм; и я не знаю дороги более подходящей для этого, чем дорога из Дублина сюда, за исключением лишь одного ее куска. До Килкенни станции и хорошие гостиницы есть каждые десять или двенадцать миль. От Килкенни сюда целых двадцать миль, дорога плохая и гостиниц вообще никаких; но я нашел для Вас прекрасный выход из положения, У подножия довольно высокой горы, как раз на полпути сюда, живет в чистеньком домике, крытом тростником, священник, которого отнюдь нельзя назвать бедным; жена его слывет добрейшей и милейшей женщиной. У нее самые, жирные цыплята и самый лучший, эль в округе. Кроме того, у священника есть погребок, ключ от которого он хранит при себе, а там у него, всегда найдется вдоволь превосходного вина, в хорошо закупоренных бутылках, и он обтирает их и вытаскивает пробки лучше, думается мне, чем самый заправский пьянчуга. Там я намерен, встретить Вас с каретой; если Вы устанете, то сможете заночевать в этом домике; если же нет, мы тронемся в путь, после обеда, часа в четыре, и к девяти будем в Кэшелле; мы поедем через поля и по проселкам, которые укажет нам священник, избегая каменистых и тряских дорог, которые ведут оттуда сюда и действительно, из рук вон плохи. Надеюсь, Вы соблаговолите сообщить мне по почте накануне выезда или за два дня, когда Вы будете в Килкенни, чтобы я успел все для Вас приготовить. Возможно, приедет Коуп, если лично Вы его попросите; ради меня он не сделает ничего; Поэтому; полагаясь на Ваше положительное обещание, я не стану более ничего добавлять к доводам, которые могли бы убедить Вас, и остаюсь Вашим искренним и покорнейшим слугой
Теобальдом Кэшеллским".}
Разумеется, я буду затрагивать здесь чьи бы то ни было религиозные взгляды лишь в той мере, в какой они влияют на литературное творчество, жизнь, настроения этого человека. Самые закоренелые грешники из тех смертных, о которых нам предстоит говорить, Гарри Фильдинг и Дик Стиль, особенно громко и, на мой, взгляд, поистине ревностно заявляли о своей, вере; они бичевали вольнодумцев и побивали камнями воображаемых безбожников при всяком случае, лезли; из кожи вон, превознося свою правоверность и обличая ближнего, и если грешили и спотыкались, а так оно и было, поскольку они; то и. дело погрязали в долгах, в пьянстве, в скверне всяких дурных поступков, то падали на колени и вопияли: "Peccavi! {Грешен! (лат.).}" - с самой громогласной истовостью. Да, эти беднягу Гарри Фильдинг и Дик Стиль были доверчивыми и простодушными чадами англиканской церкви; они ненавидели папизм, атеизм, деревянные башмаки и всякое идолопоклонство; они рьяно превозносили церковь и государство.
Но Свифт? _Его_ ум был вышколен иначе и имел совсем иной логический склад. Он не воспитывался в казарме, среди пьяных солдат, и не учился рассуждать в ковент-гарденском трактире. Он мог протянуть нить в споре от начала до конца. Он умел смотреть вперед с роковым ясновиденьем. В старости он воскликнул, перелистывая "Сказку о бочке": "Господи, какой у меня был талант, когда я написал эту книгу!" Мне кажется, он восхищался не талантом, а теми последствиями, к которым этот талант его привел, - огромный, потрясающий талант, чудесно яркий, ослепительный и могучий, талант схватывать, узнавать, видеть, освещать ложь и сжигать ее до тла, проникать в скрытые побуждения и выявлять черные мысли людей - то был поистине чудовищный злой дух.
Несчастный! Что заставило тебя, который получил образование в библиотеке эпикурейца Темпла и пользовался дружбой Попа и Сент-Джона, принести роковые обеты и на всю жизнь связать себя ханжеским служением небу, пред которым ты благоговел в столь неподдельном восхищении, смирении и восторге? Ибо у Свифта была исполненная благоговения и благочестивая душа он умел любить и истово молиться. Сквозь бури и грозы, бушевавшие в его яростном уме, в голубые просветы проглядывали звезды веры и любви, они безмятежно сияли, хоть и сокрытые тучами, гонимыми безумным ураганом его жизни.
Я убежден, что он невыносимо страдал от своего скептицизма, и ему пришлось сломить собственную гордость, прежде чем отдать свое отступничество внаймы *. Он оставил сочинение, озаглавленное "Размышления о религии", которое представляет собой лишь набор оправданий и объяснений, почему он не признался открыто в своем неверии. О своих проповедях он говорит, что это были памфлеты в форме проповеди; они не были проникнуты христианским духом; их можно было бы произносить со ступеней синагоги, или в мечети, чуть ли не в трактире. Здесь нет или почти нет притворных жалоб - для этого он слишком знаменит и горд; и поскольку речь идет о ничтожности его проповедей, он искренен. Но когда он надел облачение священника, оно отравило его: белый воротник его задушил. И вот, он идет по жизни, раздираемый на части, словно одержимый дьяволом. Как Абуда из арабской сказки, он все время страшится фурии, зная, что придет ночь и с ней эта неотвратимая ведьма. Боже, что это была за ночь! Как одинока была его ярость и долга агония, какой стервятник терзал сердце этого титана! ** Ужас охватывает душу при мысли о бесконечных страданиях этого великого человека. Всю жизнь он так или иначе был одинок. Одинок был и Гете. И Шекспира я не могу представить себе иным. Титаны должны жить в отдалении от простых смертных. У королей не бывает близких друзей. Но этот человек тяжко страдал от одиночества и заслужил свои страдания, Не думаю, чтобы такую боль кто-нибудь мог описать.
{* "Мистер Свифт некоторое время жил у него (сэра Уильяма Темпла), но, решив самостоятельно устроить свою судьбу, намеревался принять сан священника. Однако, хотя состояние его было очень невелико, совесть не позволяла ему принять духовный сан только ради денег". - "Истории из жизни семейства Свифтов", написанные Настоятелем.
** "У д-ра Свифта лицо было от природы суровое, даже улыбка не могла смягчить его и никакие удовольствия не делали его мирным и безмятежным; но когда к этой суровости добавлялся гнев, просто невозможно вообразить выражение или черты лица, которые наводили бы больший ужас и благоговение". - Оррери.}
"Saeva indignatio" {"Жестокое негодование" (лат.).}, которое, по его словам, раздирало ему сердце и о котором он дерзко завещал написать на своем надгробном камне, - как будто несчастный, лежащий под этим камнем, ожидая суда божия, имел право на гнев, - прорывается наружу на тысячах написанных им страниц, терзает и мучит его. Неистовый изгнанник не устает яростно проклинать государственных деятелей, так как его собственная карьера не удалась, и англичан, так как в Англии он не сумел прославиться. Разве справедливо называть знаменитые "Письма суконщика" патриотическими? Это великолепный образец издевательства и брани; да, этим письмам не откажешь в последовательности, но замысел так же чудовищен и фантастичен, как остров лилипутов. Дело не в том, что он так глубоко скорбит, но он видит перед собой врага и его нападки поразительны по своей силе, а ярость ужасающа. Это Самсон с ослиной челюстью в руке, устремляющийся на врагов и повергающий их: восхищает не столько сама цель, сколько мощь, ярость, неистовство ее поборника. Как многих безумцев, его возбуждают и приводят в неистовство некоторые вещи. К их числу принадлежит брак; сотни раз он обрушивался на брак в своих сочинениях; обрушивался на детей; постоянной мишенью его насмешек был бедный приходский священник, обремененный многочисленным семейством, еще более презренный в его глазах, чем капеллан знатного лорда. Мысль о столь безотрадном отцовстве неизменно вызывает у него насмешки и отборную брань. Разве могли бы Дик Стиль, или Гольдсмит, или Фильдинг в самой своей яростное сатире написать что-нибудь подобное знаменитому "Скромному предложению", сочиненному настоятелем, где он рекомендует есть детей? Все они испытывают лишь нежность при мысли о ребенке, готовы ласкать и лелеять его. Достойному настоятелю чужда такая чувствительность, и он входит в детскую походкой веселого людоеда *. "Один очень образованный американец, с которым я познакомился в Лондоне, - пишет он в "Скромном предложении", - уверял меня, что здоровый годовалый младенец, за которым был обеспечен надлежащий уход, представляет собой в высшей степени восхитительное, питательное и полезное для здоровья кушанье, независимо от того, приготовлено ли оно в тушеном, жареном, печеном или вареном виде; я не сомневаюсь, что он также превосходно подойдет для фрикасе или рагу". И, подхватывая эту милую шуточку, он, по своему обыкновению, приводит различные доводы с полнейшей серьезностью и логикой. Он поворачивает эту тему и так и этак, на десятки ладов, подает ее в рубленом виде; в виде холодной закуски; со всяким гарниром, и не устает ее смаковать. Он описывает звереныша, "отнятого от матери", советует, чтобы мать обильно кормила его грудью в течение последнего месяца, чтобы он стал упитанным и пригодным для изысканного стола. "Из одного ребенка, - говорит его преподобие, - можно приготовить два блюда для званого обеда; если же вы обедаете в семейном кругу, то передняя или задняя часть младенца будет вполне приемлемым блюдом", и так далее; поскольку предмет столь лаком, что он не может его оставить, он рекомендует далее мелким землевладельцам к столу вместо оленины "мясо подростков, мальчиков и девочек не старше четырнадцати и не моложе, двенадцати лет". Прелестный юморист! Насмешливый обличитель морали! В веселые времена при жизни настоятеля существовал всем известный и широко распространенный обычай: когда неуклюжий деревенский парень входил в кофейню, шутники принимались, как тогда говорили, "поджаривать" его. А здесь настоятель мстительно "поджаривает" тему. У него был к этому природный талант. Как говорится в "Альманахе гурманов": "On nait rotisseur" {Чтобы хорошо жарить мясо, надо иметь природный дар (франц.).}.
{* "Лондон, 10 апреля 1713 г.
Старший сын леди Мэшем тяжело; болен; я серьезно опасаюсь за его жизнь, и она живет в Кенсингтоне, ухаживая за ним, что всех нас заставляет досадовать. Она такая любящая мать, что это сводит меня с ума. Ей не следовало покидать королеву, а она оставила все, что столько же касается, общественных интересов, сколько и ее собственных". - "Дневник".}
И не только с помощью насмешек Свифт показывает, как неразумно любить и иметь детей. "В Гулливере" он внушает мысль о безумии любви и брака, пуская в ход более серьезные доводы и советы. Свифт с одобрением повествует, что в знаменитом королевстве лилипутов есть обычай сразу же отбирать детей у родителей и отдавать их на воспитание государству; и в царстве его любимых лошадей, как он утверждает, добропорядочная конская чета может позволить себе иметь не более двух жеребят. Право же, наш великий сатирик придерживается мнения, что супружеская любовь нежелательна, и подтвердил эту теорию собственным примером, - да смилуется над ним бог, - отчего и стал одним из самых несчастных людей на всем божьем свете *.
{* "Здоровье мое несколько поправилось, но даже при самом лучшем самочувствии у меня мутится в голове и болит сердце". - Май 1719.}
Серьезное и логическое развитие абсурдной темы, как показывает вышеупомянутое людоедское предложение, - излюбленный прием нашего автора во всех его юмористических сочинениях. В странах, где живут люди ростом в шесть дюймов или в шестьдесят футов, но простым законам логики возникает тысяча восхитительных нелепостей благодаря множеству сложных выкладок. Повернувшись к премьер-министру, стоящему в ожидании позади его трона с белым жезлом длиной чуть ли не с грот-мачту корабля "Монарх", король Бробдингнега бросает замечание о том, как ничтожно человеческое величие, если такие презренные и ничтожные существа, как Гулливер, могут его воплощать. "Черты императора Лилипутии были резки и мужественны, - рассказывает Гулливер (какой неожиданный юмор в этом описании!), - губы слегка вывернутые, нос орлиный, цвет лица оливковый, стан прямой, руки и ноги красивой (формы, движения грациозные, осанка величественная. _Он на ширину моего ногтя_ выше всех своих придворных, и одного этого довольно, чтобы повергнуть в благоговейный страх всякого, "кто на него смотрит".
Какой неожиданный юмор во всех этих описаниях! Какая благородная сатира! Какая честность и беспристрастие! Какое совершенство образа! Мистер Маколей цитирует очаровательные строки поэта, в которых к властителю пигмеев подходят с теми же мерками. Мы все читали у Мильтона о копье, которое было, как "мачта корабля гигантского", но эти образы, разумеется, пришли к нашему юмористу самостоятельно. Он берет тему. Поворачивает ее на тысячу ладов. Он полон ею. Образ напрашивается сам, он рождается из темы, как в том восхитительном месте, где Гулливер, когда орел уронил его ящик в море, а потом его привели в каюту на корабле, просит моряков принести ящик в каюту и поставить на стол, в то время как каюта в четыре раза меньше ящика. Восхитительно именно _правдоподобие_ ошибки. Именно эту ошибку сделал бы человек родом из такой страны, как Бробдингнег.
Но самый лучший юмористический штрих, если только можно найти лучший в этой изобилующей великолепными штрихами книге, мы находим там, где Гулливер описывает свое расставание с конем-хозяином * в стране, название которой невозможно произнести, язык сломаешь:
"Я вторично простился с моим Хозяином, - рассказывает он. - Я собирался пасть ниц, чтобы поцеловать его копыто, но он оказал мне честь, осторожно подняв его к моим губам. Мне известны нападки, которым я подвергся за упоминание этой подробности. Моим клеветникам угодно считать невероятным, чтобы столь знатная особа снизошла до оказания подобного благоволения такому ничтожному существу, как я. Мне понятна также наклонность некоторых путешественников хвастаться оказанными им необыкновенными милостями. Но если бы эти критики были больше знакомы с благородством и учтивостью гуингмов, они переменили бы свое мнение".
{* Быть может, самую печальную сатиру во всей этой ужасной книге мы находим в описании дряхлых стариков в "Путешествии в Лапуту". В Лагнеге Гулливер слышит о бессмертных людях, которых называют струльдбругами, и когда он выражает желание познакомиться со столь учеными и многоопытными людьми, его собеседник так описывает ему струльдбругов:
"Он сказал, что до тридцатилетнего возраста они ничем не отличаются от остальных людей. Затем они мало-помалу становятся мрачными и угрюмыми.
Достигнув восьмидесятилетнего возраста, который здесь считается пределом человеческой жизни, они, подобно смертным, превращаются в дряхлых стариков. Но, кроме всех недугов и слабостей, присущих вообще старости, над ними тяготеет мучительное сознание, что им суждено вечно влачить такое жалкое существование.
Струльдбруги не только упрямы, сварливы, жадны, угрюмы, тщеславны и болтливы, - они не способны также к дружбе и любви. Естественное чувство привязанности к своим ближним не простирается у них дальше, чем на внуков. Зависть и неудовлетворенные желания непрестанно терзают их. Завидуют они прежде всего порокам юношей и смерти стариков. Глядя на веселье молодежи, они с горечью сознают, что для них совершенно отрезана всякая возможность наслаждения. При виде похорон они ропщут и жалуются, что для них нет надежды достигнуть тихой пристани, в которой находят покой другие. Счастливчиками среди этих несчастных являются те, кто потерял память и впал в детство. Они внушают к себе больше жалости и участия, потому что лишены многих пороков и недостатков, которые свойственны остальным бессмертным.
Если случится, что струльдбруг женится на женщине, подобно ему обреченной на бессмертие, то этот брак расторгается во достижении младшим из супругов восьмидесятилетнего возраста.
Как только струльдбругам исполняется восемьдесят лет, для них наступает гражданская смерть. Наследники немедленно получают их имущество. Из наследства удерживается небольшая сумма на их содержание: бедные содержатся на общественный счет. По достижении этого возраста струльдбруги считаются неспособными к занятию должностей. Они не могут ни покупать, ни брать в аренду землю, им не разрешается выступать свидетелями в суде.
В девяносто лет у струльдбругов выпадают зубы и волосы. В этом возрасте они перестают различать вкус пищи и едят и пьют все, что попадется под руку, без всякого удовольствия и аппетита. Старческие недуги продолжают мучить их, не обостряясь и не утихая. Постепенно они теряют память. В разговоре они забывают названия. самых обыденных вещей и имена ближайших друзей и родственников. Они не способны развлекаться чтением: они забывают начало фразы, прежде чем дочитают ее до конца. Таким образом, они лишены единственного доступного им развлечения.
Язык этой страны постепенно изменяется. Струльдбруги, родившиеся в одном столетии, с трудом понимают язык людей, родившихся в другом. Прожив лет двести, они с большим трудом могут произнести несколько самых простых фраз с этого времени им суждено чувствовать себя иностранцами в своем отечестве.
Таково описание струльдбругов, которое я услышал от моего собеседника. Позднее я собственными глазами увидел пять или шесть струльдбругов различного возраста. Самым молодым из них было около двухсот лет. Друзья, приводившие их ко мне, пытались растолковать им, что я великий путешественник и видел весь свет. Однако на струльдбругов это не произвело ни малейшего впечатления. Они не задали мне ни одного вопроса о том, что я видел или испытал. Их интересовало только одно: не дам ли я им сламскудаск, то есть подарок на память. Это благовидный способ выпрашивания милостыни. Так как струльдбруги содержатся на общественный счет, им строго воспрещается нищенство. Но паек их, надо сознаться, довольно скуден, и они всячески стараются обойти закон.
Струльдбругов все ненавидят и презирают. Рождение каждого из них служит дурным предзнаменованием и аккуратно записывается в особые книги, так что возраст каждого струльдбруга можно узнать, справившись в государственных архивах. Впрочем, архивные записи не идут в прошлое дальше тысячи лет. К тому же много книг истлело от времени или погибло в эпохи народных волнений.
Лучший способ узнать возраст струльдбруга - это спросить его, каких королей и знаменитостей он может припомнить.
Память струльдбруга сохраняет имена лишь тех королей, которые вступили на престол тогда, когда этому струльдбругу еще не исполнилось восьмидесяти лет. Справившись затем; с летописями, нетрудно установить приблизительно, возраст струльдбруга.
Мне никогда не приходилось видеть ничего омерзительнее этих людей. Женщины были еще противнее мужчин. Помимо обыкновенной уродливости, свойственной глубокой дряхлости, они с годами все больше и больше приобретают облик каких-то призраков. Ужас, какой они внушают, не поддается никакому описанию". - "Путешествия Гулливера".}
Это его удивление, эта дерзость, с которой преподносятся подробности, эта ошеломляющая серьезность рассказчика, который знает, какому он подвергался осуждению, самый характер милости, каковая ему оказана, благопристойное ликование при этом столь полны, что, поистине, дальше уж некуда; это правда, перевернутая вверх тормашками, предельно логичная и абсурдная.
Что касается юмора и художественных приемов этой знаменитой небылицы, то, по-моему, она не может не приводить в восхищение; ну а что до морали: на мой взгляд - она ужасна, постыдна, труслива, кощунственна; и каким бы величайшим исполином ни был этот настоятель, я утверждаю, что мы должны его освистать. Возможно, некоторые из присутствующих здесь не читали последнюю часть "Гулливера", и я, напомнив им совет, который достопочтенный мистер Панч дал намеревающимся вступить в брак, скажу: "Не надо". Когда Гулливер высаживается в стране иеху, эти голые, воющие существа карабкаются на деревья и нападают на него, и он пишет, что "едва не задохнулся в грязи, которая на него обрушилась". Читатель четвертой части "Путешествий Гулливера" в данном случае уподобляется самому герою. Это язык иеху: чудовищные, нечленораздельные вопли и проклятия человечеству, изрыгаемые со скрежетом зубовным, - срывание всех покровов скромности до последнего лоскута, без всякого благородства, и чувства стыда; грязны его слова, грязны мысли, и весь он полон ярости, неистовства, непристойности.
Страшно думать, что Свифт знал, куда ведет его такая вера, знал, про роковые скалы, к которым влекла его логика. Последняя часть "Гулливера" лишь следствие того, что было прежде, и никчемность всего человечества, ничтожество, жестокость, гордыня, слабоумие, всеобщее тщеславие, глупое притворство, мнимое величие, напыщенная тупость, подлые цели, ничтожные успехи - все уже с живостью представлялось ему; и когда оглушительные проклятия миру и кощунство против неба гремели в его ушах, он начал писать эту жуткую аллегорию, смысл который заключается в том, что человек безнадежно порочен, ужасен и туп, что страсти его так чудовищны, а хваленое могущество так презренно, что он - раб скотов, и заслужил это, и невежество гораздо лучше его хваленого ума. Что же совершил этот сочинитель? Какие тайные раскаянья терзали его душу? Какой лихорадочный огонь пожирал его, если весь мир представлялся ему в таком кровавом свете? Каждый из нас смотрит на мир по-своему; и тот мир, который мы видим, рождается внутри нас. Опустошенную душу не радует солнце; эгоист не верит в дружбу, подобно тому как человек, у которого нет слуха, безразличен к музыке. Видимо, это ужасное одиночество и смотрело на человечество так мрачно пронзительными глазами Свифта.
Скотт рассказывает удивительную историю о Делани, заставшем архиепископа Кинга и Свифта за беседой, которая довела прелата до слез, после чего Свифт выбежал вон со следами ужаса и волнения на лице, а архиепископ сказал Делани: "Вы только что видели самого несчастного человека на свете; но никогда не спрашивайте у него о причинах его злополучия".
Самый несчастный человек на свете, miserrimus, - какова характеристика! А ведь в то время все великие умы Англии были у его ног. Вся Ирландия приветствовала его восторженными кликами и преклонялась перед ним как перед своим освободителем, спасителем, величайшим ирландским патриотом и гражданином. Настоятелю-Суконщику-Бикерстафу-Гулливеру рукоплескали самые выдающиеся государственные деятели и величайшие поэты его времени, принося ему дань уважения; в он писал Болинброку из Ирландии: "Пришла мне пора примириться с этим миром, я так и сделал бы, если б мог попасть в лучший мир, прежде чем буду призван в самый лучший, _а не умирать здесь в злобе, как отравленная крыса в своей норе_".
Мы говорили о мужчинах и об отношении к ним Свифта; а теперь нам надлежит вспомнить, что есть на свете в другие создания, которых связывали с великим настоятелем * весьма близкие отношения. Две женщины, которых он любил и заставлял страдать, известны всем его читателям так же хорошо, словно мы видели их воочию, и даже если бы они были нашими родственницами, мы едва ли знали бы их лучше. Кто не носит в душе образ Стеллы? Кто не любит ее? Прекрасное и нежное существо; чистое, любящее сердце! Легче ли тебе теперь, когда вот уже сто двадцать лет ты покоишься в мире, и за гробом неразлучная с тем холодным сердцем, которое, пока оно билось, причиняло твоему столь истинную боль любви и горя! Легче ли тебе теперь, когда весь мир любит и оплакивает тебя? Я уверен, едва ли найдется человек, который, вспомнив об этой могиле, не возложит мысленно на нее цветок сострадания и не начертает на ней нежную эпитафию. Добрая женщина, такая милая, любящая и несчастная! У тебя были бесчисленные приверженцы, миллионы мужественных сердец тоскуют о тебе. Из поколения в поколение мы передаем нежное предание о твоей красоте, мы видим твою трагедию и следим за ней, следим за светлой скорбью твоей любви и чистоты твоего постоянства, твоего горя, за твоей нежной жертвой. Мы знаем легенду о тебе наизусть. Ты одна из святых мучениц в английской истории.
{* Имя Варины поблекло перед блестящими именами Стеллы и Ванессы; но она тоже могла кое-что рассказать о голубых глазах молодого Джонатана. Образно выражаясь, книга жизни Свифта открывается в тех местах, где в нее заложены эти увядшие цветы! Варина заслуживает того, чтобы уделить ей несколько строк.
Это была некая мисс Джейн Варинг, сестра его товарища по колледжу. В 1696 году, когда Свифту было девятнадцать лет, он написал ей любовное письмо, которое начиналось так: "Нетерпение - это неотъемлемое качество влюбленного". Но разлука сильно переменила его чувства; и через четыре года тон его меняется. Он снова пишет этой девушке прелюбопытное письмо, предлагая ей выйти за него замуж, но выражая это предложение в такой форме, что его невозможно было принять.
Он долго распространяется о своей бедности и т. п., а затем пишет: "Я буду счастлив принять Вас в свои объятия, независимо от того, красивы ли Вы и велико ли Ваше состояние. Главное - чистоплотность, и кроме того, достаточность средств, вот все, чего я от Вас хочу!"
Редакторы не сообщают нам, что сталось с Вариной. Приятно было бы узнать, что она встретила какого-нибудь достойного человека и дожила до того дня, когда услышала, как ее маленькие сыновья смеются над лилипутами без всякой печальной arriere pensee {Задней мысли (франц.).} о великом настоятеле!}
И мало сказать, что любовь и целомудрие Стеллы прелестны сами по себе: я убежден, что несмотря на дурное обращение, несмотря на скверный характер, несмотря на тайное расставание и соединение, на несбывшуюся надежду и разбитое сердце, - когда он попал в зубы к Ванессе и пока еще лишь ненадолго уклонился с пути, очутившись из-за этого в западне горя и в трясине растерянности, порожденной любовью, - несмотря на приговор большинства женщин, которые, насколько мне известно из личного общения с ними и всяких расспросов, принимают в споре сторону Ванессы, - несмотря на слезы, которые Стелла из-за него пролила, несмотря на препятствия и препоны, которые судьба и собственный его неистовый нрав ставили между ними, мешая этой истинной любви течь безмятежно, - самое светлое время в судьбе Свифта, самая яркая звезда в темной и бурной его жизни, - это любовь к Эстер Джонсон. В свое время я, - разумеется, из профессиональных соображений, - прочитал немало сентиментальных страниц и ознакомился с любовными связями, описанными на разных языках и в разные времена; и я не знаю ничего более мужественного, более нежного, более трогательного, чем некоторые из беглых заметок, которые были, как выражался Свифт, "кратким языком" в его "Дневнике для Стеллы" *. Он часто пишет ей ночью и утром. Он не отсылает ни одного письма к ней без того, чтобы в тот же день не начать новое. Он словно никак не может выпустить ее маленькую ручку. Он знает, что она думает о нем и скучает далеко, в Дублине. Он вынимает ее письма из-под подушки и разговаривает с ними, как с друзьями, как с детьми, говорит им ласковые слова, упоительные нежности - как будто перед ним чудесное и простодушное существо, которое его любит. "Не уходи, - написал он однажды утром, 14 декабря 1710 года. - Не уходи, сегодня утром я отвечу на некоторые твои письма, лежа в постели, вот сейчас посмотрим. "Ну-ка, милое письмецо, где ты?" Вот я, - отвечает оно, - что хочешь ты сказать Стелле в это свежее и бодрящее утро? И не устают ля милые глазки Стеллы разбирать этот почерк?" - спрашивает он, ласково поболтав и нежно поворковав еще немного. Любимые глаза ярко сияют перед ним в этот миг, его добрый ангел с ним и благословляет его. Увы, жестокая судьба заставила их пролить столько слез и безжалостно поразила эту чистую и нежную грудь. Жестокая судьба; но променяла бы она ее на иную? Я слышал, как одна женщина сказала, что согласилась бы стерпеть всю жестокость Свифта, только бы испытать его нежность. Причиняя Стелле боль, он как бы поклонялся ей при этом. Он вспоминает о ней, когда ее не стало; вспоминает о ее уме, доброте, грации, красоте с безыскусственной любовью и благоговением, которые неописуемо трогательны; когда он смотрит на нее, такую добрую и чудесную, его сердце тает от восторга; его холодные стихи загораются и пылают подлинной поэзией, и он, можно сказать, преклоняет колени перед ангелом, чью жизнь он отравил, кается в своей порочности и низменности и выражает свое обожание воплями, полными раскаянья и любви:
Когда лежал я на своей постели,
Не чуя сил в изнеможенном теле,
Спасения от хвори я не знал,
Молился, плакал, проклинал, стонал,
Печаль сокрывши под улыбкой, Стелла
Тогда ко мне, как ангелок, слетела,
И, строгое спокойствие храня,
Она страдала более меня.
Хозяин, полный злобы и гордыни,
Не мог бы приказать своей рабыне
Служить, как Стелла услужала мне,
По дружески усердная вдвойне.
К моей постели ласково и кротко
Она подходит мягкою походкой
И вот уже становится светлей
В душе усталой и пустой моей.
Увы, заботясь обо мне всечасно,
Поймите, Стелла, - хворь моя опасна.
Врачуя мой мучительный недуг,
Поберегите жизнь свою, мой друг!
Найдется ль на земле такой глупец,
Что разломал бы сказочный дворец,
Чтоб выстроить из кирпича и лома
Опору для стропил гнилого дома?
{* Какой-нибудь сентиментальный Шампольон нашел бы широкое поле для применения своего искусства, расшифровывая символы этого "краткого языка". Стелла обычно именуется "М. Д.", но иногда под этими буквами подразумевается и ее компаньонка миссис Дингли. Свифт именуется "Престо", а также "П. Д. Ф. Р.". Мы читаем "Спокойной ночи, М. Д.; Крошка Стелла; Милая Стелла; дорогая, бессовестная, милая проказница М. Д.". Иногда он переходит на стихи, например:
Пусть Новый год, - скажу вам не тая,
Пошлет еды вам доброй и питья
И долгого, веселого житья.
Считайте так, что рядом с вами я,
Как вы со мной, проказница моя.}
Одно маленькое торжество было у Стеллы в ее жизни, одна маленькая милая несправедливость совершилась ради нее, и, признаться, я невольно благодарю за это судьбу и настоятеля. Ей в жертву была принесена та, другая, молодая женщина, - та самая, которая жила через пять домов от доктора Свифта на Бэри-стрит, и льстила ему, и обхаживала его, совершенно потеряв голову, Ванесса была брошена.
Свифт не сохранил писем Стеллы, написанных в ответ на его письма к ней *. Он хранил письма Болинброка, Попа, Харли, Питерборо; но Стелла, как сказано в "Биографиях", бережно хранила его письма. Ну конечно, так вот и бывает в жизни; из-за этого мы не знаем, каков был ее стиль и что представляли собой те письмеца, которые доктор Свифт прятал по ночам, а наутро призывал явиться из-под подушки. Но в письме четвертом этого знаменитого собрания он описывает квартиру на Бэри-стрит, где он снимал за восемь шиллингов в неделю столовую и спальню на втором этаже; а в письме шестом он сообщает, что "посетил одну даму, только что приехавшую в город", чье имя, однако, не названо; в письме восьмом он спрашивает у Стеллы: "Что ты имеешь в виду, когда пишешь об "этих людях, живущих поблизости, с которыми я иногда обедаю"? Какого дьявола! Ты не хуже меня знаешь, с кем я обедал каждый божий день с тех пор, как мы с тобой расстались". Ну, конечно же, она знает. Конечно же, Свифт понятия не имеет, о чем это она пишет. Но из дальнейших писем выясняется, что доктор был на "деловом" обеде у миссис Ваномри; что он был "у соседки"; что ему нездоровилось и он намерен всю будущую неделю обедать у соседки! Стелла была совершенно права в своих подозрениях. Она с самого первого намека поняла, что должно произойти, буквально чутьем угадала Ванессу **. Соперница у ног настоятеля. Ученица и учитель вместе читают, вместе пьют чай, вместе молятся, вместе занимаются латынью и спрягают "amo, amas, amavi" {Я люблю, ты любишь, я любил (лат.).}. Нет больше "краткого языка" для бедняжки Стеллы. Разве по правилам грамматики и порядку спряжения amavi не следует за amo и amas?
{* Вот отрывки из записок, которые Свифт начал вечером в день ее смерти, 28 января 1727-1728 г.
"С самого детства и до пятнадцати лет она была болезненной; однако потом здоровье у нее вполне поправилось, и ее считали одной из самых красивых, изящных и милых молодых женщин в Лондоне, разве только она была несколько склонна к полноте. Волосы у нее были чернее воронова крыла, и каждая черточка лица являла собой совершенство".
"...собственно говоря, - пишет он с хладнокровием, которое при данных обстоятельствах поистине ужасно, - она умирала целых полгода!.."
"Среди представительниц ее пола ни одна не превосходила ее умом и не усовершенствовала более свои способности чтением или беседам" с достойными людьми... Все мы, имевшие счастье пользоваться; ее дружбой, единодушию соглашались, расставаясь с ней в начале или в конце вечера, что ей неизменно принадлежат самые интересные слова, сказанные в этом обществе. Некоторые из нас иногда записывали ее выражения или то, что французы называют "bons-mots" {Остротами (франц.).}, в которых она достигала потрясающих высот".
Однако те образцы, которые мы находим в записках настоятеля под рубрикой "Bons-mots de Stella", едва ли подтверждают эту последнюю часть панегирика. Но вот другие, доказывающие ее остроумие:
"Некий джентльмен, который вначале вел себя в ее обществе очень глупо и развязно, под конец опечалился, вспомнив, что недавно потерял ребенка. Епископ, сидевший; рядом, принялся его утешать, говоря, что он не должен печалиться, ибо ребенок "теперь в раю", "Нет, милорд, - заметила она, именно это его и огорчает, ведь он уверен, что никогда не увидит там своего ребенка".
"Когда она была тяжело больна, ее врач сказал: "Сударыня, вы спустились почти к подножию горы, на мы постараемся снова поднять вас наверх". Она ответила: "Боюсь, доктор, что я задохнусь, прежде чем взберусь на вершину".
"Одного ее знакомого священника, человека очень неопрятного, который хотел казаться проницательным и остроумным, кто-то из присутствующих спросил, почему у него такие грязные ногти. Он растерялся; но она помогла ему выйти из затруднительного положения, сказав: "Ногти у этого почтенного господина стали такими грязными оттого, что он почесался".
"Один аптекарь из квакеров прислал ей закупоренную склянку; у нее были широкие края и сигнатурка на горлышке. "Да ведь это, - сказала она, вылитый сын моего аптекаря!" Забавное сходство и неожиданность ее слов заставили нас всех рассмеяться". - "Сочинения" Свифта под редакцией Скотта, т. IX, стр. 295-296.
** "После утренней прогулки мне бывало так жарко и такая меня одолевала лень, что я предавался безделью у миссис Ваномри, где оставлял свое лучшее облачение и парик и _лишь от скуки частенько оставался там обедать_; так я поступил и сегодня". - "Дневник для Стеллы".
Миссис Ваномри, мать "Ванессы", была вдовой голландского торговца, который во времена короля Вильгельма получал прибыльные подряды. Его семья поселилась в Лондоне в 1709 году, в доме на Бэри-стрит, в Сент-Джеймсе, эта улица была знаменита тем, что на ней жили такие люди, как Свифт и Стиль, а в наше время Мур и Крабб.}
Вы можете проследить любовь Кадена и Ванессы * в стихотворении Кадена на эту тему и в страстных укоризненных стихах самой Ванессы, а также в ее письмах к нему; она обожает его, обращается к нему с мольбой, готова его боготворить и молит небо лишь о том, чтобы оно позволило ей лежать у его ног **. И когда эти божественные ноги несут доктора Свифта домой из церкви, они частенько приводят его в гостиную Ванессы. Ему нравится быть предметом обожания и восхищения. Он находит, что у мисс Ваномри превосходный вкус и благородная душа, у нее есть красота и ум, да и состояние тоже. Он видится с ней каждый день; он ни слова не пишет обо всем этом Стелле, пока пылкая Ванесса не начинает любить его слишком сильно, и тогда доктор пугается пыла молодой женщины и смущается ее горячностью. Он не хотел жениться ни на той, ни на другой, - по-моему, дело обстояло именно так; но если бы он не женился на Стелле, Ванесса завладела бы им против его воли. Когда он вернулся в Ирландию, его Ариадна, не желая оставаться на своем острове, пустилась в погоню за бежавшим настоятелем. Напрасно он протестовал, клялся, успокаивал и пытался ее запугать; наконец она узнала, что настоятель женился на Стелле, и это ее убило - она умерла от неразделенной страсти ***.
{* "Ванесса была необычайно тщеславна. Образ, придуманный Каденом, написан хорошо, но в целом он вымышлен. Она любила наряды; жаждала преклонения; обладала весьма романтическим складом ума; стояла, по ее убеждению, выше всех представительниц своего пола; держалась дерзко, весело и гордо; были у нее и приятные черты, но она отнюдь не блистала красотой или утонченностью... ее тешила мысль, что она слывет наложницей Свифта, и все же она рассчитывала и желала выйти за него замуж". - Лорд Оррери.
** "Ты велишь мне ни о чем не беспокоиться и говоришь, что мы будем видеться так часто, как только ты сможешь. Ты бы лучше сказал - так часто, как ты будешь к этому расположен. Или так часто, как ты вспомнишь, что я существую на свете. Если ты и дальше станешь так со мной обращаться, я не долго буду тебе докучать. Невозможно описать, сколько я выстрадала с тех пор, как в последний раз видела тебя; я уверена, что легче перенесла бы пытку на дыбе, чем эти твои убийственные, да, убийственные слова. Порой я решалась никогда больше тебя не видеть, но этой решимости, к несчастью для тебя, хватало ненадолго; ибо есть что-то в человеческой природе, с чем мы не в силах совладать, и чтобы найти облегчение в этом мире, я должна дать этому волю, и я молю тебя прийти ко мне и быть со мной ласковым; ибо я уверена, ты никого на свете не обрек бы на те страдания, какие я перенесла, если б только знал о них. Я пишу тебе потому, что не могу высказать все это на словах; когда я начинаю жаловаться, ты сердишься, и лицо у тебя тогда такое страшное, что я немею. О, если б у тебя осталось ко мне столько участия, что эти сетования могли бы родить жалость в твоей душе! Я изо всех сил стараюсь сдерживать свои излияния; если б ты только знал мои мысли, я уверена, они так тронули бы тебя, что ты меня простил бы; поверь, я должна высказать это тебе или умереть". - Ванесса (Май, 1714 г.).
*** "Если мы отдельно рассмотрим поведение Свифта по отношению к женщинам, то обнаружим, что он смотрел на них скорее как на бюсты, чем на статуи в целом". - Оррери.
"Вы, наверное, улыбнулись бы, узнав, что его дом постоянно был сералем для самых добродетельных женщин, которые навещали его с утра до вечера". Оррери.
Один из корреспондентов сэра Вальтера Скотта прислал ему материалы, на которых основан следующий любопытный рассказ о Ванессе, после того как она удалилась лелеять свою Страсть в уединении:
"Аббатство Марли близ Селбриджа, где жила мисс Ваномри, действительно имеет вид настоящего монастыря, особенно снаружи. Дряхлый старик (по его собственным словам, ему было за девяносто) впустил моего корреспондента внутрь. Он был сыном садовника миссис Ваномри и еще ребенком работал с отцом в саду. Он хорошо помнил несчастную Ванессу; и то, что он о ной рассказывал, совпадало с общеизвестным описанием, особенно в том, что казалось ее embonpoint {Полноты (франц.).}. Он сказал, что она редко уезжала и почти ни с кем не виделась; обычно она проводила время за чтением или в прогулках по саду... Она избегала людей и всегда была печальна, кроме тех случаев, когда приезжал настоятель Свифт, - тогда она становилась веселой. В саду невероятно густо разрослись лавры. Старик сказал, что когда мисс Ваномри ожидала настоятеля, она всегда своими руками сажала несколько лавров к его приезду. Он показал место, где она любила сидеть, - оно до сих пор называется "беседка Ванессы". Три-четыре дерева да несколько лавров отмечают это место... Из беседки, где стояли два стула и грубый стол, открывался вид на Лиффи... По словам старого садовника, в этом уединенном месте настоятель и Ванесса часто сидели вдвоем, а на столе перед ними лежали книги, перья, бумага", - Скотт, "Свифт", т. 1, стр. 246-247.
"...но мисс Ваномри, раздосадованная положением, в котором она очутилась, решила наконец, что хватит ей дожидаться соединения с предметом своей любви, за надежду на которое она цеплялась среди всех превратностей в его отношении к ней. Самым вероятным препятствием была его тайная связь с миссис Джонсон, которая, без сомнения, была ей прекрасно известна и наверняка возбуждала ее тайную ревность, хотя мы находим в их переписке всего один намек на это обстоятельство, еще в 1713 году, когда она пишет ему, - в то время он был в Ирландии: "Если ты очень счастлив, не будь таким злым, напиши мне об этом, _если, конечно, это не сделает несчастной меня_". Ее безропотность и то, как терпеливо она переносила это состояние неизвестности в течение целых восьми, лет, должно быть, отчасти объяснялись ее благоговением перед Свифтом, а отчасти, вероятно, слабым здоровьем ее соперницы, которая таяла буквально на глазах. Однако нетерпение Ванессы взяло наконец верх и она отважилась на решительный шаг - сама написала миссис Джонсон и попросила сообщить, какой характер носят ее отношения со Свифтом. Стелла ответила, что они с настоятелем связаны браком; и, кипя негодованием против Свифта за то, что он дал другой женщине такие права на себя, о каких свидетельствовали вопросы мисс Ваномри, Стелла переслала ему письмо соперницы и, не повидавшись с ним и не ожидая ответа, уехала в дом мистера Форда, близ Дублина. Результат известен всем читателям. Свифт, в одном из тех припадков ярости, какие с ним бывали и в силу его темперамента и по причине болезни, тотчас отправился в аббатство Марли. Когда он вошел в дом, суровое выражение его лица, которое всегда живо отражало кипевшие в нем страсти, привело несчастную Ванессу в такой ужас, что она едва пролепетала приглашение сесть. В ответ он швырнул на стол письмо, выбежал из дома, сел на лошадь и ускакал обратно в Дублин. Когда Ванесса вскрыла конверт, она нашла там, только собственное письмо к Стелле. Это был ее смертный приговор. Она не устояла, когда рухнули давние, но все еще лелеемые ею надежды, которые давно наполняли ее сердце, и тот, раде кого, она их лелеяла, обрушил на нее всю силу своего гнева. Неизвестно, долго ли она прожила после этой последней встречи, но, по-видимому, не более нескольких недель". - Скотт.}
Когда она умерла и Стелла узнала, что Свифт посвятил ей чудесные строки, она сказала: "Это меня ничуть не удивляет, ведь всем известно, что настоятель умеет чудесно описывать даже палку от метлы". Вот женщина женщина до мозга костей! Видели вы когда-нибудь, чтобы одна из них простила другую?
В примечании к биографии Свифта Скотт пишет, что друг Свифта, доктор Тьюк из Дублина, хранил локон Стеллы, завернутый Свифтом в бумажку, на которой рукой самого настоятеля было написано: "_Женские волосы, и ничего больше_". Вот пример, пишет Скотт, стремления настоятеля скрыть свои чувства под маской циничного равнодушия.
Обратите внимание, сколь различны мнения критиков! Свидетельствуют ли эти слова о равнодушии или о стремлении скрыть свои чувства? Слышали ли вы или читали когда-нибудь более трогательные слова? Женские волосы, и ничего больше; любовь, верность, чистота, невинность, красота, и ничего больше; самое нежное сердце на свете, истерзанное и раненое, - ныне уж недоступное горечи разбитых надежд, оскорбленной любви и безжалостной разлуки: остался этот локон, и ничего больше; да еще воспоминания и раскаянье для терзаемого совестью одинокого бедняги, содрогающегося над могилой своей жертвы.
Но он, которого так много любили, сам тоже должен был изведать любовь. Сокровища не только ума и мудрости, но и нежности наверняка прятал этот человек в тайниках своего мрачного сердца и порой, под влиянием порыва, показывал тем немногим, кого он туда допускал. Но бывать там вовсе не доставляло удовольствия. Люди не оставались там долго и страдали оттого, что побывали там *. Рано или поздно он уходил от всякой привязанности. Стелла и Ванесса обе умерли подле него и в то же время вдали от него. У него не хватило мужества смотреть, как они умирают. Он порвал со своим самым близким другом Шериданом; он тайком скрылся от своего самого пылкого поклонника Попа. Его смех дребезжит в наших ушах через сто сорок лет. Он всегда был одинок - одиноко скрежетал зубами во тьме, за исключением того времени, когда нежная улыбка Стеллы озаряла его. Когда она исчезла, его окружило безмолвие и непроглядная ночь. Это был величайший гений, и ужасны были его падение и гибель. Он представляется мне столь великим, что его падение подобно для меня падению целой империи. Нам предстоит говорить здесь о других великих именах - но, думается мне, среди них нет ни одного столь великого и столь мрачного.
{* "Мсье Свифт - это Рабле, находящийся в здравом уме и живущий в хорошем обществе. По правде говоря, у него нет той веселости, но он обладает всею тонкостью, разумом, проницательностью, хорошим вкусом, которых не хватает нашему медонскому кюре. Его стихи отличаются исключительным вкусом и почти неподражаемы, милая приятность присуща ему и в стихах и в прозе; но чтобы понять его как следует, нужно совершить небольшое путешествие в его страну". - Вольтер, "Письма об англичанах", письмо 20.}
Лекция вторая
Конгрив и Аддисон
Много лет назад, до принятия билля о реформе, был в Кембридже клуб под названием "Юнион", где велись дебаты и, помнится, среди студентов последнего курса, которые регулярно посещали эту прославленную школу ораторского искусства, ходило предание, что видные лидеры оппозиции и правящей партии пристально следят за этим университетским клубом, и если человек отличился там, у него появляются некоторые надежды выдвинуться в парламент по рекомендации какого-нибудь знаменитого аристократа. Так входили в силу Джон из колледжа св. Иоанна или Томсон на колледжа Святой Троицы и, надев мантию, отстаивали трон или бросали вызов священникам и королям с величественностью Питта или пылом Мирабо, воображая, что некий представитель знаменитого аристократа следит за дебатами с задней скамьи, где он восседает, держа наготове наследственное место в парламенте. И в самом деле, рассказывают, что несколько юных студентов Кембриджа, выступавшие с речами в "Юнионе", были взяты оттуда и отправлены в Корнуол или Олд Сарум, а потом попали в парламент. И многие юноши рысцой покинули университетские аудитории, не закончив курса, дабы повиснуть в облаке пыли, уцепившись за стремительную парламентскую колесницу.
Я часто раздумывал о том, где были сыновья пэров и членов парламента во времена Анны и Георга. Состояли ли они все на военной службе, или охотились вдали от Лондона, или же дрались со сторожем. Как могло случиться, что эти юноши из университета получили такое множество мест? Стоило кому-либо в Крайстчерче или в колледже Святой Троицы аккуратно написать тетрадку стихов, где он оплакивал смерть какого-нибудь великого человека, поносил короля Франции, льстил голландцам, или принцу Евгению, либо наоборот; и правящая партия немедленно проявляла заботу о молодом поэте; барду предоставлялось место в парламентской комиссии, или в почтовом ведомстве, или должность секретаря посольства, или чиновника в казначействе. У Басби была палка, приносившая удивительные плоды. А что получают литераторы в _наше_ время? Подумайте, не только Свифт, король, достойный править в любую эпоху любой страной, - но и Аддисон, Стиль, Прайор, Тикелл, Конгрив, Джон Гэй, Джон Деннис и многие другие состояли на королевской службе и недурно пристроились к государственному пирогу *. Юмористы, о которых пойдет речь в этой лекции и в двух следующих, все (кроме одного) сблизились с королевской казной и рано или поздно для них наступал счастливый день платежа.
{* Вот краткий перечень:
Аддисон - член апелляционной комиссии; товарищ министра; секретарь лорда-наместника Ирландии; хранитель архива в Ирландии; глава торговой комиссии и, наконец, один из самых влиятельных министров.
Стиль - член комиссии по почтовому ведомству; королевский шталмейстер в Хшптон-Корт; руководитель придворной труппы комических актеров; член комиссии по конфискованным землям в Шотландии.
Прайор - секретарь посольства в Гааге; постельничий короля Вильгельма; секретарь посольства во Франции; товарищ министра; посол во Фраации.
Тикелл - товарищ министра; секретарь вице-королевсквй канцелярии в Ирландии.
Конгрив - член комиссии по наемным экипажам; член комиссии по выдаче лицензий на виноторговлю; место в "Трубочном ведомстве"; должность в таможне; должность губернатора Ямайки.
Гэй - секретарь графа Кларендонского (в бытность его послом в Ганновере).
Джон Деннис - чиновник главной таможни.
"В Англии... словесность больше в чести, чем здесь". - Вольтер, "Письма об англичанах", письмо 20.}
Все они начинали, как полагается, в школе или в колледже, сочиняя восхваления общественным деятелям, именуемые одами на события общественной жизни, битвы, осады, браки в придворных кругах и смерти, в которых изводили олимпийских богов и трагическую музу заклинаниями, по моде того времени, господствовавшей во Франции и Англии. "На помощь, Бахус, Аполлон и Марс!" восклицал Аддисон или Конгрив, воспевая Вильгельма или Мальборо. "Accourez, chastes nymphes de Permesse, - говорит Буало, прославляя Великого Монарха.Des sons que ma lyre enfante ces arbres sont rejouis; marquez en bien la cadence; et vous, vents, faitessileace! levais chanter de Louis!" {1} Ученические сочинения и упражнения - вот единственное, что уцелело от этой школьной моды. Олимпийцев больше не беспокоят на их вершине. Какому выдающемуся человеку, какому поставщику поэзии в провинциальную газетку придет теперь в голову написать поздравительную оду по случаю рождения наследника у какого-нибудь герцога или женитьбы аристократа? В прошлом веке юноши из университетов поголовно упражнялись в этих наивных сочинениях; и некоторые прославились, обрели покровителей и доходные места еще при жизни, а многие ничего не получили за старания своей музы, как они изволили выражаться.
{ 1
Спешите, о чистые нимфы Парнаса!..
От звуков моих песнопений
Отрадно древам шелестеть.
Вы слышите их трепетанье?
О ветры, храните молчанье:
Я буду Людовика петь!}
Пиндарические оды Уильяма Конгрива * еще можно найти в "Поэтах" Джонсона, в этом ныне уже непосещаемом поэтическом уголке, где покоится столько забытых знаменитостей; но хотя Конгрив тоже был единогласно признан одним из величайших трагических поэтов всех времен, своему остроумию и таланту он прежде всего обязан счастливой судьбой. Известно, что его первая пьеса "Старый холостяк" обратила на автора внимание великого покровителя английских муз Чарльза Моатегью, лорда Галифакса, который возжелал, чтобы столь выдающийся талант обрел уверенность и спокойствие, и мгновенно назначил его членом парламентской комиссии по наемным, экипажам, а в скором времени предоставил ему место в "Трубочном ведомстве", и вслед за тем должность в таможне с жалованием в 600 фунтов.
{* Он был сыном полковника Уильяма Конгрива и внуком Ричарда Конгрива, эсквайра, из Конгрива и Стреттона в Стаффордшире - род этот был очень древним.}
Членство в комиссии по наемным экипажам, должность в таможне, место в "Трубочном ведомстве", и все за то, что человек написал комедию! Разве оно не похоже на сказку, это место в "Трубочном ведомстве"? * Ah, l'heureux temps que celui de ces fables! {Ах, счастливые времена этих сказок! (франц.).} Писатели все еще существуют: но сомневаюсь, сохранились ли "трубочные ведомства". Публика давно уж выкурила все такие трубки.
{* Трубочное ведомство. - "Трубка" в юриспруденции - это свиток, хранящийся в казначействе, именуемый, иногда также "большим свитком".
"Трубочное ведомство" - ведомство, в котором человек, именуемый "распорядителем трубки", оформляет аренду королевских земель по распоряжению лорда-казначея, или членов казначейской комиссии, или канцлера казначейства.
"Распорядитель трубки улаживает все дела с шерифами и т. д." "Энциклопедия" Риза.
"Трубочное ведомство. - По мнению Спелмана, оно называлось так потому, что бумаги там хранились в большой трубке или круглом футляре".
"Пусть эти дела передадут наконец в то ведомство казначейства ее величества, которое мы образно называем "трубочным", потому что рано или поздно все попадает туда посредством тоненьких _трубочек_, или перьев". Бэкон, "Ведомство отчуждения".
(Этими учеными сведениями мы обязаны "Словарю" Ричардсона. Но современные литераторы мало что знают обо всем этом... разве что понаслышке.)}
Слова, как и люди, некоторое время бывают в ходу и, приобретя широкую известность, наконец занимают свое место в обществе; так что самые скрытные и утонченные из присутствующих здесь дам наверняка слышали это выражение от своих сыновей или братьев, учащихся в школе, и позволят мне назвать Уильяма Конгрива, эсквайра, самой крупной литературной "шишкой" своего времени. В моем экземпляре Джонсоновых "Биографий" у Конгрива самый пышный парик и самый самодовольный вид из всех увенчанных лаврами знаменитостей. "Я великий Конгрив", - как бы говорит он, выглядывая из пышных локонов своего парика. Его и впрямь называли великим Конгривом *. С самого начала и до конца его литературной карьеры все восхищались им. Образование он получил в Ирландии, в той же самой школе и в том же колледже, что и Свифт, потом поселился в Лондоне, в Миддл-Темпле, где, к счастью, не увлекся юриспруденцией, зато исправно посещал кофейни и театры, часто бывал в лучших ложах, в тавернах, в "Пьяцце", на Молле, блестящий, красивый, торжествующий заранее. Все признали молодого, вождя. Великий Драйден ** объявил его равным Шекспиру, завещал ему свою никем не оспариваемую поэтическую корону и писал о нем; "Мистер Конгрив оказал мне любезность и написал рецензию на "Энеиду", сравнив мой перевод с оригиналом. Я не стыжусь признать, что этот блестящий молодой человек указал мне на многие погрешности, которые я постарался исправить". "Блестящему молодому человеку" было двадцать три или двадцать четыре года, когда великий Драйден так о нем отозвался: сам величайший литературный вождь Англии, ветеран, фельдмаршал от литературы, знаменитый на всю Европу и создавший школу юмористов, которая каждый день собиралась у Уилла вокруг кресла, в котором он восседал, покуривая трубку. Поп посвятил Конгриву свою "Илиаду";*** Свифт, Аддисон, Стиль - все признают его величие и осыпают его похвалами. Вольтер приехал почтить его, как одного из Представителей Литературы; и даже человек, который едва ли склонен был кого-либо хвалить, который швырял обвинения в Попа, Свифта, Стиля и Аддисона - Тимон с Граб-стрит, старый Джон Деннис ****, приходил к мистеру Конгриву на поклон, и сказал, что, когда Конгрив ушел со сцены, вместе с ним ушла сама Комедия.
{* "Как мы уже отмечали, смена министров ничуть его не коснулась и его никогда не снимали с должности, которую он занимал, - разве что с повышением. Говорят, что место в таможне и должность губернатора Ямайки приносили ему доход более чем в тысячу двести фунтов годовых". - "Английский биографический словарь", статья "Конгрив".
** Драйден адресовал "Дорогому другу мистеру Конгриву", автору комедии "Двоедушный", "двенадцатое послание", в котором говорится:
Нас трогал Джонсон глубиной суждений,
А Флетчера венчал игривый гений.
Несхожие, они равно бесценны
Для чтения один, другой - для сцены.
Но Конгрив силой равен одному
И превзошел обоих по уму
В его стихах очарованье века,
и т. д. и т. д.
"Двоедушный" не имел такого шумного успеха, как "Старый холостяк", поначалу его встретили враждебно. Критики обливали пьесу грязью, и наша "шишка" применила бич к этому дерзкому племени в "послании с посвящением", обращенном к "достопочтенному Чарльзу Монтегью".
"Я знал, - писал он, - где моя защита уязвима для настоящего критика. Я ожидал нападения... но я не слышал ничего такого, что заслуживало бы ответа".
И далее:
"Но одно беспокоит меня больше, чем все лицемерные критические нападки: дело в том, что задеты некоторые дамы. Я от души сожалею об этом; и скажу прямо: я скорее оскорблю всех критиков в мире, чем хоть одну представительницу прекрасного пола. Им неприятно, что я изобразил некоторых женщин порочными: и лицемерными. Но что поделаешь? Комический поэт должен рисовать людские пороки и глупости. Я был бы очень рад возможности засвидетельствовать свое уважение тем дамам, которые на меня, обиделись. Но от комедиографа они могут ожидать этого не более, чем от _лекаря, который пускает кровь, что он лишь легонько их пощекочет_".
*** "Вместо того, чтобы пытаться воздвигнуть себе никчемный памятник, я предпочту оставить по себе память о дружбе с одним из самых достойных людей и замечательных английских писателей моего времени, который на собственном опыте испытал, какое трудное депо достойно перевести Гомера, и, я уверен, искренне радуется вместе со мной моей работе. Поэтому, завершив свой долгий труд, я хочу посвятить этот труд ему и тем самым иметь честь и удовольствие поставить рядом имена мистера Конгрива и А. Попа". - "Послесловие к переводу "Илиады" Гомера", 25 марта 1720 г.
**** "Когда его спросили, зачем он выслушивал похвалы Денниса, он ответил, что предпочитает лесть ругани. Свифт питал к нему особое дружеское расположение и вообще взял его под свое покровительство, держась, как всегда, в высшей степени самоуверенно". - Томас Дэвис, "Драматическая смесь".}
И повсюду его окружала такая же слава. Им восхищались в светских гостиных не меньше, чем в кофейнях; его любили в театральных ложах, равно как и на сцене. Он полюбил, покорил и обманул красавицу Брэйсгердл *, героиню всех его пьес, любимицу всего света того времени, и герцогиня Мальборо, дочь самого Мальборо, так восхищалась им, что когда он умер, она заказала его статуэтку из слоновой кости ** и большую восковую куклу с подагрическими ногами в таких же чулках, в какие были облачены подагрические ноги великого Конгрива при его великой жизни. Он скопил некоторую сумму на службе в "Трубочном ведомстве", в таможне и в комиссии по наемным экипажам, и благородно оставил деньги не Брэйсгердл***, которой они были нужны, а герцогине Мальборо, которая совсем 4 них не нуждалась ****.
{* "Конгрив много лет был очень близок с миссис Брэйсгердл и жил с ней на одной улице, совсем близко от ее дома, пока не познакомился с молодой герцогиней Мальборо. Тогда он переехал в другое место. Герцогиня показала нам бриллиантовое ожерелье (которое впоследствии носила леди Д.) стоимостью в семь тысяч фунтов, купленное на деньги, которые завещал ей Конгрив, Насколько справедливей было бы оставить эти деньги бедной миссис Брэйсгердл". - Д-р Янг, "Примечательные случаи" Спенса.
** "В руке эта статуэтка держала бокал и, как бы отдавая поклон ее светлости, кивала в одобрение ее слов". - Томас Дувис, "Драматическая смесь".
*** Конгрив завещал ей 200 фунтов, как сказано в "Драматической смеси" Тома Дэвиса; там же содержатся некоторые подробности об этой чудесной актрисе и очаровательной женщине.
У нее была "яркая внешность", - пишет Том, ссылаясь на Сиббера, - и "лицо, до того пышущее здоровьем и бодростью, что оно у всех зажигало желание". "Половина публики всегда была влюблена в нее".
Конгрив и Роу ухаживали за ней, перевоплощаясь в своих героев. "В "Тамерлане" Роу ухаживал за нею - Селимой, перевоплотившись в Аксаллу... Конгрив тайком вложил слова, обращенные к ней, в уста Валентина, говорящего с Анжеликой, которую она играла в пьесе "Любовь за любовь"; в уста Оемина, обращающегося к Алмене в "Невесте в трауре" и, наконец, - Мирабеля к миссис Милламент в "Путях светской жизни". Мирабель, этот светский человек, как мне кажется, не слишком далек от подлинного характера Конгрива". "Драматическая смесь", г. III, 1784 г.
Она оставила сцену, когда любимицей публики стала миссис Олдфилд. Умерла она в 1748 году, на восемьдесят пятом году жизни.
**** Джонсон говорит, что его наследство было "скоплено в результате мелочной скупости", и продолжает: "Для нее (герцогини) это наследство было ничтожным и бесполезным, а для его почтенной семьи, доведенной к тому времени неразумием их родича до лишений и нужды, оно могло бы стать немалым подспорьем". - "Биографии английских поэтов".}
Как мне познакомить вас с той веселой и бесстыдной комической музой, которая стяжала ему такую славу? Лакей, служивший у Нелл Гвин, ввязался в драку с другим лакеем из-за того, что тот назвал его хозяйку оскорбительным словом; подобным же образом и в подобных же выражениях Джереми Кольер нападал на безбожную, безрассудную Иезавель, английскую комедию своего времени, и назвал ее тем же словом, каким другие слуги называли хозяйку лакея, служившего у Нелл Гвин. Служители театра, Драйден, Конгрив* и другие защищались с тем же успехом, и причина была та же, что побудила драться лакея Нелл. Она была бесстыдной, нахальной, смешливой, накрашенной плутовкой-француженкой с сомнительной репутацией, эта комическая муза. После Реставрации она вернулась из Франции вместе с Карлом (который избрал там себе еще многих подруг), - неистовая, взъерошенная Лайда с веселыми и хмельными глазами, развязная фаворитка, сидевшая у ног короля и смеявшаяся ему в глаза, а когда ее бесстыжее лицо показывалось в окне кареты, некоторые благороднейшие и знаменитейшие люди кланялись, сгибаясь до самых колес. Она была не злой и пользовалась популярностью, эта отважная Комедия, эта дерзкая бедняжка Нелл: она была веселой, щедрой, доброй, простодушной, какими могут позволить себе быть такие особы; мужчины, которые жили с ней и смеялись вместе с ней, не отказывались от ее денег и пили ее вино, а когда пуритане ее освистывали, дрались за нее. Но негодницу невозможно было защитить, и, без сомнения, ее слугам это было известно.
{* Юн ответил Кольеру в памфлете, который назывался "Поправки к предвзятым и неверным цитатам, приводимым мистером Кольером и т. д.". Вот несколько выдержек оттуда:
"Большая часть примеров, которые он приводит, свидетельствует лишь о том, что сам он не чист на руку; они служат лишь приправой к его собственным словам и были очень милы, пока их не осквернило его дыхание.
Там, где фраза безукоризненна в своем чистом и подлинном смысле, он пролезает в нее сам, как злой дух; он берет самое невинное выражение и вкладывает в неге собственные вопиющие богохульства.
Если я не отвечаю ему любезностью и не осыпаю его ругательствами, то лишь потому, что не слишком сведущ в такого рода терминологии... Я просто обзову его мистером Кольером и буду обзывать так всякий раз, как сочту, что он этого заслуживает.
Упадок развращенного служителя церкви порождает брюзгливого критика".
"Конгрив, - пишет д-р Джонсон, - совсем молодой еще человек, окрыленный успехом и не терпевший критики, встал в позу человека спокойного и уверенного в себе... Спор длился два года; но наконец комедия стала скромней, и Кольер дожил до того, что был вознагражден за свои усердные попытки реформировать театр". - "Биография Конгрива".}
Жизнь и смерть везде и всюду идут своим чередом; правда и ложь непрестанно борются. Наслаждение не может примириться с воздержанием. Сомнение всегда говорит "гм" и усмехается. Человек в своей жизни и юморист, Когда пишет о жизни, склоняются к тому или иному принципу и либо смеются, сохраняя почтение перед Справедливостью и любовью к правде в своем сердце, либо же попросту смеются над ними. Не говорил ли я вам, что для Арлекина танец серьезное дело? Готовясь к этой лекции, я перечитал несколько пьес Конгрива; и мои чувства были весьма сходны с теми, какие, пожалуй, испытывало большинство из нас в Помпеях, глядя на дом Саллюстия и остатки пира: несколько пустых кувшинов из-под вина, обгорелый стол, грудь танцовщицы, отпечатавшаяся на пепле, оскаленный в смехе череп шута, и вокруг полнейшая тишина, только чичероне гнусавит свои поучительные объяснения, а синее небо безмятежно сияет над руинами. Муза Конгрива мертва, ее песня задохнулась в пепле времени. Мы смотрим на ее скелет и удивляемся тому, как бурно некогда играла жизнь в ее безумных венах. Мы берем в руки череп и раздумываем о наслаждениях и смелости, остроумии, презрении, страсти, надежде, желаниях, бродивших когда-то в этом пустом сосуде. Мы думаем о манящих взглядах, о пролитых слезах, о блестящих глазах, которые сияли в этих пустых глазницах; и о губах, шептавших любовные признания, о ямочках на улыбающихся щеках, которые некогда облекали этот ужасный желтый остов. Эти зубы так часто сравнивали с жемчугами. Смотрите! Вон чаша, из которой она пила, золотая цепь, которую она носила на шее, ваза, где хранились румяна, которые она накладывала на щеки, ее зеркало, арфа, под звуки которой она танцевала. Вместо пира перед нами могильный камень, а вместо женщины, дарящей любовь, - горстка костей!
Читать сейчас эти пьесы все равно, что, зажав уши, смотреть на танцующих. Что это означает? Ритм, выражение лиц, поклоны, движения вперед-назад, кавалер приближается к дамам, а под конец дамы и мужчины бешено кружатся, потом все кланяются и, этим завершается какой-то странный обряд. Без музыки мы не можем понять этот комический танец минувшего века его странную серьезность и веселье, его приличие или неприличие. В нем есть свой собственный непонятный язык, совсем не похожий на язык жизни; некая своя мораль, тоже совсем не похожая на то, что мы видим в жизни. Боюсь, что это языческое таинство, символизирующее вероучение идолопоклонников, которое было протестом, - этот протест, вполне возможно, выражали помпеяне, собираясь в своем театре и со смехом глядя на игры, а также Саллюстий, его друзья и их возлюбленные, увенчанные цветами, с чашами в руках - против новой, суровой, аскетической, ненавидящей всячески развлечения доктрины, изможденные приверженцы которой, пришедшие недавно с азиатских берегов Средиземноморья, желали разбить прекрасные статуи Венеры и низвергнуть алтари Вакха.
Театр бедняги Конгрива представляется мне храмом языческих наслаждений и таинств, дозволенных только язычникам. Боюсь, что театр проносит через века эту древнюю традицию и культ, как масоны пронесли свои тайные знаки и обряды из святилища в святилище. Когда в пьесе распутный герой увозит красавицу, а над старым дураком презрительно смеются за то, что у него молодая жена; когда поэт в балладе призывает свою возлюбленную рвать розы, пока это возможно, и предупреждает ее, что седое Время летит, не останавливаясь; когда в балете честный Коридон ухаживает за Филлидой у решетчатой стены картонной хижины и смотрит на нее с вожделением через голову дедушки в красных чулках, который как нельзя более кстати засыпает; и когда, соблазненная зовом цветущей юности, она подходит к рампе и они оба, встав на носки, проделывают то на, которое вы все хорошо знаете, прерываемое тем, что дедушка пробудился от дремы возле картонного домика (куда он тотчас удаляется, дабы еще вздремнуть и дать молодым людям потешиться); когда Арлекин, сияя юностью, силой и проворством, разукрашенный золотом и переливаясь тысячью ярких цветов, легкими прыжками преодолевает бесчисленные опасности, побеждает разъяренных гигантов и, бесстрашный и великолепный, в танце попирает опасность; когда мистер Панч, этот безбожный старый бунтарь, преступает все законы и смеется над ними с отвратительным торжеством, обводит вокруг пальца юриста, запугивает церковного сторожа, сбивает его жену с ног ударом по голове и вешает палача - разве вы не замечаете в комедии, в пении, в танце, в убогом кукольном спектакле Панча языческий протест? Разве вам не кажется, что сама Жизнь вкладывает в это свою мольбу и пением выражает свое отношение ко всему?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.