Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Преподаватель симметрии

ModernLib.Net / Тайрд-Боффин Э. / Преподаватель симметрии - Чтение (стр. 4)
Автор: Тайрд-Боффин Э.
Жанр:

 

 


      - Бадивер! - тоном, не оставляющим сомнений, сказал Капс, ткнув толстым пальцем в грудь Вадиве-ра.- Не отступайтесь!
      - Мы все знаем! - заявил инспектор Глуме. Он имел в виду поступивший третьего дня сыскной лист убийцы, фотография которого разительно расходилась со словесным портретом.- Мы все знаем,- логично заявил Глуме, потому что Бадивер не походил ни на тот портрет, ни на другой.
      - Задержанный, встать! - заорал за спиной столпившихся лейтенант Гомс. Он был крошечного роста, ничего не видел за спинами и тоже хотел посмотреть.
      От обилия впечатлений подозреваемый-в-том-что-он-Бадивер заерзал на нарах, сморщился, и тут лицо его стало последовательно складываться в такие уморительные, взаимоисключающие одна другую гримасы, в то же время в них было столько доброты и простодушия, что усмехнулся Смогс, улыбнулся Смайльс, рассмеялся Капс, расхохотался Гомс и даже Глуме скривился, как от зубной боли. Собственно с этого момента Тони-Бадивер-а-это-уже-скорее-всего-мог-быть-именно-он был окрещен Гумми, по сходству с игрушкой, как раз в то время вошедшей в моду в связи с ажиотажем вокруг бразильского каучука. (Игрушка изображала старого доброго шотландского пьяницу с трубкой в зубах, и когда вы вставляли пальцы в соответствующие дырочки в его затылке и пошевеливали ими, то старый пьянчуга подмигивал и хихикал.) Гумми - так сразу окрестили Тони-уж-ни-какого-сомнения-Вадивера наши славные полицейские, известные на весь Таунус как быстрые на язык и медленные на расправу.
      Смущенный смехом Гумми-кто-же-это-еще-мог-быть потупился и покрутил кругленькими тупенькими ботиночками - ножки его не достигали пола,- и это почему-то так дополнило предыдущую гримасу, что на взрыв хохота откликнулся и старина Самуэльсен из соседней камеры и стал неистово барабанить в свою дверь с криком: - Я тоже хочу посмотреть!
      Сердечный Смайльс, по приказу Гомса, со вздохом пошел помять бока Самуэльсену. И Гумми сказал: - А он тоже вчера упал?
      Тут-то и выяснилось, откуда свалился Гумми... Следует отдать ей должное, смышленая таунус-ская полиция быстро разобралась, что к чему. На двести миль в округе никто из лечебницы не сбегал; запрашивать монастырь Дарумы, откуда, по первоначальному лепету Гумми, мог появиться Бадивер, сочли нецелесообразным, тем более что монастырь этот, по его же словам, находился чуть ли не в Тибете, чуть ли не в Камбодже (тем более что про монастырь этот Гумми начисто забыл, как только окончательно оправился, и помнил теперь лишь о последнем своем приземлении: видимо, этот удар отшиб всю его память)... И, под личную ответственность, Гумми был передан застенчивому полицейскому фельдшеру. Самуэльсен же просидел за буйство две недели.
      Доктор Роберт Давин, эсквайр, познакомился с Гумми на вокзале.
      Доктор как раз проводил свою невесту в Цинциннати, к родителям. Поезд ушел, и тут доктор убедился, что порядком утомился от недельного непрерывного счастья. Потому что только когда стало ясно, что его не видно из окна вагона даже в бинокль, распустил он наконец улыбку и тогда, по счастливому ощущению мышц лица, понял, что улыбался непрерывно всю неделю, даже во сне. (Так что, если бы невеста случайно проснулась среди ночи, то увидела его осчастливленным...) Джой тут была ни при чем - она была прелестная, добрая девушка, и он очень ее любил. Но теперь, в последний раз взмахнув платком, он мог подумать, что почему-то именно с обручения неизбежность предстоящего счастья сделалась как-то утомительна - но он как раз так и не думал, возможно, от той самой внутренней нечестности, которую люди называют порядочностью.
      Именно поэтому не замечал он подкравшейся вплотную перемены вплоть до того момента, когда, распустив наконец улыбку, вздохнул на пустой платформе почти что демонстративно. И мысль его тут же будто с привязи сорвалась... "Как я соскучился по работе!.." -такой был вздох, такова решительность первого, чересчур широкого шага по перрону, названные им свободой. Обо всем этом он успел подумать в ту же секунду: об утрате счастья, об обретении свободы, о рождении, следом, мысли... К этой триаде ему показалась привязанной ниточка от чего-то большего - он тут же увлекся, пытаясь выделить причинно-следственные связи этих параметров (счастье, свобода, мысль...), и, не находя в своем словарном запасе многих модных и известных каждому ныне слов (например, сублимация), перебирал: подмена, переход энергии, высвобождение, нет, перенос, то есть перекос... вытеснение?.. ну уж, не эти глупые рефлексы. И вот так стремительно д,пя своего времени думая, доктор Роберт. Давин, выдающийся молодой человек своей эпохи, которому мы еще многим будем обязаны - в нашей, обнаружил, со всей внезапностью этого глагола, что стоит перед незнакомым ему человеком и разглядывает его в упор, до неприличия. Так вот, этим человеком и был Гумми.
      О докторе Роберте Давине, эск., прежде чем окон-чательно включить его в сюжет нашего рассказа, хочется сказать несколько слов. Рассказчика в данном случае особенно волнует и стесняет его речь тот факт, что ему уже известно то блистательное будущее, которое обретут в нашем, столь уж недалеком будущем,- теперешние, столь незамеченные и свежие дела Р. Давина. Пока что следует отметить, что, хотя молодой ученый и устремлен в будущее и делает все для признания и бессмертия,- меньше всего он думает о славе и, незаметно для себя, покрывает мыслью пространства, действительно обширные и временем не освоенные. Он еще не остановился. Он даже еще не знает, что уже знает то, что в будущем сделает его имя громким, даже одиозным. И поскольку он этого не знает, то это и позволяет нам отнестись к нему с максимальной объективностью и симпатией.
      Доктор Давин происходил из старинной английской семьи, одна веточка которой перегнулась через океан, отпочковалась и вопреки скептицизму остального древа прижилась (мы оставляем в стороне, как совершенно бессмысленные, доводы позднейших биографов о сомнительности чистоты его происхождения, о четверти негрской крови, о жестокости его мнимого отца, о различных чердачных драмах его сестер, проистекших якобы из этой жестокости - достоверно известно лишь то, что отец его был одним из самых выдающихся специалистов по коннозаводству - а тогда еще были кони!..). Будущий доктор получил, в общем, неплохое образование, которое и завершил за океаном, в Гейдельберге и Вене. Перед ним открывалось самое блестящее будущее. Метр Шарко приглашал его к себе. Но молодой психиатр преодолел соблазны успеха и моды и вернулся на родину. Возвращение это, до некоторой степени, было вызвано и омрачено таинственной смертью родителя. Будучи единственным наследником, юный доктор, обнаружив неожиданные для рыцаря науки сметку и практицизм, достаточно выгодно ликвидировал конный завод отца. Эти средства и позволили ему обосновать маленькую клинику на окраине города Таунуса, куда он и переехал. Из окна его кабинета открывался прекрасный вид в чистое поле. Необычайно малое количество клиентов, какое мог поставлять ему наш традиционный городок, да и вся округа (да что говорить, и весь штат и, быть может, вся Америка, в которой в то простое и прочное, как черепушка, время мало кто сходил с ума), возможно, и позволило доктору Давину избежать налета декаданса, в который почти сразу же, лишь вступив в пору развития, впала психиатрия, слишком быстро сочтя свое недавнее прошлое - расцветом и классической порой. Доктор Давин положил в основу своей системы истины простые и печальные, изначальные - как Божий мир, и мы рады успеть поставить ему в заслугу это здоровое начало. В общем, мышление его было относительно мало буржуазным и никогда не развивалось вялыми побегами "либерти".
      Короче, прибыв в городок Таунус, Роберт не мог не занять в нем сразу же чрезвычайно заметного положения. Он, как говорится, был на голову выше. И действительно, высокого роста, изящный, как европеец, слегка подсвеченный далеким отблеском будущей его славы, среди кургузых и богатеющих, обремененных здоровьем еще более, чем богатством, тау-нуссцев, он останавливал на себе взгляд. Однако, скрытая в каждом его движении и взоре сила, единственное, на что у таунуссцев могло быть развито чутье, заставила их в порядке исключения не возненавидеть молодого доктора, а подвинуться и предоставить ему место, надеясь (возможно, именно Давин первым введет термин "подсознание", но не станет оспаривать его потом у того, кому этот термин припишут...) - надеясь втайне от себя, что подвинулись они в первый и единственный раз.
      Итак, доктору Давину 28 лет, он высокого роста, худощав, складен. У него очень большое и бледное лицо, окаймленное чрезвычайно черной бородой,это смотрится очень резко: бледность и чернота,- и, по-своему, даже красиво. Сердца местных барышень замирают от его грозного вида. Взгляд огромных и тоже очень черных глаз, острый, как антрацит, заставляет екать их сердечко, и - о, если бы наши барышни могли побледнеть!.. Но многого еще не знает наш городок - и бледность ему неведома. В этом смысле Роберт Давин первый белый человек в нашем краю. Оттрепетав, барышни признаются шепотом, что Он страшный, а одна, которая все-таки побледнее, поправляет со вздохом, что он "устрашающе красив",- она первая интеллектуалка нашего города.
      Но взгляд его, хоть и пронзителен, отнюдь не зол. Взгляд этот кажется чрезвычайно внимательным, видящим насквозь, что заставляет встречных несколько съеживаться и быть как бы настороже. Но и внимательность эта своего рода. По сути, доктор ничего не видит, кроме того, что намерен (тоже, скажем так, втайне от себя) увидеть в чем бы то ни было, попадающемся ему на глаза, что и сулит ему великое будущее. Может быть, вовсе не то, что "насквозь", а то, что он обязательно поместит всякого в свое видение, и заставляет окружающих настораживаться, хотя и заинтриговывает. Они правы: он готовит приговор. Он им еще лет на сто навяжет, кто они такие как бы на самом деле. Опять же - шшш1 - пока что об этом никто не знает, ни даже он. Он смотрит в упор на Гумми. Может быть, это был первый человек в Таунусе, не захихикавший, глядя на Гумми. Он не нашел ничего смешного в его внешности, а так стоял, пока одна мысль нагоняла другую, вытесняя первую. Что-то остановило внимание доктора во внешности Гумми: доктору не удавалось заковать его облик своею проницательностью, и смеху подобно, что ординарный вид этого идиота как раз и не умещался в заготовленную рамку взгляда нашего гения. Прежде сознания в докторе сработал профессионал, но, перебрав механически всю свою обширную мозговую картотеку, он не мог извлечь соответствующую карточку. Определенные конституционные изменения у Гумми (доктор, впрочем, еще не знал, что это именно Гумми) не вполне совпадали с классической интерпретацией именно этого вида недоразвития. Получалось, что если он и идиот, то как бы не врожденный, а переродившийся, что конституция идиота им благоприобретена. Но в таком случае перерождение было слишком сильным, невозможным, не встречавшимся в практике...
      Гумми, прислушавшись к чему-то однозначному в себе и удивившись, поднял на доктора Давина (хотя он еще не знал, что это именно доктор) свой голубой от простодушия взор.
      Теперь два слова о Гумми, которого мы забыли в участке...
      Время, о котором мы рассказываем, было еще простое время. Хотя, конечно, те, кто для себя жили в нем, считали его уже новым, ни в какое сравнение не идущим, употребляли уже слово "прогресс" и были поражены темпами своего века, из века пара на глазах перерождавшегося в век электричества. Но хотя они так про себя считали, мы-то знаем, что они жили еще в старое доброе время, к которому уже нету возврата. Мы считаем, что им еще дано было прожить свою жизнь без осложнений, в одном и общем значении, не разошедшемся еще с намерениями природы насчет человека. Жизнь еще вполне укладывалась в отведенное ей время, то есть время все еще успевало поспевать за жизнью.
      Как мы уже сказали, румянец еще не сошел с ланит века. В жизнь еще умещались дети, свадьбы, смерти, гости, крошечная тюрьма с понятными преступлениями, церковь и городское кладбище. На главную улицу еще вполне могла забрести корова или овца, и люди знали, чья это овца или корова. В этой жизни было еще место и городскому дурачку, вакансия которого не была использована к тому моменту, как в город "упал" Гумми.
      Он сумел удивить город лишь один раз, когда на вопрос, откуда же он все-таки свалился, наконец сознался и сказал, что с Луны. Это рассмешило, это и примирило. Убедившись, что Гумми (предположительно Тони Бадивера) никто не ищет, полиция решила, что, значит, он ниоткуда и не сбежал, а никакой иной тайны за ним не могла заподозрить и перестала допытываться. Люди-спросили, получили ответ и тоже вполне остались им удовлетворены. Так Гумми с Луны оказался идентифицированным с Гумми из Таунуса и занял в городке свое место, которое без него теперь бы уже пустовало.
      Его приютила старуха Кармен, толстая усатая испанка, что было воспринято тоже как нечто очень естественное. Кармен жила на отшибе и собирала травы, вид имела грозный и необщительный, и сколь ни трудно было бы в таком маленьком городке, как Таунус, каждому подобрать родственную судьбу, концы еще сходились с концами в то время... И хотя Кармен не относилась к Гумми как к человеку, но все же - вполне по-человечески. Был он обстиран и сыт. Даже, можно сказать, поскольку старуха Кармен ни к кому не относилась как к людям, то к нему, во всяком случае, относилась более по-человечески, чем ко всем.
      Тони вскоре прославился как замечательный дровосек и в этом качестве оправдал свое существование даже с избытком. Он разговаривал с дровами, и они раскалывались от его уговоров, казалось, при легчайшем прикосновении. Потом он укладывал их в замечательные по стройности и емкости поленницы. С дровами он был необычайно сообразителен, но каких-либо иных, не более сложных, занятий освоить никак не мог.
      Жизнь Гумми, таким образом, была устроена и безоблачна. Издевались над ним в меру. Жестокость таунуссцев была, в общем, столь же прямодушна, как и человечность. Больше одной шутки они придумать не могли и смеялись всегда над этой одной, впрочем, с неувядающим восторгом: "Ты что, с Луны свалился?"-и он отвечал: "Да",-доставляя таунуссцам истинное наслаждение. Сам он при этом очень огорчался, что ему не верили, каждый раз так же сильно и искренне, как в первый, что отчасти и позволяло шутке не развиваться. Он пробовал пускаться в объяснения и доказывать, что правда, он умеет летать, что побывал даже в Тибете, где полгода носил воду для монастыря Дарумы. Но эти его слова уже никто не слушал, они воспринимались лишь как неудачное продолжение шутки, покрывались смехом, и, таким образом, таунуссцы довольно быстро отредактировали рассказы Гумми до лаконичной и точной формы: "Ты что, с Луны свалился?" -и он отвечал: "Да".
      Гумми был смиренный человек и, хотя очень огорчался, что ему не хотели верить, понял, что роптать и доказывать бесполезно этим людям. Пример того, как сознание своей неполноценности может сделать и идиота в некоторых отношениях более мудрым, чем нормальные люди.
      В свободное от работы время (а в те времена свободного времени было не так много, зато оно было и впрямь свободно, как пустота) Гумми полюбил ходить на Таунусский вокзал, где встречал иногда крайне небольшое количество нового народа, еще не научившегося повторять своих шуток. Он любил смотреть на паровоз, который его очень смешил. Он смотрел. как тот тяжко отфыркивался и молотил своим коленом, а из-под колеса сыпались искры, и оно не хотело никуда ехать. Эта тяжесть и трудность вызывала в нем усмешку, он будто собирался что-то показать паровозу, но потом передумывал и отворачивался со вздохом. Кроме этих двух удовольствий, не вполне доступных нам, он имел еще и страстную приверженность к торговле Грубого Джо, прозванного так, как ни странно, именно за грубость. Дело в том, что за работу Гумми все расплачивались с Кармен и только Грубый Джо платил Гумми "наличными". Зато Гумми наколол ему столько дров, что тому хватило бы их до двадцатого века. Грубый Джо торговал газетами и журналами, содержал при вокзале киоск. И расплачивался он с Гумми - наличествующими картинками и открытками. Гумми, у которого в этот день не было никакой работы, с утра околачивался на вокзале. Грубый Джо, дрова которого все были уже давно наколоты, но который, несмотря на грубость, по-своему любил Гумми, не мог отказать ему в серии фотокарточек театральных бродвейских звезд, но и отдать даром тоже считал безнравственным. Поэтому он был вынужден три раза повторить шутку про Луну, насладиться горем Гумми и еще один раз наградить его неопасной затрещиной (на что Гумми совсем не обижался), после чего уже мог удовлетворить свою нерастраченную доброту и выдать Гумми пачку открыток как заработанную.
      Гумми не стал их сразу разглядывать, а, запрятав в карман, отложил главное удовольствие на "потом" и отправился провожать поезд в Цинциннати. Он посмеялся над паровозом. Все новые люди уехали, оставшиеся на перроне его уже не интересовали. Он отошел в сторонку и осторожно достал открытки.
      Однако, просмотрев первые две, он понял, что это недостаточно тихое, не столь уединенное место, чтобы разглядывать вот так, стоя, такую красоту, и, проявив поразительную выдержку, опустил всю пачку назад в карман, наспех не просматривая и вперед не заглядывая. Убедившись еще раз, что открытки не легли мимо кармана, он поднял глаза и встретил пристальный взгляд доктора Давина. Он не знал, что это доктор Давин; доктор редко выбирался из своего желтого замка в Таунус, ведя жизнь таинственную и затворническую. Гумми явно впервые видел этого человека, но странно, он показался ему знакомым. Гумми удивился, что не все новые люди, оказывается, уехали на поезде, что один остался. Этот человек смотрел на него внимательно, умно и добро - Гумми легко отличил этот взгляд из всех, потому что все всегда, кроме, быть может, Кармен, смотрели на него одним и тем же взглядом. Взгляд этого человека поразил Гумми, перевернул ему всю душу. Гумми вдруг захотелось припасть к нему на грудь и посопеть. Этот человек не смеялся и не собирался смеяться это Гумми понял чувством. Этот человек смотрел на него с вниманием, которое для Гумми было даже ценнее ласки. Гумми никогда не видел в Таунусе такого красивого и благородного господина. У Гумми, как бывает у идиотов, был очень развит эстетизм, и облик нового человека, особенно уголок платочка в кармане, очень ему импонировал. И Гумми проникся полным доверием.
      - Здравствуйте,- вежливо сказал Гумми. Лицо его при этом не сложилось в обычную гармотку, и он не подмигнул и не чмокнул.
      Давин глядел в это безмятежное лицо, в котором только небывалая доверчивость свидетельствовала о слабоумии - доктор отнюдь не считал себя сентиментальным человеком (именно поэтому, пожалуй, им был), но поймал себя на том, что смотрит в это лицо с удовольствием. У него как будто тоже отмякало лицо при виде Гумми, стряхивало прочную, жесткую красоту, как маску, оставалось своим, каким давно не бывало. Гумми показался ему старым мальчиком.
      Гумми поздоровался и ровно смотрел ему в глаза. - Здравствуйте, сказал доктор. - Позвольте представиться. Доктор Роберт Давин.- И он протянул руку.
      - Гумми,- сказал Гумми и, смутившись, прикоснулся к руке доктора, не в силах оторвать взгляда от высунувшейся белоснежной манжеты, от запонки в виде золотой птички.
      - Извините, что я так бесцеремонно подошел к вам,- сказал доктор.Но вы только что разглядывали что-то чрезвычайно интересное...
      - И вам нравится?..-обрадовался Гумми.-Хотите покажу? Я еще сам не смотрел...- лопотал он, поспешно роясь в кармане. Карточки, как назло, зацепились, не вытаскивались, но он уже не боялся их смять, потому что доктор сказал:
      - Очень хочу.- И придвинулся, как бы заглядывая сбоку, с высоты своего роста. Гумми наконец выдернул пачку.
      Такую откровенную пошлость доктору, человеку своего круга, еще, пожалуй, не приходилось видеть. Эти аляповатые олеографии запечатлели лица грубые и извращенные, усталые, лошадиные... Задранные ноги в черных чулках, каскады, оборки; заманчивые, как остывший пот, улыбки... Доктор вежливо взглянул на Гумми - и такой жаркий и святой восторг освещал его лицо, что доктор почувствовал себя даже отчасти нехорошо, что-то вроде короткого головокружения... Он снова перевел взгляд на открытки - и увидел совсем иные изображения: на каждом из этих лиц вдруг прочел он несбывшуюся мечту, изначальную чистоту, ни капли грязи не приставало к ним, а лишь усталость, утомление надежды... Доктор видел их глазами Гумми, и нелепое для его занятого и безукоризненного мозга соображение, что пошлость-то видит он сам, что он умеет ее видеть, поразило его. Он глядел на Гумми с восторгом естествоиспытателя: такой способности к любви он еще не видал ни в ком.
      "Господи! - про себя воскликнул доктор.- Какой может быть грех на душе у этого человека?.. Какой грех, кроме..." Но и этого греха, даже такого невинного, вдруг понял, что быть не могло.
      Так он стоял, восхищенный чистотою и красотою Гумми - старый мальчик молодел, озаренный светом красоты, которую, упиваясь, созерцал. Гумми остановился на одном портрете и долго на него смотрел. Это было, бесспорно, наименее развязное изображение из всех, что он перебрал: простое лицо, глуповатое и чистое, непонятно как попавшее на подмостки - бесталанное в театральном зле. Гумми вздохнул с восторгом. - Нравится? - спросил он ревниво. - Очень,- сказал доктор с глубокой искренностью. Сердце его пело. Он снова любил Джой.
      Необыкновенное волнение охватило его. Он увидел, как воздух вокруг стал прозрачнее, обнаружив во веем чистую форму и точный цвет. А ведь опять осень... сообразил Давин. Мир проносился, отчетливый и быстрый, как образ, и вновь оказывался на том же месте. Мир бесконечно возвращался и возвращался, лишь на долю мгновения отведенный от взора сознанием, чтобы оказаться собою, свободным от познания и тусклых себялюбивых отражений. Давин пил его, как невероятную воду, более воду, чем вода.
      Наверное, только в этом смысле в Раю нет особых благ, кроме ручьев, кущ и небес... подумал он. Зато они такие) Господи! и город-то - городок!.. Впервые обнаружил он, что город как-то расположен и расположен нехудо...
      Они вышли из-под навеса, и на мысике платформы увидали вместе, как он клубится, еще прохладный и не до конца очнувшийся, свернувшийся клубочком в излучине Кул-Палм-Ривер. В реке уплывали облака, будто их упускала, полоская, прачка. Во-он тот мосточек... она и действительно полощет... Господи, как видно! Даже вон все тот же поезд вдали... И ближе - красная черепичная толкотня, успокоенная зеленью чуть уже бледнеющих крон, пыль в конце дороги, скромный благовест коровьего колокольца... Как все равноправно и одновременно располагалось, не заслоняя, не заглушая... Давину вдруг показалось, что надо успеть любить, потому что... такого... скоро... никогда больше... не будет.
      Он достал портсигар, пальцы его дрожали. Гумми ослепительным зайчиком отразился в полированной крышке, и Давин, спохватившись, предложил ему.
      И пока Гумми, растроганный и польщенный, разминал неумело сигарку, сыпля табак, Давин резко опомнился, городок потускнел, покрывшись сизым налетом, поезд был не тот, потому что с другой стороны и в другую сторону, мусорный бак, упавши набок, вывалил все свое изобилие... черт! забыл!.. Давин пытался вспомнить ту кардинальную мысль, что осенила его с отъездом невесты,- казалось, мысль умчалась вслед за Джой вдаль, не оставив следа. Что же такое я подумал? Чувство, мысль... нет, никакой связи... черт! именно это соображение следовало непременно припомнить - без него он не мог продолжать работу.
      "Психическая деятельность есть не что иное и не может быть не чем иным, как распространением движения, происходящего от внешних впечатлений, между клетками мозговой коры. Слова "дух", "душа", "ощущение", "воля", "жизнь" не обозначают никаких сущностей, никаких действительных вещей, но только лишь свойство, способность, деятельность живой субстанции или результаты деятельности субстанций, которые основаны на материальных формах существования*.
      Доктор Давин перечитал и зачеркнул написанное, проткнув пером страницу. Однако не порвал и в корзину не бросил. Откинулся, устало потер лицо и, таким образом нечто стерев с лица, слабое и злое, уставился в окно. Около Гумми выросли горы дров, и новые полешки разлетались весело, как пташки. Солнце в этот час как раз очень освещало желтое веселье свежих сколов, будто они светились изнутри, будто уже грели в готовности сгореть... "Как аккуратна их смерть! - подумал Давин.- Они ведь уже мертвы... Нет, эволюция связана с позволением себе, с разрешением эстетического принципа... Благородство деревьев... Нет экскрементов... Нет! нет! в столицу! в Европу! - взвыл про себя Давин.- Здесь я сойду с ума! Провинция... Кто бы подумал, что это не отсутствие театральных премьер, не косность, а вот именно это... Гипноз какой-то! Счастье - какая чушь! Вот бессмысленная категория! И я, ученый, разум которого... как я слово-то такое смею произнести про себя счастье! Провинция - это... счастье - это и есть провинция. Провинция это антинаука. Это смытые черты, это бессмысленная улыбка, блуждающая сейчас на лице Гумми... Гумми - вот образ провинции.
      Что это я вдруг так устал? Казалось бы, сегодня, именно сегодня душа моя особенно отдыхала... Я, может, впервые позволил ей отдохнуть, а она так устала. Отчего? Может, я впервые позволил ей быть? И она устала, как устают младенцы от свежего воздуха, как лежачие больные от заоконного солнца? Моя раотренированная, неокрепшая, инфантильная душа?.. Кажется, это я произношу слово "душа"? - Давин рассмеялся.- У меня разжижение мозга. Сентиментальность вытесняет разум. Может ли быть, что сентиментальность есть именно непросвещенность, неупотребленность души?.." К черту, к черту!
      Он подошел к окну и распахнул его чрезмерным движением. Его обдало чуть винным запахом свежих дров и прохладного вечера - опять осень... Из-за нагромождения дров видна была только бессмысленная голова Гумми. Она то появлялась, то исчезала вслед за топором. Гумми пел, и, прислушавшись, доктор Давин с удивлением разобрал слова:
      Озирая страну С деревянной Луны, Вижу деву одну, Как Луну, со спины. Но не видит одна, Кому обе видны, Только видит она Половину Луны. Ну, ну, ну...
      Эту печальную песенку он очень весело пел, опровергая даже тот смысл, который в ней, при большом желании, можно было бы обнаружить. Доктор усмехнулся, и зависть его прошла. "Нельзя же действительно завидовать Гумми, что у него так легко разлетаются дрова, когда у меня так туго выходят слова... Это определенно разные вещи".
      "Милая Джой,- писал он,- я весь во власти новых мыслей, в корне меняющих положения нынешней психиатрии,- не означает ли это, что именно сейчас закладываются основы современной науки?.. Думаю, если бы подчинить нашу практику сокровенному индивидуальному анализу каждого частного случая, то наука бы распалась на число этих случаев, равных каждой жизни. Только рабочая грубость, оплаченный практицизм и практическая бездарность и нерадивость практика приводят к обобщению и группированию психик по самым приблизительным и варварским признакам. Кроме справедливо-тюремной или попечительской функции в случаях очевидных патологий (которую как раз мы исполняем далеко не на христианском уровне), приходится сознаться себе, что наша наука не имеет ни на что права. Права лечить душу не может быть ни у кого, кроме любящих и имеющих душу",-писал он, подставляясь тонкостью и чистотой помыслов под доброжелательную оценку Джой.
      "Мы способны разрушить примитивный идеал, но не способны воздвигнуть на его месте более просторный, вмещающий в себя то, что мы разрушили. Если бы человеку платили те же деньги за то, что ему свойственно, а не за то извращение, с каким он приспособился к удаче, то премьер-министр и великий ученый охотно бы испытали наконец уют своего места и счастье соответственно, находясь сейчас на месте колющего дрова Гумми. Если бы каждому предоставить, разгадав его сокровенную тайну, простое занятие, приносящее ему радость, то мир бы впал в слабоумие, а на Земле воцарился золотой век. Люди не все сумасшедшие только из страха одиночества, только потому, что рядом есть другие,- и они все сумасшедшие, потому что принимают условность общего существования, не разгадав ее умом. Настоящая трудотерапия возможна лишь в Раю. Единственное объяснение тому, что я как человек делаю, это "мне-свойственность", но эта свойственность лишь приписана мною себе. Иначе почему мне так трудно, так насильственно делать все то, что делать я считаю не только своим долгом, но и призванием? Лишь потому, что другие делают столь же несвойственные им вещи хуже меня? Но не значит ли это, что они просто нормальнее меня в своей неспособности делать с рвением несвойственное их душе, что они, лентяи и иждивенцы, в этом смысле ближе к Гумми, ближе к своей природе, хотя бы не насилуя себя? Инерция обывателя - естественна. А уточнение мира, та высшая "естественность", которую я оправдаю своим якобы гением,- тщеславная чепуха, развращенный нуль".
      Он перечитал, удивляясь. "Поэт, тьфу!..- сморщился, застеснялся.- Что за наваждение такое! Я стал праздным провинциалом. Как стыдно... Нет, Джой права... Поедем. Хоть в Петербург, но в Европу. Как мог я в мечтах о творческом порыве предполагать, что уединение и изоляция, устранение помех к труду - есть благоприятные условия для его выполнения? Чушь! Вне среды, заинтересованной в моей работе, усилия мои бессмысленны и действительно праздны... Назад! Хоть к месье Шарко, под его яурацкий душ..."
      Наконец-то счастливый характер Гумми принес счастье ему самому!.. Не все же ласкать поленья... Ему теперь было зачем, кому и для кого, а так же - куда и к кому. Как говорится, жизнь его обрела смысл. Он разделил свое одиночество пополам. Он был счастлив.
      Он и сам не заметил, как в первый же раз, пока он провожал доктора Давина от вокзала до его желтого особняка, успел ему рассказать все, всю свою жизнь, все, что знал, и даже все, над чем задумывался. Его и это удивило, и еще больше то, как быстро он все это рассказал, какая маленькая оказалась его жизнь - как у новорожденного. Он даже замер с открытым ртом, нагнав своим рассказом на полдороге настоящее мгновение и совпав с ним: вот он идет с доктором по этой дороге... Этим вся его жизнь и кончалась. Венчалась удачно - он покачал головой, посмеиваясь над собой, и закрыл рот.
      Доктор ужасно заинтересовался всем, что рассказал Гумми. Он ему сразу поверил. Иначе зачем бы он стал задавать столько вопросов?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9